Поиски доктора Фэна

Каждый раз, встречаясь с кем-нибудь, кто понимает по-английски, я задаю один и тот же вопрос: «Да, кстати, вам что-нибудь известно о судьбе и местонахождении прославленного философа доктора Фэн Юланя?» На что практически каждый раз получаю один и тот же ответ: «Фэн Ю... как?». После чего один из моих американских спутников непременно пускается в какие-нибудь словесные игры, видя, что я вновь устремляюсь допрашивать какого-нибудь китайца.

Вся их троица — главный редактор нашего журнала, спортивный фотограф и Блинг — уроженец Пекина, воспитанный в Питтсбурге и специализирующийся в области китайского права, — еще несколько дней тому назад пришла к выводу, что целью моего исследования является пыль веков и безвозвратно ушедшей славы Китая. Искусственно раздуваемое в очередной раз любопытство к изнаночной стороне какой-то мелкой исторической интермедии Доктора Времени. Впрочем, мое расследование придавало нашему путешествию определенную значимость, так что никто не проявлял по этому поводу никакого раздражения.

Непонимающие взгляды, которыми окружающие встречали мои вопросы, тоже меня не обескураживали, так как и я сам узнал о пропавшем докторе всего несколько недель назад, когда летел сюда из Орегона. Вместо того чтобы самолетом добраться до Сан-Франциско и там пересесть на китайский клипер, я решил ехать на машине. У меня было с собой несколько старых номеров нашего маленького литературного журнала «Плевок в океан», которые я намеревался распространить на побережье. То есть в действительности — полный багажник и битком забитое заднее сиденье, если говорить начистоту. Мой осевший на задние колеса «мустанг» выл от натуги, когда я выезжал из Нибо за два дня до вылета самолета, опасаясь, что тяжелый груз и большое расстояние могут затруднить мое передвижение. Однако старая развалина с брезентовым верхом почти без остановок проделала шестьсот миль по темному шоссе, как молодая кобыла в расцвете сил. Так что, когда впереди замаячил смутный изгиб Прибрежного моста, у меня еще оставалось полтора дня до вылета, поэтому я свернул в Беркли, чтобы навестить своего старого приятеля священника.

Разыскать церковь было не так-то просто. Свернув на нужную улицу и доехав до того самого угла, я обнаружил там совсем не то здание — оно совершенно не походило на бывшую прядильную фабрику, облик которой так гармонировал с косматой и нечесаной паствой моего приятеля. Теперь на месте грязно-серого бетонного строения высилась аккуратная церквушка с фронтоном из ярко-красного кирпича. Зарешеченные окна фабрики были заменены яркими витражами, а там, где когда-то торчала грязная труба, в лучах утреннего солнца поблескивала колокольня, увенчанная медным шпилем. Я уже засомневался — туда ли я попал, пока не обошел здание вокруг: гараж на заднем дворе, служивший, домом моему приятелю, походил на мусорную кучу, как и пять лет тому назад.

Увитая виноградной лозой дверь была приоткрыта, и я вошел внутрь. Когда мои уставшие глаза привыкли к сумрачному беспорядку, я различил на высокой водокровати голого человека, погруженного в глубокий сон. Огромный пластикатовый пузырь был захламлен не меньше, чем остальное помещение, представляя собой Саргассово море мусора, посередине которого мирно покачивался мой приятель. Я чуть хлопнул по поверхности пузыря, и по нему от края до края пробежала мерцающая волна, после чего на бородатом лице начали проявляться проблески сознания. Наконец священник приподнялся на шатком локте, отчего вокруг заколыхались книги, бутылки, пивные банки, коробки из-под пиццы и карты Таро, и, прищурившись, уставился на меня. Глаза у него были еще краснее, чем мои после ночного пробега. Он выдавил приветствие и, рухнув навзничь, принялся натягивать на себя свитер. Я пододвинул ближайший ящик из-под апельсинов, уселся и начал вываливать на священника все орегонские новости, которые не производили на него почти никакого впечатления, пока я случайно не упомянул о том, почему у него оказался. Это заставило его резко сесть, подняв настоящий шторм.

— Куда ты едешь? О чем писать?!

— В Пекин. Освещать Китайский марафон.

— В Китай?!! Боже всемогущий! Да ты же сможешь выяснить, что случилось с Фэн Юланем!

— С кем?

— Доктором Фэн Юланем! — вскричал священник. — Учителем Фэн Юланем! Одним из наиболее влиятельных философов современности!

Он выждал, когда поднятая им приливная волна уляжется, после чего по-пластунски начал продвигаться к береговой линии.

— Я не преувеличиваю. Двадцать пять лет тому назад Фэн считался самой яркой звездой в созвездии восточных философов. В течение пятидесяти лет он был маяком для феноменалистских странников. А потом в один прекрасный день вдруг исчез. Ни слуху ни духу. Все его следы затерялись в черной туче, известной под названием «Культурная революция».

Я говорю, что моей основной задачей является освещение забега с вполне живыми участниками, а не раскопки какой-то древней окаменелости.

— По крайней мере так считают производители обуви — владельцы спортивного журнала, оплачивающего мою поездку в Китай. В общем, я предпочитаю придерживаться плана. Так сказать — кто платит, тот и заказывает музыку.

— Но ведь это не значит, что ты должен согласовывать с ними каждый свой шаг? — заявляет он. — Это можно будет вставить в репортаж. Небольшое отступление от темы ни у кого не вызовет раздражения. А если вызовет, скажи этим обувным капиталистам, чтобы они заткнулись. Чтобы держали язык за зубами. Поиски Фэна гораздо важнее, чем какое-то дерби буржуазных шишек. И это не просто древняя окаменелость, а раритетное ископаемое. Он... Он... Постой, я сейчас тебе покажу.

Он отпускает мою руку, снова влезает на водокровать и пробирается через ее перекаты к стенке, сколоченной из ящиков из-под апельсинов, где стоят книги. Он начинает рыться в своей библиотеке, насчитывающей сотни книг, разбрасывает их, проверяя названия, и при этом продолжает говорить не умолкая.

— Шестьдесят с лишним лет назад молодой ученый Фэн обратил внимание на то, что все философские светила упрямо придерживаются либо восточной линии философии, либо западной. И им никогда не суждено объединиться. Трансцендентальное против Экзистенциального. Бодхисатва, рассматривающий свой пуп под деревом бо, против большевика, мастерящего бомбы в подвале. Эти противоборствующие лагеря в течение многих веков стоят, сцепившись рогами, как твердолобые сохатые, высасывая друг из друга силы, что неизбежно приведет их к голодной смерти. И тогда наш друг решил, что это не его чашечка чая пикоу. Или там улунга. Однако какие оставались варианты? Все равно можно было идти либо на Запад, либо на Восток. И вот в один прекрасный день перед ним мелькнула третья, радикально новая возможность, от которой интеллектуальный мореплаватель не мог отказаться. Этот путь был настолько радикальным, что даже тогда Фэн понимал, что о нем не следует распространяться в академических кругах как Востока, так и Запада. Он продолжал уважительно относиться к этим классическим направлениям мысли, однако твердо решил, что не станет присоединяться ни к одному из лагерей. Вместо этого он посвятил себя тому, что я называю «Путем Моста». Он создал эмпирическую концепцию, соединившую эти противоположные взгляды. Нехилая такая конструкция получилась. Этот чувак был Фрэнком Ллойдом Райтом, Дагом Хаммарскольдом и Марко Поло в одном лице. Сечешь?

Я на всякий случай кивнул, как всегда потрясенный хаотичным разбросом познаний своего приятеля.

— И он начал трудиться над созданием этого гигантского связующего моста. Притом, обрати внимание: родовое имя «Фэн» означает «способный пересекать дикий поток», а точнее — мифическую реку варварских племен Маньчжурии, а его нареченное имя означает «избранный друг». Так что полное имя этого строителя значит «Избранный друг, пересекающий реку». Улавливаешь? И своей жизнью он доказал правомерность этого имени. В течение почти полувека он путешествовал по всему земному шару, читая лекции, публикуя книги и занимаясь преподавательской деятельностью. И в то же время занимаясь познанием. В конце тридцатых он целый год бесплатно преподавал в Гарварде, утверждая, что единственное, к чему он стремится, это познакомиться с американской музыкой. Он увез с собой в Китай всего-навсего солдатский сундучок, набитый пластинками со свингом, которые ему подарили студенты. Ara, вот...

Это он нашел книгу, которую искал, и теперь вылезает из бушующих волн водокровати, сдувая пыль с черной кожаной обложки. Спустившись на пол, он наугад открывает книгу и застывает в почтительном молчании, не обращая внимания на собственную наготу, как на нее не обращают внимания бронзовые статуи Родена. Затем со вздохом закрывает книгу и поднимает голову:

— Для меня настолько важно, старина, приобщить тебя к этому делу, что я готов нарушить одно из своих кардинальных правил и отдать тебе на время эту книгу.

Он в последний раз проводит рукой по потертой обложке и передает книгу мне. Я подхожу к грязному окошку, чтобы прочитать полустершуюся золотую надпись на корешке: «Дух китайской философии». Под отдающей плесенью обложкой значится, что труд был переведен Э. Р. Хьюзом из Оксфордского университета и опубликован в Лондоне в 1947 году. На титульном листе стоит штамп, свидетельствующий, что книга принадлежит отделу раритетов библиотеки Калифорнийского университета, и, судя по дате, должна была быть возвращена шестнадцать лет тому назад. Пока я листаю пожелтевшие страницы, мой приятель занимается поисками своей одежды, ни на мгновение при этом не умолкая.

— Ты держишь в руках третий том его четырехтомной «Истории китайской философии», которая до сих пор считается самым выдающимся исследованием в этой области. Можно сказать, революционным. Вместо того чтобы писать текст с помощью привычных для элиты клише, он воспользовался обычной разговорной речью, тем самым сделав высочайший полет мысли доступным низам. Отчаянная дерзость, которая его тут же рассорила с феодальными властями. Однако с помощью каких-то хитростей и уловок Фэну удалось сохранить место в университете и продолжить работу над своим трудом.

И вот, как раз в разгар написания им четвертого тома, японцы захватили Пекин. Вполне естественно, представители Страны восходящего солнца сразу почувствовали угрозу, которая может исходить от старого лиса, слушающего Глена Миллера. И как-то вечером после занятий до Фэна доходит слух, что он снова в немилости, на сей раз у японцев. Он поспешно выходит из своего кабинета и слышит, что из вестибюля раздаются тяжелые шаги. Сзади тоже охранники. Он попался! Тогда мистер Фэн со скоростью межзвездной ракеты принимает решение: отнимает у уборщицы платок и метлу и благополучно проходит мимо японского соглядатая. Размахивая метлой, он минует весь кампус, добирается до предгорий, а там вступает в армию сопротивления Чан Кайши.

К концу Второй мировой генералиссимус Чан и прочие националисты испытывают к нему такое уважение, что он становится деканом философского факультета Пекинского университета. И тут ему начинает казаться, что он достиг гармонии с власть предержащими. Но откуда ни возьмись на дирижерском пульте появляется Мао Цзэдун, сбрасывает клику Чан Кайши, и Фэн понимает, что снова выкинут за борт, и тихо отползает на задворки бытия. Он не только находился в близких отношениях с националистами, он еще и печатал тексты, превозносящие феодальное прошлое Китая. С точки зрения нового режима это являлось огромным недостатком. И что было еще хуже, он происходил из «благородного» сословия и получил «элитарное образование». Этого было вполне достаточно. Фэну уже доводилось видеть, как его коллег и за меньшие провинности отправляют в колхозы на сбор капусты. Поэтому он поспешил сделать первый ход, не дожидаясь, когда его загонят в угол, и написал личное письмо Мао. Он признался в своем буржуазном прошлом, подверг себя необходимой критике и попросил Достопочтенного Председателя об отставке: «Я считаю, что в интересах нашей великой державы, вашей славной революции и т. д. мне следует оставить университетскую кафедру и отправиться в сельскую коммуну, чтобы поближе познакомиться со славными корнями социализма». Я же говорил тебе, он был еще той лисой!

Я поднимаю голову как раз в тот момент, когда священник опрокидывает ломберный столик, пытаясь запрыгнуть в слишком узкие джинсы. Упавшие ручки, карандаши и бумага смешиваются на полу с ореховой скорлупой и бумажными стаканчиками. Священник продолжает ругаться и скакать на одной ноге.

— Нетрудно себе представить, что при таком подобострастии Фэн довольно быстро вернулся в университет и начал там излагать новые идеи, одновременно раскаиваясь в заблуждениях прошлого, стараясь по возможности не высовываться и не привлекать к своей особе внимания.

Я снова киваю. Постепенно за всеми этими историческими изысканиями начинает вырисовываться смутный, но довольно привлекательный образ.

— А потом старый маэстро Папа Мао начал терять власть над дирижерским пультом. Поскольку этот процесс занял некоторое время, дирижерскую палочку успела перехватить Мама Мао со своим квартетом. Боже милостивый, что они заиграли! Тема оказалась настолько какофонической, диссонансной и немилосердно-безжалостной, что даже хитрый Фэн не смог от нее скрыться. Их власть была подобна грозовой туче, распространявшейся во всех направлениях. Она походила на ядовитое темное облако, кипящее яростью и чреватое воплями боли и брызгами крови, которое все разрасталось и чернело, пока не поглотило весь Китай вместе с его наукой, искусством, национальной историей и бедным доктором Фэн Юланем.

Это произносится, стоя на одной ноге в процессе обувания сандалии на другую. Но тут мой приятель, кажется, сдается. Он, понурившись, с каким-то странно изможденным видом опускает босую ногу на пол, а сандалия остается висеть у него в руке.

— Короче, уже пятнадцать лет никто ничего не слышал о старом учителе. Ни публикаций, ни открыток. Ничего. Даже некролога не было. Гробовое молчание. Не правда ли, интересно?

— Так он жив?

— На философском факультете Калифорнийского университета его уже похоронили. Внесли в каталоги и убрали в запасники вместе с другими чуть было не состоявшимися гениями. Все считают, что он уже давно сгнил в могиле. Даже если он уцелел во время первой чистки интеллигенции, когда, как сейчас выясняется, были уничтожены миллионы, что, возможно, и уступает размаху Гитлера, зато может соперничать с достижениями Иосифа Сталина, вряд ли человек в его возрасте мог пережить все тяготы того времени.

— А сколько ему было бы сейчас?

— Не знаю. — Он наконец надевает на ногу сандалию. — Думаю, должен быть уже стариком. Посмотри, там где-то в книге есть его биография.

Я нахожу ее во Введении. «Родился во время Японо-китайской войны в Кантоне в 1894 году». Значит теперь ему... восемьдесят семь! И это в стране с самой низкой продолжительностью жизни.

— О нет! Теперь все изменилось. Реформы Папы Мао принесли много бед, но они же почти вдвое увеличили продолжительность жизни китайцев. Поэтому доктор Фэн все еще может быть жив. Вполне допускаю, что он где-нибудь сидит и пытается примирить непререкаемую марксистскую диалектику с неуловимостью жизни свободного духа.

— И он по-прежнему в Китае?

— Наверняка. Думаю, новая клика считает его абсолютно безвредным книжным червем.

— Понятно, — отвечаю я, все отчетливее представляя этого старого восточного лиса. — Очень интересно, но пока я плохо себе представляю, как это можно вписать в спортивную командировку. Где связь? Где суть? Где мораль?

— А я откуда знаю, — откликается священник из-под задранного свитера. Наконец его выражающая обреченность физиономия вновь появляется из потрепанного воротника, и он глубоко вздыхает. — Но на самом деле, старина, мне на это наплевать. Какая разница... Я прошу тебя найти Фэна. Вот тогда ты его обо всем и расспросишь. Он — как раз человек, который умеет отвечать на такие вопросы.

И он, опустив голову, направляется к двери.

— Пошли пройдемся. Мне надо пива. К тому же я знаком с парой книжников в районе Телеграфа, у которых может быть более свежая информация о нем.

Чтобы развеять его подавленное состояние, я принимаюсь расхваливать церковь, когда мы проходим мимо, но он даже не оборачивается.

— Ненавижу эту кучу ханжеского дерьма, — замечает он. — Чистый бутик. Никакой духовности. Может, прядильная фабрика и была лишена этого шпиля, зато она обладала неким духом. Помнишь, чего мы только не получали на ее отжимном прессе? А теперь все кончилось. — Он засовывает руки в карманы и ускоряет шаг. — Мне больше нравилось, как было прежде. Старомодно, зато круто.

— Зачем же ты позволил ее перестраивать?

— Я не позволял. Это все мои боссы — Экуменический совет Калифорнии. Ты случайно не видел, как пару лет назад меня наградили благодарностью от президента? За нашу программу Беглых Рейнджеров? С этого все и началось. «Ассошиэйтед-пресс» сняло наших ребят на заднем крыльце, и когда епархиальные власти в Беркли увидели, что мы собой представляем, они чуть не обосрались от стыда. Думаю, если бы они нашли мою хижину, они бы и ее уделали кирпичами. Это — часть интеграционной политики городского совета по благоустройству Беркли — закладывать кирпичом все, что режет глаз. Наплевать, что внутри, главное скрыть гнойники. Да ты сейчас все сам увидишь.

И я действительно увидел, как только мы добрались до района Телеграфа. Улицы по-прежнему были полны оборванцев, но штаны на них были почище, а заплаты казались не столько данью необходимости, сколько моде. Кофейни, когда-то бурлившие песнями протеста, столь же черными и горькими, как подававшийся в них кофе, теперь предлагали сладкие травяные чаи в сопровождении классической гитары. Нищие покупали «Перье», а кришнаиты разгуливали в брючных костюмах и париках. Потайные проходы, в которых призрачные дилеры с полуприкрытыми глазами шептали: «Кислота? Гашиш?», теперь были откровенно разукрашены всевозможными абсурдными картинками, а дилеры расхваливали свой товар как льстивые зазывалы: «Мы вас не разочаруем! Все честно, без дураков!»

Не было видно даже молодняка, обычно играющего на бонго в переулках. Теперь он двигался по главной улице с орущими хромированными магнитофонами. Мне ничего не оставалось, как только покачать головой:

— Теперь я понимаю, о чем ты. Мой приятель мрачно ухмыляется.

— «Девочки — кокетки, мальчики — конфетки», — мрачно напевает мой приятель. — Все истерически возбуждены и живут в ожидании чуда. Ты слышал о реинкарнации Кливера? Ты знаешь, что парк Народов Земли собираются переименовать в Сады Геев? Господи, что стало с нашим Отважным Юным Беркли?

Мне нечего было на это ответить, а библиофилы не смогли добавить к тому, что мне уже было известно о судьбе Фэна, ничего нового. Да и обитатели Пекина тоже мало что смогли мне рассказать. Уже целую неделю после приземления в Китае я бросаюсь на всех местных обитателей, владеющих английским, однако произносимое мною имя не вызывает у них ровным счетом никаких реакций. Наш постоянно улыбающийся гид, крайне лояльный и добросовестный мистер Муд, вообще заявляет, что никогда не слышал о китайце со столь странным именем.

А затем по иронии судьбы тот же самый мистер Муд дарит мне первый луч надежды на то, что, возможно, старик все еще жив. Доведенный до изнеможения непрерывными расспросами о пропавшем учителе, Муд стоит в дверях маленького туристического автобуса, готовясь провести нас через главные ворота Пекинского университета, где нам предстоит ознакомиться с факультетом физической культуры. Мрачно нахмурившись, он советует отложить расспросы на следующий этап путешествия по Китайской Народной Республике. Так будет лучше для всех. И, снова расплывшись в улыбке, добавляет:

— Потому что, гм-гм, не каждому полезно встречаться с доктором Фэном, даже если он и существует.

Подтверждая таким образом, что данное лицо, хоть и в опале, все еще может где-то находиться. Но в какой конуре и в какой провинции? Муд, судя по всему, знал, однако, прежде чем мне удалось что-либо выяснить, он уже перешел к следующей теме. Но если это известно ему, должны знать и остальные. Кто? И вот, когда мы покидаем обшарпанный гимнастический зал и следуем за Блингом через кампус, мне в голову приходит самоочевидная мысль.

— Послушай, Блинг, а что, если мы забежим на философский факультет?

— Чтобы расспросить о твоем ископаемом мыслителе? — смеется Блинг. — Старик, я в течение нескольких недель пытался отыскать профессора, который, я знаю, живет в этом чертовом кампусе, всех расспрашивал. Но пекинские бюрократы ничего не знают и не хотят знать, а даже если и знают, все равно ничего тебе не скажут.

И тем не менее первая же женщина, на которую мы натыкаемся в голом старом здании, озаряется светом, когда Блинг переводит ей мой вопрос. В течение некоторого времени он слушает ее щебет, а потом поворачивается к нам с округлившимися от изумления глазами.

Она говорит «да», черт побери! он абсолютно жив и до сих пор преподает на факультете, а живет в двух кварталах отсюда, рядом с гимнастическим залом, где мы только что были. Более того, она готова позвонить ему и узнать, сможет ли он принять зарубежных паломников.

И вот я стою со своими тремя спутниками перед маленьким коттеджем, приютившимся под нависшими ветвями эвкалипта, и жду, когда маленькая девочка с хвостиками на голове выяснит у своего прадеда, готов ли он принять посетителей. Американские шуточки стихают, и мы глупо стоим рядком в чисто выметенном маленьком дворике, ожидая встречи с человеком, в существование которого мы даже не верили. В Пекине царит полдневная тишина, лишь издали доносится странно знакомая музыка, сопровождающаяся треском иголки проигрывателя.

— Послушай, а это не Гудман? — шепотом спрашивает фотограф. — Бенни Гудман и оркестр Дорси.

Однако, прежде чем кто-либо успевает высказать свои предположения, раздвижные двери открываются и в их проеме появляется девочка, а за ней, по прошествии некоторого времени, старик в Суньясеновском прикиде эпохи Мао и серых фетровых тапочках. Вид у него призрачный, как у прошлогодней плесени.

За исключением выражения глаз и улыбки. Глаза из-за очков в металлической оправе смотрят с остротой нефритовых осколков. А таинственная и в то же время бесшабашная улыбка светится чем-то, напоминающим одновременно Мону Лизу и орка. Старик выдерживает паузу, с интересом оглядывая нас, а затем протягивает мне руку, покрытую старческими пятнами, с таким видом, словно держит в ней камень, а с его губ вот-вот сорвется известная фраза: «Ну что, Кузнечик... явился?»

Однако вместо этого он произносит по-английски: «Прошу, господа».

Я пожимаю ему руку и уже собираюсь осведомиться: «Полагаю, что вижу перед собой доктора Фэна?», однако вместо этого с трудом выдавливаю из себя: «Да... с удовольствием... мистер Юлань... это честь...»

Девочка придерживает дверь и кланяется каждому из нас. Мы минуем небольшую переднюю и проходим в помещение, которое, вероятно, служит ему кабинетом и гостиной. Окна почти полностью закрыты свисающей серо-зеленой листвой эвкалипта, однако в комнате довольно светло, даже светлее, чем на улице. Древняя мебель, как перегной, излучает фосфоресцирующий свет. Он мерцает на старой штукатурке и поблескивает в трещинах кожаной обшивки. Сияет даже темное дерево кухонной двери и книжных стеллажей, отполированное до блеска многолетними уборками.

Стены пусты, за исключением длинного рукописного календаря и студенческой фотографии в рамочке, напоминающей о далеком черно-белом прошлом. На лакированном полу стоит торшер, пустая урна для бумаг, кожаный диван, козетка на двоих и кресло, которое в двадцатые годы могло бы украсить любую американскую гостиную. Очевидно, что оно-то и является любимым местом доктора. Он встает рядом с ним и кивком головы указывает редактору и Блингу на диван, а тучному фотографу — на козетку. Мне, как студенту, вызванному на собеседование с профессором, он указывает на керамическую урну.

Когда мы наконец рассаживаемся в соответствии с его пожеланиями, он опускается в кресло, складывает на коленях руки и, улыбаясь, поворачивается ко мне. Я чувствую, как к голове приливает кровь, а все мысли из нее испаряются, и начинаю молоть всякую ерунду, пытаясь объяснить причину нашего появления. Думаю, мне бы никогда не удалось восстановить наш разговор, если бы я случайно не сунул руки в карманы своей широкой куртки и не нащупал бы там кассетный магнитофон Блинга. Мне хватило журналистского самообладания незаметно включить его.

И сейчас, когда я по прошествии нескольких недель и на расстоянии нескольких тысяч миль от места нашей встречи в тиши своего кабинета пытаюсь расшифровать запись, чтобы получить образчик восточной мудрости, который мог бы отослать своему приятелю в разлагающийся Беркли, я по-прежнему ощущаю всю неловкость ситуации.

ВСТРЕЧА С ФЭНОМ В ПЕКИНСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ ЗА ДЕНЬ ДО МАРАФОНА

Доктор Фэн: Не согласитесь ли вы выпить чаю, господа?

Американцы: Да-да, конечно, будьте любезны.

Доктор Фэн: Прошу прощения.

Произносит что-то по-китайски. Из-за стены доносится стук деревянных сандалий, и дверь на кухню со скрипом открывается, впуская звуки классического джаза в исполнении биг-бэнда.

Доктор Фэн: Что вас привело в Китай?

Блинг: Я живу здесь... и учусь в этом университете.

Доктор Фэн: И что же вы изучаете?

Блинг: Китайское право, а также занимаюсь легкой атлетикой.

Доктор Фэн: Очень хорошо. А остальные?

Дебори: А мы — журналисты, сэр.

Доктор Фэн: Извините, но с годами я стал хуже слышать.

Дебори: Мы — журналисты! И приехали сюда освещать соревнования по бегу. Пекинский марафон, который состоится завтра. Пол — редактор нашего журнала, Брайан — фотограф, а я — журналист.

Доктор Фэн: А-а... спортивный комментатор.

Дебори: Не совсем. Вообще-то я пишу романы и повести и считаюсь у себя на родине писателем.

Это вызывает хрюканье моих американских спутников: «Да что ты говоришь? Считаешься писателем?»

Дебори: К тому же я большой поклонник «И-цзина» — китайской книги перемен. Уже более десяти лет я ежедневно прибегаю к ее предсказаниям.

Еще более громкое хрюканье: «Ну и ну! Он еще и поклонник „И-цзина»!»

Дебори: Но на самом деле я приехал в Китай, доктор, только для того, чтобы узнать о вас. Может, вы не догадываетесь, но уже в течение многих лет американские философы задаются вопросами: «Что стало с доктором Фэн Юланем? Чем он теперь занимается?» То есть люди, на которых серьезно повлияли ваши труды... они хотят знать...

Эта тирада милостиво прерывается скрипом двери и позвякиванием чайных чашек.

Американцы: Спасибо. Как это любезно. Чай — это именно то, что было нужно...

Доктор Фэн: Приятного аппетита.

Ерзанье. Прихлебыванье. Звяканье фарфора. И общая атмосфера веселого выжидания.

Дебори: Ну и как вы, доктор? То есть чем вы занимались все это время?

Доктор Фэн: Работал.

Дебори: Преподавали?

Доктор Фэн: Нет. Работал над книгой.

Дебори: Здорово. И что это за книга?

Снова повисает ироническая пауза.

Доктор Фэн: «История китайской философии». Как всегда. Над чем я еще могу работать?

Дебори: Ну да, конечно. Я хотел спросить, в какой именно форме. Переработка для нового издания?

Доктор Фэн: Нет. Это не переработка, а продолжение. Пятый том. Попытка анализа Культурной революции — задача, которая, боюсь, может мне оказаться не по силам. Однако я убежден, что эти последние пятнадцать лет должны быть проанализированы и изучены.

Дебори: Последние пятнадцать лет? Еще бы! Все только и ждут этого. Потрясающе! Правда, ребята?

Единодушное согласие, хлюпанье чаем, звон чашек о блюдца, и снова тишина.

Дебори: Очень вкусный чай. А что это за чай, кстати?

Доктор Фэн: Китайский.

Чувствуете? Насколько все неловко и искусственно. И даже вечером, уже вернувшись в гостиницу, Великий Писатель никак не может избавиться от унизительного осадка, оставшегося после этой встречи, и, мучимый бессонницей, достает со дна чемодана данную ему на прочтение книгу. Он открывает ее и начинает читать в свете ночника, ощущая, как его тут же захватывает ясная прозрачность текста.

Через два часа Великий Писатель, склонив голову, откладывает книгу и только тут начинает понимать, с кем ему довелось познакомиться на этой окраине мироздания.

Он понимает, что философ Фэн произвольно определил четыре состояния человека, которые дают возможность судить о стадиях его этической развитости. Эти состояния включают в себя 1) неосознанное, или «невинность», 2) самосознание, или «сфера практики», 3) понимание другого, или «сфера этики» и 4) всеосознание, или «сфера трансцендентального».

Первые два состояния, согласно доктору Фэну, являются «дарами природы», а вторые представляют собой «порождение духа». При этом он признает, что периодически они неизбежно вступают между собой в противоречие, и величайшим заблуждением является представление о том, что одна из сторон может одержать над другими окончательную победу.

Писатель поднимает голову от уже закрытой книги и вспоминает прогулку по вырождающемуся Беркли и свой вопрос об уместности философских изысканий в спортивном репортаже. Так вот он как связан с книжниками из района Телеграфа и сегодняшним идеализмом, этот отлакированный китаец. Ведь он пытался разрешить ту самую дилемму, о которую споткнулись шестидесятники: как совместить священный поток бытия с заботами ежедневной жизни? Можно себя скрутить и изгнать свиней со своей стоянки, но как очищать ее от свинств, не превращаясь в нечто типа полицейского надзирателя? Это стало камнем преткновения для мощнейшего общественного движения, и Фэн Юлань сохраняет свою значимость, потому что пытался своей мыслью осветить эту проблему со всех сторон. Как это ему удалось, живя на краю света? Как ему удавалось постоянно убегать от преследователей и при этом сохранять свою веру? Да еще в течение столь долгого времени?

Старый Лис наверняка мог бы ответить на эти животрепещущие вопросы, но единственное, на что был способен Великий Писатель, — это выяснять сорт чая. Прискорбно...

И лишь в самом конце, когда посетители уже выходили во двор, погрузившись в блуждающие китайские сумерки, он задал вопрос, отчасти имевший отношение к делу.

Дебори: И еще, доктор. Существуют страшные рассказы... то есть мы слышали много неприятных историй о педагогах и ученых, которые... я хочу спросить, как вам удалось пережить все эти испытания?

Доктор Фэн (пожимая плечами): Более семидесяти пяти лет я занимаюсь изучением китайской философии, так что... (И он снова пожимает плечами и расплывается в такой беспечной улыбке, словно хочет сказать, что все это было ерундой. Однако за этой улыбкой ощущается хищная пытливость, свидетельствующая, что старый шутник не только в состоянии вынести все, пережить любые испытания, выкрутасы как отдельно взятых диктаторов, так и шаек, устраивающих культурные и прочие революции, — но еще и извлечь из них пользу. Словно это не просто горькая пилюля, которую нужно проглотить, а настоящий деликатес, который можно смаковать.) ...так что я стал необычайно терпимым.

Загрузка...