Часть вторая. Поход на север (фрагменты)[291]

Глава IX.

Подготовка к походу на Веджх [292] . Выступление (2 января 1917 г.) Мохаммед, эмир джухейна. Взятие в плен Эшреф-бея. Инцидент с джухейна и попыткой кражи верблюдов (см. «Семь столпов мудрости», главы XXI–XXV)

* * *

Мало-помалу Лоуренс учился заменять опытом — иногда горьким — арабский миф, который он принес с собой. Лагерь в Сафре не был арабским движением, он был одновременно армией крестового похода и ярмаркой; строгий ригоризм штаба Фейсала отражал арабское движение не в большей степени, к тому же оно слабело, когда эффективность английской помощи втайне становилась очевидной. Сначала Лоуренс ощутил те препятствия, которые проявлялись уже в чернокожем шейхе: кровная месть, которая делала из каждого клана обособленную армию, подчиненную исключительно ее собственным вождям, отказ сражаться далеко от территорий своего племени, право покидать армию, за исключением моментов боя, предпочтение, отдаваемое не главной цели, но той цели, которая сулит больше поживы. За пределами [пробел] Лоуренс старался прояснить природу арабской храбрости и отношение своих союзников к деньгам. Его действия основывались на них обоих; если они не были такими, как говорили враги арабов, они не были и такими, как предполагал он.

Арабы хотели получать плату. Большая часть сражавшихся вовсе не знала той щепетильности, что отличала штаб в Сафре. Все золото, что получено в бою — получено с честью. Арабы не сражались без денежного содержания, но они сражались не ради денежного содержания. Точно так же, как армии английская, французская или немецкая, их армия не была армией героев; но, как и они, это войско было способно на моменты героизма. Согласие на смерть неотделимо от веры: эту веру Восстание принесло в Аравию. Без нее ничто не стало бы возможным; но ее не хватало, чтобы возможным стало все. Она не была лишена умолчаний и противоречий. Какой патриотизм, какая вера, даже религиозная, воодушевляют толпу без умолчаний и без противоречий? Алчность арабов была меньшей, чем грабежи крестоносцев. Так часто слышать слово «выгода» — это его не беспокоило. Азия научила его за несколько лет, что стремление к выгоде и искренность лучше уживаются в одном человеке, чем утверждают европейцы. По-прежнему увлеченный мифом, вере в который он способствовал, он был чужд тому смутно-религиозному преображению, что вызывает слово «революция» в душах латинских и славянских народов, для которых революция — это великая надежда или великая память: для него Восстание было фактом.

Его силу составляли исключительно ненависть к туркам и желание свободы, которые, в конечном счете, превращали каждого араба в солдата Фейсала. На условии, прежде всего, что риск будет слабым. Как игрок соглашается на проигрыш, надеясь выиграть, солдат соглашается на смерть, надеясь избежать ее; и доброволец — точно так же, как мобилизованный, за несколькими тысячами исключений. С этих пор для восстания было необходимо, чтобы турки не могли уничтожить ни одно из племен, которое к нему присоединилось. К счастью, пустыня была его союзником.

Лоуренс не позволял своему воображению слишком долго приукрашивать инструменты, которые ему был даны. Вера, как можно больше денег и как можно меньше риска — таковы были условия развития Восстания. Возможно, способность воспринимать миф, не позволяя ему искажать натуру людей, в которых он воплощается — это выдающееся качество вождя, то, что бесспорно отличает его от эпигона, и что объясняет пессимистическую сторону всех, кто ведет за собой людей, какого бы происхождения ни была их изначальная идеология. Дантон, Наполеон, Ленин не обманывались на счет того, чего они могли добиться от народа, от армии, от пролетариата; революционеры 1848 года, 1871 года, напротив, обманывались, с тех пор, как получили власть. Миф Лоуренса поддерживал его, но не ослеплял. Если он воплощался так, что мог разочаровывать, иногда был даже грязным, то, возможно, потому, что так и воплощаются мифы. Лоуренс достаточно изучил когда-то крестовые походы, чтобы знать, что грязное и похвальное лучше уживаются в человеке, чем он обычно считает, и что проблема в том, чтобы извлечь второе из первого. Так истинный вождь не обманывается на счет людей и потому их принимает.

* * *

Встреча с «Хардингом». «Не арабы мы более, но народ». Захват Веджха. Фахри удаляется в Медину, оставляя Мекку в безопасности (см. «Семь столпов мудрости», глава XXIV, XXVI)

Глава Х.

Три недели спустя[293] был взорван первый турецкий поезд.

Из Каира, из Йенбо, из Рабега прибыли офицеры, направления которых в Эль-Уэдж добивался Лоуренс: Джойс, организовавший экспедицию в Рабег; Виккери, командовавший корпусом высадки; Гарланд, учивший обращению с динамитом два отряда египтян и аджейлей. И их начальник Ньюкомб.

Вернувшись из Лондона, он присоединился к армии во время похода на Эль-Уэдж, сопровождая эмира билли, и сказал Лоуренсу: «Не глядите на погоны: чего вы хотели бы от меня?» Еще раз у Лоуренса появилась возможность и способность увидеть, как его признают тем, от кого зависят чьи-то действия.

Гарланд, уехав из Эль-Уэджа с пятьюдесятью бедуинами, добрался до железной дороги после девятидневного похода. Через некоторое время Ньюкомб, воодушевленный им, разрушал рельсы на далеком расстоянии, в двухстах километрах севернее.[294]

Арабы Абдуллы довольствовались тем, что взрывали рельсы, которые легко было заменить; подрывные работы англичан были иной природы. Движение поездов в Медину перестало быть регулярным.

Фахри вновь завладел городом. Он организовал защиту железной дороги. День за днем агенты Фейсала сообщали эмиру о том, что происходило в Медине.

Оазис был слишком бедным, чтобы кормить город, который в мирные времена снабжали караваны из Центральной Аравии, из Дамаска и главным образом с моря. Англичане держали в руках море и порты; Абдулла из вади Аис оборвал маршрут караванов; железная дорога была под угрозой, к тому же ее не хватало для города, из которого Фахри выгнал меньше жителей, чем привел туда солдат.

Ему пришлось забивать боевых верблюдов, потому что он не мог больше их кормить.

Однако они были еще одним транспортным средством в его распоряжении, кроме самой железной дороги. Чем дольше это продолжалось бы, тем более беспомощным он был бы перед Эль-Уэджем, больше, чем перед Меккой, чем перед далекой железной дорогой. Если бы арабы и проиграли новую битву, он не мог бы больше их преследовать.

Когда Ллойд Джордж заступил на министерский пост, он потребовал, чтобы египетская армия перешла в наступление. Он ждал победы над турецкой армией в Синае, которая заставила бы забыть и о Дарданеллах, и о прискорбных потерях при Сомме. Египетская армия ответила просьбой о подкреплении в виде двух дивизий, которое он не мог послать. В декабре она была атакована турецкими силами, отведенными с границы.[295] (Немцы уже давно считали эти передовые позиции необороняемыми). Прибывшая в январе перед основной частью турецкой армии в Газу, она установила за собой мощную сеть коммуникаций, трубопровод и железную дорогу. Ее главнокомандующий, генерал Мюррей, располагал сорока тысячами человек; против него были две палестинские дивизии, одна из Анатолии, другая из Сирии.

Однако Восстание обрекло турок оставить две дивизии в Сирии и двадцать пять тысяч человек — от Синая до Йемена. Верховное командование Каира насчитывало всего нескольких специалистов, деньги и Лоуренс теперь нейтрализовали больше турецких боевых единиц, чем армия Египта обнаружила бы перед собой.

С середины марта в Эль-Уэдж прибыли самолеты, о которых Лоуренс, как только занял порт, направил запрос в Каир; маленькое флотское судно на Красном море, «Эспигль», было отдано в его распоряжение, и его капитану[296] удалось оборудовать для Фейсала радиостанцию; два бронированных автоматических пулемета с командами были направлены из Суэца. Из Йенбо и из Рабега, вне опасности от возвращения Фахри в Медину и от железной дороги, египтяне и регулярные арабские силы, французская батарея горных орудий под командованием капитана[297], наконец, английская эскадрилья, прибыли в Эль-Уэдж. Там, где лагерь был расположен широко, реззу[298] были размещены в отдельных палатках; и около них — племена, в правильном порядке, геометрически расположенные боевые средства, под защитой самолетов.

Фахри окружил Медину траншеями, защищал все места, откуда был возможен обстрел города, усилил охрану железной дороги, удвоил гарнизоны у пунктов водоснабжения, установил среди них маленькие посты, которые имели связь с патрулями…

И все же он не мог защищать девятьсот километров или ждать новых подкреплений, которые были пригвождены на севере с тех пор, как англо-египетская армия вышла на Газу. Он установил действующую оборонительную цепь от Эль-Уэджа: она была протянута из Медины до Тебука, в двухстах километрах к северу от Эль-Уэджа, люди Фейсала не добрались до нее; и более слабая цепь — от Тебука до Сирии.

Выступления англичан из Эль-Уэджа все же могли стать исключительно трудными; однако восстановление постоянного сообщения между Мединой и Дамаском, оставившее без цели наступление на Эль-Уэдж, развязало руки Фахри. Но, поскольку продолжение похода позволяло достигнуть железной дороги между Тебуком и Сирией, на мало защищенном участке, вся старательная оборона Фахри под великим солнцем пустыни могла защитить лишь те рельсы, до которых поезда из Дамаска уже не доходили.

Требовалось, чтобы Лоуренс обеспечил себе помощь северных племен, чтобы вылазки могли как можно скорее распространиться на их территории, и чтобы можно было установить там базу, севернее, чем Эль-Уэдж.

За племенами билли начинались племена атийе; их вождь пришел, чтобы клясться в верности арабскому движению. Прибрежные ховейтат собирались взять два последних турецких порта на Красном море (слишком плохие, чтобы стать базами) и присоединились бы к армии, когда она перешла бы в наступление; дальше они встречали бы одну из групп племен, с которыми больше всего считались в Аравии, руалла, под командованием Нури Шаалана. Нури был одним из великих повелителей пустыни, равный шерифу Хуссейну, ибн Сауду и Идриси. Он с тридцати лет правил своими кочевниками, хотя они его не любили — он стал эмиром, убив двух своих братьев; он был сюзереном на землях до Тигра, и Лоуренс переговорил с его вассалами перед сдачей Кута. Его благожелательное отношение к арабскому делу было несомненным: гвардейский корпус Фейсала, взятый в заложники в Дамаске, бежал к нему. Его старший сын был послан эмиром как заложник, на превосходной кобыле; и с одним из его подручных прибыло много сотен боевых верблюдов. Для похода на Эль-Уэдж у Фейсала было не больше четырех сотен….

К нему были направлены послы.

Он не восстал бы сам, поскольку турки владели дорогами на Багдад и Дамаск, от которых зависело его племя.

Но он властвовал над долиной Сирхан, длинной цепью пальмовых рощ с колодцами, которая связывала его столицу, Джауф, в чистой пустыне, с Джебель-Друз в Сирии. Эта «дорога» в триста километров позволяла сдерживать турецкую армию в Палестине; по ней эмиссары Фейсала могли добраться до восточных ховейтат, чьи территории делали достижимой ближайшую цель Лоуренса, какой бы она ни была.

Центральные ховейтат пришли, чтобы засвидетельствовать свое почтение; прибрежные — в тот же день, с трофеями, взятыми в двух портах. Оставались восточные, первые по своим боевым качествам, и по престижу своего вождя, Ауды.

Он был самым великим воином севера, последней фигурой арабского рыцарства. Среди прибрежных ховейтат и руалла его власть была такой же, как у Нури — между Сирией и Тигром, у Фейсала — в Центральной Аравии. Его двоюродный брат и десять главных его сторонников пришли засвидетельствовать почтение Фейсалу от его имени.[299] Но с Аудой нельзя было вести переговоры заочно…

Центральные ховейтат были в состоянии кровной мести и с ховейтат Ауды, и с руалла. Фейсал должен был принимать каждого вождя племени отдельно, размещать одновременно один или два новых лагеря для гостей, предусмотрительно разделенных городом… Наконец, перед ним встречались вожди этих заклятых врагов. Платы за кровь в Аравии не существовало вовсе; Фейсал уплачивал ее; и не останавливался, пока не уверял кредитора, что он получил должное, должника — что он не заплатил ничего, и обоих — что они поладили на очень почетных условиях. Эмир знал каждое племя от Мекки до Дамаска; заботился о нем, равным образом пользуясь инстинктом и мыслью, в своем аристократическом стиле превосходно исполняя эту роль Правосудия, которая позволяла ему править теми, кого он судил, более глубоко, чем феодальные почести, которые он получал от них. Наконец, он мог принять от каждого торжественную клятву на Коране: «ждать, пока он ждет; идти, когда он идет; не повиноваться ни одному турку; относиться дружелюбно ко всем, кто говорит по-арабски, будь они из Багдада, из Сирии или из Аравии; ставить независимость превыше жизни, семьи и земных благ»[300].

«Дороги на Веджх полнились роями посланников, добровольцев и великих шейхов, скачущих, чтобы принести нам присягу на верность».[301]

Но в начале марта Клейтону были переданы срочные сообщения, которые получило его командование в Каире: в них впервые объявлялось о прибытии особого курьера.

Он привез текст инструкций Джемаль-паши Фахри. Хотя шифровальная служба не могла перевести все целиком, они смогли разобрать приказ направить всю турецкую армию из Медины и с юга на палестинский фронт.

Египетскую армию в этом случае атаковали бы с фланга двадцать пять тысяч человек, располагающих артиллерией двух армейских корпусов. Штаб ожидал, что арабы возьмут Медину или разобьют армию Фахри, когда она выступит.

Взять Медину штурмом — об этом нечего было и мечтать. Фахри хорошо укрепил ее, и турки в траншеях были среди первых солдат в мире. Атаковать армию, когда она выступит, напротив, было заманчиво. Фахри, боевых верблюдов которого забивали, получил инструкции грузить пушки, боеприпасы и багаж на поезда и укомплектовать их командным составом; его выступление следовало бы по линии железной дороги через горы, где его могли бы встретить максимальные силы арабской пехоты: она была не больше той, какой была, когда Фахри выгнал Фейсала из Субха.

Из Эль-Уэджа вышли четыре колонны, направленные, чтобы установить четыре базы впереди, все рядом с железной дорогой; Фейсал отправился с основной частью арабских сил на самое благоприятное место.

Но атаку на Медину или ее блокаду следовало предпринять сначала войсками Абдуллы, самыми близкими к городу, которые Фахри встретил бы, только начав свое выступление. Лоуренс выехал в Аис.[302]

Когда Лоуренс вернулся в Эль-Уэдж[303], Ньюкомба не было, он должен был заменить его у Абдуллы с несколькими пушками и всеми пулеметами, а также подготовить атаку самой северной крепости на железной дороге, до которой мог добраться. Если бы крепость была взята, а пути перерезаны, Фейсал с помощью Джойса продвигался бы на юг, как и было условлено, и занял бы железную дорогу до соединения с армией Абдуллы. Подкрепления собирались направить из Египта через Эль-Уэдж.

Это был именно тот план, который предлагал Лоуренс. И против которого он теперь возражал: 1) потому, что арабы оказались бы слишком слабыми против малейшей укрепленной позиции; 2) что они не взяли бы Медину в любом случае; 3) что занять железную дорогу — значило бы вовлечь себя в бой против армии Фахри, и этот бой был бы проигран: арабы могли ослабить турецкую армию в походе, при условии, что сохранили бы свою мобильность, сражаясь исключительно в дефиле, «ударяя, но не продолжая»; но они не победили бы в правильном сражении; 4) что от подкреплений из Египта, от которых не страдал бы в боях Фахри, слишком страдали бы арабы, потому что, убежденные, что им больше нечего делать, они с легким сердцем забросили бы всю работу.

Он говорил, что можно было сделать кое-что получше.

Осаждаемый дизентерией, он много раз уходил во время дороги, виделся с Абдуллой совсем недолгое время, когда наконец добрался до его лагеря, а затем свалился в палатке на десять дней. Этого времени было еще достаточно, чтобы Абдулла провозгласил, что он никогда не станет обстреливать священный город (что со стороны сына великого шерифа не было нелепостью) и тем самым показал как свою слабость, так и слабость своей армии.

До этих пор Лоуренс постоянно был вынужден действовать. Простертый в этой палатке, кишевшей паразитами, где через каждую дыру проникало солнце и залетали мухи, он в первый раз, когда наконец ему удавалось отвлечься от лихорадки, противопоставил действиям, которые вел до сих пор, военные теории. Проблема, которую ставила Медина, была слишком настоятельной, чтобы откладывать размышления о ней.

В начале восстания арабы взяли Мекку и Таиф. Эти две победы были последствием не сражений, а захвата врасплох.

Потом при каждой схватке арабов разбивали, начиная от их атаки под Мединой, как и в горах Субх, как и в Нехль.

С того часа, как Лоуренс увидел, что его первые предложения приняты, до Эль-Уэджа, не произошло ни одного настоящего сражения. Однако турки не атаковали ни Йенбо, ни Рабег, они отказались от своего похода на Мекку, были заперты в Медине или прилипли к Хиджазской железной дороге. Все это происходило так, как будто всякое сражение в Аравии было бесполезным.

Если бы арабы атаковали Медину, они были бы снова разбиты; если бы они попытались преградить железную дорогу на фронт, они были бы опять разбиты; но если бы, оставаясь недосягаемыми, они каждый день атаковали бы плохо защищенные места среди девятисот километров рельсов, турецкое выступление просто не могло бы произойти: ведь Фахри не мог пойти на риск, чтобы его армия была блокирована в пустыне.

Главной целью арабов становилась материальная база противника. «Мертвого турка легче заменить, чем локомотив». Мюррей тяжело продвигался через Синай, следовал километр за километром вдоль своей железной дороги, трубопровода, новых дорог. Пародируя Тацита: «Они превращают страну в пустыню и называют это миром»[304], Уэйвелл говорил о египетской армии: «Они превращают пустыню в фабрику и называют это войной»[305]. Но эта фабрика навязывала индустрию и туркам: а Лоуренс считал, что лучше зарыть ее песками. Если бы он заботился не о том, чтобы развязать бой, но о том, чтобы взрывать мосты и поезда, парализовать армию Фахри, а затем армию Палестины, техническое превосходство переходило к арабам: Египет поставлял им больше мин, чем было локомотивов у турок. Важный элемент во всякой внезапной атаке — они могли иметь превосходство в вооружении. Пятьсот отборных арабов с автоматами были сильнее, чем пятьсот турок с ружьями, даже если бы у тех были пулеметы и несколько пушек. С такими легкими отрядами, которые ударяют и скрываются в пустыню, недосягаемые, можно было каждую неделю атаковать множество вражеских постов, с верной победой и малой кровью.

Объектом, который навязывал Мюррей, была Медина. Ведь Мюррей, верный традициям военный, считал, что «цель всякой войны — уничтожение вооруженных сил противника»[306]. Арабская армия была в глазах каирского штаба лишь самым эффективным средством взять или изолировать Медину.

С начала кампании все арабские действия сходились — часто в мечтах — на Медине, как турецкие действия — на Мекке. Эта армия шерифов, которую Лоуренс хотел создать, чтобы с ее помощью поддерживать партизанскую войну иррегулярных сил, и в его глазах имела одну цель — Медину. Если он, когда выступал в Ведж, мог надеяться, что турки, оставленные в Медине, были обездвижены, потому что Фахри вынуждала к этому потеря верблюдов — что он планировал? Перерезать железную дорогу, чтобы снова выступить против изолированной Медины. Но что теперь значила Медина?

Она не была базой для Фахри: он не мог туда удалиться. Ведь арабы не были еще достаточно сильными, чтобы разбить турецкую армию в Хиджазе, и надо было надеяться не на то, что она уйдет оттуда, а что она останется там. Для этого достаточно было сделать работу железной дороги сомнительной, чтобы Фахри не мог предпринять выступление, поддерживаемое исключительно железной дорогой. Этим занимались подрывники Эль-Уэджа. Надо было, чтобы такие же отряды подрывников были присоединены к войскам Абдуллы. И чтобы обороне железной дороги была противопоставлена угроза ей с фронта Трансиордании, где Фахри не мог ее охранять.

Так же, как страсть Лоуренса, всегда ориентированная на Дамаск, ход войны призывал его на север. Ключ к Аравии был на палестинском фронте: целью этой войны было уничтожение не армии в Медине, но той армии, которая атаковала Мюррея. Если бы армия Мюррея была разбита, Медина была бы рано или поздно освобождена, а Мекка взята. Лоуренс всегда подозревал, что арабы, иррегулярные силы, не могли в одиночку добиться решительной победы; что им следовало быть на службе у регулярных сил. Эти силы он надеялся отыскать в армии, формирующейся под командованием Мавлюда. Но чем была эта армия, никогда не бывшая шерифской, в сравнении с армией Мюррея?

Арабское движение каждый день расширялось, так почему оно не должно было расшириться до Дамаска, до Алеппо? Одно лишь взятие Эль-Уэджа, угрожая железной дороге, сделало невозможным сосредоточение турецких сил против Мюррея; почему нельзя было сделать то же самое практически везде, где существовало арабское движение? Почему бы — не пренебрегая организацией армии шерифа — не рассматривать арабское движение в целом как пятую колонну египетской армии?

Действия арабских сил не против какой-либо позиции или турецкой армии, а против Хиджазской железной дороги освобождали Мекку, запирали Фахри в Медине и, несомненно, позволяли освободить Мюррея от угрозы в двадцать пять тысяч человек; то, что Лоуренс делал инстинктивно, отныне он собирался делать систематически.[307]

В первую очередь — завоевать арабскую базу в тылу турок, поддержанную флотом, защищенную племенами, и обосноваться на севере достаточно прочно, чтобы установить тесную связь между Фейсалом и Сирией. Организовать в Палестине и в Сирии иррегулярные отряды, как те, что существовали на арабских территориях во власти турок, способные в решительный момент нападать на турецкую железную дорогу. Многие члены «Фетах» были готовы основать такие группы. Теперь он заботился не о том, чтобы выиграть время посредством партизанской войны и создать маленькую армию, но о том, чтобы как можно скорее поставить национальную партизанскую войну на службу армии, такой же сильной, как турецкая армия.

Так, руководствуясь точной стратегией, но с такой высокой ставкой, что она казалась утопической, Лоуренс принял тактику, которая определялась отказом от сражения. Он знал, как мало офицеров штаба приняли бы такой план, который, казалось, противостоял всякой военной теории: от Клаузевица до Мольтке и Фоша, не забывая о Наполеоне, всякая война тяготела к сражению. Лоуренс, офицер запаса, сильно рисковал, что станет, как во времена «Незваных», фигурой любителя, увлеченного химерами. И, несомненно, стал бы, прежде всего в собственных глазах, если бы ему не были знакомы военные теоретики.

Когда-то, готовя свой диплом[308], он изучал осаду средневековых замков, потом — крепости и кампании Сирии, очень тщательно, потому что его страсть к картографии была не меньшей, чем к археологии, кроме того, он изучал кампании ради них самих, читал теоретиков, посетил великие поля сражений во Франции[309]; наконец, увлеченный философией войны, он изучил все капитальные труды[310]. Великие полководцы, которые выигрывали сражения так же, как художники создавали шедевры, писали о философии войны так же, как художники о философии искусства: опыта много, философия слабая, и средства войны как таковой спутаны со средствами собственной войны. Все их усилия тяготели к тому, чтобы выдавать свое искусство за науку, в существование которой они тем больше были склонны верить, что, если не существовало способа выигрывать сражения, то явно существовали способы их проигрывать. Лоуренс видел, как в XIX веке одержимость сражениями, известная идея о том, что «цель всякой войны — уничтожение вооруженных сил противника», сменила другие идеи, особенно ту, что «война — это изучение коммуникаций», которая имела такое значение в XVIII веке. Он видел по кампаниям Наполеона, как первая идея мало-помалу поглощает вторую, и мысль императора: «я не желаю ничего, кроме сражения»[311] заменяет собой мысль Бонапарте: «тайна войны — в ногах, а не в оружии»[312]. Это привело к изучению его малоизвестных предшественников, Гибера, Бурсе[313] и их учителя: маршала Саксонского[314]. Он нашел в нем самого трезвого из теоретиков. Однако Мориц Саксонский — выигрывавший все сражения, которые развязывал — выступал свидетельством того, что «умелый генерал может всю жизнь вести войну, не позволяя вовлечь себя в сражение»[315]. Так Лоуренс, знавший, что во многих отношениях война, которую он вел, была, несмотря на пулеметы, войной XVIII века, понимал, что его план защищен авторитетом, который отодвигал в сторону все другие.

Тем не менее, сначала он испытывал колебания, настолько стала господствующей теория XIX века, настолько формула Фоша «война тяготеет к тому, чтобы найти центр армии противника и уничтожить его путем сражения» была вне конкуренции. Но турки не уничтожали арабов в сражении, поскольку те отказывались от сражения. И арабы не уничтожали турок, потому что не были достаточно сильны, и потому, что они могли делать кое-что получше, чем пытаться вести правильное сражение: они могли расширять свое восстание до тех пор, пока оно не позволило бы армии Мюррея выигрывать свои сражения.

Поэтому теперь Лоуренсу было недостаточно знать о слабых местах железной дороги и о передвижениях турок. Поскольку его действия были тем эффективнее, чем шире они распространялись, его служба информации должна была функционировать в Синае, в Маане, в Палестине, до самой Сирии, так же, как на протяжении всей Хиджазской железной дороги. Куда бы ни выступила против турок армия Мюррея или Фейсала, позади нее были бы арабы, которые, как только придет день, должны были подняться, уверенные в том, что скоро соединятся с армией, которой идут на помощь, и оборвать турецкие коммуникации. Такой план нуждался в системе разведки исключительной протяженности и точности, а кампания, которую планировал Лоуренс, становилась одной из самых обширных кампаний Интеллидженс Сервис за всю войну.

Единственное условие — у него в распоряжении должна была находиться база на северных границах Аравии.

Однако с каждым днем в палатку Фейсала приходили все новые вожди с севера. И в тот же вечер, когда вернулся Лоуренс[316], «распорядитель поспешно вошел и что-то прошептал Фейсалу, который повернулся ко мне с сияющими глазами, стараясь быть спокойным, и сказал: «Ауда здесь». В этот момент полог палатки был откинут перед зычным голосом, который проревел приветствия нашему Повелителю, Предводителю Правоверных. Вступила высокая, сильная фигура с изможденным лицом, страстным и трагическим. Фейсал вскочил на ноги».

Это был вождь восточных ховейтат, легендарная личность, от которого Лоуренс ждал освобождения Маана и Акабы, с тех пор, как его двоюродный брат и десять его вождей прибыли засвидетельствовать Фейсалу почтение от его имени.

За тридцать боевых лет он потерял две трети своих людей; те, кто оставался, были лучшими воинами в Аравии. Они совершали набеги на Алеппо, Басру, Эль-Уэдж — север Сирии, Красное море и Персидский залив. Не было среди них никого, кто не был бы ранен. Ауда имел двадцать девять жен, тридцать ран, почти все его родственники погибли в бою. «Его ум был наполнен стихами о старых набегах и эпическими сказаниями о битвах, и он изливал их ближайшему слушателю. Если слушателей не было, он, видимо, пел их сам себе своим потрясающим голосом, низким, звучным и громким. По временам, казалось, он был одержим проказливым бесом, и в общем собрании мог придумывать ужасающие истории о личной жизни своих хозяев и гостей. Он говорил о себе в третьем лице и был так уверен в своей славе, что любил рассказывать при всех истории, направленные против самого себя. И при всем этом он был скромным, простым, как дитя, прямым, честным, добродушным, и его горячо любили даже те, кого он смущал больше всего — его друзья».[317]

Он собирался предложить взять Акабу с тыла.

Красное море имеет форму улитки с двумя рожками, Суэцким заливом и заливом Акабы, которые кончаются двумя городами. Акаба выдавалась больше всего в тылу турецкой армии — и была недоступна с моря[318], защищенная отвесными гранитными утесами. Лоуренс знал тот город, где закончились его исследования Синайской пустыни. Если бы арабам удалось взять его с суши, подкрепления и помощь сразу же принес бы флот. Территории Синая лучше охранялись турками; но Сирийская пустыня, которой ничто не угрожало, охранялась меньше. Взятие Акабы поставило бы под угрозу одновременно северную секцию железной дороги — наименее защищенную — и турецкую армию, противостоящую армии Мюррея; оно, наконец, сделало бы возможной связь с армией Египта партизан Леванта и всех остальных сирийских революционеров. Это сделало бы возможным все, что планировал Лоуренс.

Приказы, переданные с особым курьером, следовало выполнять. Войска Фейсала были готовы. Присутствие Лоуренса не было необходимым для попытки захвата железной дороги, которой руководил бы Ньюкомб, уже находившийся рядом с Абдуллой. План Ауды начинался с похода на тысячу километров на вражескую территорию, без пушек, без пулеметов, без регулярных войск, со смехотворным количеством провианта. Лоуренс располагал лишь динамитом и золотом. Ауда, связанный с Нури Шааланом, сам властвующий над несколькими племенами Сирхана, добился бы от эмира руалла нескольких сотен отборных воинов, которые подкрепили бы его собственных. Он утверждал, что, когда они прошли бы турецкие линии, к ним присоединились бы племена по соседству с Акабой, как те многие, что присоединились к Фейсалу; и Фейсал это подтвердил. Это означало двухмесячный поход через пустыню, чтобы потом без современного оружия атаковать город с армией, которую следовало набрать на месте…

Египетская армия после того, как ее переместили на передовые позиции турок, ждала поражения под Газой[319]; и тот, кто опрашивал пленных, подтвердил исключительную слабость в обороне Акабы с суши… Придя к соглашению с Фейсалом, Лоуренс спокойно сообщил генералу Клейтону о своем отъезде[320] и начал то предприятие, которое сделало из него «самую романтическую фигуру в войне»[321].

Глава XI.

Выступление на Акабу (9 мая). Шериф Насер. Эль-Курр. Путь через плато лавы. Переход через железную дорогу. Эль-Хоуль. Отказ зайти в пустыню Нефуд. Инцидент с отставшим Гасимом, потеря раба Нури Шаалана. Прибытие в Небк. Посольство Ауды к Нури. Сирхан и его змеи. Возвращение Ауды. (см. «Семь столпов мудрости», главы XXXIX–XV)[322].


Но вечером Ауда изложил Лоуренсу свои переговоры с Нури Шааланом и сообщил ему, что встретил непредвиденное препятствие. Он преодолел его, но не забыл; эмир дал ему документ, опубликованный большевиками (которые тогда публиковали секретные соглашения из царских архивов), переведенный на арабский и обширно распространенный турками: он утверждал разделение арабских территорий между Англией и Францией после победы союзников: две колонии и две зоны влияния. Ауда торжественно заверил Нури, что этот документ фальшивый: и Нури поверил в это, потому что документ был принесен ему турками.

Это было соглашение Сайкса-Пико.[323]

Лоуренс знал лишь соглашение, заключенное между Хуссейном и Мак-Магоном, которое отдавало арабам все территории, завоеванные к югу от Александретты, даже сам полуостров, Палестину и Сирию. Именно на этом соглашении великий шериф и Фейсал основывали свои переговоры с ним.[324]

Не было доказательств, что текст, принесенный Аудой, был именно тем, что опубликовали большевики; даже если это было так, не было доказательств, что те его не сфабриковали. На то, чтобы написать текст фальшивого соглашения, хватило бы талантов у любого чиновника Министерства иностранных дел. Если Лоуренс не оспаривал его, то потому, что это соглашение было в его глазах не откровением, а подтверждением. «Не будучи круглым дураком, я понимал, что если мы выиграем войну, обещания арабам станут пустой бумагой, и я предупредил Фейсала об опасности, которая ему угрожала».[325] Но одно дело — подозревать предательство, и совсем другое — узнать о нем. Никто еще не совершал самоубийства из подозрения; причиной служит разоблачение.

Когда Ауда назавтра возобновил беседу, он узнал, что Лоуренс собирается выступить, один, чтобы проникнуть больше чем на тысячу километров на вражескую территорию. Если он вернется, тогда, в свою очередь, Ауда соединится с воинами. Он предпринял эту неистовую вылазку уже не через пустыню, плохо просматриваемую, но через самое сердце Сирии и Палестины: он решил лично встретиться с друзскими эмирами, с вождями внутренних племен и с губернатором Дамаска, членом «Фетах»[326].

Глава XII.

Со времен его приезда к Фейсалу[327] его отношения с арабами сильно изменились. Как в Каркемише, он употребил все свои силы, чтобы стать одним из них — в той мере, в какой эта метаморфоза совершилась, она прежде всего пропитала его преданностью. Преданность для араба — не просто достоинство, это фундамент самой исламской этики, глубокая область, одна из тех, в которых обретают смысл поступки людей, которым Бог открылся через пророка-воина, людей, для которых религия и битва соединяются: такое же, каким для пламенного христианина является милосердие. Без нее нет ислама, как без милосердия нет христианства.

Культ преданности среди арабов еще больше удивляет европейца, потому что их верность слаба. В исламе почти не существует верности ничему, кроме ислама, одержимой, пропитанной абстракцией, которую являет собой Бог, всегда отвергающей других людей и почти не верящей в людей, но верящей, именно поэтому, в связь, установленную между двумя людьми, в последний признак соглашения — обмен кровью. Даже на Западе преданность часто начинается там, где кончается закон. Наш разум прежде всего не хочет обманываться в положении дел, разум арабов — как наш во времена феодализма — не хочет обманываться в людях. Когда Хуссейн испытывал недоверие к английской делегации, он не продолжал дискуссии до бесконечности, он вызвал полковника Уилсона и спросил его: «Это правда?» И полковник смолчал, но не обманул его[328]. Обычай и цивилизация считали исламских вождей мастерами по части верности, в той мере, в которой наши вожди считаются мастерами по части разума… Фейсал, Насер, Ауда доверяли Лоуренсу. Эмир следовал всем его предложениям; он одобрял поход на Акабу еще тогда, когда англичане в Эль-Уэдже, уверенные в его провале и верные полученным письменно инструкциям, не ждали ничего, кроме диверсии. «Никогда лейтенанту, — писал с горечью Лоуренс, — не приходилось отдавать столько сил тому, чтобы прикрывать своих генералов![329]» В глазах арабов он был не лейтенантом, а дружественным вождем, одетым, как они, который носил золотой кинжал шерифов Мекки; в глазах Фейсала он был не лейтенантом, а гарантом. Таким же, как Уилсон для Хуссейна. Он не был послом, делегатом, но был частным лицом, вынужденным к преданности всем тем, кто принимал ее, и которому доверял Фейсал.

Лоуренс всегда советовал эмиру быть бдительным. Но сказать правду шейхам — значило отделить арабское движение от Англии, парализовать армию в Египте и вынести приговор восстанию. Он не мог помогать своим друзьям иначе, как их предавая. И с каждым днем все больше.

Пропаганда шерифов собиралась заменить в Сирии пропаганду тайных обществ; Англия обещала им независимость; те из их членов, которые продолжали действовать, несмотря на террор, основывались на этом обещании, которое Лоуренс должен был повторить снова, чтобы мобилизовать колеблющихся, каждый из которых рисковал не только смертью, но и пытками. Никогда ему не приходилось так проповедовать арабскую свободу, как с тех пор, когда он узнал, насколько она была под угрозой.

Он мог обманывать, лишь когда рисковал собой больше, чем каждый из тех, к кому он обращался: близость смерти предстает во всех этических конфликтах как таинственное утешение. Он вышел в путь совсем не для того, чтобы избежать двойной игры, к которой был принужден, а чтобы завоевать право ее продолжать[330].

И драма, в которую он оказался вовлечен, носила не только моральный характер. Поступки, на которые толкает роль, не только укрепляют эту роль, они иногда открывают далекие перспективы. Его роль все меньше и меньше была незаметной, в последнее время его много раз вовлекало в нее нечто большее, чем опасность. Когда ему пришлось срочно отбыть в Эль-Уэдж в лагерь Абдуллы[331], его эскорт был в спешке сформирован из арабов двух враждебных кланов, атбас и аджейлей. Их застарелая кровная вражда уже возобновлялась два раза, сначала в Йенбо, затем в Эль-Уэдже. Лоуренс, страдая от острой дизентерии, в дороге много раз исчезал; среди компаньонов, лишенных вождя, не прекращались перебранки. В дороге один из аджейлей был убит. Его товарищи обвинили Ахмеда, атба[332].

«Я послал всех искать Ахмеда и потащился назад к багажу, чувствуя, что именно сегодня, когда я был болен, можно было бы и обойтись без такого происшествия.

Лежа там, я услышал шорох и медленно открыл глаза — прямо на Ахмеда, который склонился спиной ко мне над своими седельными сумками, которые лежали прямо за моей скалой. Я нацелил на него пистолет, а затем заговорил. Он положил свою винтовку в стороне, чтобы поднять вещи, и был в моей власти, пока не подошли другие. Мы провели суд сразу же; и через некоторое время Ахмед признался, что они с Салемом повздорили, он вспылил и внезапно застрелил его. Наше расследование закончилось. Аджейли как сородичи убитого требовали крови за кровь.

Затем возник ужас, который заставляет цивилизованного человека бежать правосудия, как чумы, если у него нет в распоряжении несчастного, который послужит ему платным палачом. В нашей армии были и другие атбас[333]; и дать аджейлю убить одного из мести значило поставить наше единство в опасность из-за ответной мести. Это должна была быть формальная казнь, и, наконец, в отчаянии, я сказал Ахмеду, что он должен в наказание умереть, и взвалил ношу его убийства на себя. Возможно, они не посчитают меня пригодным для кровной вражды. По меньшей мере, месть не сможет пасть на моих приближенных, так как я иностранец и не имею рода.

Я заставил его войти в узкую лощину на уступе, сырое, сумеречное место, заросшее деревьями. Ее песчаное русло было изъедено струйками воды с обрывов от последнего дождя. На краю она была расколота трещиной в несколько дюймов шириной. Стены были отвесные. Я встал на входе и дал ему некоторое время отсрочки, которое он провел, плача на земле. Потом я заставил его подняться и выстрелил ему сквозь грудь. Он с криком упал на траву, кровь била струей через его одежду, и он извивался, пока не подкатился туда, где был я. Я выстрелил снова, но трясся так, что только сломал ему запястье. Он продолжал звать, но тише, теперь лежа на спине ногами ко мне, и я наклонился и застрелил его в последний раз в шею под челюстью. Его тело некоторое время сотрясалось, и я позвал аджейлей, которые похоронили его там, где он был, в лощине. Потом бессонная ночь тянулась для меня, пока, за часы до рассвета, я не поднял людей и не заставил их собираться, стремясь уйти подальше от вади Китан. Им пришлось подсадить меня в седло».[334]

Никто не приносит другого в жертву безнаказанно. Револьвер Лоуренса в этот день вовлек его в арабский мир глубже, чем это могли сделать его мысль и его воля; несомненно, это вовлечение больше влияло на него, когда он рисковал потеряться в пустыне, чтобы найти несносного Гасима, чем забота о собственном престиже. Отныне арабское восстание должно было стать для него не страстью, а делом. Ради свободы народа можно принести человеческую жертву; но не ради установления протектората. Убийство очищает дело тем более настоятельно и тем более глубоко, что дело не очищает убийства.

Он ненавидел немцев и русских, потому что они могли оказаться хозяевами в арабских странах. Его симпатия к французам преобразилась в яростную враждебность, с которой он встретил их в Сирии. Хотя большинство из его друзей были миссионерами, он стал врагом миссий, когда узнал их влияние на Востоке. Этот арабский мир, который он упорно стремился освободить, по соглашению[335], о котором он узнал, был наполовину отдан французам, а другая половина, Ирак, получала ту власть, которую он ненавидел больше всего[336]: разве он казнил Ахмеда ради того, чтобы поддержать власть Министерства по делам Индии?

К тому же он был вовлечен в судьбу Аравии чувством менее чистым, чем преданность, менее драматичным, чем дикое явление абсурда, но более интимным и, быть может, более глубоким, чем и то, и другое.

В девять лет[337] он придумал игру: прежде чем его четыре брата засыпали, он возобновлял рассказ, прерванный накануне, который продолжался на следующий день: в крепости с навесными бойницами, сестре памятников волшебной страны в форме пирамид из конфет, игрушечные животные, принадлежавшие детям: Физзи-Фузз, плюшевый медведь, лис, барсук, все игрушки и кот, живший в доме, царствовали над маленьким народом мышей-сонь, лошадей и других маленьких пушистых животных, защищая крепость против бесчисленных врагов, сильных и тем более плодовитых на хитрости, что они не имели формы: Противников. Пушистый народ одерживал победу, но, вечер за вечером, Противники возвращались, и схватка возобновлялась, то в причудливой прозе, то в импровизированных стихах.

Его юность была бродяжничеством от замка к замку через Англию, Францию, наконец — Сирию.[338] Он посвятил им свою дипломную работу. Жалкий форт на индийской границе, где он был заперт в тридцать пять лет[339], вернулся трагическим эхом его детской эпопеи. И оттуда же явилась последняя крепость, куда привела его судьба: казарма, в пути к которой настигла его смерть.

Нет сомнений, что он чувствовал себя, почти всю свою жизнь, в осаде. Всегда он окапывался в какой-нибудь крепости с некоторыми избранными друзьями, которых он принимал в нее, прежде чем поднять подвесной мост. В колледже он жил почти один и прогуливался по двору, лишь когда он становился пустым; изучение английских замков-фортов вызволило его из Оксфорда; других замков-крепостей — из Англии, а его диплом — из Европы. Своим ученым бродяжничеством он добивался того, что ставил превыше всего: одиночества и общения с незнакомцами. Археолог в Каркемише[340], он, не считая Хогарта и редких посетителей[341], из европейцев виделся лишь с Вулли. Интеллидженс Сервис была также франкмасонством и убежищем, молчаливой крепостью среди бесконечной абсурдности униформ; и он мечтал еще осуществить прежний план — издавать стихи в ручной типографии, вместе со своим другом Ричардсом, где-нибудь далеко в сельской местности[342]… Чтобы разрушить «реальность», искусство вымысла предлагает человеку лишь три средства: бежать от своего настоящего, своей страны, своего общественного класса. Лоуренса всегда влекло к себе прошлое; с юных лет его жизнь проходила вне Англии, и он лишь вынужденно жил среди того класса, к которому принадлежал. Неодолимое заточение, которое он носил с собой, было проникнуто тем чувством, которое — хотя иногда оно расцветает, а иногда проявляется вызывающим образом — неотделимо от каждой жизни, которая прикасается к авантюре. Это страстное отторжение социального удела. Я назвал бы его страстью к свободе, если бы не видел в нем прежде всего негативной ярости, которая знает то, что хочет разрушить, куда лучше, чем то, чего хочет достичь. Социальный удел — все, что может вынуждать человека воспринимать себя так, как воспринимают его другие. Отказ от него начинается с отказа от постоянного ремесла, от общественного класса, от семьи, с жажды кочевничества; два его крайних выражения — отказ от гражданского состояния, в ментальном плане, и страх перед зеркалом, в физическом плане. Это одновременно отказ быть только тем, что ты есть, и отказ быть судимым — связанный с равнодушием ко всякому другому образу, без которого эта страсть была бы только честолюбием. Отказ не от своего социального удела, но от всякого социального удела: «Я не один из вас, вы не можете меня знать, не судите меня — не трогайте меня».[343]

Преодолеть постоянное и подспудное чувство пленности могут только искусство (всегда в своем роде вымысел) и авантюра. Я понимаю под авантюрой деятельность, связь которой с ее целью не является строгой — деятельность, цель которой частично неизвестна. Это может быть деятельность завоевателя, исследователя, предпринимателя, игрока (который, если и выигрывает, то не знает, как надо выигрывать), когда человек сознательно видит в случайности союзника, а не противника. Освобождение Аравии несло свою силу в глазах Лоуренса в той неизвестности, что оно несло в себе, и которую он заставил возникнуть. Оно было открытым миром, который позволял ему отбить атаку тех, кто осаждал старый замок его детства. Годы спустя он, сам того не осознавая, только и делал, что пытался включить в свою жизнь этот азарт первого дня творения.

Если Аравия не была бы освобождена, дверь тюрьмы снова захлопнулась бы; установление колонии — жалкая игра для того, кто чувствует себя акушером целого мира. И падение было бы тяжелым, как никогда, не потому, что, начиная со своего приезда, он обманывал, а потому, что он обманывался. Лондон не обсуждал свои планы с агентами Интеллидженс Сервис; обман был не в этом, но в том, что ничто так хорошо не служило обману в истинной игре, чем иллюзия, наконец им достигнутая, его собственной свободы. Известен рассказ о пытке надеждой, когда инквизитор, увеличивая приметы, позволяющие узнику надеяться на возможность избавления, давал ему преодолеть все преграды — и ждал со стражей в том месте, где тот чувствовал себя наконец свободным, чтобы снова бросить его в темницу[344]. Лоуренс поверил, что он действует по воле судьбы; но он действовал — до нового приказа — по воле Министерства иностранных дел.

Необходимо было, чтобы он дал арабам все шансы, которыми они располагали, чтобы заставить аннулировать соглашение[345] (оно ведь аннулировало корреспонденцию Мак-Магона и Хуссейна!); но прежде всего было необходимо ответить на его разоблачение действием — как ни рискованно было оказаться неспособным на какое-либо действие — необходимо было, чтобы он стал единственным хозяином своей судьбы. Если он бросил на весы свою жизнь, то судьба Аравии, даже английская победа на палестинском фронте, возможно, зависели от частной судьбы лейтенанта Лоуренса. Он играл сам, лично, в ту головокружительную игру, которую знают некоторые великие игроки — не только за столом или рулеткой — где проигрывают всё и нечего выигрывать. Желание выиграть скорее маскирует подлинного игрока, чем проявляет: он хочет играть лишь затем, чтобы прежде всего иметь возможность проигрывать. Игра — это конфликт между ним и рулеткой — цена физического осознания судьбы, связанная с упоением противостояния ей. Желание истинного игрока — играть всегда, а не выиграть, чтобы выйти из-за стола и жить в сельской местности; последнее желание характерно как раз для не-игрока. Лоуренс был вынужден к игре по самым высоким ставкам, где на кону была жизнь, потому что это единственное средство, которое заставляет человека ощущать противостояние со своей судьбой на равных.

Сейчас мало что значили соглашения и дипломаты. Тот, кто идет туда, где его могут убить, перестает быть «действующим» — быть обманутым. Делая значительно больше, чем Англия и арабы были вправе ждать от него, он играл, не предавая их, и смертельный риск, выбранный им самим, давал ему глубокую свободу[346]. «Если Бог есть, и если я убью себя, чтобы доказать мою свободу, — говорил Кириллов, — я стану царем».[347]

Патология не имеет отношения ни к великому поступку, ни к великому делу, потому что, если невроз — когда это невроз — приносит плоды, его нельзя свести к обычным неврозам. Лоуренс разрешал свою драму в своем деле, которое несло следы этой драмы, потому что побуждало его каждый день рисковать своей жизнью; но оно становилось рациональным, потому что этот риск был необходимым, он приносил ему максимальную выгоду. Как офицер принимает решение спасти свою роту благодаря самоубийственному шагу, на который решается один из его солдат, Лоуренс трезвый поставил на службу своей страсти Лоуренса очарованного. Приняв свое решение, он собирался делать все, чтобы спасти ту жизнь, которой мог пожертвовать. Если бы ему удалось это предприятие, для Фейсала стало бы возможным, опираясь на Акабу и английскую армию, при поддержке скоординированных сил сирийских комитетов, взять и сохранить Дамаск. Возможно, соглашение превращало болезнь свободы, которой был одержим Лоуренс, в средство нового рабства; но, может быть, оно превращало тот почти самоубийственный поступок, на который он решился, в средство арабской свободы[348].

Он отбыл 4 июня, сопровождаемый шейхом Дами[349] и одним из его охраны. Без грима, без маскировки, лишь в простой арабской одежде. Он планировал, обманув всякую турецкую слежку тем, что сделает огромный крюк, посетить сначала начальников тайных обществ и шейхов на северных границах Сирии, до турецкой границы в Азии, затем подготовить к восстанию земли друзов, и наконец — племена и оседлые деревни между Палестиной, Мааном и Акабой; последние оказались бы уверены в том, что с тыла им помогут, как и в помощи английской армии, если бы та перешла в наступление[350].

Пройдя четыре дня по пустыне, он добрался до Пальмиры[351]. Ему следовало сначала положить конец кровной мести, которая существовала между бишр и ховейтат, затем, объединив два племени, подготовить каркас восстания; и, познакомившись с вождями, обеспечить отправку денег, динамита и тайных курьеров. Это восстание не было необходимо в ближайшие месяцы. В ожидании его надо было набрать несколько подрывников, которых он мог бы скоро призвать.

Из двух вождей, с которыми он хотел встретиться, один уехал на Евфрат, другой собирался прибыть в укрепленную резиденцию в Дамаске.

По крайней мере, он добрался до других заговорщиков. Они приняли посредничество Дами, который представлял Фейсала перед ними в случае разногласий между племенами, и они объединили людей, предназначенных, чтобы взорвать мосты Оронта. Лоуренс направил динамит и инструктора. Таким образом, передвижение турецких войск, когда пришел бы день, могло быть парализовано от Турции до Хомса.

Для того, чтобы парализовать его от Хомса до Дамаска, лучшей базой был сам Дамаск. Лоуренс, завербовав в Пальмире тридцать пять кавалеристов на верблюдах, добрался до Баальбека[352]. В старом оазисе, где храм Солнца вздымал к пустынным небесам руины самой высокой колоннады в мире, среди майских сирийских садиков, заполненных мелкими провинциальными розами, он присоединился к вождям метовила, затем повел их, чтобы проследить за взрывом моста в Баальбеке. «Грохот взрывов динамита — подчас самая эффективная пропаганда».[353] Было 10 число. Три дня спустя он добрался до Эль-Габбана, в пяти километрах от Дамаска.

Там он встретился с Али Риза-пашой, губернатором Дамаска — и президентом «Фетах». Али подтвердил Лоуренсу то, во что он верил, предполагал, предчувствовал, то, что утверждал его опыт и что составляло его надежду: не только то, что «Фетах» был все еще в силе (он сам был тому доказательством, ведь турки были в таком неведении о его роли, что сделали его губернатором Дамаска), не только то, что вся Сирия готова была подняться, если смогла бы надеяться на то, что ее восстание вскоре поддержит армия из Египта, но и то, что турецкие оккупационные силы были смехотворными. Армия — все еще превосходная — была на палестинском фронте; но тот, кто начал бы сражаться в тылу, встретил бы там лишь призрачные силы. Дамаск охраняли пятьсот турецких жандармов[354]. Напротив, нельзя было ожидать никакой помощи от арабских полков османской армии: все были направлены на северные фронты; даже батальоны арабских рабочих в Дамаске были разоружены. Али думал, как и Лоуренс, что арабский рейд, поддержанный пулеметами, может захватить Дамаск, но сохранит его лишь на несколько дней; и что следует продвигаться шаг за шагом.

Продолжая двигаться на юг, Лоуренс встретился с шейхом племени леджас, потом с шейхами друзов. Он полагался только на «Фетах», союзников и самого себя: к северу от Мертвого моря с шерифами не считались. Леджас были готовы к бою. Друзы выставили условия; Лоуренс счел их приемлемыми и передал их. Наконец, в Азраке, он встретился с Нури Шааланом.

После Ауды Лоуренсу оставалось только вести переговоры. Нури был благоразумнее, чем другие вожди: с ним считались в племенах, его территории достигали тыла турецкого фронта. Лоуренс констатировал, насколько полезен был его обширный крюк — и в то же время, насколько неизбежной была его стратегия «в глубине»: каждый из вождей, равнодушный к своему соседу на юге, которого египетская армия встречала бы вначале, был насторожен по отношению к своему соседу на севере, и первые вопросы Нури относились к друзам. Он не заявил бы о себе раньше них. Неважно: Лоуренс решил добиться принятия условий, которые они выставили[355]. Нури предполагал оставаться нейтральным и пожимать обе руки; но, когда его убедили, что он этого не сможет, он, в остальном противник турок, собрал продовольствие и терпеливо готовился к своему вооруженному восстанию — не без опасения, что его опередят[356]. Туркам уже не было неизвестно о присутствии Насира и Ауды в Сирхане. Лоуренс просил Нури, чтобы он информировал их об этом сам; и предположил бы, что арабы собираются пойти на Дамаск. Войска, направленные на дамасский фронт, вероятно, взяли бы с сектора Ауды, еще более спокойного, чем палестинский… Положение Нури рядом с турками было под угрозой, как и экспедиционный отряд, перед тем, как они смогли бы действовать[357]: 18-го[358] Лоуренс был на обратном пути в Небк, где отряд, сформированный Насиром и Аудой, ждал, готовый выступить.

Как он и предвидел, Нури показал ему соглашение Сайкса-Пико. И Лоуренс ответил: «Последние по времени обещания Англии аннулируют это соглашение».[359]

Глава XIII.

Теперь он контролировал, организовал или подготовил, от севера до юга: группу племен, способных действовать в тылу Хомса и Хамы; одно в тылу Сидона, Тира и Сен-Жан-д’Акра; два в долине Иордана; одно рядом с Дамасской железной дорогой в Бейруте и одно рядом с Хайфинской железной дорогой в Иерусалиме; четыре между Дераа и Амманом, вдоль Джебель-Друз. Достаточно было восстать Нури Шаалану, чтобы соединить последние с английскими силами, если бы экспедиция Лоуренса открыла им порт Акаба. 19 июня Насер, Ауда, Лоуренс и аджейли, пятьсот человек, тщательно отобранных, вышли в пустыню, чтобы пересечь горловину Аба-эль-Лиссан, занятую турецкой армией.

Поездка к могиле сына Ауды. Разрушенные колодцы в Баире. Распространение обманных сведений о походе на Пальмиру. Колодцы Эль-Джефера. Попытка атаки на Аба-эль-Лиссан и потеря станции. Остановка на перевале. Атака Ауды и взятие перевала (включая эпизод с застреленным верблюдом и стихами). Допрос пленных о состоянии Маана. Взятие турецких постов и вступление в Акабу. Город, разрушенный бомбардировками. Нехватка продовольствия и невозможность телеграфировать о победе. Переход до Суэцкого канала. (см. «Семь столпов мудрости», главы XLV–LV).

Лагерь был еще более необычным, чем поля арбузов, затерянные в пустыне: обширный, какими часто кажутся военные квартиры среди великой полуденной жары, но без единого часового, без единой собаки, предоставленный лишь мухам… Порядок, в котором он находился, не позволял предположить бегство. В пустых кабинетах, которые Лоуренс проходил один за другим, пустые столы отражали, несмотря на черные решетки, защищавшие комнаты от насекомых, яростное солнце с улицы; в других кабинетах были нетронутые груды карандашей, бумаг, резинок, как будто их владелец должен был вернуться через секунду-другую; но весь лагерь был пуст. Кабинет высшего офицера был открыт, и на стене там висел телефон.

Лоуренс вызвал генеральный штаб в Суэце, объявил, что он пересек пустыню, чтобы сообщить важные новости, и хочет переправиться через канал.

— Сожалеем. Не наше дело: обратитесь в Управление внутреннего водного транспорта.

Так он и сделал.

— Сожалеем, — ответил Внутренний водный транспорт, — нет свободного корабля. Мы вышлем его завтра, чтобы доставить вас в карантин.

— Что? Какой карантин?

— Вы же не думаете, что можете покинуть зачумленный лагерь, не пройдя карантин?

Столы, где ни бумаги, ни карандаши не были тронуты, принадлежали мертвым[360].

Переговоры с Внутренним водным транспортом. Реплика телефониста. Лоуренс добирается до Суэца. Поездка в Каир по железной дороге (включая черногорского драгуна). Алленби на станции. Встреча с Клейтоном. (см. «Семь столпов мудрости», глава LVI).

Алленби, изучив рапорт, вызвал Лоуренса тем же вечером.[361]

Он знал положение дел, потому что служил генералом в Южной Африке, где его прозвали бульдогом[362] за энергичность, результаты которой он теперь собирался увидеть. Несомненно, Алленби был убежден, как все, кто прибыл из Франции, что лишь артиллерия решает исход битвы; но, в прошлом офицер кавалерии, он способен был принять мобильную войну, которую штаб его предшественника попытался предложить ему.

То, что он запомнил в рапорте Лоуренса — использование восточных племен Сирии в конце войны. Когда Лоуренс прибыл в Джедду в первый раз, почти тайно, Медина была мощной турецкой базой, Мекка — под угрозой, а арабская армия — ордой партизан, способной в лучшем случае удержать свои горы. Теперь Медина была блокирована, Хиджаз был свободен, и Лоуренс ждал, чтобы Алленби призвал арабскую армию в Акабе, в двухстах километрах от его собственного центра — чтобы она стала правым крылом его армии. И все это сделал маленький босоногий человек, в таинственном облачении, которого одни считали мифоманом, а другие — чем-то вроде героя, и который, не сказав ни слова о том, что сделал сам, со страстной отвлеченностью математика излагал колоссу Алленби, что сделали арабы.

Но главнокомандующий знал, что все это сделали не столько арабы, сколько он сам. Лоуренс никогда не получал задания брать Акабу. Ему была предоставлена свобода, но он не был исполнителем лишь своих собственных планов; приказы штаба всегда касались Медины. И Медина не была взята, а железная дорога не была занята. Для Алленби накануне его наступления, как прежде для Мюррея, было необходимо, чтобы армия Фахри оставалась блокированной. Однако теперь она была блокирована — взятием Акабы.

После отъезда Лоуренса турки обнаружили признаки деятельности подрывников в пустыне: они засыпали колодцы. Но Акаба была в четыре раза ближе к железной дороге, чем Эль-Уэдж, и угрожала не только Хиджазской железной дороге, до которой участники вылазки могли добираться, не обращая внимания на колодцы, но и одной из двух северных веток, по которой прибывали турецкие подкрепления на палестинский фронт.

Акаба, однако, была лишь капитальным этапом. Сама арабская армия, поднявшись от Йенбо в Эль-Уэдж, затем из Эль-Уэджа в Акабу, должна была подняться от Акабы в Хауран и от Хаурана в Дамаск; каждое продвижение вдоль моря английской армии, из Газы в Джаффу, из Джаффы в Хайфу, из Хайфы в Бейрут, должно было корреспондировать с продвижением арабов по другому берегу Ливана. Могло статься, что арабское продвижение опередило бы английское, поскольку английская армия сдерживала армию турецкую.

Лоуренс побуждал Алленби видеть в арабской армии не столько армию как таковую, сколько нечто вроде флота[363]. Она всегда была очень слабой. Фейсал проиграл столько же сражений, сколько и выиграл, потому что племена покидали его, когда он покидал их территорию, за исключением десятка тысяч националистов и торговцев. Но эти иррегулярные войска удерживали пустыню, своего рода море; и турецким войскам в Сирии и Палестине, вытянутым по двум берегам Ливана, приходилось не меньше считаться с внезапными нападениями из пустыни, которые те наносили, чем с нападениями англичан с моря.

Фахри в Медине был нейтрализован, когда его коммуникации были поставлены под угрозу. Можно было бы нейтрализовать Фалькенхейма[364] и всю вражескую армию тем же путем. У турок мало было грузовиков, дороги их были плохими; всю их армию поддерживали две линии железной дороги, объединенные в одну на ста пятнадцати километрах к северу и к югу от Дамаска. Лоуренс предложил вынуждать их с самого начала к постоянным атакам, чтобы охранять железную дорогу по всей ее длине; две из турецких дивизий тогда покидали палестинский фронт. Потом пришел бы день — будь то такой же поход, как на Акабу, или сосредоточение арабских сил, или генеральное восстание — когда была бы оборвана главная линия, и вражеская армия была бы изолирована в тот самый момент, когда ее атаковал бы Алленби.

Для ведения своей войны он не просил ничего, кроме нового автоматического оружия и динамита; для восстания по всей Сирии — ничего, кроме денег.

Он внушал Алленби любопытство. Генерал знал от своей собственной службы разведки о тех препятствиях, которые пришлось преодолеть Лоуренсу, обо всем, что заставляло его сказать: «Многие армии принимают добровольцев, но не во многих продолжают добровольно служить», обо всем, что вынудило его предпринять рейд на Акабу, имея в распоряжении лишь пятьсот человек. Но Лоуренс все это преодолел, он поднял руалла и ховейтат в Сирхане, думанийе в Аба-эль-Лиссан, все племена, окружающие Акабу. Алленби понимал, что его талант был не столько в том, чтобы видеть правильно то, что другие видели неправильно, сколько в том, чтобы видеть что-то там, где другие не видели ничего, делать огромную путаницу чем-то вразумительным. Только этот человек видел, что он может сделать из арабов больше, чем партизан, и видел даже то, что поддержка регулярных батальонов Мавлюда [пробел] иррегулярных сил английской армии.

Окружение Алленби считало арабское движение подозрительным, потому что его надо было оплачивать. В штабе не доверяли торгашескому патриотизму. Лоуренс говорил, что арабский патриотизм не преображал людей в героев, но делал их способными сражаться, но на свой лад, что не было лишено эффективности. Прошли первоначальные недели апокалипсиса, и он смирился с тем, что арабы хотели сражаться с турками так, чтобы выгода была как можно больше, а опасность — как можно меньше. Возможности рассчитывать на них в решительный момент для него было достаточно.

В какой момент, если не в тот, который назначил бы Алленби? Одна арабская колонна не могла сражаться с одной турецкой дивизией, но могла помешать ей добраться до другой дивизии, которую атаковал бы Алленби, и поддержать ее. Лоуренс располагал значительными войсками, на условии, что их нельзя было объединять; и бесконечным фронтом — от Мекки до Алеппо — на условии, что его нельзя было устанавливать. Поднимаясь к северу, Фейсал терял большую часть кочевников полуострова, которые последовали за ним в Уэдж; но он находил там не только руалла и крупные племена, расселенные по всей длине бесконечного берега, где сирийская пустыня преобладала над Ливаном, но и оседлых жителей. Крестьянские воины Хаурана, веками вовлеченные в бои ради защиты своих полей, не могли находить убежище в пустыне на случай поражения, но они были менее алчными и более надежными солдатами, чем хиджазские всадники на верблюдах; и их можно было мобилизовать, как друзов, десятками тысяч. Фейсал, объяснял Лоуренс, действовал бы не менее эффективно в Сирии, чем в Аравии. В Аравии его действия опирались на шерифов. В Сирии шерифы были малочисленными и не пользовались влиянием; но если Фейсал был в Мекке сыном великого шерифа, в Дамаске он был руководителем «Фетах». Сирийские офицеры турецкой армии, чиновники, интеллектуалы Дамаска, Бейрута и Иерусалима, местные шейхи годами принадлежали к «Фетах» или его филиалам. Снова работа Лоуренса состояла в разведке, а затем в упорядочении того заговора, который он не мог бы сам создать, чтобы этот заговор мог действовать. Сирия была огромным тайным обществом.

Романтическая сторона всего этого могла бы привести Алленби к недоверию; но человек, который говорил ему, что собирается подготовить в Сирии четкую организацию, установить связь не только с друзскими и хауранскими эмирами, но и с губернатором Дамаска, применив свою теорию, дал английской армии лучшую базу в Турции: Акабу.

Во время объяснений Лоуренса главнокомандующий не отрывал глаз от карты.

— Хорошо! — сказал он. — Я сделаю для вас все, что смогу.[365]

Меньше чем через год в распоряжении Лоуренса было пятьсот тысяч фунтов золотом.

Глава XIV.

Планы турок отбить Акабу. Переброска в Акабу арабских сил. Инцидент с переговорами Мохаммеда и Ауды с турками [366] . Атака турок от Петры через вади Муса [367] . Гувейра [368] и конфликт Ауды с племенными вождями. Потеря зрения шерифом Аидом.

На рассвете поход возобновился.

С этих пор участки, занятые тамариндами, группировались: начиналась долина Рамм. Это был один из грандиозных геологических сдвигов, где первые народы видели следы секиры богов, одна из тех священных дорог, величие которых хранит память об атаке восставших ангелов. Вдыхая запах тамаринда, Лоуренс погружался в мир космогонии, в крепость своих детских грез, выросшую в масштабе Геракла…[369] Арабы молчали, как в пустыне.

Подрывные работы под мостом на повороте. Вылазка на железную дорогу. [370] Взрыв паровоза и разграбление поезда (включая тифозный вагон и попытки нападения арабов на Лоуренса; сержанты Стокс и Льюис практически не упоминаются). Переход через вади Рамм. [371] Триумфальное прибытие в Акабу Рейд на железную дорогу под Мааном. Дальнейшие подрывные работы на железной дороге. (см. «Семь столпов мудрости», главы LX, LXI–LXVIII).

Загрузка...