Специалитет

Теперь Егор идет на работу с удовольствием, бежит туда бегом, радуясь каждому новому дню, и только Жюстиан омрачает радость — бесит, ужасно бесит. Егор думает взять и набить ему морду, он в деталях представляет себе это, думает позвать его разобраться во внутреннем дворике, среди пустых ящиков и мешков с мусором, но потом смотрит на свои руки, сжатые в кулаки, и видит тонкие запястья, тыльную сторону ладоней с выступающими тонкими венами, пальцы, увенчанные кровавым маникюром, и решает, что нужно найти исполнителя. Нет, не киллера, конечно, как в криминальной драме, не бандита, всего лишь друга. Приятеля, который сделает это за него. И даже не изобьет, возможно, Жюстиана, а просто притворится ее парнем, чтобы тот понял: место занято, шансов нет.

Елена идет в прачечную. Там должно быть полно одиноких, растерянных (и нищих, добавляет про себя Елена) мужчин. Замечательное место (думает Елена), почти как библиотека. Такой же потенциал для бессмысленных знакомств. В прачечной в этот час немноголюдно. Елене и не нужно, чтобы было как в автобусе в час пик, нужно только осмотреться и выбрать подходящего. Сначала она видит мужчину, который кажется ей знакомым. Елена вспоминает, что встречала его здесь в первый день после превращения, точно, они еще перекинулись парой фраз. Она даже подается к нему, но он не обращает на нее никакого внимания, просто смотрит в упор на стиральную машину. Когда Елена пытается заговорить с ним, мужчина, не оборачиваясь, останавливает ее жестом.

Она пожимает плечами: псих какой-то.

Из дальнего угла прачечной все это время на нее пристально смотрит странноватый тип в шляпе. Усы у него закручены, как у Бармалея. Елена думает, что он глупо выглядит для того, чтобы быть ее парнем (во всяком случае, чтобы Жюстиан в это поверил), а еще — что она его тоже где-то видела, но некогда вспоминать — мужчина кивает ей, и она решает подчиниться судьбе.

— Зашли постирать? — глупо спрашивает она.

Как будто в прачечную заходят за чем-то еще. Впрочем, и она, и мужчина в шляпе, и даже псих — все явно зашли в это утро сюда не за этим.

— У меня все постирано, — пространно отвечает мужчина и улыбается. — Миша, — представляется он.

Елена пожимает ему руку. Слишком крепко — все никак не может перестать быть Егором, а с другой стороны, кроме Егора, внутри почти никого.

— Лена, — говорит Егор, и ему кажется, что он комик, переодетый мужик.

Псих все еще не обращает на них никакого внимания.

Миша кивает на него:

— Видали?

— Да, — тихо говорит Егор. — Я его знаю. Виделись тут пару недель назад. Что с ним?

Миша неопределенно дергает плечами:

— Перебрал?

Елене не терпится закончить этот разговор и перейти к тому, ради чего она здесь.

— Миша, — мягко говорит она, — вы можете мне помочь? Мне нужен человек, который ненадолго прикинется моим… э-э-э… другом.

— В каком смысле? — спрашивает этот Миша с прищуром, так хитро, как будто заранее знает все.

— В общечеловеческом, — говорит Елена.

Она замечает, что перешла на шепот, как будто псих возле стиральной машины, который, кстати, растянулся на ряду пластиковых стульев и теперь лежит, закрыв глаза, их подслушивает.

— Он там, часом, не откинулся? — спрашивает Елена. — Может, ему нужна помощь?

— Ему не нужна помощь, — уверенно говорит Миша из-под шляпы. — Но, кажется, помощь нужна вам? Пойдемте, по дороге мне все объясните.

Они выходят из прачечной на узкую улицу, по которой тем не менее проворно движутся в этот час автомобили.

— У меня на работе есть один мужчина, коллега, ничего такого, но я чувствую себя небезопасно, — сбивчиво начинает Елена. — Можете ли вы сходить со мной, здесь недалеко. Просто сделать вид, что мы пара, ну… Чтобы он понял, что шансов нет, понимаете?

— Понимаю, — кивает Миша.

Он не выглядит ни удивленным, ни озадаченным. Как будто каждый день к нему на улице подходят с подобными предложениями.

— Вас не затруднит?

— Меня — нет.

Дальше они идут молча. Париж заливает солнцем, тени падают на тротуар красивыми рваными лоскутами. Елена старается не наступать на солнечные полосы, она чувствует себя мальчиком, возможно, это воспоминание Егора. Егор помещает его в папку «Точно мои». (Хотя это не точно. Тут ничего не может быть точным.)

Миша шагает широко, его длинные ноги в вельветовых брюках загребают под себя большие куски асфальта, Елена семенит рядом, короткими быстрыми шажками. Трудно быть женщиной, думает Егор. Даже, можно сказать, нечестно.

На мгновение ему хочется рассказать все Мише, человеку, которого, похоже, трудно удивить, но Егор молчит — нельзя же рассказывать первому встречному, что ты мужчина, запертый в теле женщины, и это не дисфория и не метафора.

Жюстиан, по счастью, курит у входа в ресторан, следит за тем, как официанты накрывают столы перед ужином. Заметив Елену, он подбоченивается, перестает растекаться спиной по стене, делает шаг ей навстречу и застывает. Елена берет Мишу за руку. Получается глупо и как-то по-детски. Высокий, хипповатый, Миша, в шляпе Михаила Боярского, выглядит как отец, который привел ее в школу, — но некогда думать о том, хороша ли их пара.

Перед самым носом Жюстиана (от удивления он даже забыл, что курил, и просто стоит с сигаретой и открытым ртом) Елена встает на цыпочки и целует Мишу в щеку — опять идиотский детско-родительский жест, но не станет же она целовать первого встречного в губы, а Егор (кстати говоря) ловит себя на том, что впервые касается губами шершавой мужской щеки. Отец, заговаривает себя Егор, это вполне мог бы быть мой отец. Или брат.

— До вечера, милая, — совершенно бесстрастно говорит Миша по-французски. — Не шали без меня, я ревнивый.

Тут он, пожалуй, переигрывает, но Жюстиан — неискушенный зритель. Под занавес Елена оборачивается и посылает Мише воздушный поцелуй (и шепчет: спасибо).

Тот мгновенно растворяется в суете оживленной улицы.

Жюстиан щелчком выбрасывает бычок и, расстроенный, идет в ресторан вслед за Еленой.

— Мужик твой? — спрашивает он.

(Довольно грубо, между прочим.)

— Ага, — говорит Елена, не глядя ему в лицо. — Муж, — добавляет для верности.

— Я думал, ты не замужем, — говорит Жюстиан.

Выглядит точь-в-точь как обиженный ребенок, которого обманули.

— Ну вот так вот, — вздыхает Елена и исчезает в раздевалке для персонала. — Вот как-то так.

Теперь, когда одна проблема Елены решена, можно всецело посвятить себя другим. Егор весело и уверенно возвращается на кухню и начинает с удовольствием готовиться к смене. Он думает только о том, что сегодня снова придет Линда и нужно поразить ее воображение. (Ну какая же это проблема? Это счастье.)

Егор думает об этом с дрожью и нетерпением, с этими же чувствами отправляется на планерку, где вполуха слушает Ле Валя. Он думает о том, что возвел страсть к Линде в какое-то болезненное увлечение, но это его совершенно не смущает.

Тем не менее этим вечером Линда не приходит, зато приходит через день.

Она никогда не сообщала Елене, когда явится снова, и каждый день поэтому наполнялся смыслом и ожиданием. Дни проносились быстро, только мелькали в календаре.

Егор смотрел на Линду украдкой, запоминал каждый штрих, каждое мгновение: как она с интересом пробует новое блюдо, приготовленное им, как с легкостью спорит с кем-то о вкусе вина, как улыбается победно или, наоборот, расстроенная, быстро печатает что-то в своем телефоне. Он делал все, чтобы задержаться рядом, когда выходил поприветствовать ее из кухни, молча подавал кофе или рюмку с настойкой, если видел, что она устала, спрашивал, что из поданного ей понравилось, и запоминал это, чтобы снова и снова причинить ей радость. И жесты эти были и мужскими — стремление опекать, удивлять, защищать, и неожиданно женскими — он находил в них уязвимость и мягкую нежность, которые Егору были совсем не свойственны.

Ухаживания Егора становились все настойчивее: пару раз он рискнул прислать ей цветы, как будто в благодарность за хорошие рецензии, иногда писал вкрадчивые сообщения с интересными фактами про гастрономию, порой подбрасывал коробочки с изысканными миниатюрными десертами — с собой, чтобы она ни на минуту о нем не забывала. Он знал, что вода точит камень, и стал водой — совсем, весь целиком.

Время от времени в Егоре поднималась тревожная буря: а вдруг Линда не сможет, не захочет его полюбить? Но он сразу же гнал эти мысли прочь и думал о том, что это теперь и неважно: ведь это не только тяга мужчины к женщине, но и мучительное, новое для него томление стать для кого-то по-настоящему необходимым.

Егор старательно вносил в свой график мероприятия, которые Линда анонсировала в соцсетях: дегустации сыров, презентации ресторанных гидов, камерные вечеринки поставщиков элитного алкоголя. Он появлялся будто невзначай: здоровался, просил познакомить с коллегами, просто стоял рядом — видишь меня, слышишь меня, помнишь обо мне?

В один из таких вечеров, можно сказать даже ночью, потому что Егор прибежал после смены, уже не надеясь ее застать (это был фестиваль независимых виноделов во дворе арт-кластера), он в первую очередь пошел к бару за бокалом граппы, чтобы отдышаться и немного усмирить свое волнение. Атмосфера была знакомой: почти всех участников Егор знал уже по именам, его тоже знали все. За месяцы работы у Ле Валя, после телешоу и десятка восторженных рецензий (не только Линды, но и Линды тоже) Елену считали одним из самых перспективных кулинаров, ее звали в подкасты и звонили, чтобы взять комментарий, и даже ходили слухи — все чаще и чаще, — что Ле Валь скоро сделает ее шефом своего парижского ресторана, а сам поедет в Ниццу — открывать ресторан там.

Егора слухи не волновали, он знал, что хорош и что это — возможно — и правда его будущее, вполне заслуженное, но любая мысль о будущем не была ему в радость без главного ингредиента — Линды, которая непременно должна его разделить.

С бокалом граппы Егор направился к одиноко стоящему высокому столику — из-под натянутой, как юбка, скатерти торчала белая пластиковая ножка. Засмотревшись, Елена столкнулась с идущим навстречу мужчиной и чуть не разлила граппу. Мужчина улыбнулся, и Елена, подняв на него глаза, чтобы извиниться, узнала в нем психа из прачечной, но уже не такого помятого, а наоборот — одетого с иголочки и явно довольного жизнью.

— У вас все в порядке? — неожиданно спросила Елена и сама удивилась своему вопросу.

— Вроде не жалуюсь, — весело ответил тот.

— Хорошо, — почему-то обрадовалась Елена.

— Скучной мою жизнь точно не назвать, — подмигнул ей мужчина и, осторожно обогнув, пошел к выходу.

Странный чувак, подумала Елена. Очень странный чувак.

— Кто этот тип? — спросила она у первого же стоящего рядом приятеля.

— Который?

— Тот, остроносый, в синем пиджаке. — Елена указала направление бокалом с граппой.

— А, так это Корниш. Ваш же.

— В каком смысле наш?

— Ну известный русский писатель.

Елена пожала плечами. Если он и был известным, то только не ей. А впрочем, не так уж много она и читала. Когда работаешь на кухне, читать некогда.

— А у этого известного русского писателя есть проблемы с алкоголем или ну… еще чем-нибудь покрепче?

Приятель засмеялся:

— Тут у всех есть проблемы или с одним, или с другим. Или с третьим. А что?

— Да так. Кажется, встречала его в странном месте в странном состоянии.

— Странные состояния — основа писателя, — философски заметил приятель и спросил: — Тебе еще граппы добыть?

— Да, спасибо.

Приятель ушел, а Елена вдруг увидела прямо перед собой Линду и на мгновение забыла, как дышать.

— Даже не сомневалась, что встречу тебя здесь, — сказала Линда. — Даже наоборот: удивилась, что встретила только сейчас.

— Да я недавно пришла, после смены… — оправдываясь, заговорила Елена.

— Понятно.

— Уходишь?

В руках Линда держала плащ, струящийся, цвета нефти.

— Да, пора бы уже, я все у них выпила! — Линда засмеялась, и Елена засмеялась тоже, стараясь скрыть, что ужасно нервничает. — Прогуляемся?

Елена не сразу поняла, что надо делать, а потом вышла из ступора, быстро схватила куртку и пошла вслед за Линдой.

По пути она встретила приятеля с граппой, который удивленно ей подмигнул.

На улице моросило. Егор пристроился справа от Линды, а она взяла его под руку.

— Плохо вижу, — призналась она. — Особенно в сумерках. Говори, где лужи.

Егор кивнул, весь обратившись в столп. На его теле был только один горячий, пульсирующий участок — то место, где лежала холодная Линдина рука.

— Ну что, — вдруг сказала Линда. — Расскажешь о себе?

— Что именно? — спросил Егор, не понимая, к чему она клонит.

— Ну, например, почему ты подписываешься Егором, когда отправляешь мне свои десерты.

Егор напрягся. Можно ли сказать правду женщине, которую любишь? Или это напугает ее до полусмерти?

Он долго молчал, прежде чем ответить, как будто внутренняя граница между страхом и реальностью вот-вот порвется.

— Если расскажу, ты не поверишь, — наконец сказал он.

— Попробуй меня удивить, — ответила она мягко. — Обычно тебе это удается!

— Когда-то я был мужчиной, — сбросил Егор ношу быстро и сразу вгляделся в лицо Линды, пытаясь понять ее реакцию, но она молчала и беспристрастно смотрела прямо перед собой на мокрый асфальт, явно ожидая продолжения, объяснений. И Егор продолжил: — То есть настоящим — с руками, голосом, мечтами. А потом… кое-что случилось. Я проснулся Еленой — женщиной, со всеми ее воспоминаниями, одиночеством, пустотой, страхами. Плохо?

Линда остановилась и посмотрела на него.

— Не знаю, — сказала она. — Скорее… необычно. Я слышала о таких… вещах. У меня была знакомая, которая стала мужчиной. Ну, знаешь, выглядела как обычная девушка, мы вместе учились, а потом сбрила волосы, начала принимать гормоны…

— Нет, погоди. — Егор повернулся к Линде и внимательно на нее посмотрел. — Это совсем не то. Я не родился таким…

— Так и она не родилась!

— Линда, послушай. — Он сжал ее руки.

— Я слушаю, слушаю. — Линда смотрела на него все так же — легко и с улыбкой.

— Я люблю тебя — так, как может любить только мужчина. Я знаю, о чем говорю, потому что я был им, то есть, я он и есть… Понимаешь? — Егор выпалил это как пулемет — весь магазин разрядил.

— Правда? — Линда осторожно освободила руки. — Так ты сейчас кто?

— Я не знаю. И мужчина, и женщина, я — тот, кто здесь, сейчас хочет быть с тобой, делать тебя счастливой, говорить с тобой, касаться тебя.

В этот момент у Егора голова пошла кругом, он уже едва ли мог отличить свои слова от Елениных — и видел перед глазами только шумную карусель из картинок, как будто кто-то перематывал катушку со старыми видео: как его кто-то целовал на студенческой лестнице, первую ночь, когда она осмелилась плакать в подушку, девочку, которая не стала с ним танцевать, долгое свидание на качелях, чьи-то настойчивые руки. Все перемешалось: как будто его жизнь стала частью жизни Елены, и наоборот, и это необратимо.

Линда с минуту вглядывалась в него, будто надеясь найти простое объяснение.

— Это опасная игра, Лена.

— Но разве мы — все — не такие? — попытался Егор спасти положение. — Я не знаю, кем стану завтра, но точно знаю, кем хочу быть сейчас. Здесь.

Он осторожно приблизился к Линде. Она растерянно молчала. И Егор вдруг поцеловал ее, жадно, упоительно, и время замерло для него. Он дрожал всем своим небольшим и не очень знакомым телом, пока Линда не прервала поцелуй. Она сжала горячие губы и мягко отстранила Егора.

— Ох, Лена, — начала Линда, и сердце Егора рухнуло, он понял, что сейчас будет. — Ты замечательная, но…

— Пожалуйста, не надо «но», — тихо попросил Егор.

(Но.)

— …это невозможно, — закончила фразу Линда, рисуя под словом «невозможно» двойную черную черту, как у сказуемого, таким голосом, который не переехать, как сплошную. — Я не могу. И не хочу запутаться — ни в тебе, ни в себе самой. Я замужем.

Она немного помолчала и добила:

— А ты — женщина, Лена. Будь ею. Просто будь собой.

Егор на минуту осекся.

(Он ни разу не поинтересовался за все это время, замужем ли она. А ведь это так очевидно — неспроста же у нее французская фамилия.)

— Так я и хочу, Линда! Я просто пытаюсь быть собой! — закричал Егор.

Он снова попробовал приблизиться, прыжком, как будто хотел вырваться из тесного Елениного тела, и снова поцеловать Линду, как будто только это и может ей что-то доказать, объяснить, кто он на самом деле. На этот раз она резко отпрянула, выставив вперед ладонь, на которую он наткнулся.

— Нет, Лена. Нет. Прости. Это безумие. — И, повернувшись, Линда быстро зашагала прочь.

Егор — Елена — хотел было ее догнать, но вовремя уговорил себя, что ей нужно время. И настаивать сейчас на чем бы то ни было — плохая идея. Так что он просто пошел в противоположную сторону — в ночь, только что ставшую ледяной и глухой к нему. Город казался плоским и беспокойным. Он плелся домой пешком, оглушенный своим несчастьем. Окна ресторанов, где он еще недавно смеялся, безучастно смотрели ему вслед. В баре на углу, возле прачечной, он выпил больше, чем когда-либо, — не мог остановиться, словно пытался залить, затушить пожар, который с каждой минутой разгорался все ярче. Дома он долго не мог попасть ключом в замочную скважину, вышла раздраженная соседка и зашипела на него по-французски, но он не понял ни слова.

Память дрожала, как водная гладь: он уже не мог разобрать совсем, что и когда с ним происходило и происходило ли на самом деле. Они стали одним — спутанным клубком разрозненных картинок. Его затошнило, он едва успел добежать до ванной.

Там Егор долго промывал холодной водой глаза, в которые как будто насыпали песка, долго тер мылом руки, пока не перестал чувствовать пальцы. Он все прокручивал в голове слова Линды, думал о поцелуе, представлял себя рядом с ней, как будто смотрит со стороны: вот он, Егор, среднего роста шатен, волосы вьются немного, особенно если дождь, всегда немного небритый, бицепсы, вполне заметные под рубашкой, маленькая сережка в левом ухе — блестящий гвоздик еще со школы, шрам на щеке — от глаза до подбородка — упал, когда маленький был, с верхней полки плацкарты. И рядом Линда — тонкая, острая, серебряная, текущая, словно нефть. Как же здорово они смотрятся вместе, как жаль, что никто не сфотографировал. На мгновение ему пришло в голову, что можно побежать и поискать камеры наблюдения на том перекрестке, написать запрос в полицию, сохранить на жестком диске, потому что памяти он больше не мог ничего доверить. Теперь он умылся еще тщательнее, снова протер глаза, провел рукой по волосам, вдруг растрепались… Егор замер.

Выключил воду, долго смотрел в раковину, опершись на нее ладонями, потом поднял голову и увидел в отражении зеркала тонкое женское лицо, глаза, почерневшие от туши, и мягко очерченные губы. Он долго, с каким-то отчаянным вызовом смотрел на это лицо — чужое и свое. «Я — Егор», сказал он громко, сначала спокойно, уверенно, потом еще раз, увеличивая громкость с каждым разом, я — Егор, слышишь, я — Егор, я — Егор, слышишь, слышишь, слышишь, я — Егор, кричал он и бил руками по горячему змеевику, блестящей кафельной стене и зеркалу. Кричал сначала во всю мощь, потом уже хрипло, но в отражении видел только Елену, по лицу которой быстро бежали трещины — одна за другой, ссыпаясь осколками в раковину.

***

Глеб пишет роман. Глеб пишет роман. Глеб пишет. Потом встает, вроде как страница закончена, можно заняться чем-то другим. Съесть чего-нибудь или пойти в прачечную. Глеб чувствует, что застоялся. Что пора — как бы это сказать? — ехать дальше. Глеб хочет вернуться к дочери. Он понимает: искать ее можно бесконечно, к тому же Левин сказал, что реальность все равно будет другой, то есть даже максимально приближенная к исходной ею не будет. Хотя откуда ему это знать наверняка?

В прачечной пахнет сыростью. Глеб раньше не замечал. Он садится на пластиковый стул и долго смотрит в машину, которая ничего не стирает. Глеб смотрит в это круглое окошко.

— Ну привет, — говорит Глеб.

(Вот до чего дошло, господа. Теперь он разговаривает со стиральной машиной.)

— Не с кем поговорить, — продолжает Глеб.

(Ну не с бытовым же прибором?)

Глебу неважно.

Он однажды видел рилс, в котором просвещенная барышня (Глеб не пролистнул, потому что она, честно говоря, была полуголая: сиськи в экран) рассказывала, что есть некая техника сбычи мечт. Реализации, как она сказала, желаний. Глеб еще подумал тогда, что «реализация желаний» звучит, как будто их развезут по магазинам и будут продавать.

В общем, барышня сказала так. Садитесь и пишете письмо, которое начинается со слов «А потом все как-то завертелось…», и внимательно прописываете все свои желания так, как будто они уже сбылись: «А потом все как-то завертелось и мне подарили белый „мерседес“, а новый проект так выстрелил, что я заработала сорок миллионов и купила квартиру, как я и хотела, — в центре, сто двадцать метров, а потом я влюбилась и мы поженились…»

Глеб не хотел ничего писать. Во всяком случае, кроме романа. Но вот сейчас вспомнил вдруг про эту — (смешно, если скажу так?) — технологию и решил попробовать. На войне все средства хороши. По крайней мере, на войне с реальностями.

«А потом все как-то завертелось, — подумал Глеб. — Сначала я пришел в прачечную и снова сменил реальность, и вот в следующей реальности я уже писатель. Известный писатель. Нет, очень популярный писатель. С большими тиражами писатель. Писатель с большой буквы „Пэ“. У меня есть дом, большой дом, квартира, допустим, двухэтажная, можно с мансардой, как у художников, один мой друг сказал, что писатели — то же самое, что художники: одинаковые мудаки. И там я живу не один или пускай даже один, что плохого в том, чтобы жить одному? Возможно, я снова захочу завести роман, может быть, с такой женщиной, как Линда. Или, может быть, я захочу снова жениться, хотя это вряд ли. Может быть, я захочу жить с Гелей или кем-то похожим на Гелю. Но прежде всего, послушай, Вселенная, прежде всего, после того, как все завертится снова — в моем случае, кстати, это буквально, — я должен обратно стать отцом. И моя дочь, которую зовут Ариша, приехала ко мне на выходные, давай так? Или на каникулы приехала. И я купил ей Барби… Боже, точно, я купил ей Барби! Я помню это! Барби еще такая черная кудрявая женщина, и формы не такие пошлые, как у них обычно, а ноги не гнулись, Ариша расстроилась, а я сказал: зато у нее лицо доброе, и вот ее лицо, Ариша, я почему-то помню, и, когда все завертелось, я вспомнил ее лицо…»

Глеб вскочил и стянул с себя куртку. Потом носки. Бросил все это в машину. Завел стирку. Он не знал, эффективно ли запускать пустой барабан, возможно, ему нужно «топливо», чтобы вернуть его назад?

Потом сел и стал смотреть. Не отрываясь.

…Глеб пишет роман. Глеб пишет. В его мансарде прохладно и слышно, как дует ветер. Он живет в двадцати семи шагах от кафе «Ротонда» (среди посетителей сто лет назад: Модильяни, Гумилев, Ахматова, Пикассо, Матисс, Шагал, Кокто, Малевич; сто лет спустя: Олланд, Макрон, Буржская, Корниш), в доме с кодовым замком и длинными темными коридорами, где ночами пахнет старым паркетом и жареным луком. Квартира — четыре окна, шершавый балкон, книжная полка вдоль всей стены, радиатор, который в марте начинал шипеть с ночи до рассвета, возмущенный самой идеей весны.

Глеб знал, что здесь он знаменит, что за ним охотятся репортеры, что он «господин писатель», как его называет консьержка мадам Бувье, женщина с рыбьим лицом. Она же приносит ему письма и свежую прессу — газеты, где пишут о его затворничестве, о таинственной книге, над ней он трудится который год (который же, спрашивал себя Глеб. Он тут со вчерашнего вечера, сложно разобраться), о проклятии гения. В рецензиях его называют то «преемником Сартра», то «мучеником континентальной тоски». Глеб складывает газеты в коробку из-под обуви и думает, что надо при случае отправить их маме, ей понравится.

(В Москву не ходит почта — заметим на полях.)

Чтобы не сойти с ума, Глеб придумывает себе ритуалы. Мыть чашку дважды. Дышать три раза у раскрытого окна перед тем, как приступить к рукописи. Повторять и заучивать все факты, которые успел вспомнить за время путешествий. Постоянно рассказывать самому себе свою историю, чтобы потом рассказать другим.

Как это происходит: Глеб садится в кресло и дальше как на духу, словно сейчас у него берут интервью, отвечает на собственные вопросы. (А на звонки — не отвечает.)

Знакомые женщины еще иногда звонят в напрасной надежде вывести его куда-нибудь сhez Janou[16] на обед, но постепенно линия телефона остывает, и это хорошо — не нужно никому ничего объяснять, себе бы объяснить.

«Он давно разучился быть человеком социальной породы», — шепотом говорит о нем мадам Бувье, старая рыба, когда кто-то спрашивает, что там да как.

«Между всеми реальностями лежит пустое пространство, через которое прорастают тени памяти. Искать дорогу — значит вызывать свет изнутри, маяк, что зовет тебя одного», — пишет тем временем Глеб.

Дописав эту фразу, он идет к окну и смотрит, как Париж своими пудровыми крышами стекает вниз, к Сене. Город весь будто вымыт — дождем и светом. Любой другой на его месте — прямо сейчас — оделся бы и пошел гулять вдоль реки, поглядывая на людей, бессмысленные безделушки и плохие картины, но Глеб не турист. Он пленник. Глеб думает, что вечером, как только стемнеет, надо все равно выйти в эту колючую морось, чтобы убедиться, что он реален — так же как текст, который он пишет день за днем.

Глеб стоит у окна. Вслушивается в звуки, ищет среди них что-нибудь, что привычно подстегнет его память: вот мусоровоз гудит низко и лениво, крикливый продавец привлекает внимание прохожих, позвякивает велосипедный клаксон — не специально, а потому, что колеса подбрасывает на неровной брусчатке. Глеб возвращается к столу и пишет: «Одиночество — это не отсутствие других. Это когда не слышишь собственного голоса». Глеб пишет урывками, даже рывками, он знает, что текст — это поток и нужно его расслышать. Он знает, что текст — это и есть путь и он куда-то его приведет, главное — расслышать правильно. Глеб работает над этим романом как над операцией, требующей холодного рассудка и отточенных жестов. И слуха. Все в этом мире требует внимания.

Это не роман, конечно, честное слово, это лоскутное одеяло, мозаика, картина в стиле петчворк.

За обедом (вчерашний багет и сыр) Глеб листает новости. Не ищет ничего конкретного — поэтому внимательно следит за всем. И видит такое: «Скандал среди лучших. Звездный ресторан под ударом — без пяти минут шеф-повар Елена Гаврилова и критик Линда Дюпрэ обменялись публичными упреками после ужина. Инсайдеры утверждают: речь не только о кухне, но и о личной драме…»

Глеб смеется: о господи, Линда. Елену он не знает. Вбивает в поисковик имя — Helene Havriloff, конечно, точно, он видел ее по телику, она еще с розовой башкой. Внутри что-то дрогнуло — в этой реальности все идет куда-то не туда. Глеб завидует драме: пока он не может найти внутри ничего, кроме слов и ожидания, в жизни его бывшей возлюбленной кипят страсти. В нем дело или в ее природе? В принципе он за это в нее и влюбился — в ней всегда была эта заполошность, жажда жизни, азарт. Этим она его и зацепила. Зацепила и выцепила из семьи. Этим она его и наполнила, и разрушила. Как цунами.

Ну такая история ему пригодится. Глеб усмехается и решает, что этот кусок — разумеется — точно пойдет в роман. Каждый писатель — вор. А у Глеба теперь столько возможностей! Пока он соединяет осколки чужих жизней на одном большом полотне, он даже не видит целой картины, не знает, что пишет. Но он надеется, что, отойди он подальше, замысел станет ясным.

А что он надеется найти в финале? Он надеется вернуться к дочери. Всякое новое смутное воспоминание вспарывало реальность насквозь. Она — если верить порядку вещей — сейчас подросток. Пока он помнит ее только маленькой, но в следующей версии реальности…

Глеб не знает, когда он отправится туда. Пара дней, а может, недель. Он знает, что, пока текст льется, поток прерывать нельзя.

В этой ветви у него не было детей. Да и понятно почему, кажется. Известный писатель, ведущий затворнический образ жизни, аскет и бывший ловелас — он бы мог, конечно, завести какого-то случайного, нежданного ребенка, да и, вполне возможно, такой у него даже есть.

Глеб вбил в поисковик: Глеб Корниш дети. Глеб Корниш личная жизнь (сначала он опечатался и написал «лишняя». Лишних жизней у Глеба накопилась уже хорошая коллекция). Только интернет в актуальном измерении знать об этом не мог.

«Затворник на Монпарнасе: почему Глеб Корниш скрывает свою личную жизнь?» «Наследник Фолкнера или ловелас-параноик? Неизвестные женщины Глеба Корниша». «Сын разведчика? Внезапные откровения о семье писателя Корниша». «Брюссельские каникулы Корниша: кто прятался за шторами в номере писателя?» «Откровения Бьянки Сэш. Корниш против родительских обязанностей?»

Последнее показалось ему интересным. В статье чередуются намеки, домыслы и якобы сенсационные признания о личной жизни писателя. Автор материала, журналистка и светская львица Бьянка Сэш, утверждает, что знакома с Глебом Корнишем еще с тех времен, когда он был завсегдатаем парижских вечеринок и не чурался громких любовных связей (Глеб этого не помнит и помнить не может — жаль). Далее Сэш рассказывает о его «философском отношении» к семьям и детям — ссылается на личные беседы и «откровения в дымной атмосфере ночных баров», где он якобы не раз высказывал мысль о том, что «родительство — это тюрьма» и «любить — не значит рожать». (Ну я и козлина, думает Глеб.) В тексте также муссируются слухи о его тайном ребенке, якобы появившемся после недолгого романа с молодой художницей. Бьянка Сэш, однако, не выдает ее имени (а зря, думает Глеб) и, ссылаясь на «надежные источники», пишет, что Корниш «по-прежнему не желает признавать никакой наследственности, публично иронизирует над темой отцовства и называет себя чужим для всех своих возможных детей». Глеб подергивает плечами от возмущения. Все же это не лучшая его версия, но есть и такая — и надо бы это принять.

В конце издание приводит в качестве доказательств всего вышесказанного цитаты из его интервью: «Я отцовство себе не приписывал», полные двусмысленностей, и из романа, где, по мнению авторки статьи (Глеба передернуло, что в этой реальности он употребляет, похоже, слово «авторка»), «между строк звучит явный протест против навязанных семейных ролей и ценностей». Подчеркивается также, что Корниш «предпочел искусство семейным узам», а в заключение Сэш прогнозирует новый виток интереса к его романам, потому что в моде снова «все устаревшее и отрицающее текущие моральные нормы».

Глеб, фыркая, закрывает страницу, несколько минут сидит и ощущает внутри только злость, даже глобальную какую-то несправедливость, причем виноватым назначает, конечно, не себя — а всех этих (теперь он использует это слово с болезненным удовольствием) «авторок». И вдруг — такой заголовок: «Корниш в поиске дочери: правда или очередная глава романа?» Дрожащими руками Глеб наводит курсор и открывает ссылку.

Что ж, желтая пресса строит свою типичную сенсационную интригу на грани фактов и художественного вымысла, балансируя между реальной биографией и метафорами, надерганными из его книг. В принципе те же яйца, только сбоку, но Глеб припадает к мерцающему экрану и читает.

В тексте говорится о том, что в последних рукописях и редких публичных заявлениях Глеба Корниша все чаще встречается мотив возвращения к дочери, которую он то называет по имени (Лу), то отражает в своих романах абстрактной фигурой, символом «истинной любви». Журналисты подозревают: не основан ли новый роман писателя на автобиографических переживаниях? Анонимный источник рассказывает, что Глеб буквально одержим ребенком, которого когда-то бросил.

«Я ее не бросал!» — орет Глеб и смахивает со стола всю мелочь: ручки, блокноты, книжки, капли в нос и сигареты.

(Все это падает на пол и разлетается по комнате, а мы продолжаем читать статью.)

В оной газета напоминает читателям: официально у Корниша никогда не было ни жены, ни детей (точнее, сказано так: «никаких признанных потомков»). А также всем известен его подчеркнуто независимый образ жизни и язвительные высказывания о семейных узах (ну теперь уже всем, да, даже Глебу). Поэтому автор статьи и задается вопросом: ищет ли писатель на самом деле свою незаконнорожденную дочь, или только использует миф об этом как удачный художественный трюк, новый виток самопиара для обновления собственной таинственной ауры?

(Глеб знает ответ. Он мог бы дать комментарий. Несколько секунд даже думает, что надо спросить мадам Рыбью Башку, в какую газету пойти.)

«Читайте также — о прежних любовных приключениях Корниша, анализ его прошлых произведений, эксклюзивные интервью». В заключение — цитата вездесущего Миши Гарина о том, что мы, возможно, наблюдаем только рождение нового мифа, «размытого между реальными фактами и литературной мистификацией самого Глеба Корниша».

Миша Гарин. Память Глеба находит соответствие и выплевывает на подкорку картинку: тот человек в шляпе, что первым спросил его о книге. И тот, который сказал, что не раз бывал на его месте.

Глеб вводит в поисковик: Миша Гарин. Ничего не находится, даже этой статьи больше нет. Глеб жалеет, что не сохранил ссылку, а потом понимает, что и ссылкам верить нельзя. Реальность играет с ним — снова и снова.

Глеб думает о девочке с куклой Барби.

Особая пытка — помнить по-настоящему. Симптом возвратившейся памяти таков: закрываешь глаза и внезапно видишь, как маленькая ладошка хватает твою руку в метро, чуешь, как пахнет ее затылок, когда она забирается на колени, как она хохочет, прыгая на кровати, роняя туда же сахар с мармеладных мишек. Или вот — она сидит на полу, выводит фломастером пожелания на открытке, адресованной никогда не существовавшему нормандскому дедушке, считает до десяти по-французски, кидает ему вызов: Papa, tu es triste encore?[17] Нет, что за чушь, Ариша не говорит по-французски, он вообще здесь ужасно застрял. Он снова путает память и фантазии. (Не надо было ему сюда прилетать.)

Глеб выходит на улицу сразу, когда загораются фонари. Как оборотень, который боится солнечного света, он гуляет только в сумерках. (У него, наверное, ужасная нехватка витамина D.)

Глеб идет и бесцеремонно заглядывает в чужие, хорошо освещенные окна, чувствуя себя вправе, ведь все это лишь декорации, часть картины, которую ему нужно собрать. Вот женщина в персиковом халате, курит, расчесывает волосы. В другой жизни он бы написал о ней зарисовку: как застывает дым в прохладном воздухе, как отражается ее лицо в стекле. Теперь же все детали досаждают, потому что любое мимолетное наблюдение он бессознательно пытается приложить к тому, что происходит в романе, сделать ключом, ответом, зацепкой. Для чего я увидел эту женщину, спрашивает он себя. Для чего я свернул этим переулком, а не другим? Почему именно эта машина просигналила, проезжая мимо?

Вымотанный, он возвращается домой.

Квартира в тусклом искусственном свете отражает его самого. На кухне — неаккуратная стопка немытой посуды: три блюдца, две чашки, кастрюля, где в прошлый вторник он готовил суп из чечевицы. Свежие травы (теперь уже высушенные), купленные в лавке под аркой, так и не были добавлены никуда. На полу — все тот же бардак.

Постель не заправлена; листы рукописи сложены в папку, карандаш воткнут в корешок. Везде книги: на радиаторе, под кроватью, на подоконнике и даже на стуле. В ванной — два полотенца, оба серые, оба мокрые.

Писатели, чьи романы касаются бытия, могут поведать, как непросто быть заложником собственной памяти. Слова консервируют чувства, но не высвобождают их.

Глеб знает, что должен писать о дочери, но в этой реальности помнил ее только маленькой. Он прикладывает все силы, чтобы увидеть повзрослевшее лицо. Фантазия не помогала, память брыкалась.

Он начал писать о дочери как о персонаже. Назвал ее Лу, как ему подсказали в статье. Лу появлялась на страницах романа медленно, с опаской: сначала как тень, потом как силуэт. Глеб обнаружил, что ему трудно писать о ней что-то, кроме хорошего, как будто и там хотел ее защитить. Он понимал: роман — это не только текст, но и попытка связаться с исходной реальностью. Если роман удастся, если у него получится вдохнуть в него настоящую любовь, зажечь маяк, то, возможно, реальность дрогнет. Возможно, мост станет явным, трещины мира срастутся.

«Мир — тонкая трещина в бытии, достаточно обернуться, чтобы оказаться в другом месте, где все чужое и знакомое одновременно», — записал он на обрывке газеты.

«Есть такое место в Сербиимост на Жепи, — добавил Глеб. — Пока что я в Жепи, а нужен мост».

Вечер надвигается на Глеба, как танк, — невыносимым одиночеством. Он наливает чай, включает проигрыватель, в нем который день вертится одна и та же пластинка — Нина Симон. День сурка, бесконечный, как водопад, дождь. Don’t Let Me Be Misunderstood[18] смешивается с уличным шумом, с голосами из кафе напротив, с далеким эхом сирен, с раздражающим звуком капель, глухо падающих на чью-то маркизу под его окном. Глеб облокачивается на подоконник и смотрит, как у входа в прачечную женщину ждет собака — просто ждет, застыла, как недвижимость.

Глеб думает о том, что будет с собакой, если женщину сейчас засосет в другое измерение. Он думает, что собака не выдержит. И надо ее предупредить — не собаку, женщину.

Он бежит в прихожую, надевает ботинки, куртку, хватает сумку с документами, привычный выученный жест — не выходить из дома без кошелька, телефона, ключей.

Глеб в два прыжка добегает до прачечной. Ноги мокрые. Рывком открывает дверь. Собака вскакивает, смотрит на него озабоченно. В прачечной тихо и сумрачно. Женщина достает вещи из барабана и перекладывает в сушильную машину. Он здоровается с ней, она застенчиво улыбается, на пол падает полотенце, еще влажное, пахнет стиральным порошком, Глеб наклоняется и подает ей его.

Следующий кадр: он выходит из прачечной, треплет собаку по голове. Бежит до метро, спускается, садится в вагон и едет. Он едет в аэропорт.

В пути он кое-что вспоминает. Как они с Аришей собирали по осени каштаны и нашли ключ.

— От дверей будущего, — сказала она. — Ты только не потеряй!

Глеб достает из кармана ключ от своей квартиры. Это тот же самый ключ или нет? А впрочем, все ключи одинаковые.

Еще утром он начал в романе новую сцену. В ней герой, как и он сам, совершенно запутался и потерял себя, поэтому решает вернуться туда, откуда начал. Он возвращается в город, который стал отправной точкой, — можно ли так сказать? (Да, пожалуй, в любом маршруте есть точка А и точка Б. Стало быть, в точку А.)

Глеб приезжает в аэропорт, подходит к окошку и просит билет на ближайший рейс.

(Куда он летит? Уж не в другую ли реальность?)

Нет, Глеб же не сумасшедший. Он просто летит в Москву.

Загрузка...