— Слушай! Сегодня один парень у нас на работе предложил мне отличную книгу — нигде ее не достать! — и не потребовал ни копейки сверху. Фантастика да и только! — восхищался семнадцатилетний приятель моего сына.
— Как ни заглянешь к ним в отдел, она всегда на рабочем месте. Что-то считает, систематизирует… Фантастика! — не без издевки рассказывала мне о новой сотруднице подруга.
— Представляешь, выходит он на трибуну и начинает, чудак, резать прямо в глаза правду-матку! Чем не фантастика! — удивлялся мой сосед, рассказывая о своем товарище по работе.
Не правда ли, очень обидно заносить в разряд фантастики подобные явления и факты, когда они вовсе таковыми не являются, не должны являться, во всяком случае. И лично мне хочется, чтобы в подобных ситуациях мы пореже употребляли слово «фантастика». Ради этого, в общем-то, я и пишу. Чтобы оно, слово это, звучало лишь в истинном своем значении.
Потому что на Земле есть чему удивляться!
Человек, его жизнь, его разум — разве это не удивительно? Его постоянное стремление постигать окружающий мир, пробиваться в глубины космоса, находить ответы на простые и в то же время такие сложные вопросы: что такое жизнь? для чего существует во Вселенной разум? в чем смысл нашего бытия?
А потребность сочувствовать, сострадать, понимать и быть понятым — разве это не удивительное свойство человека?
И что может быть интереснее, чем попытаться написать обо всем этом: о хорошем и о плохом, о человеческих взаимоотношениях и о движении мысли, о дне сегодняшнем и о дне завтрашнем?..
Наталия Никитайская
Все началось с автобуса. С моего отвратительного, битком набитого автобуса. В жизни бы не догадаться, что с этого обязательного послерабочего истязания может начаться что-то новое. Тем более что происходящее было потрясающе привычно. Все как всегда. Нерушимость неписаных автобусных правил поведения. Кто сильнее, тот и влез. Кто проворнее и нахальнее, тот и сел. Кто деликатнее, тот вообще на остановке остался. Лично я уже давно свою деликатность приберегаю для других случаев, на транспорт предпочитаю не растрачивать: накладно.
Да, так вот. Все было как всегда. Я влезла. Впихнулась. Втиснулась. Протискалась. И зависла. Вроде бы даже устроилась. Зависла над сиденьем, которое уже занял молодой здоровый мужик. На мужиков, не уступающих места в транспорте, я давно не реагирую. Пусть они сидят. Я постою. Связываться с такими себе в убыток: на тебя наорут, гадостей пригоршнями в лицо нашвыряют, а места все равно не уступят. И после этого стоять втройне противно, потому что, во-первых, все так же стоишь, во-вторых, пакость эта перед тобой сидит и торжествует, а в-третьих, все в автобусе смотрят на тебя как на склочницу. И кому какое дело, что сама ты с горечью в этот момент думаешь о безразличии и даже какой-то мстительной радости окружающих и скорбишь о своей беззащитности. Это уже личное твое дело и задевает только твое сердце. А сердце стучит с такой скоростью, будто ты без передышки пять часов занималась аэробикой, и того гляди, вовсе выскочит из грудной клетки. Сердца становится жалко. И ты решаешь не подвергать его ненужным испытаниям. Решаешь беречь свое здоровье. Внушаешь себе банальную, но вовсе не лишенную смысла истину, что здоровье дороже всего. И связываешься со всякими наглецами, отстаивая свои права, все реже и реже.
Но в этот раз рядом со мной примостилась стоять женщина с больной ногой. То есть одна ее нога была в бинтах и в галоше, привязанной все теми же бинтами. Я молчала целых три остановки, а на третьей не выдержала и сказала:
— Молодой человек, вы бы все-таки уступили место женщине, — сказала я.
Мужской тип был вычислен мною совершенно правильно, потому что отреагировал он, как я и предполагала, по-хамски:
— Тебе, что ли?
— Не мне, — отрезала я. — Вот женщина с больной ногой.
— Бросьте, не надо, — сказала женщина. — Я и так как-нибудь. Зачем связываться…
Но меня уже понесло. Для меня всегда легче не начинать чего-нибудь вовсе. Но остановиться, начав, было выше моих сил. Я толково и эмоционально высказала все, что думаю про современных мужчин и про данного представителя, в частности. Меня слушали внимательно. Кое-кто поддакивал. Нахал смотрел на меня широко раскрытыми глазами, и я бесстрашно принимала его тяжелый взгляд: я чувствовала за собой правоту. Наконец парень встал, женщина с больной ногой села на его место. И я могла бы радоваться, если бы, вставая, он не наступил мне на ногу и, посчитав, видимо, это недостаточным, не толкнул меня нечаянно локтем в грудь. Я охнула.
— Пардон, — сказал он злобно и стал пробираться к выходу.
Я вздохнула с облегчением, но в этот момент парень обернулся и произнес отчетливо:
— Ишь нашлась доброхотка под настроение! Сволочь правильная! Чтоб тебе, суке, всю жизнь такой правильной оставаться!.. — и окатил меня наэлектризованным злобой и ненавистью взглядом.
В автобусе запахло озоном. Никто не сказал парню ни слова. Все пропускали его молча. И на следующей остановке он вышел. Та, ради которой я так старалась, безучастно смотрела в окно. Я сгорала со стыда. Люди в автобусе ехали присмиревшие.
И вроде бы ничего такого уж необычного не было, — смущал, правда, ощутимо озонированный воздух, который почему-то был неприятен. Автобус катил дальше по своему маршруту. Все было в порядке. И тем не менее у меня в душе, кроме привычной уже горечи, накапливалось еще что-то — необъяснимое. Страх какой-то. «Чтоб тебе…»— слышалось мне так ясно, будто слова все еще звучали прямо у меня над ухом.
— Ужасный человек, — вдруг сказала женщина с больной ногой.
Я проследила за ее взглядом и вздрогнула: слева, за окном автобуса, на белой полосе раскалывающей проезжую часть, стоял тот самый парень. Он смотрел на меня в упор. И хотя нас разделяли несколько метров, я увидела его напряженные желтые глаза с какими-то немыслимыми прямоугольными зрачками. «Как у козла», — подумала я и отвернулась. Но и отвернувшись, я всей кожей ощущала на себе запоминающий взгляд этого гада. «Но это же не он», — мысленно убеждала я себя, ни секунды не сомневаясь в обратном. Он это. Он и никто другой.
Вот когда страх захлестнул меня. Страх и тоскливая обреченность. От такого страха можно умереть. Но, по счастью, автобус тронулся.
Дома все валилось у меня из рук. Страх по-прежнему сжимал мне горло. Я охрипла. И Алексей Палыч, свекор мой любимый, предложил мне какой-то особенный, лечебный чай. Я нервно его выпила. Муж и Алексей Палыч что-то оживленно обсуждали — я не слышала что. И в этот момент раздался звонок. Я вскочила так резко, что задела шаткий кухонный столик. Разбилась кружка и, кажется, что-то еще. При виде почтальона я немного успокоилась. Обрадовалась телеграмме: свекровь с Вовиком, моим сыном, благополучно прибыли на курорт. Потом, позже, я все-таки всплакнула. И уже только после слез, несколько успокоенная, легла спать в объятиях мужа моего Павла. Человека верного и преданного. И любящего, что еще важнее.
— Завтра поедем в Солнечное. День будет распрекрасный, — шептал Павел. — Ты обновишь купальник. И все будут смотреть на тебя и завидовать мне…
Я не возражала. Я уже видела завтрашний день.
Впереди были два выходных. И когда я засыпала, мне подумалось, что дни предстоят неплохие.
Проснулась я в шесть утра. Как будто меня подбросило, вскочила с постели, умылась, наскоро позавтракала, надела на себя все колхозное и поехала на подшефное поле. Я так торопилась, что забыла оставить Павлу записку.
Всю ночь меня мучила совесть: две недели тому назад я кое-как, лишь бы закончить побыстрее, прополола положенные мне три грядки свеклы. Ковыряться, трудиться, кропотливо выдергивая корни сорняков, — этим пускай занимаются новички. А мы, народ поднаторевший, шли вперед семимильными шагами, не очень-то заботясь о том, чтобы сорняк был выдернут с корнем. Арифметика была простая. На три грядки отводилось каждому по три дня. Справился за два — гуляешь день. Справился за день — гуляешь два. Я гуляла два дня.
И вот сегодня — в свой законный выходной — я уже в половине восьмого стояла одна посредине пятидесяти гектаров поля.
Картина была именно такой, какая привиделась мне во сне. Сорняк высился стеной.
Сейчас было трудно разобрать, какие грядки мои, и я принялась пропалывать те, что были ко мне всего ближе.
Грядка уходила за горизонт. Свекла была низенькая. Лебеда на поле преобладала. Я вгрызалась в лебеду и в другие сорняки, названий которых не знала, с энергией и механической ритмичностью машины. Недаром мой шеф иногда говорит мне: «Можете же, когда захотите, отлично работать. Жаль, что это желание посещает вас нечасто».
Видел бы он меня сейчас!
К обеду я прополола почти целую гряду, и прополола самым тщательным образом. Решила отдохнуть.
Пользуясь полным одиночеством и разошедшимся вовсю солнышком, легла загорать нагишом.
В то время, как я блаженствовала — уж этот-то отдых я заслужила! — на меня наткнулся сторож. Я услышала его шелестящие шаги, когда прятаться было уже поздно. Единственное, что я успела сделать, это перевернуться со спины на живот. Но сторож все равно остолбенел, выругался, сплюнул и лишь после этого отвернулся.
Я быстро натягивала на себя одежду.
— Траву портишь, тунеядка! — сказал дед.
— Очень нужно! — пренебрежительно и с гонором ответила я. — Я тут полю!..
Дед повернулся ко мне:
— Что делаешь?!
— Пропалываю, говорю, свеклу.
— Тут растет турнепс.
— Какая разница, — отвечаю, — все равно пропалываю.
— Зачем? — спросил сторож.
— А чтобы по-честному, — ответила я и добавила несколько нерешительно: — Чтобы урожай был…
— Урожай, говоришь? — дед посмотрел на зияющую в поле стрелу прополотой мной грядки. — Ишь ты! Здорово наработала. Как трактор. Ну, ты работай. А я пошел. Ишь ты…
Что-то в его голосе послышалось знакомое. Какой-то смешок и издевка послышались… Но я не стала разбираться в своих подозрениях. Я отмахнулась от них. Мало ли чего покажется.
Дед еще не успел скрыться за лесополосой, а я уже опять полола. Все так же остервенело. Ближе к вечеру я устало распрямилась, обвела взглядом горизонт. Линия горизонта плавно качалась, и это было объяснимо: доработалась я до полного одурения. Необъяснимо было другое: два глаза, словно два желтка, смотрели на меня с поблекшего вечернего неба. Глаза эти расплывались во всю ширь горизонта, плавали в вышине, и один глаз издевательски мне подмигивал. Я ощутила, как судорога страха стянула мое лицо. Я попыталась зажмуриться, но лишь как-то нелепо словно бы подмигнула в ответ на издевательски нацеленный на меня взгляд. Огромные глаза изумленно и недобро полыхнули желтизной, зрачки приобрели форму козлиного прямоугольника — и вслед за этим глаза исчезли.
К ночи у меня поднялась температура. Горела кожа. Ломило все тело. Я переработалась и сгорела на солнце. Про глаза Павлу не рассказала. Он и без того всю ночь возился со мной и всю ночь читал мне морали. И как он не знал, что подумать. И как он извелся в ожидании. И какая я дура. И так далее в том же духе… Я была полностью с ним согласна, плакала от физической слабости и клялась, что сама не знаю, что на меня накатило. Но в глубине сознания уже отчетливо вызревала мысль, что лучшего дня не было в моей жизни.
В воскресенье утром я снова поехала полоть.
Павел ходил надутый. Алексей Палыч поглядывал на меня с любопытством. Мне не нравился его взгляд, и я напрямик спросила:
— Я что, сильно отклонилась от нормы?
Свекор ответил, как всегда, глубокомысленно и занудно:
— Не стану скрывать от тебя, дорогая, что твое поведение — если, разумеется, ты говоришь правду и действительно провела эти дни на поле, а это скорее всего именно правда, так как руки твои распухли и с трудом держат чашку, — так вот: твое поведение, моя милая, выглядит довольно-таки неадекватным по отношению к тебе — такой, какой я всегда тебя знал… Судя по всему, что-то в тебе изменилось. Что? Трудно пока сказать со всей определенностью, но к этим переменам, как мне кажется, следует присмотреться, — и свекор обратил на меня свой коронный прищур лучшего диагноста города.
— Дорогой Алексей Палыч! — ответила я. — Не тратьте на меня понапрасну вашего драгоценного времени и вашего великолепного прищура: я и без него отношусь к вам с уважением. Но мое уважение может сильно подтаять, если вы станете убеждать меня, что желание хорошо сделать порученную тебе работу подлежит какому-то особенному анализу, что оно ненормально.
— Жаль, детка, что ты меня не поняла. Я ведь только хотел сказать, что это желание прежде посещало тебя не так уж часто…
Я отмахнулась от благожелательной навязчивости свекра и помчалась на работу. Но пока я спускалась по лестнице и шла к автобусной остановке, я все время раздумывала над его словами: неужели он прав, и я действительно заболела? Интересно, что бы он сказал, если бы узнал про желтушечные глаза над полем?.. Нетрудно догадаться, что хорошего ничего бы он не сказал.
Несколько взбудораженная, я пришла в институт. А тут все было, как обычно. В нашей комнате Лидия Мартыновна показывала всем желающим духи и непременно добавляла: «Муж подарил. Сказал: ты и большего достойна, но в магазине ничего дороже не было». Николаша устраивался у телефона с записной книжкой — обзванивать знакомых: знакомых у него тысячи, а домашнего телефона нет. Манечка Кукина печатала на машинке стихи, которые сочинила вчера к грядущему через год юбилею шефа. Возле нее болтался Игорь Сергеевич и восторгался стихами, а заодно как бы ненароком оглаживал плечики автора.
Первым моим побуждением было пойти к Ленке — с этого начинался почти каждый мой рабочий день — и поболтать о прошедших выходных. Но, во-первых, мои выходные прошли — я понимала это — несколько странно, а во-вторых, мною вдруг овладело чувство стыда: я вспомнила о таблицах. Почти два месяца они валяются необработанными в моем столе. И шеф о них уже даже не спрашивает…
Я расчехлила счетную машинку, разложила таблицы и принялась за работу. Однако сосредоточиться было трудно: мешали шум и гам вокруг. Я терпела целых полчаса. Но потом не выдержала и, выждав, — когда Николаша в очередной раз положил трубку, громко произнесла:
— Хотелось бы, чтобы кто-нибудь объяснил мне, где я нахожусь? Почему в одно ухо ко мне долетают пошлые строчки пошлых стихов, отражающих подхалимский дух нашего сектора, а в другое влезают голоса мужчин и женщин, на разные лады обсуждающих то, что не имеет никакого отношения к работе…
Все обернулись и слушали меня, раскрыв рты. Николаша улыбался своей ехидной улыбочкой, давая понять, что он одобряет мою шутку и рад подыграть ей.
— Представьте себе, что вы приходите к открытию магазина и не застаете за прилавком продавца, — продолжала я все с тем же пафосом. — Какой же хай поднимете вы, не правда ли, Лидия Мартыновна? Так почему же у себя-то на рабочем месте вы считаете возможным не работать?! И больше того — мешаете работать другим!
Справедливое мое возмущение изливалось, не принося никакого видимого результата. Больше того. Теперь уже все от души смеялись.
Пожалуй, разумнее всего было сейчас поддержать этот смех. Я вспомнила, как всю вторую половину дня в пятницу мы просидели этой же теплой компанией в этой же комнате, пили чай и кофе, рассказывали анекдоты и побасенки и были очень довольны тем, что шеф ушел сразу после обеда. И я тоже была довольна! Стыд…
Нет, я смеяться не стала. Я разыскала у себя в столе наушники. Демонстративно надела их. И опять принялась за работу. Кажется, в комнате установилось недоумение и раздражение. Но меня — пока, по крайней мере, — это не задевало.
Потом появился шеф. Кажется, сказал что-то одобрительное, увидев меня за работой. Но я только на секунду оторвалась от таблиц, чтобы кивнуть ему, а наушников не снимала.
Потом меня похлопали по плечу. Я подняла голову: рядом стоял Николаша и показывал глазами на телефонную трубку, лежащую возле аппарата.
Я с неохотой стащила наушники и подошла к телефону. Николаша говорил мне:
— Странный какой-то звонок. Наверное, междугородная.
— Алле, — сказала я в трубку.
Там стояло какое-то свистящее молчание. Свекровь, что ли, с юга пробивается?
— Алле! — произнесла я уже погромче.
Никто не откликался. И безотчетный страх овладел мною:
— Алле!!! — крикнула я с нервным придыханием.
— Ну чего орешь-то? Я не глухой, — сказали в трубке. — Как живешь?
— Кто это говорит?! — спросила я, и страх мой принял вполне определенные очертания: я уже знала, чей это голос.
— Тебя еще терпят? — спросили меня, проигнорировав мой вопрос.
— А вам какое дело? — взорвалась я. — Как вы узнали мой телефон? Не смейте мне звонить!
— Значит, есть дело, — ответил мерзавец и гаденько рассмеялся, — в гости тебя сегодня приглашаю, — и повесил трубку.
Телефон узнал, имя… Гости какие-то…
— Кто звонил? С кем это ты так? Только скажи, в следующий раз пошлю его подальше… — озабоченно говорил мне Николаша.
Меня тронула его готовность помочь, но раздражение я сорвала на нем:
— Отвяжись! — бросила я омерзительным бабьим взвизгом и вернулась к своим таблицам.
За работой я постепенно забывала свой страх, хотя до конца он меня так и не оставлял. Глаза над полем могли мне привидеться, но звонок был реальным, его слышали, Николаша подходил к телефону, позвал меня. Что нужно от меня этому автобусному хаму?..
Я и не заметила, как подошел обед. На доске приказов висели новые премиальные списки. Я пробежала глазами список нашего отдела, нашла в нем свою фамилию и, довольная, отправилась в столовую. Но не сделала я и двух шагов, как остановилась, развернулась на сто восемьдесят и вернулась к спискам. Я долго всматривалась в них и не могла понять, что меня так задело. Вот если бы меня обошли, другое дело. Но меня никогда не обходили!.. И тем не менее списки меня задели. Больше того — возмутили!.. И я поняла в конце концов чем…
Отправилась в бухгалтерию. Там работала моя подружка Ленка. Мы с ней вместе подняли премиальные списки за последние полтора года. Я сделала нужные выписки и пошла караулить профорга нашего отдела. Он пришел за пять минут до окончания обеденного перерыва. Я очень беспокоилась, что, по всегдашней привычке, он опоздает и я не смогу с ним поговорить, не откладывая дела в долгий ящик. Но в секторе у них явно намечалось какое-то торжество. А на торжества у нас в институте опаздывают редко. Во всяком случае, их сектор был в полном сборе.
Я проследовала за профоргом. Встала у него над столом, вполоборота к публике, и сказала:
— До конца обеденного перерыва осталось всего пять минут. И, следовательно, время мое ограничено. Но и пяти минут мне хватит, чтобы выразить возмущение той дискриминационной политикой, которую вот уже по меньшей мере полтора года проводят в нашем отделе.
Все встрепенулись. Профорг подался ко мне. Лицо его налилось гневом.
— Я не оговорилась. В нашем отделе раз в три месяца проявляет себя ничем не прикрытая дискриминация.
Профорг закричал:
— Ты словами-то не разбрасывайся!.. Ты знай, где и какие слова употреблять!..
— А вы на меня не кричите!.. Я за свои слова отвечаю. А вот вы попробуйте мне ответить, почему, на каком основании и с каких это пор наши лаборанты и старшие лаборанты перестали учитываться в списках премируемых?!
— А, ты об этом, — облегченно выдохнул профорг. — Так они же все лодыри!..
По-моему, среди присутствующих не было тех, за кого я заступалась. Или те, что присутствовали, и впрямь были лодыри. Так или иначе, особенного сочувствия к себе я не замечала. И я взвилась:
— Лодыри?.. Не больше, чем мы с вами, они лодыри!.. И на вашем месте я бы постеснялась бросать в адрес целой группы работников такое обвинение, когда вы сами — первый лодырь нашего института!
Черт возьми, ну совершенно не могу остановиться, а надо бы, если учесть, что я давно уже знаю профорга как человека не только ленивого, но еще и недалекого и мстительного. Но ведь я говорила чистую правду. Если я сейчас не скажу ее, то кто и когда скажет? И я понеслась в своих обличениях дальше:
— Уж и не знаю, каким чудом вы оказались сегодня на рабочем месте, а не записали себе липовую библиотеку — не иначе как благодаря гулянке, которая затевается здесь — и затевается, прошу отметить, в рабочее время…
Как-то незаметно в комнате остались только я и профорг. Причем, перед тем как нас покинуть, некоторые сотрудники что-то припрятывали у себя в столах, с отвращением на меня поглядывая.
Профорг же сидел напротив меня (я стояла) и прямо распухал на глазах от злобы и ненависти:
— Вы за свои слова ответите.
— Отвечу, отвечу… А лаборанты?
— Разберемся.
— Чтобы разобрались наверняка, — я сегодня же подам докладную по всей форме и приложу выписки из приказов. Подам и вам, и заведующему отделом…
Прозвенел звонок. Нужно было мчаться работать. И я помчалась. В коридоре передо мной расступались.
Конечно, мне было тяжело. Больше того, в какой-то момент стало страшно, почти так же страшно, как там, в автобусе, когда я почувствовала на себе запоминающий взгляд хама. Но я одернула себя: тут страшно, там страшно, сям страшно — этак не сможешь в жизни совершить ни одного поступка. Разве это плохо, что у меня хватило сил вступить в борьбу за справедливое дело, что я не превратилась еще в равнодушное, толстокожее пресмыкающееся, как некоторые? И неважно, что не все правильно меня понимают, — мелочи это. Так всегда было — во все времена борцам было трудно и одиноко.
В секторе было тихо. Все работали. Я тоже села за расчеты. И внезапно отключилась…
Вернее, выпала. Еще вернее — перенеслась. Еще точнее… Нет, точнее слова не придумаешь. Помню только, что почему-то оторвалась от работы и встала, как встают за партой вызванные ученики. И так же — стоя — оказалась в незнакомой мне комнате, сплошь заставленной старинной мебелью. На столе громоздилась хрустальная ваза необыкновенных размеров. А рядом со столом прилепился древний конторский стул, застеленный оборванной газетой. На этой газете валялись вперемешку куски твердокопченой колбасы, надкусанные и целые соленые огурцы, разломанная буханка черного хлеба, а в середине — украшением — возвышалась литровая банка с зернистой икрой, и в икру была воткнута алюминиевая ложка.
— Садись, раз пришла, — сказал хозяин, подвигая ко мне ногой табуретку, на которой только что сидел, — женщине надо уступать место — это я твердо усвоил, — табуретка опрокинулась, хам заржал. — Ну чего ты? Не стесняйся, садись, выпей за компанию.
— Выпить? В служебное время?
— Да-а! В служебное ты не можешь, это точно, — и он заржал снова. — А может, все-таки выпьешь? Дефицитом побалую.
— Неужели вы еще не поняли, что пить с вами сочту позором? — ответила я гордо. — И вообще, что вам от меня нужно? Мне на работе надо быть. Зачем вы крадете мое рабочее время?
— Хорошо! — картинно восхитился парень. — Излагаешь как надо. Я доволен.
Он оглядел меня с любовью, как свое родное детище, и еще раз заржал.
— Отвратительный смех! — сказала я в сердцах. — Как будто сто лягушек квакают хором.
— Ну! Ты! — парень угрожающе ко мне придвинулся, я отпрянула.
Оглушительное ржание наполнило комнату. Этот гад хохотал, хлопая себя по ляжкам, притоптывая ногами, и казалось, будто по паркету топочут лошадиные копыта…
— Копыта, — пробормотала я изумленно.
— Нет, как она испугалась! — вопил парень на всю комнату, не слыша меня. — Боится — значит, уважает!.. Ха-ха-ха!..
— Ну вот что, — сказала я с достоинством, едва только он перестал захлебываться ржанием, — мне пора. Верните меня на службу…
— Как пришла, так и убирайся, — сказал он, шлепнулся в кресло и вытянул ноги. Обычные ноги в ярко-зеленых носках. И добавил умиротворенно: — Гуляй, разрешаю…
Я очнулась за своим рабочим столом. Щеки у меня пылали. Последнее слово осталось за этим гадом — и это было самое обидное.
— Ничего я не боюсь! — запоздало выкрикнула я.
— Правильно, — услышала я голос Николаши, — ничего не бойся. Мы с тобой.
Николаша наклонился надо мной и спрашивал робким голосом:
— Что с тобой? Может, тебе водички?
— А что со мной? — спросила я.
— Ты несколько минут стояла столбом как вкопанная, ни на что не реагировала. Как будто окаменела. Игорь Сергеевич вон «скорую» пытается вызвать, — затораторила Манечка Кукина.
— Не надо «скорой», — устало ответила я. — Все в порядке. Я просто задумалась, уж очень любопытная тут корреляция намечается.
— Артистка! — пробурчала Лидия Мартыновна и отошла.
Николаша с сомнением покачал головой. Он держал меня за руку, мне передавалось его тепло. И я захотела ему рассказать все, но поняла, что этого нельзя делать.
Мрачные мысли о какой-то ужасной болезни мне удалось отогнать только усилием воли. Я заставляла себя сосредоточиться на таблицах и наконец добилась того, что цифры полностью заняли мой ум и сопоставлялись уже как бы сами собой, входя в точные и единственно верные взаимоотношения. Я работала.
К вечеру зашла Ленка, позвала пить кофе. Я отказалась.
Ленка настороженно на меня посмотрела и сказала:
— Хорошо. Мы с Николашей подождем тебя после работы. Поговорим.
Разговор был никчемный. Разговор меня раздражал. Николаша пытался меня убедить, что надо обратиться к врачу. А Ленка беспокоилась о моей репутации и о последствиях моего неумного поведения.
— С кем ты связалась? — кричала она, имея в виду профорга. — Он уже досье на тебя собирает.
— Какое еще досье? — лениво отбивалась я.
— Опоздания, прогулы…
— Прогулов не было.
— Значит, будут, — обещал Николаша с каким-то даже ожесточением.
Они так надоели мне со своими заботами и прогнозами, что в итоге я от них сбежала. Пока они размахивали руками и орали (Николаша: «Иди к врачу. Или я сам позвоню Алексею Палычу». Ленка: «Ну кто же плюет против ветра: тебе же диссертацию защищать!»), — пока они так кричали, я нырнула в подворотню, переждала там, а потом дворами побрела к метро.
Какая беспокойная жизнь. Не многовато ли волнений? Вот уже и от ближайших друзей вынуждена бежать и скрываться. Впрочем, только в стоячем болоте все и всегда спокойно. Я не желала превращать свою жизнь в стоячее болото.
Ленка конечно же права, когда утверждает, что со мной что-то стряслось. Только не СТРЯСЛОСЬ, а СЛУЧИЛОСЬ. Это не одно и то же. Со мной СЛУЧИЛОСЬ прозрение. Я стала видеть неправильное, нечестное, несправедливое. А если видишь и не пытаешься исправить — разве это хорошо? И очень жаль, что ни Ленка, ни Николаша меня не поняли, жаль, что с ними прозрения еще не случилось. Они всегда — еще с институтских времен — были мне друзьями. И сейчас они уверены, что стараются помочь мне. Но, вместо того чтобы встать на мою сторону, пытаются меня образумить.
Глупые, слепые…
Усталость и обреченность овладели мною. Но ненадолго. Я снова шла по людной улице. От газонов пахло скошенной травой. И толпа была — как любая летняя толпа — праздничной и беззаботной.
И тут прямо передо мной возникло счастливое девичье лицо. Я еще не видела спутника девушки, но уже угадывала, что именно он — источник и причина того радостного сияния, которым светилось ее лицо. И когда она уже почти поравнялась со мной, я решила посмотреть на того, кто сделал ее такой счастливой.
Я посмотрела на ее спутника. И увидела Павла.
В первый момент я себе не поверила.
Но тут услышала нежный голосок его спутницы.
— Как странно смотрит на нас эта девушка, — пропела она.
— Ничего странного, — ответил Павел.. — Это моя жена.
Я успела заметить, как выражение счастья сползло с ее лица.
Что Павел говорил дальше, я не услышала, потому что летела прочь от них.
Самое ужасное, что правда, которая мне открылась, хоть и была убийственной, неожиданной не была. Тысячи раз я что-то подозревала, о чем-то догадывалась… И тысячи раз говорила себе: «Ерунда. Не стоит беспокойства. У мужчин все совсем не так, как у нас». И все закрывала и закрывала глаза… Дозакрывалась… Ложилась…
Павел догнал меня у входа в метро. Схватил за руку.
— Пусти меня! — вскрикнула я.
— Не сходи с ума! Тебе не из-за чего волноваться, — уверенно и спокойно говорил Павел, удерживая мою руку в своей.
Я с надеждой на него посмотрела:
— Но она была так счастлива… И ты… такой ты бываешь только со мной…
Я уже готова была простить его. Привычно простить. Мало ли почему он шел с ней. Сказал же он: «Это моя жена…» И Павел начал произносить именно те слова, которые нужно было произнести сейчас для того, чтобы я простила его:
— Тебе показалось. Ни с одной женщиной я не могу быть таким, как с тобой, потому что ты моя жена, — однако то, что он сказал дальше, меня насторожило: — Ты моя жена. Но вокруг так много хорошеньких женщин. И некоторые влюбляются. Страдают. А я не могу равнодушно смотреть на чужие страдания. Я стараюсь их облегчить, — тут Павел недвусмысленно и не без самодовольства улыбнулся.
Не стоило ему этого делать. Такой сорт улыбок я хорошо знала: все мужчины нашего сектора улыбались точно так же, рассказывая о своих победах. И меня захлестнул гнев.
— И часто тебе приходится так сострадать? — я улыбнулась.
Улыбка была ловушкой: рискованные шутки были у нас в ходу. И Павел попался — он решил, что я шучу, и ответил тоже как бы в шутку:
— Не в моих привычках отказываться от удовольствий. Увы, они не столь часты, как хотелось бы.
Я поняла: он сказал правду. Вот когда мне по-настоящему захотелось обратить все в шутку. Я не могла потерять Павла. Я любила. Но кто-то чужой во мне сказал: «Опомнись! Разве уважающие себя женщины прощают такое!» — «Прощают и не такое!» — вяло оправдывалась я. Но в то же самое время лицо мое, помимо моего желания, напрягалось злой непримиримой гримасой, и я, подчиняясь чужой воле, сказала:
— За удовольствия надо расплачиваться. И сегодня ты поплатился семьей. Считай, что у тебя больше нет жены. И ребенка тоже.
Павел растерялся. А я, воспользовавшись его растерянностью, вскочила в троллейбус, дверцы которого уже закрывались.
Вот так просто, оказывается, становятся одинокими женщинами. И я — одинокая — не испытывала никакого удовлетворения от своей нагрянувшей свободы. Как никогда я ощутила противоречие между своими желаниями и поступками. Вот сейчас, с Павлом… Я ведь не хотела расставаться… Но… Нетребовательность до добра не доводит. Если нетребователен к другим, перестаешь рано или поздно быть строгим к себе. А это очень плохо.
Хотелось плакать. Хотелось есть.
Я вспомнила, что не обедала сегодня. А тут как раз проплыла за окном троллейбуса вывеска «Пирожковая». И я вышла.
Думать ни о чем не хотелось. Страшно было думать. Что-то во мне бродило, что-то ломалось и перестраивалось… И это ЧТО-ТО не поддавалось пока анализу.
Пирожковая была мне знакома. И как всегда, в ней было грязно, многолюдно и ассортимент не блистал разнообразием.
Я взяла три пирожка с мясом и кофе. Села на свободный стул, отодвинула от себя подальше грязную посуду. Принялась есть.
Откуда-то из глубины выплыло вдруг сопоставление: ТАМ тоже было грязно… на стуле, рядом с икрой, стояли сто лет не мытые стаканы и валялись вилки, тоже грязные!..
— Санэпидстанцию бы сюда! — громко сказала я. — Санэпидстанцию, и посадить бы за такой стол!..
Я привлекла внимание. Но только посетителей. Потому что единственная работница пирожковой — высоко восседающая кассирша — даже не посмотрела в мою сторону. Мне это не понравилось. Я оставила недоеденный пирожок и пошла к ней.
— Попрошу жалобную книгу.
— Вон сбоку в ящичке висит, берите, — равнодушно ответила кассирша и, продолжая рассчитывать посетителей, поведала: — Ничего тут жалобами не сделаешь… С вас тридцать пять… Работают в смену восьмидесятилетняя старуха и молодая алкоголичка… Не вижу, что там у вас, чай или кофе?.. Сегодня молодая… С утра еще ничего, а к вечеру… И где только берет?.. Ватрушки в одной цене, молодой человек… А если закроют нашу шарагу, я всегда пристроюсь, и их возьмут, потому что везде недостаток. Такая, как вы, не пойдет же на их место… Рубль пять…
Настроение писать жалобу пропало, но я все-таки исписала страницы две — безобразиям не может быть оправданий. Подписалась, заполнила все графы: домашний адрес, ФИО, дата, место работы. И пошла. Но тут услышала себе вдогонку:
— Ишь ты! И подписалась. Люблю смелых и принципиальных…
Я резко обернулась. Все та же кассирша: крашеная блондинка с размазанной по подбородку помадой. Но голос… Интонация… Я уже слышала их. «Ишь доброхотка нашлась…»
— Что с вами, милая?! — спросила кассирша. — Или испугались? Так мы страничку при вас вырвем… Девушка, не хватайте пироги руками, вилки есть…
Я бежала из пирожковой сломя голову: чудится! кажется! слышится! Мне было очень плохо. Очень хотелось добраться до постели и рухнуть в нее. И я решила все-таки пойти домой и переночевать сегодня в комнате сына.
Я заторопилась. Однако моим намерениям не суждено было сбыться.
Путь мой лежал мимо пивного ларька. Сама не знаю, как это я, полностью поглощенная вроде бы своей неустроенностью, увидела эту безобразную сцену. Но я увидела ее: сразу всю, со всеми мыслимыми последствиями.
Сцена была такая: папаша пил пиво, держа на руках мальчугана лет трех. И иногда давал мальчишке приложиться к своей кружке.
Я стремительно преодолела расстояние, разделявшее нас. И в тот момент, когда он, папаша этот, давал ребенку отпить глоток, выбила кружку из его рук.
Что тут поднялось!.. Меня трясло. Ребенок плакал. Папаша орал. Собралась толпа зевак. Кто-то кричал:
— Если ты мать, какого черта не следишь за ребенком?!
— Никому не позволено кружки бить!.. Такую очередь отстоять!..
Папаша поставил ребенка на землю и пошел на меня с поднятым кулаком. Я и сообразить ничего не успела, как он ударил меня. Я схватилась за глаз. Я ничего не видела. Только слышала голоса вокруг: негодующие, сочувственные, поощрительные, — и среди этого гомона отчетливо выделялось ржание хама из автобуса, но у меня не было сил разглядеть, на самом ли деле смеется он, или мне опять чудится.
Закончилась сцена в милиции. Рослый милиционер с провинциальным выговором объяснял мне, что не мое это дело — искоренять пьянство. То есть это дело, конечно, общее. Но мне, девушке, лучше бы в него не соваться. А то вот — сунулась, руки распустила — ну и наказана.
Мне было жалко себя, но я все-таки не забывала, из-за чего вляпалась в эту историю.
— Да как вы можете! — убеждала я милиционера. — Как вы допускаете такое! Да таких папаш в тюрьму надо сажать! Сам дрянь и алкоголик и ребенка своего таким сделает!..
— Да посодют его, посодют. Не в тюрьму, так на пятнадцать суток, как пить дать. И штраф возьмут. Но вы-то… Одежу-то ему зачем залили?.. Рукам-то зачем?.. Сказала бы ему…
— А он бы послушался, — грустно ответила я, в глубине души пугаясь того, что и меня тоже «посодют» как зачинщика.
Но меня отпустили.
Потом, дома уже, я тихонько пробралась в комнату сына, закрылась там, за неимением задвижки, на стул. И бурно и жалко выплакала в подушку всю свою растерянность перед жизнью, такой порой грубой, такой ужасной.
Приснилась я себе в милицейской форме на перекрестке. Я знала, что мне надо регулировать движение. Машины вокруг яростно гудели. Мне было наплевать. Жезл валялся под ногами, а я левой рукой прижимала к себе стеклянную банку с зернистой икрой и правой рукой, вооруженной алюминиевой ложкой, лихорадочно черпала икру и отправляла ее в пасть чудовища, желтые глаза которого источали слезу.
Утром я проспала. Голова трещала. Но это бы еще ничего. Хуже было другое: под правым глазом у меня выплыл небольшой, но отчетливый синяк. Вспомнилось вдруг, что на поле, когда меня охватил страх, самопроизвольно подмигнула я именно правым глазом. Сомнений нет: подмигивание мое хаму не понравилось. И вот расплата. Я с отвращением посмотрелась в зеркало.
На кухонном столе лежала записка: «Будь вечером дома. Все уладится. Целую. Павел». Меня зазнобило при виде этой записки. Нет, ничего у нас не уладится. А если уладится, я перестану себя уважать. Припомнилось, как на курсовой вечеринке Павел оглаживал голые ляжки Катьки Батман… Простила же я тогда. Даже посмеивались потом вместе с ним. Противно. Записку я порвала.
Только я собралась налить чаю; как услышала, что из своей комнаты выходит Алексей Палыч. Очень не хотелось попадаться ему на глаза с синяком, я юркнула в туалет, дождалась, пока он прошлепает в кухню, и быстро проскользнула в нашу с Павлом комнату. Тут я первым делом разыскала солнцезащитные очки, нацепила их и только после этого стала одеваться. Потом взглянула на часы, присвистнула и ринулась из дома. Такси поймала сразу же.
Радоваться бы подобному везению. Но мне было не до радости. Я прокручивала в памяти вчерашний день и мучилась ощущением незавершенности. Во-первых, я недоделала свою работу, во-вторых, так и не написала заявления по поводу лаборантов: грозишься — выполняй; и, в-третьих, мне не нравилось, как у меня складываются эти странные отношения с хамом: он управляет событиями, а я до сих пор не понимаю, что это за события. Сегодня я бы приперла его к стенке!.. Сегодня он ответил бы мне, что ему от меня нужно!..
К институту мы подъехали за восемь минут до начала рабочего дня. Но я чуть было не опоздала, потому что сцепилась с таксистом. На счетчике было два рубля шестьдесят шесть копеек. Я дала таксисту трешку, он положил ее в карман и сдачи давать явно не собирался.
Коротко, но аргументированно я объяснила этому молодому человеку, что не собираюсь подавать ему «на бедность», потому что его бедность — это никогда не виданное мною богатство. Он с удивлением выслушал меня и вывалил мне на колени целую пригоршню мелочи:
— Бери, — сказал он, — я и не думал, что ты такая бедная.
Тоже мне, оскорбление!.. Я спокойно отсчитала тридцать четыре копейки, остальное отряхнула небрежным жестом на пол — пусть ползает, собирает — и вышла из машины, хлопнув дверцей.
Рвачи несчастные!.. Сколько их развелось!.. А виноваты сами — поощряем!.. Следовательно, сами и разводим!..
Как-то неотчетливо подумалось, что в последнее время я просто шагу не могу ступить, чтобы не ввязаться в конфликт, но я отогнала от себя тревожную мысль: стечение обстоятельств не в мою пользу, не в пользу человека, у которого наступил момент взросления и прозрения. Вот и все.
Отогнать-то отогнала, но раздражение от собственной слабости и несобранности — невозможности собраться с мыслями, если быть точнее, — раздражение это начинало во мне укореняться.
На рабочем месте я оказалась вовремя. Обратила внимание на то, что Лидия Мартыновна в новом платье, но не услышала с ходу рассказа, за что платье подарено ей мужем. Это меня удивило. Еще больше удивило то, что при моем появлении смолк гомон, который я слышала в коридоре. Говорили, наверное, обо мне.
Догадку подтвердила та же Лидия Мартыновна. Бабка глупая и небезвредная, она не удержалась и бросила:
— Слава богу! Хоть сегодня не опоздала!.. А то там из-за тебя внеочередное мероприятие: опоздавших записывают.
— Да ну?..
— А ты будто не видела?.. Конечно, за такими роскошными очками — крутая фирма! — разве увидишь чего-нибудь…
Я посмотрела на открытую дверь комнаты, где явно не было еще нашего шефа, и решение возникло само собой.
— Записывают опоздавших, говорите?..
— Ну да.
Я взяла ручку, блокнот, спустилась по черной лестнице, вышла во двор к решетчатым воротам и села на шаткую скамеечку: вход в институт был передо мной как на ладони.
В течение получаса я записывала ВСЕХ опоздавших. Среди них были и сотрудники нашего отдела, и мой начальник, и Ленка. Последним записала заместителя директора института товарища Горлова.
Вот он-то меня и увидел. Он уже взялся за дверную ручку, но в институт не пошел, а подошел к решетке и грозно окрикнул:
— Что вы там делаете?
— Записываю опоздавших, — ответила я.
Горлов надулся и запыхтел.
— Вот как, — сказал он. — Ну посмотрим. — И ушел.
Тут же выскочили профорг нашего отдела, начальница отдела кадров и заместитель директора по АХЧ, которые проводили в вестибюле института официальную проверку.
Нас разделяла решетка, и видно было, что их это обстоятельство сковывает, иначе они разнесли бы меня в куски.
Зам закричал довольно злобно:
— Пишите объяснительную! Вы опоздали сегодня на работу, — он посмотрел на часы, — на тридцать пять минут!..
— Вам прекрасно известно, что именно сегодня я на работу не опоздала. Более того, в данный момент я нахожусь на территории института, а вы — за его пределами, — я выразительно показала на ворота, — Но это неважно. Я не буду мелочной. И напишу объяснительную. Подробную. И приложу список опоздавших.
— Кто вас уполномочил?! — заорала начальница.
— Моя совесть, — убежденно и просто ответила я.
— Боже! — сказала начальница и схватилась за голову.
Ее отчаяние можно было понять. Трудовое законодательство у нас на всех одно. Однако при проверках в качестве нарушителей в нашем институте всегда фигурировали только рядовые сотрудники и никогда не значилось начальство. Хотя именно начальство чаще всего с режимом и не считалось. И вот теперь выходило, что не только я должна писать объяснительную, но и Горлову нужно оправдываться.
— Между прочим, у товарища Горлова, — сказала начальница, — ненормированный рабочий день.
— Возможно, — сказала я.
— Он был в управлении! И вообще он не обязан отчитываться!
— Наверное. Какое мне дело. Я напишу объяснительную и копию направлю в народный контроль.
Вся троица смотрела на меня со страхом и омерзением.
Не успела я вернуться в сектор, как прибежала Ленка.
— Это правда?
— Что именно?
— Что ты всех записала?
— Да.
— И МЕНЯ?
— Всех так всех…
— Но — МЕНЯ?..
— А чем ты лучше других? И вообще… извини, но ты мешаешь мне работать. У меня и без того целый час пропал.
— Ну так вот что я тебе скажу. Вчера я еще только подозревала, а сегодня уже абсолютно уверена: ты попросту сбрендила, свихнулась, спятила!..
Никогда бы не подумала, что Ленка способна на подобное, чуть ли не садистское сладострастие. Но именно со злобным сладострастием выкрикивала она последние слова. Мне было обидно ее слушать.
— Лена, да ты что?.. Я же не против тебя — я за общую справедливость…
— Ха-ха-ха! — сказала Ленка ядовито, и в глазах ее полыхнул желтый огонь. — Сочувствую вашему сектору, — добавила она, выходя.
В секторе и до ее прихода было тихо, а теперь тишина прямо нависла — тяжелая и ощутимая. Сбрендила, свихнулась, спятила… Столбняк, глаза над полем, желтый огонь в Ленкиных глазах, голоса… Да, но поступки-то мои здесь при чем? Что же это выходит? Если ты здорова, то можешь спокойно проходить мимо спаиваемых младенцев или мимо явной несправедливости?.. И ведь проходила же.
Ах, как же мне захотелось увидеть того парня, из автобуса, — увидеть и запустить в него вазой, которой место во дворце, а не в его мещанской квартире. Я так сосредоточилась на этом желании, что на какое-то время мне даже почудилось, будто прямо из грифельной доски, висящей на стене перед моим столом, выплывает его нахальное и почему-то встревоженное лицо. Но только я успела угадать в нем эту тревогу, эту изумленную настороженность, как лицо парня загородила от меня внушительная фигура шефа:
— Да, — сказал он, глядя поверх меня, но обращаясь именно ко мне, — недолго же снедал вас трудовой энтузиазм. А ведь я решил было, что сегодня таблицы лягут на мой стол.
У шефа есть одна хорошая черта — искренность. И сделал он мне выговор не из желания расквитаться со мной за то, что попал в списки опоздавших, а просто потому, что разочаровался во мне.
— Они лягут, — сказала я со слезой в голосе и вышла из комнаты.
Я поступила, конечно, очень невежливо. Однако было бы хуже расплакаться у шефа на глазах. Я ушла в туалет. Заперлась там, сняла очки и поплакала. Павел, Ленка, подбитый глаз, справедливые упреки шефа… Не много ли?.. Но я и не подумаю сдаваться. И пусть аккумулируются вокруг меня ненависть и напряжение. Это, разумеется, тяжело. Но не навеки же? Наступит же день и час, когда меня поймут и поддержат?.
Ближе к обеду раскрылась дверь и в нашу комнату вошла Ниночка Яковлевна — соискательница, а заодно и спекулянтка.
Мы все оживлялись, когда приходила Ниночка Яковлевна. И даже если ни одна из принесенных ею вещей не подходила, — какое это было удовольствие, наслаждение: рассматривать, прикидывать, любоваться, ужасаться ценам и в уме подсчитывать ресурсы: сто есть у меня, сто даст свекор, десятку можно выторговать… Вещей Ниночка Яковлевна приносила немного. Зато что это были за вещи!.. Как они превосходили качеством те, что грудами навалены на прилавках!..
Увидев сумку, которую Ниночка Яковлевна поставила — нет, водрузила! — на стол Лидии Мартыновны, я вся закипела радостью. Я потянулась к этому столу, к этой сумке, к самой Ниночке Яковлевне. Я ПОТЯНУЛАСЬ. Но та, другая «я» — чужой человек во мне, который последние дни руководил мною, — тут же меня осадила: «Держись! Быть зависимой от вещей отвратительно, а попадать в зависимость к людям, которые поставляют тебе эти вещи, втройне позорно».
— Ну, что ж ты медлишь, друг прелестный, — проворковала Ниночка Яковлевна, заметив, очевидно, мои колебания, — тут есть кое-что специально для тебя…
Я уткнулась в таблицу.
— Не обращайте внимания, Ниночка Яковлевна, — ответила Лидия Мартыновна вместо меня, — у девушки резкий приступ трудолюбия!..
— Трудолюбие — хотя бы и приступами — во много раз предпочтительнее вашего хронического безделья, — ответила я, не задумываясь.
Совсем одурела. Разве можно трогать Лидию Мартыновну? Ее и сам шеф не трогает.
— Слышали?.. — торжествующе возвестила Лидия Мартыновна. — Нет, вы это слышали?! Уже лучшие подруги говорят ей в глаза, что она ненормальная! А ей все равно. И мы тут сидим, терпим. Ко мне уже люди из других отделов приходят, врача советуют вызвать. А я защищаю — как же иначе! — честь мундира… Всех она уже уличила, всем указала, как жить, что делать. Нам пример подает — трудится не разгибая спины. За полгода не могла таблицы обработать, а тут засела… Героиня труда!..
Ниночка Яковлевна озабоченно поводила своей кудрявой головкой: обстановка в секторе ее смущала.
Я молчала, мне нечего было сказать: Лидия Мартыновна все сильно преувеличивала, но по существу была права: прежде я не больно-то утруждала себя работой. Что ж, теперь приходилось глотать пилюлю.
Николаша подошел ко мне, наклонился, посмотрел прямо в глаза и многозначительно произнес:
— А ведь, скорее всего, ты не больна. Просто с возрастом человек начинает определяться. И ты становишься похожей на Лидию Мартыновну, не замечаешь?
Меня всю передернуло. Быть похожей на Лидию Мартыновну! Только этого не хватало! Да, она тоже кричит и обличает. Но за ее-то криками и обличениями всегда стоит корысть. А я? Мне ведь только нужно, чтобы все было по-честному. Для себя-то мне ничего не нужно.
— Неужели ты не видишь разницы между борьбой за справедливость и интригой, склокой? — удрученно спросила я Николашу.
— Я не вижу разницы между тобой и Лидией Мартыновной.
Пока мы тихо переговаривались с Николашей, Ниночка Яковлевна засобиралась, заторопилась. Я видела, да и все видели, что она уходит из-за меня. Ну и правильно, пускай уходит. И в то время как она собиралась, я успела в популярной форме разъяснить присутствующим, что такое спекуляция, что за нее полагается и как она растлевающе действует и на тех, кто душу готов прозакладывать, лишь бы добыть заграничные шмотки, и на тех, кто наживается столь низким способом. Низким и подсудным.
Ниночку Яковлевну просто вынесло из сектора. Но прежде чем закрыть за собой дверь, она обернулась и отчетливо произнесла:
— Ишь прокурорша нашлась! Да чтоб тебе…
Она не договорила и со страхом захлопнула дверь, потому что я со зверским, видимо, выражением лица ринулась за ней.
Теперь в секторе со мной перестали разговаривать все, кроме Николаши. Бойкот. Их дело. Я не чувствовала за собой никакой вины.
Незадолго до окончания рабочего дня меня вызвал к себе директор. Он долго смотрел на меня, потом негромко спросил:
— Вы хотите продолжать работать в нашем институте?
Я задумалась.
— Не знаю, — ответила я чуть погодя.
— Как это — не знаете? — удивился директор. — Вы входите в состав совета молодых ученых, у вас перспективная тема диссертации, вам вот-вот защищаться…
— Вряд ли моя работа заслуживает степени, — сказала я честно.
Кажется, я совершенно сразила директора. Он раскрыл рот.
— Да, если уж начистоту, работа моя никуда не годится. Если бы не помощь шефа, мне не с чем было бы выходить на защиту. Но я не Лидия Мартыновна и не хочу жить за чужой счет.
Директор молчал. Потом раздумчиво произнес:
— Уверен, что вы наговариваете на себя. Кто из нас на первых порах не опирался на опыт и знания своих руководителей…
— Некоторые всю жизнь опираются: сначала на руководителей, потом на подчиненных, — проронила я, имея в виду Горлова.
— Не перебивайте меня, — прикрикнул директор, — уроды встречаются, но не о них речь. Речь о вас. Мне кажется, что вы переживаете критический период, когда происходит переоценка ценностей, меняется взгляд на окружающий мир и на себя в этом мире. И боюсь, что вы сейчас смотрите на все сквозь призму максимализма молодости… Хотите, я дам вам пару недель за свой счет? Погода замечательная. Отдохнете. Придете в себя…
— Вы тоже считаете, что я не в себе?! — спросила я. — А ведь могли бы и понять — именно вы могли бы, — что я очень даже в себе. Наверное, впервые в своей сознательной жизни…
— Снимите очки! — вдруг прервал он меня. — Они мне мешают!
Я послушалась. Я вообще забыла, почему я в очках.
— Это что такое?! — спросил директор, глядя на мой синяк. — Наденьте очки!..
— Снимите-наденьте… — проворчала я.
Кажется, он что-то понял:
— Еще одна битва за справедливость?.. Ну-ну… — Он откинулся в кресле. — А ведь и с лаборантами, и с опоздавшими вы правы. По существу… Форма оставляла желать лучшего…
— Тем хуже для меня, — ответила я не нагло, но как-то ухарски.
Директора передернуло:
— Идите уж…
В тот же вечер я нашла комнату. В огромной коммунальной квартире с телефоном. Съездила за вещами — много брать не стала, самое необходимое на первый случай, — и все. Алексею Палычу оставила телефон с условием, чтобы Павлу не давал, а только сам звонил мне, когда будут известия от свекрови.
Павел следил за моими сборами молча. Наверняка считал мои действия блажью и в серьезность моих намерений не верил. Мне больно было его видеть, и я постаралась поскорее уйти.
Из нового своего дома позвонила Ленке. Сама не знаю зачем. Может быть, надеялась, что она воспользуется моим первым шагом к примирению и покается: мол, сгоряча наговорила обидных глупостей… Напрасные надежды. Ленка повесила трубку.
Я напилась в кухне чаю. Кухня запросто могла бы вместить всю нашу четырехкомнатную квартиру. Соседей было немного. Я, как сумела, удовлетворила их любопытство: рассказала им, кто я и что я. И пошла спать.
Засыпать было горько.
В половине двенадцатого меня разбудил свекор. Он пришел не один.
Я сидела на краю постели в купальном халате с ощущением не затихшего во сне горя и тупо смотрела на Алексея Палыча и незнакомца.
— Знакомься, — сказал Алексей Палыч, — это мой друг, замечательный человек и экстрасенс…
Интеллигентное, хотя и несколько испитое лицо экстрасенса было исполнено не то душевного, не то желудочного страдания и было вполне симпатично. Я бы рискнула, хотя и с некоторой натяжкой, назвать это лицо одухотворенным.
— Мне тоже нравится ваше лицо, — сказал экстрасенс неожиданно низким и тихим голосом.
Я вздрогнула.
— В вашем лице, — продолжал экстрасенс, — беда. А я люблю людей, которые не избежали испытания бедой. Настоящей бедой, что называется, полновесной, — он улыбнулся сочувственно. — Не понимаю пока, что вас больше задело: несостоятельность ваша в любви или несостоятельность ваша в науке… Трудно сказать…
В его проницательности было что-то сверхъестественное.
Я все сидела на кровати, а он принялся расхаживать по комнате, как будто к чему-то принюхиваясь и время от времени разводя руками. Вдруг он замер и стоял так довольно долго: закрыв глаза и сложив руки на груди.
— Да, несомненно, — сказал он через некоторое время. — Кровать нужно поставить сюда. Самое безопасное место здесь.
Я не удержалась:
— Переставлять кровать будете вы с Алексеем Палычем — у меня на это силенок не хватит…
Экстрасенс взорвался:
— Не смейтесь!.. Слишком легко высмеивать то, чего попросту не можешь понять!..
Я притихла. А Алексей Палыч сказал ему:
— Не обращай внимания, она же просто маленькая дурочка… Маленькая дурочка с подбитым глазом…
До чего же все-таки бестактен Алексей Палыч. Я прикрыла глаз ладонью. Но экстрасенс и не посмотрел в мою сторону. Он стоял сосредоточенный, почти впавший в транс. Потом забормотал:
— Да, да, да… Дурочка, и не понимает до конца… Ведь кругом опутана… Кругом!.. И сила-то какая!.. Зло всепроницаемо. На что только не способна злая и целенаправленная воля… Правда, все в рамках системы…
Он бормотал, а мне стало жутко.
Сумасшедший? Или правда — экстра?
— Сила… — бормотал он. — Ох, какая же сила… Я против нее — ничто… Пустое место, — тут он повернулся к Алексею Палычу и совершенно буднично добавил: — Ты прав, это по моей части. Скверная история, мой друг. Интеллигент против самого Дьявола Хамства. У меня нет никаких шансов. Могу только ослабить… Впрочем… Есть там одно обнадеживающее обстоятельство: чем-то она сумела его напугать… — Он повернулся ко мне: — Давно он вас проклял?
— Кто?
— Вам лучше знать.
— В пятницу вечером, — ответила я. — Только что значит «проклял»?
— Правильно, — вмешался Алексей Палыч, перебивая меня, — именно в пятницу. Потому что уже в субботу утром она усвистала на поле.
Я вспомнила поле. Как давно это было — целая жизнь прошла. И как, оказывается, недавно. При воспоминании о поле мне стало хорошо. Какое-то тепло разлилось во мне…
— Она еще и счастлива! — воскликнул с отчаянием экстрасенс. — Да вы понимаете, куда идете?! Какой ужасный путь открылся перед вами?!
— Не знаю. Поле — это было прекрасно. Так уже никогда не будет…
— Будет, очень даже будет. У вас теперь только так и будет. И в глазах людей вы навсегда станете идиоткой…
— Глаза людей?.. — я вспомнила Ленку, Лидию Мартыновну, директора. — Глаза людей — абстракция… В ваших глазах я идиоткой никогда не буду…
Экстрасенс только вздохнул.
Он сидел передо мной на стуле — единственный в мире человек, который и понимал меня, и сочувствовал мне, и хотел помочь, и знал, может быть, чем мне помочь можно. Мне следовало бы лишь благодарить его за это. Но вместо слов благодарности я сказала:
— А вообще-то вы хоть догадываетесь, что вы шарлатан?
Алексей Палыч вскрикнул:
— Замолчи!
Экстрасенс остановил его движением руки:
— Пусть выговорится. Она иначе не может, неужели тебё не ясно. Да к тому же не она первая называет меня шарлатаном — тебе ли не знать…
Черт подери!.. Да что же это я! Он ведь похож на меня. Ему же тоже не верят, над ним смеются, его боятся и его не понимают. И я — я! — смею накидываться на него. Я все это понимала, но остановиться не могла — меня несло.
— Да, да! И не стройте из себя этаких существ высшего порядка! И вы, и свекор мой просто ненормальные. И на самом деле понимаете в этой жизни не больше моего… Только больше моего напичканы суевериями и фантазерством. И жуликами вас не назовешь только потому, что вы в своем шарлатанстве бескорыстны…
— Пойдем отсюда! — решительно сказал Алексей Палыч, обращаясь к другу. — Я не желаю больше это слушать.
— Мы, конечно, пойдем. Но девочку мне искренне жаль: дело гораздо хуже, чем я думал…
Они ушли. Я была очень недовольна собой.
Среди ночи, надсаживаясь, я с грохотом передвинула кровать в тот угол, который указал экстрасенс. Долго маялась без сна.
Конечно, приятнее знать, что ты просто-напросто проклята, а не сошла с ума. Но с другой стороны — лучше сойти с ума и подчиняться злым силам твоего собственного духа, чем быть в своем уме и плясать под дудку какого-то хама. Я хотела бунтовать сама по себе.
Две недели прошли в сплошном мраке бойкотов, скандалов, скандальчиков и сцен с истериками, вроде той, что закатила мне Манечка Кукина, когда я заметила ей, что взять и унести домой блокнот и ручку для использования в личных целях — все равно что с мясокомбината упереть кусок мяса и палку колбасы: и в том и в другом случае это воровство.
Не хватало рабочего дня. Некогда было перекусить. Я составляла жалобы и объяснительные. Перепечатывала их дома под копирку и рассылала по нужным адресам. Я приводила в порядок свою статью для общей монографии сектора. Подгоняла все «хвосты», которые оставались за мной в общем секторальном исследовании. О диссертации и не вспоминала: решила не защищаться. Это мое решение шеф воспринял как плевок в душу и был со мной холоден. И все же, когда я подала ему заявление об уходе из института, он очень разволновался, побежал к директору, обозвал меня дурой несусветной, но заявление спустя неделю подписал.
Сегодня в отделе кадров я получила документы. Белокурая заведующая, которая до сих пор не могла прийти в себя после моей «проверки дисциплины», оформила все быстро и тщательно: боялась, наверное, что я передумаю.
Провожал меня один Николаша. Для начала он ознакомил меня с новыми списками премируемых (там теперь были и лаборанты, и старшие лаборанты, но не было меня), а потом сказал:
— Знаешь, я был не прав.
— Когда?
— Ну, когда утверждал, что вы с Лидией Мартыновной очень похожи.
— Правда? — обрадовалась я.
— Да, — сказал Николаша, — ты намного несчастнее и, прости, нелепее…
Без сожаления я покидала институт. Единственное, что меня огорчало, так это нескрываемая радость большинства сотрудников по поводу моего ухода.
Сложнее обстояло с Павлом. Мы оформляли развод, и при этом страшные баталии развернулись из-за Вовика. Мне не хотели отдавать ребенка! Мне!
В основном свекровь не хотела. Она быстренько прикатила с юга, едва прослышав о домашних делах, и попыталась все уладить. При этом она поделилась со мной секретами собственной личной жизни с Алексеем Палычем. Оказывается, свекор тоже изменял, и если бы она, свекровь моя, обращала внимание на измены и каждый раз подавала бы на развод, то семьи давным-давно не было бы. Слово «пациентка» она, свекровь моя, ненавидит с тех самых пор…
— Я, наверное, и впрямь неумна, — ответила я ей, — но меня всегда согревала надежда жить с любимым человеком долго и счастливо и умереть в один день… Я бы даже согласилась на судьбу своих родителей, которые жили не очень счастливо, не слишком-то долго, а умерли, пережив друг друга всего лишь на два часа… Мне жаль и вас, и Алексея Палыча — настоящей любви, выходит, не было. Наверное, и Павел поэтому вырос таким, каким вырос. И вы еще хотите оставить у себя Вовика. Да я скорее умру, чем допущу такое!
Свекровь ужасно обиделась и пошла на меня войной.
Павел присоединился к ней. За очень короткий срок он из любящего мужа превратился в чужого человека, и не просто в чужого, а во врага. И это было втройне обидно, потому что во мне все-таки еще теплилась прежняя привязанность. Иногда мне казалось, что он мог бы вернуть меня, если бы повел себя как-то иначе.
Через бюро по трудоустройству я завербовалась экономистом на новостройку в Сибири. У меня были основания думать, что там я сумею приносить реальную пользу.
Представлять себе последствия тех решительных перемен, на которые я пошла, мне не очень-то хотелось. Я твердила себе: «Пусть пока будет одиночество, пусть пока будет трудно — чтобы потом стало хорошо». Я знала, что начинаю жить заново.
Алексей Палыч старался выдерживать нейтралитет. Но иногда срывался и проявлял по отношению ко мне некую замаскированную враждебность. И однажды, когда он вскользь заметил, что нельзя, мол, отдавать детей людям с непредсказуемым поведением, я еще раз высказала ему все: и про его друга экстрасенса (идиот и неврастеник, как только я могла хотя бы на минуту поверить ему и что-то с ним серьезно обсуждать), и про него самого (набитый предрассудками просвещенный болван), и про дьявольские козни (мура, чушь собачья — я в это не верила и не верю)…
На самом-то деле я уже верила — и чем дальше, тем больше. Но вот что важно: я переставала этим тяготиться, потому что во мне исчезало раздвоение. Уже не было почти ничего такого, что я делала бы через силу, преодолевая свою косность или инерцию. Я освобождалась от постороннего влияния, но проникалась все большей убежденностью в правильности избранного мною пути. Пусть этот путь и был мне навязан. Теперь в критических ситуациях я всегда САМА знала, как мне следует поступить, и поступала соответственно, сохраняя при этом и достоинство, и вернувшееся ко мне чувство юмора. Всем своим поведением я постоянно доказывала тому мерзавцу из автобуса, что не собираюсь ему подчиняться и что он вовсе мне не страшен.
И он там, у себя, затаился, затих и замер в недоумении — и только волны этого остолбенелого недоумения время от времени докатывались до меня, я чувствовала их кожей.
Встретились мы снова в автобусе и опять в час пик. И, разумеется, он сидел, а я висела над ним, прижимая к груди две пары валенок с галошами — для себя и для сына. Сетку с лимонами и восточными сладостями я пристроила у ног.
Я сразу узнала его, но делала вид, что не узнаю.
Да, был такой человек, был скандал, был и прошел — и знать больше я не хочу этого гада. Однако он дернул за валенок и спросил:
— Далеко собралась?
И я ответила:
— В Сибирь.
— Не слабо… — он сделал сочувствующую физиономию и добавил — Так далеко ты у меня первая едешь… Ты вообще у меня такая первая…
Что-то в его последних словах проскользнуло искреннее, располагающее к сочувствию. Но я почему-то не расположилась. Уж очень противная у него была морда: сытая, злобная. Да к тому же валенки искололи меня своими ворсинками через тонкое платье — и это тоже раздражало. И ко всему я понимала, что встреча наша не случайна, что это он ее устроил.
— Да, чего сказать-то хотел… — продолжил он, глядя на меня снизу вверх, — проклятие могу с тебя снять.
Я чуть валенки не выронила от изумления:
— Больно надо!.. — воскликнула я. — Мне и так хорошо.
— Хорошо?.. — и глаза его полыхнули желтым пламенем, а зрачки стали прямоугольными. — Это тебе-то хорошо?! Да тебя же отовсюду турнули, ты же все, что имела, потеряла!..
— То, что я имела, потерять не жалко, — сказала я, горько улыбнувшись этой правде.
Он смотрел на меня со страхом.
— Ну вот что! Мне нужно твое согласие, чтобы проклятие снять. И ты его дашь! — желтый огонь его ненависти обжигал меня.
— Я же сказала: мне оно не мешает.
— Зато мне мешает! — закричал он на весь автобус, нисколько не смущаясь тем, что на нас смотрят. — Ты мне надоела! И сопляк твой надоел! И чего привязался: ноет, ноет ночами, спать не дает!.. Дождется — я ему врежу! Мои эти, сенсы-то, посильнее будут!..
Вот это да! Гость-то мой ночной!.. Надо же, молодец. Бьется за меня. Знает заранее, что проиграет, а бьется. На душе стало хорошо. И я весело пошла в атаку:
— Слушай меня внимательно. Я уже давным-давно все поняла. Не надоела я тебе — ты меня боишься. Ты уже тогда на поле, когда эффектно так заявился, чтобы полюбоваться на свое проклятие в действии, ты уже тогда испугался. А ведь я тебе нечаянно подмигнула. Но ты же не знал, что нечаянно. Ничего не понял и испугался. Каждый из нас боится того, чего не понимает…
Он натужно заржал. Но я проигнорировала его ржание:
— Да, да! Испугался, — я еще раз окинула его взглядом: — И вообще, чего я тут с тобой объясняюсь? Надоело объяснять — все равно не поймешь. Только и способен что сидеть тут развалясь. А ну, встань! Уступи место женщине. Совсем уроков не помнишь. Видали, дьявол нашелся! Хам ты средней руки, а не дьявол!..
Ох как же он разозлился! Вскочил, нацелил в меня свои прямоугольные зрачки и рот раскрыл уже, чтобы очередное проклятие выкрикнуть, но посмотрел на меня и осекся… Бессильная злоба и растерянность появились в его взгляде.
— Ну вот, встал, а теперь скажи: «Садитесь, пожалуйста». И я сяду, — сказала я, уже откровенно издеваясь.
Я слышала немало разглагольствований о том, что, мол, зло изобретательно. Но последующие поступки данного представителя сил зла сильно подорвали мою веру в это утверждение.
Пропуская меня на свое место, гад наступил на сетку с лимонами, после чего изо всей силы отдавил ногу мне и, так как грудь моя была защищена валенками, ткнул меня — ненамеренно! — локтем в бок!
И тут я рассмеялась. Смотрела на него и смеялась. Так легко и прекрасно я не смеялась, кажется, никогда еще в своей жизни…