Святослав Логинов




На вопрос, почему я пишу именно фантастику, вероятно, можно дать много ответов. Можно рассмотреть вопрос с разных сторон, доказать нужность и важность фантастики, а заодно и покрасоваться перед читателем. И все ответы будут правдой. Но все-таки самое главное в том, что фантастика — это очень интересно. Было время, когда я, еще мальчишка, не читал ничего, кроме фантастики. И это ничуть не помешало мне впоследствии понять и полюбить классическую литературу, любовь к которой мне безуспешно пытались привить в школе. Каждому возрасту свои книги.

Для того чтобы художественное произведение могло воспитывать, обучать, предупреждать или звать куда-то, его должны прочитать. А до сих пор еще никто не видел человека, выбирающего книги по принципу «что поскучнее». Автор, если эго не конъюнктурщик, мечтающий лишь о гонораре, должен об этом помнить.

Не знаю, как другие, а я физически не могу писать произведение, которое мне самому было бы неинтересно читать. Именно поэтому я начал писать фантастику, долгое время работал только в области фантастики и лишь относительно недавно освоил жанр научно-художественного очерка, начал писать историческую прозу и пробовать себя в труднейшем из жанров — сказке. Но всегда и всюду берусь только за такие темы, которые кажутся мне интересными.

Если хочешь создать что-то действительно значительное, то иначе просто нельзя.


Святослав Логинов

Ганс-крысолов

Господь, спаси мое дитя!

Немецкая народная баллада

Рассказ

Всюду жили чудеса. Они прятались под метелками отцветшей травы, в позеленевших от жары лужах, среди надутых белых облаков, украшавших небо. Чудеса были любопытны, они тянулись к Гансу, старались дотронуться, согнувшись в три погибели выглядывали из-под кустов. Ганс не обижался, он и сам был любопытен. Если смотрят — значит, так им лучше, не надо мешать. Вот и сейчас Ганс знал, что кто-то притаился за ветками, не решаясь выйти. Ничего, в свой срок покажется и он.

Ганс развязал котомку, достал ржаной сухарь и начал громко грызть. Оставшиеся крошки собрал на ладонь, широко раскрыл ее, показывая всем, и тихонько посвистел. С ближайшего дерева слетела пара пичуг — незнакомых, их Ганс видел первый раз. Усевшись на краю ладони, птички принялись быстро клевать. От частых осторожных уколов больно и сладко зудела кожа.

— А теперь что надо сделать? — спросил Ганс.

Пичуги вспорхнули, но через минуту вернулись снова, уронив на ладонь по тяжелой перезревшей земляничине. Слизнув ягоды, Ганс поднял к губам дудочку и взял тонкую ноту, пытаясь повторить утреннюю песню синицы. Но замер, не услышав даже, а просто поняв, что тот, кто возился за кустами, дождался своего часа и вышел. Ганс медленно поднял взгляд. Перед ним стояла босоногая девочка лет семи, в замаранном и во многих местах заштопанном платьице. Девочка держала за руку мальчугана четырех лет. Сразу было видно, что это брат и сестра. Мальчуган стоял, вцепившись в руку защитницы, и сопел, настороженно разглядывая Ганса. Руки и щеки детей были густо измазаны зеленью, землей и земляничным соком. Ганс улыбнулся.

— Ты тут колдуешь? — спросила девочка.

— Я тут обедаю, — сказал Ганс. Он достал из сумки еще один сухарь, протянул: — Хочешь?

— Ты колдуешь! — утверждающе произнесла девочка. — Я видела. И место тут волшебное, мы всегда приходим колдовать на эту поляну, потому что здесь под землей самая середина ада.

— Да ну?! — сказал Ганс. — И как же вы колдуете?

— Надо взять лапу от черной курицы, старую змеиную кожу и три капли крови невинного младенца, положить все в горшок, который ночь простоял на кладбище, залить водой и варить целых три дня. Если потом обрызгать себя этим варевом, то сразу станешь невидимым.

— И получается? — с интересом спросил Ганс.

— Три дня варить надо, — пожаловалась девочка. — Вода выкипает, а добавлять нельзя.

— А где ты собираешься достать кровь невинного младенца?

— А он на что? — девочка дернула за руку брата. — Гансик, ты ведь дашь крови?

— Дам, — важно сказал мальчик.

— А я его потом колдовать научу. Так всегда делают. Когда я была невинным младенцем, старшие девочки у меня тоже кровь брали. Кололи палец и выжимали кровь…

Ганс не выдержал и расхохотался.

— Значит… когда ты была… невинным младенцем!.. А сейчас ты кто?..

— Я погибшая душа, обреченная геенне огненной, — личико девочки оставалось совершенно серьезным, — Господин священник говорит, что все, кто учится колдовать, губят душу.

— Вот что, погибшая душа, — сказал Ганс, — давай есть сухари. У меня еще много.

Он дал детям по большой корке и, когда они уселись рядом на траву, сказал:

— Брата твоего зовут Ганс, меня — тоже Ганс, а тебя как?

— Ее Лизой зовут, — объявил Гансик.

— Значит ты, Лизхен, очень хочешь быть невидимой?

— Нет, — ответила Лизхен, — просто это легче всего получается. Черных кур у трактирщика полно, а змеиную кожу в лесу найти можно. Это же не верблюд.

— Зачем тебе верблюд? — изумился Ганс.

— Будто сам не знаешь? Головы приставлять. Людвиг нашел у отца на чердаке медную лампу. Это же все знают: если намазать медную лампу верблюжьей кровью, а потом зажечь, то все, кого лампа осветит, представятся с верблюжьими головами и так будут ходить, пока не вымоешь лампу святой водой.

— Здорово! — признался Ганс. — Хотя я видел много верблюдов и еще больше медных ламп, а вот человека с верблюжьей головой ни разу не встречал.

— Так я и знала, что врут про головы, — в сердцах сказала Лизхен. — А вот ты лучше скажи, почему тебе птицы ягоды носят и совсем не боятся?

— А ты меня боишься?

— Нет, — призналась девочка. — Ты хоть и колдун, но не страшный. Ты добрый.

— Вот и они не боятся.

— А меня научи так.

— Хорошо, — сказал Ганс. — Я пока поживу здесь, ты приходи, я буду тебя учить.

— А мне можно? — ревниво спросил Гансик.

— И тебе.

— И Анне? Она внучка плотника Вильгельма.

— И Анне. Всем можно.

* * *

На следующий день они пришли ввосьмером. Кроме Лизхен и Гансика пришла долговязая девочка Анна, аккуратно одетый Людвиг принес знаменитую лампу, явился беспризорный бродяжка Питер — беглый ученик трубочиста, маленький и неестественно худой. Еще были два Якоба — сыновья подмастерьев кузнечного цеха, один из них вел двухлетнюю сестренку Мари. Ганс к тому времени кончил копать землянку и собирался отдохнуть.

— Ого! — воскликнул он, увидев ребят. — Как вас много! Если так пойдет и дальше, то скоро весь город Гамельн переселится на мою поляну.

— Обязательно! — радостно отчеканила крошка Мари.

— А Гамельн большой? — с притворным испугом спросил Ганс.

— Очень, — подтвердила Лизхен. — Он больше Гофельда и Ринтельна. Только Ганновер и Ерусалим еще больше.

— Тогда в моей землянке все не поместятся…

— Мастер, — бесцеремонно перебил бывший трубочист, — покажите, как вы птиц приманиваете.

Ганс достал дудочку. Звонкий сигнал взбудоражил лес. Кто-то завозился на верхушке дерева, зашуршал в траве, замер, уставившись черными капельками глаз. Первыми с ветки дуба спорхнули два лесных голубя. Они опустились Гансу на плечо и громко заворковали, толкаясь сизыми боками. Питер сглотнул слюну, в его глазах мелькнул огонек. Голуби мгновенно взлетели.

— Мне можно? — спросил Питер.

Ганс протянул дудку. Питер засвистел.

— Ничего… — растерянно сказал он.

— Ничего и не получится, — подтвердил Ганс. — Чтобы тебе поверили, надо быть добрым, а ты сейчас всего лишь голодный.

— Тогда пусть уходит и не возвращается, пока не поест, — решительно сказал Людвиг.

— Ты полагаешь, что это и есть доброта? — спросил Ганс.

Людвиг покраснел. Он развязал поясную сумку — вероятно, точную копию отцовской, достал оттуда два куска хлеба с маслом. Один протянул Питеру, другой, поколебавшись, разломил пополам и отдал Гансику и Мари, успевшим устроиться на коленях у Ганса.

— Это уже лучше, — улыбнулся Ганс.

Рыжая белка сбежала вниз по стволу, прыгнула на руки Гансу, уселась столбиком, потом ухватилась лапками за кусок хлеба, который держал Гансик. Гансик засопел и потащил к себе хлеб вместе с белкой. Белка зацокала.

— Тише, тише, — сказал Ганс. Он отломил от куска корочку белке, остальное вернул мальчику. Мир был восстановлен.

— Его так не боятся, хоть он и жадный, — с завистью протянул Питер, облизывая масленые пальцы.

— Выходит, не такая простая это вещь — добро, — сказал Ганс, — Вот мы сейчас и подумаем вместе, каким оно может быть. Без этого у нас с вами ничего не выйдет.

Разговор затянулся на весь день. Ганс объяснял, спрашивал, показывал. Голос его охрип, губы распухли от непрерывной игры. Белка несколько раз убегала и возвращалась, стайками налетали шумливые птицы. Детишки ошалели от чудес и устали. Они съели все сухари, что были у Ганса и кучу земляники, собранной суматошными дроздами. Мари уснула, свернувшись на расстеленной курточке Людвига. Гансик играл с белкой. Остальные все выясняли, какой должна быть волшебная доброта.

— Если белка ко мне придет, а я ее схвачу? — нападал старший Якоб, умненький мальчик, единственный, кроме Людвига, умевший читать. — Ее же зажарить и съесть можно. Питер вон ест белок.

— Как ее есть, если она любимая?! — крикнула Лизхен, а Анна, за весь день не сказавшая и десяти слов, молча пересела поближе к Гансику, чтобы в случае беды защитить белку.

— А как ты любимую курицу кушаешь? — не сдавался Якоб.

— Она по-другому любимая.

— Получается, что доброму человеку охотиться нельзя? — спросил Людвиг.

— Можно, — сказал Ганс, — но если ты пошел за белкой, то не зови ее. Пусть она знает, что ты ее ловишь.

— Зачем?

— Иначе будет нечестно. Давайте разберем, может ли доброта обманывать… — Ганс обвел глазами ребят и вдруг заметил, что уже вечер. Летом темнеет поздно, солнце было еще высоко, но в воздухе звенела совсем вечерняя усталость. Гансик, оставив белку, прикорнул рядом с Мари, проголодавшийся Питер сосредоточенно жевал листики щавеля.

— Хотя об этом мы поговорим в другой раз, — поправился Ганс. — Если хотите, приходите сюда… послезавтра. Завтра я пойду на заработки.

— Разве вам тоже надо работать? — удивленно спросил младший Якоб.

— Работать надо всем, — сказал Ганс. Он взглянул на спящую Мари, уже перекочевавшую на руки к брату, и добавил: — Обязательно.

* * *

Городской лес тянулся от реки на восток, где грядой стояли невысокие, но крутые горы. Лес прорезала тропа на Ганновер, а у самой реки он был вырублен, земля распахана. Городские, церковные и свободные крестьяне селились там бок о бок в хуторах и маленьких деревеньках. Туда и направился Ганс.

Город он обошел. Он не любил стен, тесноты людского жилья, вони, грязи. В деревне всего этого нет — кто испачкан в земле, тот чист. Поэтому ночевать Ганс старался в поле или в лесу, а на заработки ходил в деревню.

Довольно быстро Ганс вышел на небольшой хутор. Здесь жили свободные, зажиточные крестьяне. Два пса бросились навстречу, исходя лаем. Но потом узнали Ганса и смолкли. Из-за дома вышел хозяин. Ганс ударил в землю посохом, на верхушке которого болталась связка высохших крысиных лап и хвостов.

— Мышей, крыс выводить! — закричал он.

— Проваливай! — отвечал хозяин. — А то собак спущу.

— Спускай! — Ганс рассмеялся. Он подошел к большому псу, и тот, радостно заскулив, принялся тереться лобастой головой об ноги Ганса. Пушистый хвост бешено молотил воздух.

— Слово знаешь… — одобрительно проворчал хозяин. — Тогда давай выводи. Получится — обедом накормлю и с собой дам.

Ганс пошел к амбару, на ходу доставая дудочку. Пронзительно свистнул, затем последовала мучительная дребезжащая трель. В амбаре послышался шорох, что-то упало. Псы протяжно завыли. Ганс продолжал играть.

Себе на жизнь Ганс зарабатывал изгнанием крыс. Это были единственные живые существа, которые не вызывали у него радости. Они всегда жили около людей, больше всего их было в городах. Никто в мире не видел пользы от крыс. Они грызли, портили, грабили. Если крысе удавалось прижиться в лесу, она принималась разбойничать: без толку разоряла гнезда, уничтожала желтых полевок, гоняла на берегах речек смирную выхухоль, тревожила даже крота в его глубокой норе. Лесные обитатели словно понимали это и старались избавиться от серых разбойниц. Днем лисы и ястребы, ночью совы выслеживали их и били. Крысы жались ближе к жилью, прятались в погребах и амбарах, но тогда являлся Ганс и выгонял их.

Дудочка бесконечно выводила один и тот же повторяющийся мотив: «Опасность! Опасность! Здесь нельзя оставаться ни минуты! Немедля бежать!»

Одна, две, десять серых теней проскользнули через двор. В курятнике надорванно заголосил, захлопал крыльями и смолк петух. Псы, подвывая, пятились в конуру. Ганс опустил дудку.

— Все, — сказал он. — До послебудущей осени сюда не придет ни одна крыса.

Хозяин вытер пот, перекрестился. Потом быстро прошел в дом, вынес две ковриги хлеба, толстый шмат сала и кожаную флягу с вином.

— Поешь, добрый мастер, где-нибудь, — извиняясь, сказал он. — Я человек простой, неуч. Мне страшно пускать тебя в дом.

— Спасибо, — сказал Ганс, принимая хлеб.

Он уложил провизию в сумку и пошел к воротам.

— В Гамельн иди! — крикнул вслед хозяин. — Крыс в Гамельне — страсть! Совсем заели. Там заработаешь.

* * *

На следующий день к землянке пришло пятнадцать ребят. Из камышей, тростника, из ивовых веток Ганс наделал дудок, флейт и свистулек. Поляна наполнилась шумом. Ганс без передыха играл, стараясь отыскать в детях светлую ноту, что звучала в нем самом. Что для этого надо? Доброта? Дети не бывают злыми. Любопытство, удивление? Этому Ганс сам мог бы поучиться у своих учеников. Значит, что-то еще… Ганс не знал что.

Еще через день явилось больше полусотни мальчишек и девчонок. Собрались, пожалуй, все дети Гамельна, которые могли располагать своим временем, кто не был полный день вместе с родителями прикован к станку, чтобы заработать на жизнь. Ганс испугался, сообразив, что в городе непременно хватятся детей, но особо раздумывать над этим было некогда, потому что именно тогда пришел успех.

Первой была Анна. Ганс постоянно ощущал мягкое тепло, идущее от нескладной девочки, но все же не подозревал, что она так легко и просто воспримет его науку. Анна, как всегда, сидела в сторонке, в общей беседе не участвовала, негромко насвистывала на кособокой свирельке. Те инструменты, что получше, расхватали другие. Но ее песенка заставила замолчать всех, кто был рядом, а потом из кустов и примятой травы на Анну дождем посыпались десятки и сотни кузнечиков. Они складывали крылышки и тут же начинали стрекотать в унисон тонкому звуку свирели. Многоголосый хор звенел медью, прочие звуки смолкли, на лицах блуждали рассеянные улыбки, а Ганс улыбался, не скрываясь. Его переполняла радость и еще легкая досада, что сам он прежде не мог додуматься до такого простого и красивого чуда.

Анна оборвала музыку и упала на землю лицом в ладони. Кузнечики, большие и маленькие, защелкали в разные стороны. Гансу пришлось успокаивать напуганную удачей Анну, а затем и разрыдавшуюся Лизхен. Лизхен очень гордилась, что она первая нашла Ганса, она единственная называла его на «ты» и искренне полагала, что обладает какими-то особыми преимуществами. Теперь она жестоко переживала чужую победу.

Но потом получилось и у Лизхен, и у младшего Якоба, и у других. Из тех, кто пришел к нему в первый день, неудача постигла только Питера. Он старался, но звери не слушали его, а посланные Гансом шли неохотно, по принуждению.

И все же это был замечательный день.

— Приходите завтра! — говорил Ганс, провожая ребятню к дороге. — Завтра мы с вами подумаем, боится ли доброта веселья.

— Нет, не боится! — отвечали ему.

— Правильно! В таком случае завтра мы устроим большой хоровод.

Ночью Ганс спать не ложился. Он сидел на пороге землянки и играл. Звук был так тонок, что человеческое ухо не слышало его. Но Ганс знал, как далеко летит его песня… Завтра он должен устроить настоящий праздник, который запомнится надолго, врежется в память так, чтобы его не смогли вытравить будущие годы. Песню слышали на востоке в чащах Шаумберга, она проникала на западе в глухие заросли на горных склонах Тевтобургского леса, поднимала зверье в ущельях, похоронивших в древние времена римских пришельцев, дрожала над укромными убежищами, тревожила, будила…

Утром толпа ребятишек высыпала на поляну. Они были возбуждены и настроены на необычное. Ганс рассадил их широким кругом, и оркестр нестройно заиграл. Десятки флейт и сопелок не столько помогали, сколько мешали Гансу, но он быстро сумел заразить весельем нетерпеливую детвору. Оставалось лишь сломить недоверие животных, собравшихся в округе, но не слишком полагавшихся на доброту такого количества людей. Дудочка в пальцах Ганса твердила:

— Сюда, сюда! Опасности нет! Пришла весна, журавли пляшут на болотах, вернулась радость, веселье.

Идите все сюда!

Самыми храбрыми оказались зайцы. Несколько длинноухих зверьков выскочили на поляну. Ошалев от света и шума, они принялись, словно в марте, скакать и кувыркаться через голову. За ними рыжей молнией выметнулась лисица. Сейчас ей было не до охоты; вспомнив, как она была лисенком, старая воровка кружилась, ловя собственный хвост. Несколько косуль вышли из кустов и остановились. Десяток кабанов направились было к провизии, сложенной детьми в общую кучу, но Ганс погнал их на середину, в хоровод. Птичий гомон заглушал все, кроме дудочки Ганса. Дети побросали инструменты и бросились в пляс.

Ганс играл.

Перед землянкой шла веселая кутерьма. Мальчишки и девчонки всех возрастов, всех званий и сословий, нищие в серых лохмотьях или дети купцов и богатых цеховых старейшин в добротных курточках, а иные даже в башмаках, прыгали и орали, визжали, кувыркались и хохотали от беспричинной радости. Сегодня им дано забыть все, что разъединяет их. Дай бог, чтобы это чувство возвращалось к ним потом хотя бы изредка.

Среди детей бегали и кружились звери, те, кого Ганс сумел найти в окрестностях города, и те, что спустились со склонов гор. Волки, лисы, барсуки, косули и олени. Только сегодня и только здесь они не боялись никого. Пусть дети думают, что это они сделали такое. В конце концов, так оно и есть.

Пальцы Ганса летали над отверстиями флейты. Мотив, потерявшийся в шуме, казался неслышным, но его разбирали все. Постепенно Ганс подводил пляску к концу. Когда замолкнет дудочка, сумеют ли дети и животные не испугаться и не испугать друг друга? Беды не случится, в этом Ганс был уверен. Он чувствовал всех, кто был на поляне. Трое медвежат возились у его ног, а неподалеку, укрывшись за валуном, недоверчиво и ревниво следила за ними медведица. Матерый волк-одиночка, зимами разбойничавший на дорогах вокруг города, пришел и схоронился в кустах. Но сегодня они никого не тронут: ревность медведицы успокаивается, а неспособный к веселью поджарый бандит уже собирается зевнуть протяжным скулящим звуком и уйти прочь.

Потом Ганс почувствовал, что сюда идет еще кто-то. Их много, они злы и опасны. Что же, милости просим, дудочка встретит вас, и вы уйдете, никого не тронув. Сегодня у хищников постный день…

— Во имя господа, прекратите! — прозвучал вопль.

На краю поляны, высоко держа черное распятие, стоял священник. Позади, с алебардами на изготовку, выстроились шестеро стражников. От этой группы веяло такой злобой, враждебностью и страхом, что музыка оборвалась на половине такта.

— Дьявольский шабаш! — прорычал священник, еще выше вздергивая распятие. — Запрещаю и проклинаю!

По траве прошуршали шаги, застучали копыта — зверье кинулось врассыпную. Ганс слышал, как вместе с ними улепетывает трусоватый Франц-попрошайка.

— Бегите! — молча приказал Ганс остальным. Дети с визгом помчались в разные стороны. Это был не тот самозабвенный радостный визг, что минуту назад. Так визжат от страха, встретив в лесу змею.

Ганс остался один.

— Изыди, сатана! — голосил святой отец, тыча в лицо Гансу крестом. Стражники подняли алебарды.

— Не смейте! — раздался крик. Тщедушный Питер выскочил откуда-то, встал на пути солдат, пытаясь заслонить Ганса. Одновременно из травы возникла серая тень и встала у ноги, словно верный пес. Волк-одиночка, людоед, ужас округи, поднял на загривке шерсть, напружинился и зарычал. Этого зверя знали все — вооруженные, закованные в сталь люди попятились.

— Уходите, — сказал Ганс.

Нервы священника не выдержали. Он выронил крест и бросился напролом через кусты, подвывая от ужаса. За ним, побросав алебарды, бежали стражники.

Ганс оглядел разоренную поляну.

«Вот и все, — подумал он. — А все-таки у Питера тоже получилось, ведь это он привел мне на помощь зверя, с которым даже мне нелегко было бы совладать».

— Мастер, — сказал Питер. — Они вернутся. Надо уходить.

— Да, конечно, — отозвался Ганс. Он вынес из землянки котомку, сложил в нее часть еды, принесенной детьми.

— Иди поешь, — позвал он Питера.

— Я не хочу, — ответил Питер. — Я лучше сбегаю в город, разведаю, что там.

— Будь осторожен, — сказал Ганс.

Питер не вернулся, Ганс напрасно ждал его. Зато ближе к вечеру прибежал старший Якоб. Ему с трудом удалось улизнуть из взбудораженного города.

— Питера схватили! — крикнул он. — Отец Цвингер говорит, будто Питер прямо на его глазах обернулся волком.

— Где Питер? — спросил Ганс, поднимаясь.

— В башне, — Якоб всхлипнул. — Они всех забрали, и Лизхен, и Анну, и Фрица с Мильхен. Только их солдаты отвели в магистратуру, а Питера — в башню.

— А как ты?

— Цвингер помнит только тех, кого готовит к конфирмации, а я учусь у патера Бэра. Может, меня еще и не тронут.

— Ладно, — сказал Ганс. — Ступай вперед, не надо, чтобы нас видели вместе. Я пойду выручать Питера и остальных.

* * *

Город Гамельн стоит на правом берегу Везера на высоком холме. Древний город, — еще римляне знали Гамелу. Богатый город, славный среди прочих ганзейских городов своими купцами, что сильной рукой держат торговлю со всей Верхней Германией. Двадцать пять лет назад епископ Минденский Ведекинд пытался отнять у города привилегии, но был крепко побит при Седемюнде. Искусный город, изобильный мастерами-каменотесами, хитроумными шамшевниками и кузнецами. Быстрый Везер крутит немало мельниц, каждый второй горожанин зовется Мюллером. Большой город, чуть не шесть тысяч народу живет в его стенах.

Торговая часть, зажатая между скалой и Везером, сто лет назад тоже была обведена стеной, но все же здесь не так тесно, как в верхнем городе. Улицы приходится делать шире, чтобы по ним прошли повозки с товаром, а площадь между магистратурой и собором святого Бонифация никак не меньше бременской.

Ганс прошел в город через нижние ворота. Его не остановили — это была удача, потому что денег у Ганса не было, а с него, как с бродячего мастерового, могли потребовать за вход серебряный грош. Город окружил Ганса со всех сторон. Каменные дома, все, как один, двухэтажные, с нависающим вторым этажом. Сверху, из-под крыши, торчат балки, на которые по торговым дням прилаживают блок, чтобы поднимать наверх товары. Главная улица даже вымощена, деревянные плахи мостовой пляшут под ногами, выбрасывая через щели фонтанчики жидкой грязи. Над сточными канавами устроены мостики.

«А крыс здесь и в самом деле изрядно», — отметил про себя Ганс, взглянув на изрытые ходами стены канав. Крысы были повсюду; наглые, разжиревшие, они чувствовали себя хозяевами в городе, где не позволяли жить ни воробьям, ни гибким ласкам, ни кошкам. Что делать, Гамельн ведет крупную хлебную торговлю. Где хлеб, там и крысы.

Ганс прошел мимо древней, с осыпавшимися бойницами башни Арминия. Здесь войска Ведекинда фон Миндена едва не вошли в город, и вот уже двадцать лет магистрат собирается и никак не может снести развалину и построить вместо нее настоящее укрепление. Ганс осмотрел башню, прикидывая, куда могли посадить Питера, ничего не придумал и пошел дальше. Магистратура стояла на площади напротив собора святого Бонифация. Звонили к вечерне, по площади шел народ. Ганса сразу узнали — очевидно, город уже был наслышан о нем.

Через минуту из собора выбежал патер Цвингер.

— Задержите этого человека! — закричал он. — Я обвиняю его в малефициуме[1] и совращении!

Вокруг сгрудилась толпа. Ганс молча ждал.

— Святой отец, — спросил богато одетый горожанин — вероятно, член магистрата, — вы обвиняете его сами? Ведь тогда вам придется ожидать в тюрьме, пока обвинение не будет доказано.

— Оно будет доказано немедленно! — отрезал священник. — Шестеро верных граждан застали этого бродягу во время мерзкого волхвования. Все они подтвердят мои слова. Мы своими глазами видели шабаш.

Толпа зашумела. Ганса отвели в магистратуру, заперли в подвале. Через толстую каменную стену он смутно различал шум, детские голоса и плач. Как мог, Ганс старался успокоить детей, но его голос не доходил к ним.

* * *

— …Таким образом, следуя духу и букве буллы «Голос в Риме», должно признать обвиняемого не только колдуном и злым малефиком, но и еретиком, действия которого подпадают под юрисдикцию святой инквизиции и, помимо отказа в причастии, караются смертной казнью в яме или на костре…

Ганс ничего не понимал. Когда утром он поднялся из подвала в этот зал, то первым делом сказал, что согласен принять любое наказание и просит лишь отпустить детей по домам. Но на его слова не обратили никакого внимания. Судебный процесс двигался по давно установленному распорядку, и становилось ясно, что Ганс ничего не сможет в нем изменить.

Перед зрителями на возвышении сидели судьи. Их было трое. Бургомистр Ференц Майер, дряхлый старик, он зябнул в пышном, не по погоде теплом кафтане и время от времени засыпал на виду у всех. По правую руку от бургомистра возвышался тучный патер Бэр, каноник собора, а слева сидел магистр Вольф Бюргер, тот самый горожанин, что спрашивал, кто обвиняет Ганса. Темное лицо Бюргера было словно вырезано из плотного грушевого дерева; когда он говорил, казалось, что губы не движутся.

Ганс стоял посреди зала лицом к судьям, а патер Цвингер — истец — говорил, стоя за специальной кафедрой, кричал, указывал на Ганса пальцем, обвинял в небывалом:

— Бременская ересь еще не изжита, а ныне пагубный соблазн штедингцев проник к нам. Стараниями инквизиторов установлены неисчислимые злодейства предавшихся дьяволу, и никакое наказание не будет слишком жестоко для них. Если мы не хотим, чтобы завтра в Риме призвали к крестовому походу на Гамельн, как то было недавно с Бременом, то мы обязаны пресечь зло сегодня. Все и каждый, кто замечен на бесовском шабаше у горы Ольденберг, должен быть отдан палачу и повинен смерти!

В зале кто-то ахнул, а патер Бэр беспокойно завозился и произнес:

— Вряд ли уместна такая строгость. Саксонским капитулярием[2] Карла Великого запрещено верить в колдовство. Подобного же мнения придерживается и канон «Епископы».

— Бременский округ еще дымится! — крикнул Цвингер.

— Отец Цвингер прав, — коротко сказал Вольф Бюргер, — но сначала заслушаем свидетелей.

Один за другим выходили в центр зала стражники. Путаясь и сбиваясь, рассказывали, какую картину застали они на поляне. Иным представлялись чудовища и стыдные непотребства, другие видели просто зверей, предающихся неистовому скаканию, но все указывали, что Ганс был главой сборища.

Среди зрителей начался ропот. Особенно он усиливался, когда свидетели рассказывали, как нищий мальчишка обернулся волком. Правда, и здесь одни говорили, что, перекинувшись в волка, Питер исчез, другие — что раздвоился, но суть состояла не в том. Бешеный хищник был слишком памятен гамельнцам.

— Побить камнями! — крикнул кто-то.

Бюргер поднял ладонь, требуя тишины, и объявил:

— Ганс, по прозвищу Крысолов, что скажешь ты?

Ганс судорожно глотнул, подавляя волнение.

— Там не было ничего сверхъестественного, — сказал он. — Питер вовсе не вервольф, и я тоже не колдовал. Я только хотел выучить детей моему искусству. Это очень хорошее и нужное людям ремесло…

— Кощунство! — взвыл Цвингер, а бургомистр вдруг встрепенулся, просыпаясь, и прошамкал:

— Всякий, доказавший, что владеет ремеслом, необходимым и полезным жителям, имеет право испросить у магистрата разрешение обосноваться в городе, набрать учеников и подмастерьев и объединить их по прошествии должного числа лет в цех, коему, смотря по заслугам, присваиваются штандарт и привилегии, — Майер втянул голову в плечи и снова задремал.

— Ганс Крысолов, — проговорил патер Бэр, — объясни нам, что хорошего в твоем ремесле и чему именно ты учил детей.

— Я учил их всему, что знаю сам. Я могу заставить упасть стаю саранчи — по счастью, в ваших краях не встречается этой напасти, — мне нетрудно остановить ратного червя. Но обычно я вывожу крыс и мышей, недаром меня прозвали Крысоловом.

— Прекрасное занятие для сына Людвига Мюллера, — заметил Бюргер, — ловить по чужим амбарам мышей, получая один пфенниг за дюжину хвостов.

— Я учу всех, кто приходит за наукой! — выкрикнул Ганс. — И я не ловлю крыс, я изгоняю их, разом и надолго!

Вольф Бюргер, перегнувшись через бургомистра, пошептался с патером Бэром. Тот согласно кивнул. Тогда Бюргер, незаметно толкнув, разбудил бургомистра и начал что-то втолковывать ему. Старик послушно встал и объявил:.

— Суд предлагает Гансу Крысолову доказать свое умение и отвести от себя обвинение в чернокнижии. Для сего назначается испытание. Упомянутый Ганс должен вывести крыс и мышей из кладовых, амбаров и хлебных магазинов города Гамельна.

— И тогда мне позволят иметь учеников? — спросил Ганс.

— Мы примем решение, смотря по результатам испытаний, — промолвил бургомистр.

— Уже сегодня в Гамельне не останется ни одной крысы, — сказал Ганс твердо.

* * *

В сопровождении судей и охраны Ганс обошел город. Город был велик — больше трех сотен каменных домов. Крысы таились в каждой щели — неисчислимые полчища крыс. Он не мог бы прогнать их — им некуда уйти. Оставалось последнее.

Когда-то, во время своих странствий, любопытный Ганс забрел далеко на север, в Лапландию. Там до сих пор живут язычники, которые молятся деревянным болванам и звериным черепам. Там так холодно, что не растет даже лес, и нет травы, чтобы прокормить коров и лошадей. Люди там ездят на оленях, а зимой солнце боится показаться из-за края земли. В этих тундрах живет пестрая снежная мышь — лемминг. Крошечный зверек, всегдашний корм огромных белых сов, хищных песцов, одетых в теплые шубы, и даже изголодавшихся по соли оленей. Но порой с леммингами случается что-то странное, и тогда они собираются в стада и идут в море. Ганс видел толпы малюток, спешащих на верную гибель. Пестрые мыши неутомимо шли, стремясь в воду. Вода кипела. Косяки трески и лосося поднялись из глубин за легкой добычей. В воздухе стоял стон. Кричали чайки, плакал ветер. И еще тонкий скрип, свист — тот сигнал, что созывал пеструшек в поход. Этот звук Ганс не смог бы забыть никогда. И сейчас он собирался сыграть на флейте великий зов.

Ганс не колебался, он знал, что сумеет сделать задуманное, хотя прежде ему не приходилось убивать, используя свой дар. Гамельнские ребятишки прекрасно знали, какой бывает, а какой не бывает доброта, они бы не поверили, что доброта способна обманывать, заставлять и даже убивать. А она умеет все, только надо помнить, что однажды хрупкое чудо может разбиться и ничто не вернет его. Но сейчас Ганс об этом забыл.

Ганс зажмурился, набрал в грудь воздуха и заиграл. Инструмент загудел необычно и страшно. Звук царапал слух, проникал в душу и не звал, а тащил за собой. Повсюду, в укромных норах под стенами домов, в подвалах, на чердаках, среди расшатавшейся ветхой кладки или деревянной трухи, под разбитой мостовой замусоренных улиц встревоженно завозилось длиннохвостое население. Крысы прекращали грызть, спящие просыпались, самки бросали слепых беспомощных детенышей, и все среди бела дня, забыв осторожность, спешили к Гансу. Они образовали широкий шевелящийся круг, настороженно глядели на Ганса, еще не понимая, что делать дальше. Ганс осторожно шагнул, стараясь ни на кого не наступить. Ковер крыс пополз следом, замершие изваяниями ландскнехты остались сзади.

Ганс медленно шел вперед, ни на секунду не отрывая дудочки от одеревеневших губ. Вал крыс катился за ним, из каждого проулка навстречу им вытекали новые волны. Иногда крыса выпрыгивала прямо из окна дома, и тогда там раздавался задушенный женский взвизг. Остальной же город молчал: ни криков, ни шума, ни стука инструментов — только дрожащая музыка и тысячекратный шорох.

На берегу Везера Ганс остановился. Здесь были запертые ржавыми цепями спуски к воде, причалы для хлебных барок, магазины зерна, склады кож и железа. Поток зверьков умножился необыкновенно, крысы покрыли замшелые ступени и, ни на секунду не задержавшись, посыпались в воду.

Везер — большая и опасная река. В верховьях он с плеском несется по камням, мимо Бремена течет широко и важно. Возле Гамельна течение гладкое, но стремительное, ширина реки свыше двухсот шагов, на середине дна не достать даже длинным шестом. Переплыть Везер — дело нелегкое, а для крысы — попросту безнадежное. И все же они шли, крутясь живым водоворотом, задние налезали на передних, и все бросались с последней ступени в воду. Среди пены мелькали вздернутые усатые носы, ловящие воздух. Вода подхватывала крыс и, завертев, уносила. Некоторые были выкинуты течением на камни ниже пристани, но тут же упорно кидались обратно, вплавь на тот берег.

Ганс стоял на самом краю. Крысы обтекали его с двух сторон, дробно стуча лапками, пробегали прямо по ногам. Поток постепенно редел, берег очистился, и скоро последняя острая мордочка исчезла под водой. Песнь оборвалась. Ганс перевел дыхание и огляделся.

Он увидел патера Цвингера. Священник стоял по пояс в воде, глаза у него были белые, рот открыт и зубы оскалены. Холодная вода привела его в чувство, он, запинаясь, начал читать экзорцизм об изгнании бесов:

— Изыди, злой дух, полный кривды и беззакония, изыди, исчадие лжи…

Ганс отвернулся. В двух шагах позади стоял Вольф Бюргер. Его жесткое лицо было непроницаемо.

— Ганс Крысолов, ты гроссмейстер в своем ремесле, — сказал он. — Я не ожидал такого. Идем, суд должен быть окончен.

В конце улицы показались спешащие ландскнехты.

* * *

Если и раньше большой зал ратуши был переполнен собравшимся народом, то сейчас давка стояла просто невообразимая. Охрана с трудом очистила место посредине. Судей еще не было, Ганс долго ждал, переминаясь с ноги на ногу. Вольф Бюргер нервно ходил взад и вперед, потом уселся за стол и начал что-то писать. Наконец появились патер Бэр и опирающийся на палку Ференц Майер. Тюремщик ввел закованного Питера.

— Все будет хорошо! — крикнул ему Ганс.

Питер кинулся к Гансу, но тюремный смотритель дернул за цепь, и мальчик упал.

Позже всех пришел патер Цвингер. Губы его были плотно сжаты, новая сутана резко шелестела при ходьбе.

Секретарь суда поднялся из-за своего столика и, нараспев произнося слова, возгласил:

— Заседание объявляется открытым. Господа судьи, удовлетворены ли вы результатами испытаний?

За судейским столом кивнули.

— В таком случае я от имени магистрата и граждан города прошу вас рассудить это дело по закону и совести и вынести ваш приговор.

— Что тут рассуждать? — проворчал бургомистр. — Парень, несомненно, колдун, но ведь крыс-то он вывел. Пусть себе идет на все четыре стороны.

Патер Бэр сидел с задумчивым видом, сцепив пальцы на округлом чреве. Бюргер кончил писать и передал лист бургомистру. Майер прочел.

— А можно и так, — сказал он, взял перо и поставил внизу подпись.

Патер Бэр, дождавшись своей очереди, тоже прочел документ.

— Но ведь это жестоко! — воскликнул он, отодвигая бумагу.

— Это необходимо, — негромко сказал Бюргер. Он нагнулся и начал что-то шептать Бэру. Каноник страдальчески морщился, тряс головой, но скоро не выдержал:

— Ну хорошо, пусть будет по-вашему, но я умываю руки.

Документ он отдал, не подписав. Секретарь поставил внизу печать, а затем огласил приговор:

— Мы, выборный суд вольного имперского города Гамельна, разобрав и обсудив по закону и совести обвинение, выдвинутое преподобным Вилибальдом Цвингером против странствующего мастера Ганса, по прозвищу Крысолов, признали его обоснованным и истинным. Доказано, что имело место совращение детских душ к недостойным и опасным занятиям. Ганс Крысолов оставлен в сильном подозрении в связях с врагом господа и рода человеческого. Вместе с тем услуга, оказанная означенным Гансом городу, велика и несомненна. Приняв во внимание все это, а также памятуя, что буллой святого отца нашего строго поведено, чтобы никто под угрозой изгнания не обучал и не учился подобным мерзостям, суд постановляет: обвинение в малефициуме с вышеупомянутого Ганса Крысолова снять, за прочие же проступки приговорить его к позорному столбу и изгнанию из пределов города, — секретарь остановился, глянул исподлобья на бледного Ганса, а потом продолжал: — В отношении нищего бродяги, именующего себя Питером, достоверно установлено, что он, предав душу дьяволу, перекидывался диким зверем и творил на дорогах разбой. Посему решено его, как злого и нераскаянного малефика, предать смерти на костре. Предварительно его должно подвергнуть пыткам, тело вервольфа будет разодрано железными когтями, подобно тому как он сам раздирал своих жертв. Прочих же, учитывая нежный возраст и полное раскаяние, наказать плетьми и отдать в опеку родителям.

Питер закричал. Ганс рванулся к нему, но его сбили с ног, выволокли из магистратуры. Здесь на ступенях было вделано в стену кольцо. На нем висели кандалы, в которые заковывали несостоятельных должников и всех тех, кого магистрат приговорил к позорному столбу. Палач быстро заклепал железные кольца на запястьях Ганса. Теперь Ганс был словно распят у стены. Рядом на специальном крюке висела плеть. Каждый имел право ударить приговоренного.

Из магистратуры выходил народ. Многие останавливались возле Ганса. Какая-то женщина, невысокая и худая, подскочила к Гансу вплотную, сорвала с крюка кнут.

— Дьявол! — крикнула она. — Из-за тебя мою Марту будет бить палач! Вот так! — багровый рубец прочертил щеку Ганса. — Вот так! — женщина ударила еще раз, плюнула Гансу в лицо и, бросив плеть, убежала.

— Правильно! — крикнули в толпе. — Бей его за детей!

Вперед вышел плечистый бородач, в котором Ганс угадал отца Якоба и крошки Мари.

— Надо бить, — сказал он, поднимая плеть. Плеть свистнула. Ганс не пытался уклониться от удара.

— Валяй! — подзадорили сзади, но бородач вдруг повесил плеть на место и быстро ушел.

Больше Ганса не били.

День все не кончался. На площади трое плотников сооружали помост для пыток. Рядом рыли яму, чтобы поставить столб, вокруг которого сложат костер.

— Они не посмеют это сделать! — шептал Ганс. — Я не дам!

Отзвонили второй час. Из дома рядом с собором вышел патер Цвингер. Святой отец гулял с собачкой. Маленький белый песик крутился вокруг ног, высоко подпрыгивал, стараясь достать хозяйскую ладонь. Цвингер подошел поглядеть на Ганса. Губы растянула улыбка.

— Куси! — приказал он собачке. Собачка непонимающе завиляла хвостом, потом заскулила и попятилась. Цвингер усмехнулся, взял плеть, размахнулся… В то же мгновение собачка, подпрыгнув, вцепилась зубами в его руку. Патер с проклятьем отшвырнул собачку, зажал рану ладонью и исчез в своем доме.

На площади начало темнеть. Сторожа запирали улицы. Прозвонили первый обход. Ганс стоял, прижавшись к стене, пытаясь сосредоточиться. Он теперь знал, что делать. Правда, дудочка осталась в тюрьме, да и руки к лицу поднести невозможно, но раз надо, то он справится и так. Завтра, когда Питера выведут из башни, отовсюду слетятся тучи белых бабочек. Они будут кружиться вокруг Питера, покроют белым ковром костер. Люди должны понять, что мальчик ни в чем не виноват. Но если и знамение не образумит их, то придется действовать жестоко. Не дай бог палачу коснуться Питера, в тот же миг с башни собора сорвется ястреб, несущий зажатую в когтях змею. Горе тем, кто хочет чужой смерти. Горе тому городу, где можно казнить ребенка. Он наведет на Гамельн все земные напасти: волков, лесных муравьев, крыс… Ганс дернулся и застонал от отчаяния, обиды и бессилия. После того, что он сделал сегодня, послушает ли его хоть кто-нибудь?

На темной площади качнулась тень, прозвучали твердые шаги. Ганс разглядел Вольфа Бюргера. Магистр подошел, бросил на ступени котомку и посох Ганса. Вытащил молоток, сбил кандалы с одной руки Ганса, потом с другой. Второй удар пришелся неточно, на левом запястье остался железный браслет.

— Ущерб городской собственности… — усмехнулся Бюргер.

Ганс молча растирал затекшие руки. Бюргер поднял и протянул мешок.

— Сейчас ты уйдешь из города и вернешься сюда не раньше чем через десять лет. Я опасаюсь, что завтра ты наделаешь глупостей, и нам придется казнить тебя, а от тебя есть польза, ты хороший мастер и, значит, должен жить.

— Ты полагаешь, будто я могу уйти, оставив детей на мучения и произвол судьбы?

— На произвол судьбы?.. — саркастически протянул Вольф. — Ты глуп, Ганс. Ты видишь только себя самого и лишь себя слушаешь. Ты забыл, что мы тоже люди и это наши дети. Палач города Гамельна кнутом убивает быка, но может, ударив сплеча, едва коснуться кожи. Повторяю, это наши дети. Они провинились, их надо больно наказать, но без вредительства. А хорошая порка на площади еще никому не вредила.

— Костер тоже никому не вредил?

— Не считай меня дураком, если глуп сам, — перебил Бюргер. — Я предусмотрел все. По закону ты имеешь право основать цех. Я дам тебе ученика. Ты уйдешь из города вместе со своим вервольфом. Я даже не спрашиваю, я знаю, что ты уйдешь. Ты слышал, к чему приговорен Питер, и, чтобы спасти его, ты побежишь от стен так быстро, словно за тобой гонятся все те волки, в которых будто бы умеет перекидываться твой ученик.

Бюргер направился к башне. Ганс шел за ним. Магистр своим ключом отпер дверь, вошел внутрь и через несколько минут вернулся, таща упирающегося связанного Питера. Ганс распутал веревки, и мальчик прижался к нему, часто вздрагивая.

— Быстрее, — поторопил Бюргер.

Оступаясь и проваливаясь в невидимые выбоины, они перелезли полуразрушенную стену, скатились вниз по откосу. Силуэт стоящего на стене Вольфа Бюргера четко чернел над ними.

— Вот видишь, — донеслось сверху, — я поступил с тобой честно. Я знаю, ты тоже честен и не будешь мстить городу.

* * *

От города Ганс с Питером не ушли. Рассвет застал их на холме в виду городских стен. Укрывшись среди деревьев, Ганс смотрел на крыши Гамельна. Его исчезновение, конечно, давным-давно замечено, а сейчас, наверное, обнаружили, что бежал и Питер. Вольф Бюргер, пылая притворным гневом, объявляет горожанам, что замки и цепи целы, но преступник ушел. Лицо Бюргера озабочено, но в душе он смеется и над людоедской жестокостью Цвингера, и над простофилей Гансом.

А сейчас… Ганс сжался, стараясь ничего не видеть, не слышать, не знать. Вольф прав, он не должен был вторгаться в мирную жизнь города, ведь это действительно их дети, а уж коли так вышло, то надо немедленно уйти, и чем скорее его забудут, тем лучше и для него, и для детей. И все же уйти Ганс не мог. Каждый удар отзывался в нем болью, он ощущал детский страх и стыд и чувствовал, как с каждым взмахом кнута на городской площади уходит из него драгоценная сила. Он убивал, чтобы выручить этих детишек, и обманывал ради них, а теперь он их предал — и тоже ради них самих.

Поучительная экзекуция окончилась, а Ганс еще долго лежал лицом в землю. Потом он встал и, пошатываясь, побрел в глубь леса. Ганс шел оглохший и ослепший, не видя мира вокруг. Он стал чужим этому миру — обыкновенный прохожий, без дела идущий неведомо куда. Остановила его мысль, что он забыл что-то важное. Ганс присел на камень, достал из сумки дудочку, беззвучно перебрал пальцами по отверстиям, а потом размахнулся и забросил ее в кусты.

Кусты раздвинулись, на поляну вышел Питер. На руках он нес маленькую Мари.

— Мастер, — сказал Питер, — Мари набила кровавую мозоль, она не может больше идти..

— Куда идти, зачем? — пробормотал Ганс.

— С вами, — пояснил Питер. — Они тоже решили уйти.

— Обязательно! — подтвердила Мари.

Все еще ничего не понимая, Ганс осмотрел ногу Мари, ободрал ивовую ветку, тщательно разжевал горькие листья и приложил зеленую кашицу к больному месту. Когда он, кончив лечение, поднял голову, то увидел, что вокруг стоят все его ученики: Анна, оба Якоба, Лизхен с Гансиком, и щеголеватый Людвиг, и все остальные, кого он не успел запомнить по имени, но любил больше всего на свете.

Значит, ничто не изменилось… Ганс вздохнул. Нет, изменилось многое. Дети ушли к нему из-под строгого надзора, через полчаса после экзекуции. Просто так им это не удалось бы, наверняка они воспользовались его наукой. Но в городе уже спохватились, скоро вышлют погоню. Этого Ганс не боялся, он снова ощущал в себе силу и знал, что если захочет, то ни одна ищейка не возьмет след, а отпечатки детских ног оборвутся на камне, так что самый опытный следопыт руку даст на отсечение, что дальше никто не шел и, должно быть, сама скала раскрылась и поглотила детей. Их никто не найдет. Правда, прокормить такую ораву непросто, но он справился бы и с этим. Все было б легко и понятно, если бы не одно возражение… Ганс перевел взгляд на Мари. Ее круглая мордашка была удивительно и смешно похожа на бородатое лицо кузнеца, который стегал Ганса на площади. «Это наши дети, — прозвучал в ушах голос Вольфа Бюргера. — Ты честен и не будешь мстить городу». Именно так. Он не может увести детей, но не может и прогнать их от себя. Прав Бюргер, но прав и он. Решить их спор должны дети, каждый в отдельности, сам за себя, и не сейчас, когда обида мешается с болью, а по здравом размышлении, трезво взвесив все «за» и «против». Задача непосильная не только для ребенка, но даже для мудрого и дальновидного Вольфа Бюргера. И все же решать придется.

Усталые дети стояли кружком вокруг наставника и терпеливо ждали, когда начнется урок.

— Сегодня мы с вами должны вместе подумать, может ли доброта быть жестокой, — сказал Ганс, глядя туда, где за деревьями не было видно башен осиротевшего города Гамельна.

Цирюльник

Рассказ

Всю ночь Гийома Юстуса мучили кошмары, и утром он проснулся с тяжелой головой. Комната была полна дыма, забытый светильник чадил из последних сил, рог, в который была заключена лампа, обуглился и скверно вонял. Юстус приподнялся на постели, задул лампу. Не удивительно, что болит голова, скорее следует изумляться, что он вообще не сгорел или не задохнулся в чаду. Хорошо еще, что ставень плотно закрыт и свет на улицу не проникал, иначе пришлось бы встретить утро в тюрьме: приказ магистрата, запрещающий жечь по ночам огонь, соблюдается строго, а караул всегда рад случаю вломиться среди ночи в чужой дом.

Юстус распахнул окно, вернулся в постель и забрался под теплое одеяло. Он был недоволен собой, такого с ним прежде не случалось. Возможно, это старость; когда человеку идет пятый десяток, слова о старости перестают быть кокетством и превращаются в горькую истину. Но скорее всего, его просто выбил из колеи таинственный господин Анатоль.

Слуга Жером неслышно вошел в комнату, поставил у кровати обычный завтрак Юстуса — тарелку сваренной на воде овсяной каши и яйцо всмятку. Юстус привычно кивнул Жерому, не то здороваясь, не то благодаря. Есть не хотелось, и Юстус ограничился стаканом воды, настоянной на ягодах терновника.

Город за окном постепенно просыпался. Цокали копыта лошадей, скрипели крестьянские телеги, какие-то женщины, успевшие повздорить с утра, громко бранились, и ссору их прекратило только протяжное «берегись!..», донесшееся из окон верхнего этажа. Кумушки, подхватив юбки, кинулись в разные стороны, зная по опыту, что вслед за этим криком им на головы будет выплеснут ночной горшок.

Книга, которую Юстус собирался читать вечером, нераскрытой лежала на столике. Такого с ним тоже еще не бывало. Вечер без книги и утро без пера и бумаги! Господин Анатоль здесь ни при чем, это он сам позволил себе распуститься.

Юстус рассердился и встал, решив в наказание за леность лишить себя последних минут утренней неги. Едва он успел одеться, как Жером доложил, что мэтр Фавори дожидается его. Мэтр Фавори был модным цирюльником. Он редко стриг простых людей, предоставив это ученикам, за собой же оставил знатных клиентов, которых обслуживал на дому. Кроме того, он контрабандой занимался медициной: не дожидаясь указаний врача, пускал больным кровь, вскрывал нарывы и даже осмеливался судить о внутренних болезнях. Вообще-то Гийом Юстус обязан был пресечь незаконный промысел брадобрея, но он не считал это столь обязательным. Рука у молодого человека была твердая, и вряд ли он мог натворить много бед. К тому же мэтр Фавори прекрасно умел держать себя. Он был обходителен, нагловато вежлив и вот уже третий год ежедневно брил Юстуса, ни разу не заикнувшись о плате.

Мэтр Фавори ожидал Юстуса в кабинете. На большом столе были расставлены медные тазики, дымилась паром чаша с горячей водой и острым стальным блеском кололи глаза приготовленные бритвы. Юстуса всегда смешила страстишка цирюльника раскладывать на столе много больше инструментов, чем требуется для работы. Хотя бритвы у мэтра Фавори были хороши.

Юстус уселся в кресло; Фавори, чтобы не замарать кружевной воротник, накинул ему на грудь фартук, молниеносно взбил в тазике обильную пену, выбрал бритву и приступил к священнодействию. Прикосновения его были быстры и легки, кожа словно омолаживалась от острого касания бритвы. Юстус закрыл глаза и погрузился в сладостное состояние беспомощности, свойственное людям, когда им водят по горлу смертоносно отточенной бритвой. Голос Фавори звучал издалека, Юстус привычно не слушал его. Но тут его ушей коснулось имя, которое заставило мгновенно насторожиться.

— …Господин Анатоль сказал, что жар спадет, и рана начнет рубцеваться. Я был с утра в палатах, любопытно, знаете… И что же?.. Монглиер спит, лихорадка отпустила, гангрены никаких следов. Если так пойдет и дальше, то послезавтра Монглиер снова сможет драться на дуэли. Кстати, никто из пациентов господина Анатоля не умер этой ночью, а ведь он их отбирал единственно из тех, кого наука признала безнадежными…

— Их признал неизлечимыми я, а не наука, — прервал брадобрея Юстус, — человеку же свойственно совершать ошибки. Наука, кстати, тоже не владеет безграничной истиной. Иначе ученые были бы не нужны, для лечения хватало бы цирюльников.

— Вам виднее, доктор, но в коллегии нам говорили прямо противоположное. Ученейший доктор Маринус объяснял, что в задачи медика входит изучение совершенных трудов Галена и Гиппократа и наблюдение на их основе больных. Аптекари должны выполнять действия терапевтические и наблюдать выполнение диеты. Цирюльники же обязаны заниматься «манус опера», сиречь оперированием, для чего следует иметь тренированную руку и голову, свободную от чрезмерной учености. Таково распределение сословий во врачебном цехе, пришедшее от древних…

— Во времена Гиппократа не было цирюльников! — не выдержал Юстус, — и Гален, как то явствует из его сочинений, сам обдирал своих кошек! Доктор Маринус — ученейший осел, из-за сочинений Фомы и Скотта он не может разглядеть Галена, на которого так храбро ссылается! Если даже поверить, что великий пергамец знал о человеке все, то и в этом случае за тысячу лет тысяча безграмотных переписчиков извратила всякое его слово! К тому же небрежением скоттистов многие труды Галена утеряны, а еще больше появилось подложных, — прибавил Юстус, слегка успокаиваясь.

— Господин доктор! — вскричал мэтр Фавори, — заклинаю вас всеми святыми мучениками: будьте осторожны! Я еще не кончил брить, и вы, вскочив, могли лишиться щеки, а то и самой жизни. Яремная вена…

— Я знаю, где проходит яремная вена, — сказал Юстус.

Фавори в молчании закончил бритье и неслышно удалился. Он хорошо понимал, когда можно позволить себе фамильярность, а когда следует незамедлительно исчезнуть. Юстус же, надев торжественную лиловую мантию, отправился в отель Святой Троицы. Идти было недалеко, к тому же сточные канавы на окрестных улицах совсем недавно иждивением самого Юстуса были покрыты каменным сводом, и всякий мог свободно пересечь улицу, не рискуя более утонуть в нечистотах.

Отель Святой Троицы располагался сразу за городской стеной, на берегу речки. Четыре здания соприкасались углами, образуя маленький внутренний дворик. В одном из домов были тяжелые окованные железом ворота, всегда закрытые, а напротив ворот во дворе устроен спуск к воде, чтобы удобнее было полоскать постельное белье и замывать полотно, предназначенное для бинтования ран. Отель Святой Троицы стоял отдельно от других домов, все знали, что здесь больница, и прохожие, суеверно крестясь, спешили обойти недоброе место стороной.

Под навесом во дворе лежало всего пять тел: за ночь скончалось трое больных, да возле города были найдены трупы двух бродяг, убитых, вероятно, своей же нищей братией. Юстус ожидал в этот день найти под навесом еще четверых, но вчера поутру их забрал себе господин Анатоль, и, как донес мэтр Фавори, все они остались живы.

Юстус совершил обычный обход палат. Все было почти как в былые дни, только исчезли взгляды больных, обращенные на него со страхом и ожиданием чуда. У молвы длинные ноги, чуда теперь ждут от господина Анатоля. Вероятно, они правы, господин Анатоль действительно творит чудеса.

Сначала Юстус не хотел один смотреть вызволенных у смерти больных, но господина Анатоля все еще не было, и Юстус, махнув рукой на сословные приличия, и без того частенько им нарушаемые, отправился в отдельную палату.

Брадобрей был прав: четверо отобранных господином Анатолем больных не только не приблизились к Стигийским топям, но и явно пошли па поправку. Монглиер — бретер и, как поговаривали, наемный убийца, получивший недавно удар ножом в живот, — лежал, закрыв глаза, и притворялся спящим. Он должен был умереть еще вечером, но все же был жив, хотя дыхание оставалось прерывистым, а пульс неполным. Состояние его по-прежнему представлялось очень тяжелым, но то, что уже произошло, повергало в изумление. Ни у древних, ни у новейших авторов нельзя найти ни одного упоминания о столь быстром и непонятном улучшении. Остальные трое больных представляли еще более отрадную картину. Нищий, переусердствовавший в изготовлении язв и получивший вместо фальшивой болячки настоящий антонов огонь, выздоровел в одну ночь, воспаление прекратилось, язва начала рубцеваться. Золотушный мальчишка, сын бродячего сапожника, день назад лежавший при последнем издыхании, прыгал на тюфяке, а при виде Юстуса замер, уставившись на шелковую мантию доктора. Осматривать себя он не дал и со страху забился под тюфяк. Четвертый больной — известный в городе ростовщик, богач и сказочный скареда, решивший лучше лечь в больницу, чем переплатить докторам за лечение, — страдал острым почечным воспалением. Его вопли в течение недели не давали покоя обитателям отеля Святой Троицы. Теперь же он сидел на постели, наполовину прикрытый одеялом, и при виде доктора закричал, грозя ему скрюченным хизагрой пальцем:

— Не вздумайте утверждать, будто применили какое-нибудь дорогое лекарство! Вы не выжмете из меня ни гроша! Господин Анатоль обещал лечить меня даром! Что, любезный, не удалось ограбить бедного старика?

Юстус повернулся и, не говоря ни слова, вышел. Ростовщик ударил его в самое больное место: господин Анатоль не брал денег за лечение, а огромные гонорары Гийома Юстуса вошли в поговорку у местной знати. Конечно, господин Анатоль прав — грешно наживаться на страданиях ближних, но ведь для бедных есть больница, а за удовольствие видеть врача у себя дома надо платить. Еще Аристофан заметил: «Вознаграждения нет, так и лечения нет». К тому же это единственный способ заставить богачей заботиться о бедных. Город выделяет средства скупо, и почти все улучшения в больнице произведены за счет «корыстолюбивого» доктора. Этого даже господин Анатоль не сможет отрицать.

Господин Анатоль сидел в кабинете Юстуса. Доктора уже не удивляло ни умение молодого коллеги всюду принимать непринужденную небрежную позу, ни его смехотворный костюм. Одноцветные панталоны господина Анатоля были такими широкими, что болтались на ногах и свободно свисали, немного не доставая до низких черных башмаков. Одноцветный же камзол безо всяких украшений не имел даже шнуровки или крючков, а застегивался на круглые костяшки. Под камзолом виднелось что-то вроде колета или обтягивающей венгерской куртки, но, как разузнал мэтр Фавори, короткое и без рукавов. Только рубашка была рубашкой, хотя и на ней нельзя было найти ни вышивки, ни клочка кружев, ни сплоенных складок. Сначала наряд господина Анатоля вызвал в городе недоумение, но теперь к нему привыкли, и некоторые щеголи, к вящему неудовольствию портных, даже начали подражать ему. Ни шпаги, ни кинжала у господина Анатоля не было, к оружию он относился с презрением.

— Приветствую высокоученого доктора! — оживился господин Анатоль при виде Юстуса. — В достаточно ли равномерном смешении находятся сегодня соки вашего тела?

— Благодарю, — отозвался Юстус.

— Вы долго спали, — продолжал господин Анатоль, — я жду вас двадцать минут. Излишний сон подобен смерти, не так ли?

— Совершенно верно, — Юстус решил не объяснять господину Анатолю, что он уже вернулся с обхода. — Если вы готовы, мы могли бы пройти в палаты.

— Следовать за вами я готов всегда! — молодой человек поднялся и взял со спинки кресла белую накидку, без которой не появлялся в больнице. Юстс никак не мог определить, что это. На мантию не похоже, на белые одеяния древних — тем более. Немного это напоминало шлафрок, но куцый и жалкий. Господин Анатоль облачился, и они отправились в общие палаты.

Там их ждало совсем иное зрелище, нежели в привилегированной палате господина Анатоля, где каждому пациенту полагалась отдельная кровать и собственный тюфяк. В первом же помещении их встретила волна такого тяжелого смрада, что пришлось остановиться и переждать, пока чувства привыкнут к дурному воздуху. На кроватях не хватало места, тюфяки были постелены даже поперек прохода, и их приходилось перешагивать.

— Лихорадящие, — кратко пояснил Юстус.

Господин Анатоль уже бывал здесь раньше и теперь чувствовал себя гораздо уверенней. Он, не морщась, переступал тела больных, возле некоторых останавливался, спрятав руки за спину, наклонялся над лежащим. Тогда пациент, если он был в памяти, приподнимался на ложе и умоляюще шептал:

— Меня, возьмите меня…

Однако на этот раз господин Анатоль не выбрал никого. Он лишь иногда распахивал свой баульчик и, выбрав нужное лекарство, заставлял страдающего проглотить порошок или маленькую белую лепешечку. Порой он извлекал на свет ювелирной работы стеклянную трубку со стальной иглой на конце и впрыскивал лекарство прямо в мышцу какому-нибудь счастливцу. Впрочем, некоторые больные отказывались от подозрительной помощи господина Анатоля, и тогда он, пожав плечами, молча шел дальше. А Юстус вдруг вспомнил, как горячился господин Анатоль в таких случаях в первые дни после своего появления. Что же, время обламывает всех. Разве сам он прежде позволил бы кому-нибудь распоряжаться в своих палатах? Особенно такому малопочтенному лицу, каким представлялся господин Анатоль. Молодой человек не походил на врача, он не говорил по-латыни, весело и некстати смеялся, порывисто двигался. Не было в нем степенной важности, отличающей даже самых молодых докторов. Ведь именно уверенность в своем искусстве внушает пациенту доверие к врачу. Главное же — господин Анатоль боялся больных. Юстус ясно видел это и не мог себе этого объяснить.

Но сейчас скептические мысли оставили старого эскулапа. Он наблюдал, как от лепешечек и порошков господина Анатоля спадает жар, утихают боли, как умирающие возвращаются к жизни и болящие выздоравливают. Это восхищало, как чудо, и было столь же непонятно.

Сомнения вернулись лишь после того, как господин Анатоль наотрез отказался идти в палату чесоточных. Юстус, который уже был там сегодня, не стал настаивать, и они вместе двинулись туда, где четверо спасенных ожидали своего избавителя. Господин Анатоль первый вошел в палату и вдруг остановился в дверях.

— Где больные? — спросил он, повернувшись к Юстусу.

Юстус боком протиснулся мимо замершего Анатбля и оглядел палату. Два тюфяка были пусты, в помещении находились только Монглиер и ростовщик. Монглиер на этот раз действительно спал, а меняла лежал, натянув одеяло до самого подбородка, и мелко хихикал, глядя на вошедших.

— Удрали! — объявил он наконец. — Бродяга решил, что язва уже достаточно хороша для его промысла, и сбежал. И мальчишку с собой увел.

— Идиоты!.. — простонал господин Анатоль. — Лечение не закончено, а они вздумали бродяжничать! Это же самоубийство, стопроцентная вероятность рецидива! Вы-то куда смотрели? — повернулся он к старику, — Надо было остановить их.

— А мне что за дело? — ответил тот. — Так еще и лучше, а то лежишь рядом с вором. Да и по мальчишке небось виселица давно плачет.

Господин Анатоль безнадежно махнул рукой и, достав из баульчика трубку с иглой, склонился над лежащим Монглиером.

После осмотра и процедур они вернулись в кабинет. Господин Анатоль сбросил накидку, расположился в кресле и, дотянувшись до стола, двумя пальцами поднял лист сочинения, над которым накануне собирался работать Юстус.

— Можно полюбопытствовать?

Некоторое время господин Анатоль изучал текст, беззвучно шевеля губами, а потом вернул его и, вздохнув, сказал:

— Нет, это не для меня. Не объясните ли неграмотному, чему посвящен ваш ученый труд?

Признание Анатоля пролило бальзам на раны Юстуса. Уж здесь-то, в том малом, что создал он сам, он окажется впереди всемогущего господина Анатоля!.. Кстати, как это врач может не знать латыни? Преисполнившись гордости, Юстус начал:

— Трактат толкует о лечебных свойствах некоего вещества. Чудесный сей состав может быть получен калением в керотакисе [3] известных металлургам белых никелей. Летучее садится сверху и называется туцией. Свойства туции, прежде никому не известные, воистину изумительны. Смешавши мелкий порошок с протопленным куриным салом и добавив для благовония розового масла, я мазал тем старые язвы и видел улучшение. Раны мокнущие присыпал пудрой, из туции приготовленной, и они подсыхали и рубцевались. Туция, выпитая с водою чудесных источников, утишает жар внутренний и помогает при женской истерии.

Господин Анатоль был растерян.

— Не знаю такой туции, — признал он. — И вообще, никель не бывает белым.

Юстус поднялся и выложил на стол сосуд с туцией, скляницу с мазью и осколок камня.

— Ничего удивительного нет, — сказал он, — потому что я первый изучил это тело. А вот — белый никель, или, в просторечии, обманка.

Лицо господина Анатоля прояснилось. Он высыпал на ладонь немного порошка, растер его пальцем.

— Ах вот оно что! — воскликнул он. — А я уж подумал… Только это не никель, а цинк. Кстати, он внутрь не показан и от истерии не помогает, разве в качестве психотерапевтического средства. Тоже мне, нашли панацею — цинковая мазь!

Господин Анатоль нырнул в баульчик, вытащил крохотную баночку и протянул ее Юстусу. Баночка была полна белой мази. Юстус поддел мизинцем немного и, не обращая внимания на удивленный взгляд господина Анатоля, попробовал на вкус. На зубах тонко заскрипело, потом сквозь обволакивающую приторность незнакомого жира пробился чуть горчащий вкус туции. С помрачневшим лицом Юстус вернул баночку.

— Я упомяну в трактате о вашем первенстве в этом открытии, — сказал он.

— Право, не стоит, — Анатоль дружелюбно улыбнулся, — к тому же… — Он не договорил, махнул рукой и повторил еще раз: — Ей-богу, не стоит.

Юстус молча убрал со стола лекарства и рукопись, а потом негромко напомнил:

— Сегодня операционный день. Не желаете ли присутствовать?

В операционной царила немилосердная жара. Стоял запах сала от множества дешевых свечей, жаровня наполняла комнату синим угарным дымом. Цирюльники — мэтр Фавори и приезжий эльзасец мастер Базель готовили инструменты. Базель говорил что-то вполголоса, а мэтр Фавори слушал, презрительно оттопырив губу. Аптекарь, господин Ришар Детрюи, примостился в углу, взирая на собравшихся из-под насупленных седых бровей. Предстояло три операции, первый больной уже сидел в кресле около стола. Это был один из тех ландскнехтов, которых недавно нанял магистрат для службы в городской страже. Несколько дней назад он получил рану во время стычки с бандитами, и теперь левая нога его на ладонь выше колена была поражена гангреной. Наемник сидел и разглядывал свою опухшую, мертвенно-бледную ногу. От сильного жара и выпитого вина, настоянного на маке, взгляд его казался отсутствующим и тупым. Но Юстус знал, что солдат страдает той формой гангрены, при которой человек до самого конца остается в сознании и чувствует боль. И ничто, ни вино, ни мак, не смогут эту боль умерить.

Господин Анатоль, вошедший следом, брезгливо покрутил носом и пробормотал как бы про себя:

— Не хотел бы я, чтобы мне вырезали здесь аппендикс. Квартирка как раз для Диогена. Врач-философ подобен богу, не так ли? — спросил он громко.

Юстус не ответил.

Последним в помещении появился доктор Агель. Это был невысокий полный старик с добрым, домашним лицом. Он и весь был какой-то домашний, даже докторская мантия выглядела на нем словно уютный ночной халат. Доктора Агеля любили в городе, считая врачом, особо искусным в женских и детских болезнях, и, пожалуй, один только Юстус знал, сколько людей отправил на тот свет этот добряк, назначавший кровопускания при лихорадках и иных сухих воспалениях.

Больного положили на стол и крепко привязали. В правую руку ему дали большую палку.

— Жезл вращайте медленно и равномерно, — степенно поучал доктор Агель. Солдат попытался вращать палку, но пальцы не слушали его. Тогда он закрыл глаза и забормотал молитву.

Юстус склонился над больным. Господин Анатоль тоже шагнул вперед.

— Здесь нужен общий наркоз, — испуганно сказал он.

Юстус не слушал. Им уже овладело то замечательное состояние отточенности чувств, благодаря которому он успешно проводил сложнейшие операции. И только потом горячка и операционная гангрена уносили у него половину пациентов. Юстус взял узкий, похожий на бритву нож и одним решительным движением рассек кожу на еще не пораженной гангреной части ноги. Комнату наполнил истошный, сходящий на визг вопль.

Далее начался привычный кошмар большой операции. Солдат рвался, кричал, голова его моталась по плотной кожаной подушке, он отчаянно дергал ремни, стараясь освободить руки с намертво зажатой в побелевших пальцах палкой. Господин Анатоль что-то неслышно бормотал сзади. А Юстус продолжал работать. Наконец обнажился крупнейший сосуд бедра — ответвление полой вены. Он туго пульсировал под пальцами, напряженный, болезненный. Перерезать его — значит дать пациенту истечь кровью.

— Железо! — крикнул Юстус. Тут же откуда-то сбоку подсунулся мэтр Фавори с клещами, в которых был зажат багрово светящийся раскаленный штырь. Железо коснулось зашипевшего мяса, вена опала. Крик пресекся. В нахлынувшей тишине нелепо прозвучал голос доктора Агеля, держащего больного за свободную руку:

— Пульс ровный.

Юстус быстро перерезал сосуды и оставшиеся волокна, обнажил живую розовую кость и шагнул в сторону, уступая место мастеру Базелю, ожидавшему с пилой в руках своей очереди. Мастер согнулся над столом и начал пилить кость. Безвольно лежащее тело дернулось, наемник издал мучительный булькающий хрип. Базель торопливо пилил. Наемник снова кричал тонким вибрирующим голосом, и в этом крике не было уже ничего человеческого, одна сверхъестественно огромная боль. Детрюи ненужно суетился около стола, отирая несчастному влажной губкой пот со лба. Доктор Агель сидел, положив для порядка пальцы на пульс больному, и поглядывал в окошко, за которым виднелись круглые башенки городской стены.

И тут… Крик снова резко пресекся, тело ландскнехта изогнула страшная судорога, потом оно вытянулось и обмякло. Белые от боли глаза остекленели.

— Пульс пропал, — констатировал доктор Агель. Он помолчал немного и добавил: — Аминь.

— Как же так? — Юстус непонимающим взглядом обвел собравшихся. Зачем, в таком случае, все они здесь? Милый тупица доктор Агель, цирюльники, аптекарь со своим негодным вином, он сам, наконец…

Странный звук раздался сзади — то ли икание, то ли бульканье. Там у стенки скорчился господин Анатоль. Господину Анатолю было худо. Но он быстро справился с собой и поднялся на ноги, пристально глядя в лицо Юстусу. Юстус молча ждал.

— Муж прекрасный и добрый! — истерически выкрикнул господин Анатоль. — Мясником вам быть, а не доктором!

Молодой человек выбежал из комнаты, Юстус медленно вышел следом.

В свой кабинет Юстус вернулся совершенно разбитым. Во рту сухо жгло, ноги гудели и подкашивались, и, что хуже всего, дрожали руки. Две операции пришлось передать другим, и мэтр Фавори, вероятно, режет сейчас этих бедняг под благожелательным присмотром доктора Агеля. Ну и пусть, он тоже не железный, к тому же врач не обязан сам делать операции, для этого есть цирюльники.

Юстус поднялся, отомкнул большим ключом сундук, стоящий у стены, двумя руками достал из его глубин костяной ларец. Гомеопатия учит, что избыток желтой желчи вполне и безо всяких лекарств вылечивается здоровым смехом. Поднятие же черной желчи следует врачевать спокойным созерцанием. Ничто так не успокаивало доктора Юстуса, как редкостное сокровище, хранящееся в ларце. Осторожно один за другим Юстус раскладывал на черном бархате скатерти потускневшие от времени медные ножи, долото, иззубренное ударами о кость, погнувшиеся шила, пилу со стершимися зубьями. Странно выглядел отживший свое инструмент на роскошной бархатной ткани. И все же для Юстуса не было вещи дороже. В ларце хранились инструменты Мондино ди Люцци, великого итальянца, воскресившего гибнущую под властью схоластов анатомию, первого доктора, отложившего книгу, чтобы самому взять в руки скальпель.

Скрипнула дверь, в кабинете появился мэтр Фавори. Перехватив удивленный взгляд Юстуса, он поспешил объяснить:

— Я уступил свое место мэтру Боне. У старика много детей и мало клиентов. Пусть немного заработает.

Это было очень похоже на обычные манеры модного цирюльника, не любившего больничные операции, так как за них, по его мнению, слишком мало платили.

Фавори подошел к Юстусу и, наклонившись, произнес:

— Монглиер умер.

— Как? — быстро спросил Юстус.

— Ему перерезали горло. Убийцы влезли в окно. Скотина ростовщик уверяет, что спал и ничего не видел. Врет, конечно.

Юстус тяжело задумался. Мэтр Фавори некоторое время ожидал, разглядывая разложенные на скатерти инструменты. Ему было непонятно, что делает здесь этот никуда не годный хлам, но он боялся неосторожным замечанием вызвать вспышку гнева у экспансивного доктора. Наконец он выбрал линию поведения и осторожно заметил:

— Почтенная древность, не правда ли? Нынче ими побрезговал бы и плотник.

— Это вещи Мондино, — отозвался Юстус.

— Да ну? — изумился брадобрей. — Это тот Мондино, что написал введение к Галену? И он работал таким барахлом? — глаза Фавори затянулись мечтательной пленкой, он продолжал говорить как бы про себя:

— Жаль, что меня не было в то время. С моими методами и инструментом я бы затмил всех врачей того времени…

— Вы остались бы обычным цирюльником, — жестко прервал его Юстус. — Возможно, поначалу вам удалось бы удивить ди Люцци и даже затмить его в глазах невежд, но все же болонец остался бы врачом и ученым, ибо он мыслит и идет вперед, а вы пользуетесь готовым. И звание здесь ни при чем. В вашем цехе встречаются истинные операторы, мастера своего дела, которых я поставил бы выше многих ученых докторов. Но это уже не цирюльники — это хирурги, прошу запомнить это слово.

— Да, конечно, вы правы, — быстро согласился Фавори и вышел. Он был обижен.

Но и теперь Юстусу не удалось побыть одному. Почти сразу дверь отворилась, и в кабинет вошел господин Анатоль. Он был уже вполне спокоен, лишь в глубине глаз дрожал злой огонек. Взгляд его на секунду задержался на инструментах.

— Решили переквалифицироваться в столяры? — спросил он. — Похвально.

Юстус молчал. Господин Анатоль прошелся по кабинету, взял баульчик, раскрыл, начал перебирать его содержимое.

— Вы слышали, Монглиера прирезали, — сказал он немного погодя.

Юстус кивнул головой.

— Идиотизм какой-то! — пожаловался господин Анатоль. — Варварство! Хватит, я ухожу, здесь невозможно работать, сидишь словно в болоте…

Он замолчал., выжидающе глядя на Юстуса, но, не услышав отклика, сказал:

— Запомните, доктор, чтобы больные не умирали у вас на столе, необходимы две вещи: анестезия и асептика.

Что же, в бауле господина Анатоля, вероятно, есть и то и другое, но скоро драгоценный баул исчезнет навсегда. Потому и ждет господин Анатоль вопросов и жалких просьб, на которые он, по всему видно, уже заготовил достойный ответ. Жалко выпускать из рук такое сокровище, но что он стал бы делать, когда баул опустел бы? Два дня назад Юстус обошел всех городских стеклодувов, прося их изготовить трубку с иглой, какой пользовался гость. Ни один ремесленник не взялся выполнить столь тонкую работу.

— Скажите, — медленно начал Юстус, — ваши методы лечения вы создали сами, основываясь на многочисленных наблюдениях больных и прилежном чтении древних авторов? И медикаменты, воистину чудесные, изготовили, исходя из минералов, трав и животных путем сгущения, смешения и сублимации? Или, по крайней мере, дали опытным аптекарям точные рецепты и формулы?

Господин Анатоль ждал не этого вопроса. Он смутился и пробормотал:

— Нет, конечно, зачем мне, я же врач…

— Благодарю вас, — сказал Юстус.

Да, он оказался прав. Баул действительно скрывал множество тайн — именно баул. Сам же господин Анатоль пуст. Удивительная вещь: блестящая бездарность мэтр Фавори и всемогущий господин Анатоль сошлись во мнении по поводу вещей Мондино ди Люцци. Конечно, инструмент Мондино в наше время пригодился бы разве что плотнику, и все же учитель из Болоньи неизмеримо более велик, чем оба они.

Господин Анатоль кончил собираться, взял свой баульчик, несколько секунд смотрел на Юстуса, ожидая прощальных слов, потом пробормотал:

— Ну, я пошел… — и скрылся за дверью.

И только тогда Юстус презрительно бросил:

— Цирюльник!

Загрузка...