Танец и мимесис

Фильм Патэ

Тело актера может быть «аналогом» самых разных машин. Но оно может быть смоделировано и по типу некоего физического процесса, заключающего в себе своеобразный репрезентативный механизм. Среди репрезентативных техник, введенных в оборот в 90-х годах прошлого века, кино сегодня представляется едва ли не самым существенным. Одновременно с ним, однако, появились на свет иные визуальные машины, позволяющие регистрировать вновь открытые невидимые глазу излучения — рентген (открыт в 1895 г.) и радиацию (серия открытий, начиная с опытов Беккереля в 1894 году и открытия радия супругами Кюри в 1898-м). На столь впечатляющем фоне реформа танца, произведенная молодой американкой Лои Фуллер, кажется совсем незначительной. Фуллер придумала свой «серпантинный» танец в 1891 году и в 1892 году показала его с оглушительным успехом в Париже. Помимо прочего эксперименты Фуллер представляют особый интерес еще и потому, что они сознательно соотносят тело американской танцовщицы с различными репрезентативными машинами своего времени.

Кинематограф, едва родившись, начал искать способ для регистрации рентгенограмм; рентген одно время конкурировал с ним в балаганах (Ремси 1983; Цивьян 1992). Почти одновременно появились первые фильмы, запечатлевающие последовательниц (или эпигонов) Лои Фуллер. Связь между рентгеном и серпантинным танцем, едва ли очевидная для сегодняшнего наблюдателя, была для современников, вероятно, менее призрачной.

К. В. Серам упоминает два ранних «документальных» фильма, зафиксировавших серпантинный танец. Один был снят Максом Складановским в 1896 году и показывал госпожу Ансион, второй был изготовлен в том же году фирмой Эдисона и назывался «Анабель, танцовщица»; он изображал Анабель Уитфорд Мур (Серам 1966: ил. 210–211). Фильм Эдисона был показан в Koster and Bial's Music Hall в Нью-Йорке 23 апреля 1896 г. в связи с первой проекцией фильмов эдисоновского кинетоскопа с помощью витаскопа (vitascope) Томаса Армата.

Странным образом сама Лои Фуллер, несмотря на свою славу, не сохранилась в ранних киноизображениях. До нас дошел ее танец, зафиксированный в короткой ленте производства Патэ (1906?). Типичный маленький фильм Патэ этого времени[149]. Он начинается с того, что на фоне рисованного задника появляется кукла летучей мыши, выделывающей в воздухе пируэты. Она на мгновение садится на невысокую балюстраду и «превращается» в Лои Фуллер, вылетающую из-за балюстрады в широком плаще, имитирующем крылья. Фуллер исполняет свой танец; с помощью спрятанных в тканях бамбуковых палок она приводит в движение обильные драпировки, окутывающие ее тело. Ткани, находящиеся в беспрерывном движении, беспрестанно меняют свой облик. Тело же Фуллер почти неподвижно, ноги едва движутся. Но вот она воздевает руки над головой, и лицо ее исчезает в тканях, драпировки колышутся так, как будто восходят к небу столбом дыма. Какой-то странный пароксизм движения, и тело буквально растворяется в воздухе, исчезает — старый трюк с двойной экспозицией.

Описывать особенно нечего. С точки зрения кинематографа — фильм банален, все строится на тривиальном сочетании примитивных трюков и танца. Танец — непременный атрибут кинематографа девятисотых: просто надо было, чтобы в кадре что-то двигалось. Движение все еще кажется главным объектом нового зрелища. Да и сама Фуллер, грузная, отнюдь не грациозная, лишенная своей обычной осветительной машинерии (один только ее знаменитый «Танец огня» обслуживали 14 электриков-осветителей), не особенно поражает. Не очень понятно, почему Малларме возвел ее в ранг символа нового искусства, почему ее рисовал Тулуз-Лотрек и посвящал ей стихи Уильям Батлер Йейтс.

В этой встрече Лои Фуллер и кинематографа прочитывается, однако, некий взаимный тропизм.

2. Новое излучение

В своих мемуарах Фуллер описывает изобретение серпантинного танца так, как если бы речь шла о неком научном открытии. Она вспоминает о том, как, репетируя в 1891 году танец для сцены, изображавшей сеанс гипноза, в пьесе «Доктор Куок», она задрапировала свое тело в большой кусок тонкого индийского шелка и увидела в зеркале силуэт своего тела, высвеченный солнцем сквозь желтый шелк: «Это был момент сильного переживания. Бессознательно я поняла, что передо мной великое открытие, которому предначертано открыть путь, по которому я с тех пор шла. Легко, почти с религиозным чувством, я привела шелк в движение и увидела, что получила колебания, чьи свойства были ранее неизвестны» (Фуллер 1978:33). Великое открытие, «неизвестные колебания» — все это заимствования совсем не из хореографического лексикона. Фуллер явно моделирует свое поведение по стереотипу ученого-физика нового типа, а именно первооткрывателя нового излучения. Дальнейшее поведение Фуллер (во всяком случае так, как она его описывает в 1913 году) подтверждает, что в ее сознании серпантинный танец — нечто совершенно отличное от традиционной хореографии: «Наконец я достигла такой точки, когда каждое движение тела находило выражение в складках шелка, в игре цветов и драпировок, которые могли быть математически и систематически просчитаны. Я добилась спирального эффекта, держа руки поднятыми, покуда сама я вращалась[150]. Я изучила каждое из моих характерных движений, которых насчитывалось по меньшей мере двенадцать. Я расклассифицировала их, как Танцы No 1, No 2, и т. д. Первый должен был исполняться в синем свете, второй — в красном, третий — в желтом» (Фуллер 1978:33–34).

Хотя, разумеется, танцы Фуллер по большей части интересовали художников, она явно тяготела к ученым. Она гордилась дружбой с известным астрономом и спиритом Камилем Фламмарионом. Среди многочисленных квазинаучных экспериментов Фламмариона Фуллер особенно выделяла опыты по влиянию световых лучей различного цвета на живые организмы. Особую главу в ее биографии составили отношения с супругами Кюри. Фуллер стала искать контактов с ними вскоре после того, как они открыли радий. В одном из первых писем Фуллер объясняет причину ее интереса: «Ей нужны крылья бабочек из радия». Фуллер явилась к Кюри в сопровождении целого отряда электриков и показала знаменитым физикам программу своих танцев. Затем, по ее заверениям, она организовала в Париже свою собственную физическую лабораторию с шестью сотрудниками, в которой занималась опытами по изучению флюоресценции. Результатом этой работы было создание светящейся в темноте ткани и танца, который Фуллер назвала «Танцем радия» (Radium Dance)[151].

Эта разработка новых танцев в лаборатории — не просто дань фуллеровскому эксцентризму или моде. Фуллер действительно воспринимала свой танец как некое научное достижение, которое она пыталась осмыслить в терминах вибраций, излучений, колебаний, волновых эффектов — всего того научного инструментария, который приобрел особую популярность в конце XIX столетия. Она действительно пыталась мыслить свою хореографию в категориях близких рентгену.

В своих рассуждениях Лои Фуллер мыслила совершенно в русле определенного типа психологии своего времени, который я бы назвал «вибрационной психологией». «Вибрационная психология» имеет длинную историю, она восходит едва ли не к средним векам, когда складывается теория сохранения изображений в неких телесных гуморах или парах. Так, Альберт Великий считал, что меланхолики обладают повышенной способностью фиксировать «фантазмы», потому что их гуморы дают сухие пары. Виднейший же представитель флорентийского неоплатонизма Марсилио Фичино утверждал, что фантазмы лучше всего фиксируются черной желчью (Агамбен 1993:2[152]–25).

Сама форма этой фиксации постепенно начинает увязываться с представлением о вибрациях4. Одним из наиболее активных проповедников такой теории был, например, английский философ Дэвид Гартли, сформулировавший ее в 1749 году в труде «Размышления о человеке»: «Внешние предметы, запечатленные во внешних чувствах, вызывают сначала в нервах, в которых они запечатлены, а затем в головном мозгу вибрации малых и, можно даже сказать, бесконечно малых мозговых частиц.

Эти вибрации представляют собой движение назад и вперед малых частиц; они такого же рода, как и колебания маятников и дрожание звучащих тел.

Что внешние предметы вызывают вибрационные движения в мозговом веществе нервов и головного мозга , явствует из сохранения ощущений ; ибо ни одно движение, кроме вибрационного, не может сохраняться в какой-либо части тела [даже] в течение кратчайшего промежутка времени. Внешние предметы, будучи телесными, могут воздействовать на нервы и головной мозг, которые тоже телесны, только запечатлевая движение в них» (Гартли 1967:204–205).

Согласно Гартли, любое восприятие может быть сведено к динамическому воздействию и некой деформации воспринимающего тела. При этом сама деформация может иметь только вибрационный характер.

Идеи эти в XIX веке обогатились новыми физическими представлениями. Высказывания Лои Фуллер полностью вписываются в их контекст. Она, например, почти дословно повторяла положения Жюльена Пиоже, изложенные им в 1893 году в работе «Вибрационная теория и органические законы чувствительности», где идеи, изложенные за полтора столетия до него Гартли, связывались с волновой теорией света и новыми достижениями оптики. Согласно Пиоже, волновая природа света может быть идеальной моделью для объяснения психических процессов. Световые волны каким-то образом регистрируются в нашем оптическом аппарате, который функционирует совершенно сходно с фотографическим аппаратом. Зарегистрированные психическим аппаратом колебания хранятся в нем в состоянии, напоминающем консервы: «…Наши внутримозговые клише должны рассматриваться как накопление визуальных волн в состоянии, известном физике под названием состояния напряжения. Отсюда, с одной стороны, возможность их усиления сходными волнами, поступающими снаружи (повторение ощущений, оживляющих память и усиливающих наши воспоминания), а с другой стороны, возможность для тех же волн переходить из состояния напряжения в состояние разрядки, то есть вступать в игру и вызывать то, что мы называем феноменами внутреннего возбуждения… » (Пиоже 1893:248)

Если мозг напоминает фотографическую пластинку, то усиление зафиксированных в нем колебаний похоже на процесс проявления скрытого изображения[153]. Танец легко вписывается в такую перспективу именно как некая практика реверберации, обнаружения скрытых волн, переходящих из невидимого состояния напряжения в некую обнаружимую глазами колебательную разрядку. Тем самым танец легко вписывается в общую диаграмматическую картину мира, возникающую в тотализирующей теории вибраций.

Любопытно, каким образом физиологические вибрационные теории начинают непосредственно прикладываться к области танца. Сошлюсь на характерное эссе Альбера де Роша (1898). Де Роша считал, что извилины в мозгу — это некие зоны, в которых, в виде латентных вибраций, накапливаются впечатления. Сам механизм регистрации, как его представляет себе де Роша, похож на принцип фонографа; характерно, что границы между извилинами он определял как «борозды». Эссеист считал, что «вибрации нот некой арии могут состоять с вибрациями, свойственными различным мозговым извилинам, в таких отношениях, что они могут их усиливать или противоречить им, и в результате увеличивать или уменьшать их действие» (де Роша 1898:598).

Этот процесс де Роша сравнивает с электрической индукцией. Для ее проверки он предлагает и особый «механизм», а именно погруженных в гипноз сверхчувствительных истеричек, способных служить природным усилителем для невидимых вибраций. Автор заходит так далеко, что предлагает испытывать на истеричках балетную музыку с точки зрения ее, так сказать, вибрационной эффективности[154].

Истеричка для де Роша — это усилитель, делающий видимым невидимое — резонанс колебаний, пронизывающих материю. В этом он следовал экспериментам Шарко и его ассистентов, демонстрировавших реакции истеричек на определенную высоту тона. Шарко писал: «Я сажаю двух этих истеричек на резонаторный ящик большого камертона. Как только я придаю вибрацию камертону, они на ваших глазах мгновенно впадают в каталепсию. Прекратим колебания камертона, они впадают в сомнамбулизм. Вновь придадим камертону вибрацию, каталепсия возвращается» (Цит. по: Диди-Юберман 1982:206–208).

Великое открытие Лои Фуллер того же свойства. Она также обнаружила усилитель вибраций, делающий видимым невидимые колебания. Но работает механизм Фуллер иначе. Истерички реагируют на определенную высоту звука, как бы фиксируя ее в статуарной, каталептической позе своего тела. Сама неподвижность тела истерички выражает идею Гартли о возможности телесной фиксации движения в вибрации. Движение здесь как бы преобразуется в неподвижность, обозначающую сам эффект консервации. Принцип Фуллер — иной. Ее усилитель — ткани, драпировки, в изобилии окутывающие тело танцовщицы. Та запись вибраций, которая в мозгу пребывает в состоянии молекулярного напряжения, разряжается в колебаниях тканей, обнаруживающих и усиливающих любое движение тела, мельчайший жест руки. «Научное открытие» Фуллер — это открытие миметического усилителя телесных вибраций.

В этом смысле ткани ведут себя аналогично фотоэмульсии, которая обладает в научной мифологии конца века такой же полумистической способностью. Стараясь визуализировать невидимое, врач-психиатр Ипполит Барадюк (Hippolyte Baraduc) целиком опирался на эту способность фотоэмульсии. Известный факт, что на фотографиях часто возникают вуали и ореолы, он интерпретировал как способность фотоаппарата регистрировать ауру — своего рода магнитное поле, окружающее живые организмы. Аура описывалась Барадюком как «вибрация жизненной силы» (vibration de force vitale) и выглядела как некая колеблющаяся вуаль с отчетливым волновым рисунком, сквозь которую проступали изображения тел и предметов (Диди-Юберман 1982:88–97; Диди-Юберман 1987; Дюбуа 1986:47–49). Аура Барадюка — это некий невидимый свет, некий луч, производимый вибрациями и фиксируемый фотопластинкой, которая, как и мозг, предстает особой материей, в которой вибрации как бы замерзают и проявляются[155]. Вместе с тем аура Барадюка внешне напоминает тюль, газ, развевающуюся полупрозрачную ткань. Изображение ткани здесь как бы возникает из самой химии фотоэмульсии.

Культура XIX века вне всякой очевидной связи с наукой искала форм выражения невидимого в тканях. Бодлер, для которого современность — это «преходящее, ускользающее», утверждал, что его современницы иначе, чем в старину, производят складки на платьях, будто сама физика женского тела изменилась так, что придает платью новую жизнь и физиономию (Бодлер 1962:467). Гармония движений женщины передается тканям одежды и выражается в колебаниях газа и муслина, «окутывающих ее обширных и переливающихся облаков тканей» (Бодлер 1962:488). Женщина превращается в какой-то вибрирующий центр, как будто исчезающий в тканевом облаке, растворяющийся в вибрациях, расходящихся от нее вовне. При этом сами ткани начинают походить на новое излучение.

Когда Флоберу нужно было найти образ для изображения умершей Эммы Бовари, он построил его вокруг такой разрастающейся вибрации: «По атласному платью, матовому, будто свет луны, пробегали тени. Эммы не было видно под ним, и казалось Шарлю, что душа ее неприметно для глаз разливается вокруг и что теперь она во всем: в каждом предмете, в ночной тишине, в пролетающем ветерке, в запахе речной сырости» (Флобер 1989:287).

Эмма исчезает в тканях, по которым пробегает тень, но след ее присутствия, усиливаясь в складках атласа, распространяется вокруг, реверберируя в природе.

Это распространение колебаний вовне позволяет мыслить своего рода новую транссубстанциацию, изменение существа материи и превращение видимого в невидимое и наоборот[156]. Рильке уже в 20-е годы пишет о «работе постоянного трансформирования любимых и осязаемых вещей в невидимую вибрацию и возбудимости нашей природы, вносящей новые „частоты“ в пульсирующие поля мироздания. (Поскольку различные материалы мироздания — это лишь различные коэффициенты вибрации, мы строим таким образом не только духовные интенсивности, но также — кто знает? — новые тела, металлы, туманности и звезды)» (Рильке 1988а:394). У Рильке газ-ткань превращается в газовую туманность. Исчезновение, смерть в вибрации становятся своего рода перемещением тела в некие невидимые сферы, тела лишаются своего места, но отпечатывают себя вовне, творят новые формы. Это описанный Арто (см. главу 3) процесс экстатической проекции тела человека вовне, процесс, фиксирующийся в следах-графах, выступающих как новые или архаические материальные формы.

Фуллер находит возможность превратить газ и муслин Бодлера, атлас Флобера в основу своего танца. Процитирую типичный отклик современника на ее хореографическую технику: «С помощью движений ног и рук, колебаний торса, гармонии жестов танцовщик испускает в пространство вибрации, волны музыки, позволяющие ему выражать все человеческие эмоции. Танец — это визуальная музыка, разворачивающаяся в пространстве» (Фуллер 1914). Вибрации, о которых идет речь, «испускались в пространство» танцовщиками и до Фуллер, но ее ткани впервые сделали эти колебания видимыми. При этом тело ее как будто растворилось в этом потоке вибраций, лишь генерируя свой след (колебание тканей) вовне. Танец Фуллер по существу разворачивается в месте отсутствия или исчезновения танцовщицы. В этом смысле он весь пронизан смертью, квазирадиоактивным «распадом» телесности.

Мопассан описал в чем-то сходный распад, растворение телесности в системе музыкальных резонансов, в романе «Монт-Ориоль»: «Когда я слушаю любимую вещь, то первые же звуки как будто срывают с меня кожу, вся она тает, растворяется, словно и нет ее на моем теле; все мои мышцы, все нервы обнажены и беззащитны перед натиском музыки. Я воспринимаю музыку не только слухом, я ощущаю ее всем телом, и оно вибрирует при этом с ног до головы» (Мопассан 1954:609).

Вибрация уничтожает границы тела, растворяет кожу и делает неразличимыми тело и окружающее его пространство.

Активно экспериментируя с цветными прожекторами, Фуллер стремилась усилить тот или иной тип вибраций, так как, по ее мнению, цвет возникает в результате дезинтеграции светового пучка под воздействием резонансов и колебаний (Фуллер 1978:65). И вся эта колебательная машинерия призвана в итоге подействовать на психику зрителя, вызывая в нем также своего рода вибрационный резонанс.

Сказанное позволяет понять еще одну причину взаимного притяжения между танцами Лои Фуллер и ранним кинематографом. Кинематограф, еще ощущающий свою связь с наукой и хромофотографией, на первых порах также выступает как выявитель невидимого, как аппарат некоего сверхзрения. Не случайно, конечно, один из пионеров хронофотографии Этьен-Жюль Марей специально пытается зафиксировать на фотопластинку вибрации[157] (сохранились, например, его фотографии 1887 года, где он приводит в колебание длинный деревянный шест). Не менее показателен и пристальный интерес Марея к регистрации птицы в полете. Движения крыльев для него интересны прежде всего с точки зрения аэродинамики, они по-своему отражают невидимое глазу действие воздушных потоков[158]. В 1900 году Марей делает серию снимков движения воздушных потоков вокруг препятствий. На этих фотографиях струйки дыма, делающие эти потоки видимыми, предстают в едва заметном колебательном движении. Танцы Фуллер неожиданно и причудливо вписываются в туже традицию.

Резонансы

Существенный вклад в становление «вибрационной эстетики» (за неимением лучшего используем это диковатое определение) внесли старые (восходящие к концу XVIII века) исследования химического воздействия света на тела. Попытки объяснить химические трансформации в телах простым воздействием колеблющегося эфира (как, например, понимал свет Гюйгенс) уже в 1798 году подверг сомнению Гелен. Возникла теория некоего сродства между светом разного цвета и разными типами материи. Немецкий физик Кристиан Самуэль Вайс так описывал в 1801 году химическое действие света на органические тела: «Свет действует как возбудитель на жизненные силы органов и, в результате, выделения пигмента демонстрируют изменения на поверхности. Пигмент получает специальную примесь, которая усиливает его способность (affinity) высвобождать световую субстанцию… » (Цит. по: Эдер 1978–130)

Тело в данном случае действует совершенно как фотографическая пластинка. Процессы же, протекающие в нем, могут быть определены как некая цепочка очищений, освобождений и ревербераций. Свет, то есть колебания эфира, воздействует на жизненные силы органа, те вызывают изменения в пигменте, который получает специальную примесь. Эта примесь в каком-то смысле усиливает сродство ткани со светом, и в результате свет также в свою очередь претерпевает изменения, связанные с высвобождением световой субстанции, как бы вновь излучаемой из тела вовне.

Одновременно с обнародованием открытия Рентгена в 1896 г. французский эссеист и физик-любитель Гюстав Лебон выступил перед членами Французской академии с сообщением об открытии им так называемого «черного излучения». Черное, невидимое излучение, по мнению Лебона, возникает в телах, когда они подвергаются воздействию солнечного света. Это как бы вторичное, «резонирующее» излучение, своего рода высвобожденная «световая субстанция» Вайса. Сообщение Лебона вызвало интерес Пуанкаре, Беккереля, Кюри. Беккерель показал, что черные лучи Лебона — не что иное, как инфракрасное излучение (Най 1974:175).

Тот факт, что видимый свет оказался среди множества иных невидимых излучений — рентгеновских, инфракрасных, ультрафиолетовых, а также постепенно утверждающееся понимание света как электромагнитного явления отрывает саму идею света от чистой визуальности[159]. Название лебоновских лучей — «черные» в этом смысле характерно. По мнению Джонатана Крери, постепенный отрыв идеи света от идеи зрения, видимости отмечает коренной перелом в самом понимании видения (Крери 1990:88). Идея же вторичного, резонирующего излучения в значительной степени отрывает идею света от того неоплатонического мира, который связывает видимость и свет с внешними, объективными формами вещей. Излучение теперь как бы несет в себе информацию о каком-то внутреннем, спрятанном криптомире. Оно относится уже не столько к миру видимых явлений, сколько к миру непостигаемой, непроницаемой внутренней «темноты». Метафорически луч начинает репрезентировать внутреннее (а потому также и субъективное) в той же мере, что и внешнее.

Показательно, что славу Лебону принесли не его опыты в физике (которые, возможно, оказали влияние на культуру своего времени [Митчелл 1977])[160], а книга «Психология толп» (на которую позднее ссылался Фрейд), также напечатанная в 1896 году. Поведение толпы здесь во многом описывалось в квазифизических категориях взаимодействия тела и света. Толпа мгновенно возбуждается и реагирует на слова и изображения бессознательными поступками. Поведение толпы предельно миметично, как и поведение материи под воздействием света. Толпа лишь реагирует и резонирует. Составляющие ее люди теряют волю, становясь похожими на загипнотизированных истеричек. Человек, попавший в толпу, «под действием испускаемых ею выделений, или какой-то иной, еще неизвестной, причины, впадает в состояние очень похожее на состояние загипнотизированного в руках гипнотизера» (Лебон 1934:18).

Эти «неизвестные выделения» очень похожи на вибрации де Роша или действие солнечного света на тела в физической теории самого Лебона (не случайно, конечно, в клинике Шарко гипнотическая каталепсия вызывалась как ослепительно ярким светом, так и звучанием мощного камертона.) Эманации толпы провоцируют в массе некую вторичную вибрацию, на сей раз репрезентирующую чисто внутреннее, психологическое состояние. Правда, само это состояние описывается как разрушение индивидуальной психологии под воздействием внешних «вибраций».

Фуллер понимает изобретение ею серпантинного танца именно как результат такого гипнотического резонирования. Приведу ее описание этого эпизода: «В конце пьесы [„Доктор Куок“], в вечер первого представления мы показали нашу сцену гипноза. Сцена, изображавшая сад, была залита бледно-зеленым светом. Доктор Куок таинственно вошел, и затем приступил к внушению. Оркестр очень мягко наигрывал грустную мелодию, а я постаралась сделать себя как можно более легкой, чтобы произвести впечатление трепещущего тела, послушного приказам доктора. Он поднял свои руки. Я подняла свои. Под влиянием внушения, впав в транс — так, по крайней мере, это выглядело — со взглядом, прикованным к его взгляду, я повторяла каждое его движение.

Вдруг из зала послышалось неожиданное восклицание: — Это бабочка! Это бабочка!

Я повернула обратно и побежала от одного края сцены к другому, и вдруг последовало второе восклицание: — Это орхидея!

К моему великому удивлению, раздались неумолкающие аплодисменты. Все это время доктор скользил по периметру сцены, ускоряя шаги, а я следовала за ним все скорее и скорее. Наконец, парализованная экстазом, полностью погруженная в облако легкого материала, я позволила себе упасть к его ногам» (Фуллер 1978:31–32). Изобретение танца описывается Фуллер как миметический транс. Доктор заставляет тело Фуллер с абсолютной пластичностью вибрировать в такт его ускоряющимся движениям вплоть до некоего фундаментального преображения тела, которое неожиданно исчезает, растворяясь в облаке легкой ткани, но одновременно возникает фантастический образ бабочки и орхидеи. Доктор, по существу, воздействует на Фуллер так, как потом будет действовать вызывающий вторичные колебания свет. Он своей волей приводит ее в вибрацию. Любопытно, что ее экстатический мимесис постепенно распространяется на толпу, также впадающую в экстаз. Каким-то образом доктор Куок через тело Фуллер гипнотизирует зал. Система резонансов здесь представлена с полной наглядностью.

Жак Брие опубликовал в 1897 году статью о фиксации ауры, излучаемой различными телами. В опытах, которые он описывает, «экспериментаторы использовали экстрасенсов вместо фотографических пластинок» (Брие 1897:262)[161]. Выяснилось, что аура тел была цветной; так, например, левая часть тела представала голубой, правая — красной, а середина — желтой. «В истерии красный примешивается к синему и превращается на лице в фиолетовое пятно» (Брие 1897:262). Любопытно, однако, что наиболее сильное излучение испускали люди в состоянии «летаргии» (a l'etat lethargique), то есть гипноза. По существу загипнотизированная истеричка оказывается не только наилучшим приемником, но и наилучшим генератором ауры. В принципе воспринимающий становится как бы двойником излучающего. В этой системе резонансов любая вибрация усиливает зависящую от нее иную вибрацию. При этом излучение оказывает воздействие и на восприятие, как бы усиливая его. Марсель Пруст так характеризует, например, роль некоего первичного возбуждения, участвующего в этом резонирующем восприятии: «Оно (подобно тому, как повышенное натяжение струны или более быстрая вибрация нерва производят иное звучание или иной цвет) в основном придавало иную тональность тому, что я видел, оно вводило меня наподобие актера в неизвестный и куда более интересный мир… » (Пруст 1977:281)

Гипнотизер, хотя и кажется важным элементом в этой системе, может быть заменен любым источником вибраций, любым миметическим источником вообще, например, просто цветным лучом. В дальнейшем Фуллер и будет действовать как приемник и генератор вибраций одновременно. Для этого она встраивает себя в некую оптическую систему, в которой луч света падает на ее тело, а то в свою очередь выделяет некое иное свечение, генерация вибрации оказывается одновременно перцепцией иной вибрации. Фуллер живо интересовалась странными опытами Фламмариона, который часами выдерживал добровольцев в лучах различного цвета, изучая воздействие цвета на организм. На характерном для нее псевдонаучном жаргоне Фуллер объясняет: «Цвет — это разложенный на составляющие свет. Лучи света, дезинтегрированные вибрациями, касаются того или иного предмета, и эта дезинтеграция, сфотографированная на сетчатке, химически всегда является результатом изменений в материи и в луче света. Каждый из таких эффектов определяется под именем цвета» (Фуллер 1978:65).

Сетчатка фиксирует какие-то трансформации в луче, и формы, которые воспринимаются зрителем, таким образом, как бы являются лишь фиксациями этих трансформаций (вибраций, дезинтеграций). Мир предстает как бы миметической копией света, хотя и подверженного деформациям при взаимодействии с материей Цвет, как видно из приведенной цитаты, не просто результат изменений в теле под воздействием света, но и результат трансформаций в самом луче, как бы под воздействием его собственного преломления и отражения. Эта идея занимает промежуточное положение между некой квазифизикой и теологией. Она напоминает средневековую метафору непорочного зачатия как луча, проходящего через цветное стекло, которая разобрана Миллардом Майсом Майс цитирует ев Бернарда.

«Как чистый луч проникает в оконное стекло и выходит из него незапятнанным, но окрашенным в цвет стекла Сын Божий, войдя в непорочное лоно Девы, вышел из него чистым, но приобрел цвет Девы, то есть природу человека и красоту человеческой формы, и он облачил себя в нее» (Майс 1976:7).

Луч этот, однако, не просто имитирует форму, через которую он проходит, он эту форму и порождает, будучи Логосом, творящим лучом Бога По существу, он растворяется («дезинтегрируется») в форме, которую сам же порождает Божественный Луч одевает себя в форму, которая как одежда лепит себя из него, проявляя в копии (человеческом теле) субстанцию, скрытую в луче, — так сказать, невидимый, «черный свет» божественного промысла Луч окрашивается потому, что он проходит сквозь цветное стекло, но цветное стекло становится цветным потому, что через него проходит луч Луч как бы приобретает в стекле те качества, которые он этому стеклу сообщил

Чрезвычайно существенным, однако, становится сам процесс прохождения через стекло или через тело Вибрация приобретает некие «онтологические свойства» того тела, в котором она возникла или через которое прошла Она начинает выражать его сущностные качества Ж. Комборье так сформулировал эту идею.

«Почему, когда ударяешь по звучащему телу, некоторые гармоники выходят из него, а другие — нет? Это, разумеется, связано с молекулярным строением тела, которое было приведено в вибрацию. Отсюда, по-видимому, следует, что тембр звуков выражает скрытую природу предметов, их тайную жизнь, одним словом proprium quid, отличающий их от других предметов. В таком случае исследование музыкального выражения, во всяком случае с этой точки зрения, должно было бы слиться с онтологией — если бы онтология существовала» (Комборье 1893:137).

Предметы, тела находятся между собой в отношениях некоей гармонической ритмической соотнесенности Некоторые ученые обнаружили химические соотношения, выражающиеся пропорциями золотого сечения, которые якобы определяют собой гармонию мировых ритмов Швейцарский исследователь А. Денереаз, например, утверждал, что микродвижения одноклеточных — тропизмы — определяются химией среды, в частности, содержанием кислорода и его отношением к другим газам Поскольку эти пропорции могут быть описаны в терминах золотого сечения, то и тропизмы как бы подчиняются тем же ритмическим, гармоническим законам.

«Если тропизмы могут основываться на золотых ритмах, инстинктивные реакции отразят их гармонию Но более того, сама материя организма, позаимствованная у окружающих его молекул, должна быть гармонизирована точно так же, как гармонизированы между собой эти молекулы» (Денереаз 1926:59)

Весь мир пронизан единой структурой воспроизводящих друг друга музыкальных вибраций. Производя вибрации или испуская лучи, тело беспрерывно с равной частотой, вписанной в «онтологию» его материи, воспроизводит себя в симулякрах, копиях. В конце века, когда в эту всеобъемлющую систему производства симулякров вписываются и кинематограф, и психология, и рентгеновские лучи, и даже танец, возникает возможность унифицировать картину мира. Мироздание теперь может описываться как система разного рода взаимосвязанных вибраций, колебаний и лучей, в равной мере существенных как для работы сознания, так и для физики неодушевленной материи. Изобретатель катодной трубки Уильям Крукс составил даже таблицу всевозможных вибраций, отличавшихся между собой лишь частотой. Телепатия как психический феномен вписывалась в ту же систему вибраций, что и рентгеновские лучи (Хендерсон 1988:326). Мир предстает как машина, производящая колебания и вписывающая их в тела, как система вибраций и вызываемых ими деформаций, записываемых на «плоти мира» в качестве бесконечно разветвленной сети диаграмм. Все похоже друг на друга, потому что все вибрирует. И эти вибрационные диараммы в пафосе всеобщей соотнесенности элиминируют видимое разнообразие форм мира, их несводимость друг к другу. Вопреки совершенной несхожести мира, он оказывается пронизанным тотализирующим диаграмматическим миметизмом.

Миметизм и творчество

В такой перспективе мир оказывался настолько миметичным, что Бергсон даже счел необходимым оспорить миметические отношения между мышлением, сознанием, воспоминаниями и вибрациями в мозгу: «…Природа не должна была предоставить себе роскошь повторять в языке сознания то, что кора головного мозга уже выразила в терминах атомных или молекулярных движений» (Бергсон 1982:72).

Он утверждал, что невозможно уподобить воспоминания следам световых или звуковых колебаний на фотопластинках или дисках фонографа. Феномены сознания следовало, по мнению Бергсона, диссоциировать от механики мозга, которая принципиально не отличается от регистрирующих вибрации машин[162]. Бергсон утверждал, что мозг не фиксирует воспоминаний в виде образов, но лишь сохраняет некие следы моторности, некие структуры движений, которые не находятся в миметических отношениях с изображениями: «В целом при работе мысли, так же как и при вспоминании, мозг предстает попросту ответственным за вписывание в тело движений и положений, которые разыгрывают то, что дух мыслит или то, что обстоятельства призывают его мыслить. Это то, что в ином месте я выразил, называя мозг „органом пантомимы“» (Бергсон 1982:74). Бергсоновское определение мозга как «органа пантомимы» по существу означает, что мозг имеет дело лишь с копиями вибраций и их записями, что в этой системе бесконечного репродуцирования колебаний мозг может лишь отвечать за движения (вибрации) тела и не более. В такой закрытой системе симуляций мысль не может не выражать фундаментального разрыва с универсальным миметизмом, этой вечной взаимной пантомимой материи и мозга. Согласно Бергсону, образы памяти не могут возникать из вибраций, они лишь стимулируются движениями тела и как бы возникают из их структуры.

Загадка первого танца Фуллер, как она о нем сообщает, заключается как раз в странном возникновении каких-то новых образов из чистого миметизма колебаний. Откуда вдруг из повторения колебаний, навязанных гипнотизером, возникают формы бабочки и орхидеи, о появлении которых Фуллер, по ее сообщению, даже и не догадывалась? Вопрос о возникновении новых форм в мире, пронизанном вибрационными повторениями, занимал многих в конце века. Габриэль Тард опубликовал в 1890 году влиятельный социологический трактат «Законы имитации», в котором вся социальная жизнь в каком-то смысле выводилась из неких первичных колебаний материи. Чтобы объяснить загадку генерации новых форм, Тард вынужден был ввести понятие «свободного волнообразования», характерного для живых организмов: «В то время как волны сцеплены между собой — изохронные и прилегающие друг к другу, — живые существа, весьма различной длительности жизни, отделяются друг от друга и расстаются; они тем более независимы, чем более развиты. Порождение — это свободное волнообразование, чьи волны составляют особый мир» (Тард 1890:37). «Свободное волнообразование» Тарда, конечно, мало что объясняет, однако оно приписывает живому организму какую-то внутреннюю резистенцию окружающим ритмам. Более внятно на эту тему высказался влиятельный философ и биолог Феликс Ледантек, начавший разрабатывать свою философию природы в середине 1890-х годов. Согласно Ледантеку, жизнь отличается от смерти способностью к адаптации, ассимиляции в окружающей среде. Живая материя обладает специальным телом, приспособленным для имитации и адаптации, — это клеточная протоплазма, в основном состоящая из сложных коллоидных растворов. Коллоиды — это идеальные резонаторы, абсолютные имитаторы ритмов: «…Живые протоплазмы, очень сложные коллоиды, способны имитировать цвета и звуки. Живая протоплазма, которая долгое время находилась в присутствии звуковых вибраций, световых и иных излучений, коллоидов с разнообразными ритмами, в результате тех состояний, в которые она была последовательно включена, и отпечаток которых сохранила, является складом записанных резонансов» (Ледантек 1913:171–173). В результате постоянного воздействия внешних вибраций она, резонируя с ними в унисон, становится похожей на окружающую среду, которую она имитирует чуть ли не до полной неотличимости от нее. Однако, указывает Ледантек, пределом такой имитационной адаптации является смерть, когда организм полностью подчиняет себя неодушевленной среде и поэтому становится мертвой материей. Для Ледантека смерть — это идеальная имитация организмом окружающей среды[163]. Для того чтобы уцелеть, живая материя должна не только воспринимать окружающие ритмы, но и бороться с ними;

«…Живое существо под угрозой смерти навязывает свой ритм среде. Эта борьба за коллоидный ритм и составляет основной феномен жизни» (Ледантек 1913:174).

Ледантек сравнивает протоплазменный коллоид с оркестром, в котором разные инструменты пытаются подчинить себе агрессивный ритм внешней среды, заставить его биться в унисон себе.

Ледантек рисует сложную картину имитаций, когда внешний фактор, хотя и формирует живую ткань, в конце концов вынужден подчиниться ей. Жизнь, будучи миметической по своей природе, вынуждена нарушать изоморфность миметических процессов, вводить различие в колебания просто во имя своего существования[164]. Новая форма, таким образом, возникает из старой (внешней) именно при соприкосновении с деформирующим живым генератором вибраций. Но и этот новый тип вибрации в действительности не что иное, как некая старая, зарегистрированная в прошлом вибрация, однако действующая против новой. В каком-то смысле этот процесс противоборствующих мимикрий можно описать как навязывание стереотипов памяти реально действующим ритмам. Жизнь продлевает себя в той мере, в какой ритм, записанный в памяти, может навязать себя среде, в какой прошлое навязывает себя настоящему.

Живой генератор новых форм и может определяться как мистическая душа. Критик Джильсон Мак-Кормак так, например, писал о Лои Фуллер (в чем он не был, конечно, оригинален): «Имя Лои Фуллер навсегда будет ассоциироваться с развевающимися тканями и окрашенным светом, но и ткани и освещение малого стоят без души, оживляющей протеивидный плащ танцовщицы» (Мак-Кормак 1928).

Именно эта загадочная душа и порождает те живые отклонения от внешнего, миметического ритма, которые и рождают новые формы — бабочку и орхидею. Зритель наблюдает творческий эффект органического, живого резонатора, на который воздействуют музыка и свет.

Ритмы могут не просто выявлять эту живую душу, они по-своему создают эффект рентгена, они делают прозрачными внешние формы[165], сквозь которые проступает органический принцип мироздания — душа. В 20-е годы Эли Фор, чья эстетика явно восходит к концу века, попытался связать кино и танец как две формы выявления органоморфных ритмов, скрытых в телах. Согласно Фору, кинематограф, фиксируя ритмическую хореографию тел (в том числе и неорганических), подвергает тела некой глубинной трансформации: «Непрозрачность форм исчезает, открывая по ту сторону самых твердых поверхностей и самых плотных объемов, которые, казалось бы, определены навсегда, некие формы, все глубже и глубже уходящие в тайну формирующейся жизни» (Фор 1927:246).

Коллоиды как идеальные вибраторы участвуют и в фотографическом процессе. В 1847 году Луи Менар открыл светочувствительный коллодий-прозрачный желатин, фиксирующий изображения. Коллодий ведет себя сходно с живыми коллоидами Ледантека — он аккумулирует и сохраняет следы световых лучей только для того, чтобы в дальнейшем противостоять новым внешним воздействиям. Светочувствительный желатин действует как память. В 1910 году Раймон Руссель опубликовал роман «Впечатления об Африке», где он описал некое светочувствительное растение, которое действует как живая фотография. Это растение проходит через «регистрирующую фазу» (la phase enregistrante) своего развития и затем уже, как в кино, сохраняет отпечатавшиеся в нем изображения. Изменение изображений в его тканях описывается в категориях молекулярных вибраций: «Вдруг в тканях светового растения произошло молекулярное движение. Изображение потеряло чистоту колорита и контуров. Атомы вибрировали все вместе, как будто стремясь к новому неотвратимому расположению» (Руссель 1963:137). Любопытно, что открывший это растение Фогар манипулирует им в состоянии гипнотической летаргии, «близкой к смерти», — все та же мифологема сверхчувствительности загипнотизированного медиума-истерички, все та же метафора смерти. Манипулятор должен подавить в себе собственные ритмы жизни, чтобы стать идеальной регистрирующей машиной. Имитационная адаптация тут действительно напоминает умирание. И именно тогда, когда воля практически гаснет, система вибраций порождает некий новый фантастический мимесис, открывающий по ту сторону видимых форм новый истинный мир.

Исчезающее тело

Модель живой протоплазмы становится расхожей для описания искусства в рамках такого типа мимесиса[166]. Тулуз-Лотрек изобразил Лои Фуллер как странную, почти фаллическую по своим очертаниям, разбухающую кверху инфузорию. Но, может быть, самую эксцентрическую метафору танцовщицы предложил Поль Валери: «Самый свободный, самый гибкий, самый сладострастный из возможных танцев предстал передо мной на экране, на котором показывали больших Медуз: они не были женщинами и они не танцевали.

Не женщины, но существа, [созданные из] несравнимой субстанции, прозрачной и чувствительной, из до безумия возбудимой стеклянной плоти, купола плывущего шелка, стекловидные короны, длинные живые гривы, по которым пробегали быстрые волны, собираемые и расправляемые бахрома и оборки; в то же время они вращаются, изменяются, улетают, столь же текучие, как и та текучая масса, которая их сжимает, принимает их форму, поддерживает со всех сторон, уступает им при малейшем сгибе и замещает их в их форме. В их теле, сделанном из эластичного кристалла, нет ничего твердого, нет костей, суставов, неизменных связей, частей, которые можно было бы пересчитать» (Валери 1965:27). Медуза Валери — идеальная танцовщица прежде всего потому, что она не имеет тела, она вся — лишь движение, лишь вибрация, лишь процесс. «Несравнимая субстанция», о которой говорит Валери, это субстанция прозрачная, исчезающая, снимающая любые различия между внешней средой и телом. Именно в этой субстанции обмен колебаниями между организмом и средой становится наиболее полным их взаимопроникновением, приводящим практически к едва ли не окончательному исчезновению различия между ними. Используя метафору, принятую в предыдущих главах, исчезает различие между лабиринтом, местом и телом, между телом и его демоном. При этом вся эта «хореография» возможна только благодаря существованию некой тонкой мембраны, отделяющей протоплазму от среды. Мембрана эта — поверхность, «место» (см. Введение) — делает возможной непрерывную игру деформаций, и составляющую «танец».

В конце XIX века получают популярность идеи немецкого физиолога и цитолога Макса Ферворна относительно механизмов движения органических тел. Ферворн свел эти механизмы к неким законам движения одноклеточных. Первый «закон» — это движение вовне, целиком зависящее от внешней среды, и соответственное ему формирование вытянутых протоплазменных тел, например тонких прозрачных нитей у фораминифер. Пропагандист Ферворна во Франции Жюль Сури так описывает это первичное движение: «Подчиняясь, как и любые жидкие или полужидкие массы, физическим законам текучих масс, голая протоплазма истекает и создает течения» (Сури 1893:37). Первичный закон ее движения как бы целиком определяется осмотическими отношениями с внешней средой. Однако это бесконечное истечение вовне сменяется сжатием, возвращением протоплазмы к ядру, которое также вырабатывает химические вещества, необходимые для существования протоплазмы. Поэтому закон клеточного движения — это истечение вовне, неотделимое от сжатия. Клетка ведет себя так же, как балерина-медуза у Валери, чьи складки стягиваются к центру и как бы одновременно расправляются.

Айседора Дункан построила свою «концепцию» танца на переживании этого двойного движения — центростремительного и центробежного одновременно: «Я видела, как источник духовного выражения вливается в телесные каналы, наполняя тело вибрирующим светом — центростремительной силой, отражающей видение духа. Через много месяцев, когда я научилась концентрировать всю мою силу в этом едином Центре, я обнаружила, что отныне, когда я слушала музыку, музыкальные лучи и вибрации устремлялись к этому источнику света во мне — здесь они отражались в Духовном Видении, в зеркале души, а не мозга, и уже исходя из этого видения я могла выражать их в Танце… » (Дункан 1968:72) Если представить себе поведение такого тела в терминах мимесиса, то оно действительно принимает форму среды, которая в момент сжатия как бы транслируется внутрь, и одновременно форму ядра, которую оно передает наружу. Важно, однако, подчеркнуть то, что ядра в той прозрачной форме, которую воображает Валери, по существу нет — здесь нет ничего твердого, отделимого, сочленяю щего. Ядро исчезает в самом процессе передачи вибраций вовне (как тело мертвой Эммы Бовари), который вместе с тем является и сжатием к центру.

Ядро в данном случае имеет значение лишь потому, что оно является физической манифестацией центра — этой геометрической фикции. Рудольф Арнхейм заметил, что утверждения многих современных танцоров, будто движения их тела должны исходить из центра, в принципе не соответствуют телесной механике: «Обычные волевые акты не требуют участия всего тела. С художественной же точки зрения такая локализация не удовлетворительна. Прежде всего, экспрессия должна вовлекать в себя весь объем представленного» (Арнхейм 1966:263).

Центр в такой системе имеет смысл лишь постольку, поскольку он как бы расширяет поле экспрессивного, при этом создавая необходимое пространство для «распространения», для развертывания и манифестации. Вместе с тем центр, хотя и является мнимостью, геометрической фикцией, в такой миметической системе неожиданно приобретает зримость. Когда Эли Фор захотел продемонстрировать, какого рода форма возникает в результате фиксации вибраций (вместо твердых и непроницаемых поверхностей тел), он привел в качестве примера так называемую «стереодинамику цветочных формул»[167]. Эти графы — просто сложные цветочные узоры, возникающие в результате взаимоналожения повторяющихся ритмов. Все эти узоры, как и изображения расходящихся волн, строятся вокруг центра — точки угасания и нейтрализации колебаний. Таким образом, материальное тело, ритмизованное кинематографом и танцем, по мнению Эли Фора, исчезает, являя образ некой геометрической мнимости с ярко выраженным центром, который просто — иллюзия[168].

Характерно, что Дункан описывает свой «центр» как источник света, а возникающий из него танец как «медленное движение к свету». Идеальное женское тело заключает в себе огонь, его же и сжигающий. Идеал женщины для Дункан — это сгорающая женщина. В таких терминах она описывает, например, поразившую ее воображение Берту Бэди, в которой она видела «страстное пламя женщины, готовой быть уничтоженной огнем» (Дункан 1968:81). Такая женщина напоминает гофмановскую саламандру, сгорающую в собственном пламени (подобные фантазии были определены Гастоном Башляром как «комплекс Гофмана»)[169]. То же самое она обнаруживает и в Лои Фуллер: «…она стала жидкой; она стала светом; она стала всеми цветами и пламенем и в конце концов превратилась в волшебные спирали огня, взлетающие к Бесконечности» (Дункан 1968:89).

Это исчезновение тела и репрезентация процесса, как бы отменяющего само наличие тела, по мнению Мэри Лайдон, и делает Лои Фуллер привлекательной для символистов и, в частности, для Малларме, который в письме к Казалису так сформулировал сущность символизма: «Живописать не вещь, но тот эффект, который она производит» (Лайдон 1988:158). В описании Фуллер, сделанном Малларме, доминируют два момента. Первый — это одновременная разнонаправленность движений и ритмов, которые проявляются в теле танцовщицы. Благодаря разлетающимся тканям ее тело как бы распространяется вовне, но это распространение постоянно принимает форму сжатия, возвращения к центру. В этом смысле Малларме близок теории органического движения Ферворна. Он описывает танец как постоянный отлет вовне и «возвращения, вибрирующие как стрела» (Малларме 1976:193). И вторая черта — исчезновение собственно тела за этими разнонаправленными и противоборствующими волнами. По мнению Малларме, тело танцовщицы «возникает лишь как ритм, от которого все зависит и который скрывает тело» (Малларме 1976:201). Эта загадочная формула становится понятной в свете более поздних разъяснений Эли Фора.

Разрушительное для тела самообнаружение ритма, пожалуй, лучше всего видно именно в теле огня, которое Валери определил как «неуловимую и гордую форму самого благородного разрушения» (Валери 1970:143). Один из наиболее известных танцев Фуллер назывался Танец Огня. Фуллер впервые применила здесь цветное освещение снизу. Для исполнения этого танца в полу вырезался люк, который покрывался толстым стеклом, на котором и появлялась Фуллер в свете восходящих кверху лучей, окруженная пеной легких тканей. Рецензенты единодушно отмечали поразительный эффект пламени, которого добивалась танцовщица: «…Мощный поток огня как будто поглощал ее, освещая ее драпировки снизу, изнутри ее юбок в той же степени, что и снаружи. Она казалась массой живого огня, а ее шарфы — большими языками пламени» (Цит. по: Соммер 1975:60). В какой-то момент казалось, что огонь иссякает: «Тогда на вуаль падали тени, которые в точности воспроизводили тяжелый черный дым, неожиданно снова превращающийся в жгучее пламя, как будто огонь разгорелся вновь» (Сайнтифик Американ 1896)[170]. Огонь манифестирует себя, разрушая свой собственный источник. В каком-то смысле он репрезентирует то, что разрушает. В нем явление принимает форму сокрытия[171]. Сгорающее являет себя в наиболее впечатляющей форме только для того, чтобы исчезнуть. Валери, сравнивший танцовщицу с огнем[172], писал, что пламя — это само воплощение момента (Валери 1970:143). Валери прав в том смысле, что огонь выражает идею становления, идею существования во времени. Он отрицает понимание тела как неизменности, а потому отчасти и само тело как таковое[173]5 Огонь — одновременно и отрицание любой формы и совокупность всех возможных, всех потенциальных форм[174]. Пиромания рубежа веков явно смаковала этот формальный парадокс. Д'Аннунцио в романе «Огонь» (1908) дает характерное описание огненного миража, порожденного отблеском солнца в зеркале венецианской лагуны. Существенно, что сам эффект огня создается за счет умножения, отражения «вокруг глубокого зеркала, умножавшего чудеса», по выражению Д'Аннунцио. Сам эффект огня возникает отчасти за счет миметических процессов, вводящих дублирование и искажение: «Удивленные глаза не отличали больше ни контура, ни качества составных частей, все они, подвешенные в вибрирующем эфире, были зачарованы подвижным видением, в котором формы жили ясной и текучей жизнью; пучки пламенеющих стеблей с непрекращающимся треском сходились в зените и распускались розами, лилиями, пальмами, создавая воздушный сад, беспрерывно саморазрушавшийся и возобновлявшийся во все более пышном и странном цветении» (Д'Аннунцио б. г. 95–96)

Любопытно, что очертания, возникающие в этом огненном мираже, те же, что в танцах Фуллер, — это прежде всего растительные формы, легко создаваемые вращением.

Формы эти оживают в огне, танец же является знаком такого метаморфического анимизма, как, например, в описании пожара у Рашильд: «Алые потоки вихрями спускались с потолков, где лепнина и розетки оживали, наделенные фантастической жизнью. Все жестикулировало. Золоченая и разрумяненная мебель танцевала в странном танце, сдвинутая с места могучими руками» (Рашильд 1897:374).

В огне формы оживают и удваиваются, они анимируются, приобретая отчетливый оттенок двойничества. Горящее тело всегда как бы находится рядом с самим собой, вне «места» своего обычного расположения. Не случайно в древности существовали представления о пламени, встающем над головою героев, как проявлении их демонических двойников[175].

Это двойничество связано с тем крохотным промежутком времени, в который вписывается отлетающая от тела огненная форма. Огонь функционирует как исчезающая в пространстве и времени память, ведь каждый фрагмент его неуловимого тела значим лишь в той мере, в какой он родился при разрушении тела, в какой он несет память об этом разрушении. Но эта «память» о разрушении — не просто нечто исчезающее, но, как подобает памяти, постоянно возобновляющееся, воистину манифестирующее становление. Во втором описании Танца Огня каждое исчезновение огня в дыме — некое вторичное превращение знака, еще одно указание на разрушение (разрушение самого огня) — вызывает новую его вспышку. Огонь как будто сам порождается через собственное исчезновение. Исчезновение с неизменной повторяемостью выступает как источник явления Кроме того, отлетание огня от центра сочетается с неудержимым стремлением к центру. Огонь действительно центростремителен и центробежен одновременно[176].

Время играет большую роль в этой игре явлений и сокрытий по нескольким причинам. С одной стороны, движение складок тканей всегда манифестирует только прошедшее и будущее, их настоящее эфемерно, как эфемерен статус любой репрезентации. Кеннет Кларк заметил по поводу складок на одежде античных скульптур: «Драпировка, облегающая плоскость или контур, подчеркивает вытянутость или поворот тела; развевающаяся драпировка делает видимой линию движения, через которую тело только что прошло. Драпировка, выявляя линии сил, указывает на прошлое и возможное будущее любого действия» (Кларк 1956:245).

Линии сил или «видимая линия движения» в реальности не существуют, они являются порождением аккумуляции прошлых моментов в рисунке драпировок. Драпировки действуют как симулякры, отлетающие от тела, но не исчезающие мгновенно, а как бы накапливающиеся в самой материи тканей в виде линий. Делез заметил по поводу симулякров у Лукреция (которые исходят из тела подобно вибрациям и излучениям Ледантека), что их связь с тем телом, которое они репрезентируют, укоренена во времени, в скорости производства этих симулякров. Поскольку симулякр репрезентирует лишь кратчайшее, неуловимое для восприятия мгновение, он остается невидимым для глаза: «Таким образом, симулякр чувственно не воспринимаем, воспринимаем лишь образ, который несет качество и который состоит из очень быстрой последовательности, из совокупности множества идентичных симулякров» (Делез 1969:371).

Линии, прочерчиваемые движением в ткани, принадлежат именно образу. Но это означает, что вибрация тканей отсылает к чему-то необнаружимому в самом теле. Само определение драпировок Фуллер как усилителя, делающего видимым невидимое, предполагает некое отсутствие, некую неполноту в самом теле, компенсируемую наличием тканей. Ткань, вуаль, отделяющая нас от тела, раскрывает в теле нечто без нее не обнаружимое. Сокрытие тела делает возможным видение. Но тело выявляет нечто к нему уже непосредственно не относящееся, нечто существующее вне его или данное ему в виде отсутствия (вроде «центра» Дункан)[177].

В танце Фуллер ткани вибрируют из центра, вписанного в тело танцовщицы, но вместе с тем они не повторяют контуров тела. Тело, выявляя себя в движении драпировок, полностью исчезает за ними, исчезает за репрезентацией вибраций, которые телом не являются, которые в каком-то смысле внешни по отношению к нему. Жак Деррида, обсуждая драпировки, отлетающие от тела как некие parerga по отношению к телу как ergon'y, заметил: «Отсутствие или квазиотделение проявляются внутри произведения (или, что то же самое, когда речь идет об отсутствии, не проявляются) не потому, что они [одежды] отделяются, а потому, что они отделяются с трудом. В parerga их превращает не просто их положение внешнего привеска, они связаны с отсутствием внутри ergon'a структурной связью» (Деррида 1978:69).

Эта структурная связь с неким зиянием внутри «привязывает» драпировки к отсутствию в теле[178], а в случае с Фуллер эта связь устанавливается с неким вибрирующим центром. Отлетающие ткани порождают само понятие центра как место встречи вибраций — то есть как некое пустое пространство — отсутствие.

Существенно, что ткани в танце Фуллер не отражают форму тела. Именно потому, что они автономны от всякой скрытой в них телесной формы, они репрезентируют вибрации как таковые, ритм как таковой. В постклассический период ткани начинают играть в изображениях роль не меньшую, чем тело. Постепенно происходит процесс их автономизации от тела. Согласно замечанию Анн Холландер, «природа человека и природа одежды отныне не рассматривались как восходящие к единому источнику» (Холландер 1980:15). Одежды в отличие от тела начинают репрезентировать духовную субстанцию и приобретают как бы большее благородство, чем грешная и смертная плоть[179]. Но для того, чтобы репрезентировать духовное, а не телесное, ткани должны нарушать отношения простой имитации по отношению к телу. Они должны обрести ту независимость по отношению к скрытому в них телу, которая характеризует их, например, на полотнах Эль Греко[180]. Ткани, первоначально осмысливаемые как «двойник», как «демон», как симулякр тела, постепенно заменяют свой собственный оригинал. Диаграмматичность в них окончательно порывает с традиционной семиотикой. Означающее больше не отсылает к телу как означаемому. Комплекс ткани — тело, возникающий как диаграмматическая машина, начинает работать в непредвиденном режиме, отрицающем сдвоенность конституирующих ее частей. Ткани должны перестать репрезентировать что-либо иное кроме самих себя. Гипнотический эффект, который производит движение складок (близкий гипнотическому эффекту пламени), отчасти связан с этим саморазоблачением репрезентативности. Ведь по своей природе складки тканей должны, казалось бы, обнаруживать что-то лежащее за ними вроде тела, или хотя бы некую формирующую их абстракцию-вроде линии сил или следа движения. Но след сил и движения оказывается лишь нерепрезентативной диаграммой.

Олдос Хаксли оставил интересный документ, описание своих ощущений, возникших в результате употребления мескалина. Чувственный мир под воздействием наркотика изменился, и в нем неожиданно большое место заняли складки тканей. По сравнению с нищетой гладкой видимой плоти складки предстали как некое буйство фантастической экспрессивности. По мнению Хаксли, интерес складок заключается как раз в том, что они «нерепрезентативны» (non-representational). Они странны, абстрактны, излишни, но только не репрезентативны: «Для художника, как и для того, кто принимает мескалин, драпировки — это живые иероглифы, которые с какой-то странной экспрессивностью выражают невыразимую тайну чистого бытия» (Хаксли 1959:29).

Именно поэтому танцовщица, исполняющая серпантинный танец, может быть кем угодно, но только не самой собой. Малларме задолго до Хаксли назвал Лои Фуллер «иероглифом», который может принимать обличие разных элементарных форм, который может быть бабочкой, цветком, чем угодно, но только не танцовщицей. Становление выражает себя в формах аннигиляции телесности. Хайдеггер, комментируя Парменида, заметил, что Бытие дается нам неотрывно от его забвения в виде некой двусторонней складки, на которой небытие, темнота неотделимы от света и Бытия (Хайдеггер 1984:87). Огонь постоянно дублируется исчезновением, невидимым, неявленным. И ткань, полет ее складок — хорошая тому метафора.

И это вновь возвращает нас к тропизму между серпантинным танцем и кинематографом. Кинематографический образ по своей «онтологии» оказался созвучен образам хореографии Фуллер. Он также возникает как совокупность множества мгновенных симулякров, отделяемых от тела со сверхвысокой частотой (24 симулякра в секунду). Но, что самое важное, он также манифестирует бытие в формах аннигиляции телесности. Правда, в хореографии Фуллер исчезновение тела и подмена его некой образной фикцией, неким мистическим «излучением» составляет основной сюжет танцев. В кино дело обстоит иначе. Фикция, подменяющая тут тело, старается скрыть свою фиктивность. В этом смысле танец Фуллер откровенней и наглядней выражает парадоксы репрезентации, которым причастен и кинематограф.

***

В танце Фуллер мы имеем диаграмму, отрывающуюся от тела. Тело исчезает, оставляя след своих вибраций, постоянно изменяющееся место деформаций, складку, ткань, поверхность, ленту. Тело не просто получает здесь некоего внетелесного двойника-демона. Исчезая, оно теряет глубину. Вибрационная машина здесь действует таким образом, что дублирующий тело след оказывается чистой поверхностью, по существу не соотнесенной с телом, границей сред, отражающей на себе силы и напряжения. Трехмерное тело уплощается и исчезает, «удваиваясь» в ленте.

Как-то Жан-Франсуа Лиотар попытался описать «либидинальное тело» как «лабиринтную» ленту Мебиуса, гигантскую мембрану: «Она сделана из самых разнородных фактур, костей, эпителия, листов писчей бумаги, газов, предназначенных для вибрации, металлов, стекла, людей, трав, холстов, готовых для живописи. Все эти зоны соединены друг с другом на ленте, не имеющей оборотной стороны, на ленте Мебиуса, интересной не тем, что она замкнута на себя, а тем, что одностороння, коже Мебиуса, но не гладкой, а (возможно ли это с точки зрения топологии?) наоборот, покрытой неровностями, закоулками, складками, пещерами… » (Лиотар 1974:11)

Это воображаемое ленточное тело Лиотара все испещрено деформациями на грани топологически возможного. Неровности, складки, пещеры — это следы силовых воздействий, следы вибраций, сохраняющиеся на границе. Фуллер, исчезающая в колебаниях тканей, предлагает эстетизированный вариант такой телесной метаморфозы в качестве своего «открытия», эстетической революции, превращающей диаграмму в основное содержание нового зрелища.

Загрузка...