О, притворись, мой ум печальный,
что счастлива судьба моя,
вдруг я на миг поверю в счастье,
хоть знаю, что несчастна я.
Но, верно, правы те, кто видит
в самом сознанье корень бед...
Так сделай же меня счастливой —
внуши мне, что несчастья нет!
И пусть на миг успокоенье
я в мысли радостной найду,
и хоть на миг с усталым сердцем
рассудок будет мой в ладу...
Увы, на свете столько мнений —
двух сходных не найдешь меж них:
и мир кому-то мнится светлым,
и он же — черен для других.
И то, что одному на зависть,
другому скоро надоест;
и для кого-то жизнь — как праздник,
а для кого-то — тяжкий крест.
Кто дни влачит в печали томной,
веселье тот сочтет за грех,
а весельчак при виде скорби
едва удерживает смех.
Еще философы Эллады
бесплодно спорили о том,
что ждет нас в этом мире: радость
или страданье ждет нас в нем?
Кто прав из них? Какой философ?
Нам неизвестно до сих пор,
и, как и прежде, смех и слезы
ведут между собою спор.
И разделенный на две части
мир и поныне так живет:
удачливый фортуну славит,
а неудачливый — клянет.
И если в скорби превеликой
один глядит на мир с тоской,
то снисходительной улыбкой
ему ответствует другой.
Обосновать свое сужденье
вам каждый сможет без труда:
есть уйма способов на свете
обосновать и «нет» и «да».
Всяк судит по своим законам,
а их ему диктует нрав:
вот почему сей спор не кончен —
все правы и никто не прав.
Ужель ты мнишь, мой ум унылый,
что божья милость призвала
тебя решить неразрешимый
и вечный спор добра и зла?
Зачем играешь против воли
ты столь безжалостную роль
и между радостью и болью
упрямо выбираешь боль?
Ты мне принадлежишь, мой разум,
так отчего же, день за днем,
ты столь невосприимчив к благу,
столь беззащитен перед злом?
Холодной сталью мысль искрится,
и двойственна судьба ее:
эфес нам служит для защиты
и смерть несет нам остриё.
Но коль в опаснейшей дуэли
скрестились острые клинки,
ужели шпаге быть в ответе
за смертоносный взмах руки?
Ужели нам дано познанье
лишь для пустой игры ума
и к мудрости не приобщат нас
людской учености тома?
Ждать день за днем страданий новых,
терзаться от дурных примет —
увы, все это лишь умножит
число неотвратимых бед.
И в сих терзаниях напрасных,
что́ угнетает нас сильней —
сама грядущая опасность
иль страхи, связанные с ней?
О, сколь блаженна неученость
всех тех, кто, не вкусив наук,
в своем невежестве находит
единственный источник мук!
Взлетает разум ввысь, но тянет
его к земле извечный страх...
И топит разочарованье
огонь познания в слезах.
Для непорочных душ познанье —
как сильнодействующий яд;
увы, чем больше люди знают,
тем больше знать они хотят.
И если не остановить их,
то в одержимости своей
под натиском все новых истин
они забудут суть вещей.
Так, если в ненасытном росте
деревьям не чинить преград,
то разрастется и заглохнет,
не дав плодов, плодовый сад.
И ежели в открытом море
руля лишится утлый чёлн,
найдет он рано или поздно
свою погибель в бездне волн.
Что толку, что поля оденет
в зеленое убранство май?
Увы, не всякое цветенье
приносит добрый урожай.
И нужно ль разуму трудиться,
рождая новых мыслей рой,
коль множество из них, родившись,
и дня не проживут порой?
А те, что выживут, — калеки
(столь разума напрасен труд), —
ведь мысли, чем они увечней,
тем долее они живут.
Наш разум — словно пламень злобный,
когда добычей распален,
тем яростней ее он гложет,
чем ярче кажется нам он.
Нам больше неподвластен разум —
сеньору изменил вассал:
его он тем оружьем ранит,
которым прежде защищал.
Сколь разума проклятье тяжко,
сколь непосильно бремя дум...
Но дал нам бог сие занятье,
чтобы наставить нас на ум.
К чему в безумном честолюбье
мы предков превзойти хотим?
Живут, увы, так мало люди —
зачем же знать так много им?
Ах, если б в школах обучали
тому, как в счастье жизнь прожить,
как позабыть свою печаль нам,
как о страданьях позабыть!..
В своем неведенье блаженном
сколь счастливо бы каждый жил,
смеясь без тени опасенья
над предсказаньями светил.
В плену у первозданной лени
усни, мой ум, и мне верни
убитые на размышленья,
у жизни отнятые дни.
Различные рождает чувства
любовь. Их, как своих детей,
она растит. И, вырастая,
они приносят славу ей.
Вот так однажды дочку-ревность
любовь произвела на свет;
с тех пор мы в ревности находим
любви законченный портрет.
Любви без ревности не видел
никто, нигде и никогда:
возможен ли огонь без дыма
или без сырости вода?
Хоть говорят, что злую ревность
вне брака родила любовь,
она — дитя любви по праву,
от плоти плоть, от крови кровь.
Как полновесность для монеты,
как для сокровища — цена,
наидостойнейший свидетель
для истинной любви она.
Легко смешать любовь и нежность,
но нежность — только казначей:
платить по векселям любовным
любовь предоставляет ей.
Когда простое состраданье
в нас пробуждает чья-то боль,
как часто мы ему упрямо
любви навязываем роль!
Как часто чье-то любопытство
пустого ради хвастовства,
прикинувшись любовью пылкой,
берет себе ее права.
Как часто чье-то острословье,
свой пошлый дар ценя весьма,
любовной страстью почитает
потуги праздного ума.
Увы, в любовном лицемерье
искусней всех бывает тот,
в ком жажда выгоды сильнее
и у кого точней расчет.
Одной лишь ревности неведом
притворства лицемерный труд:
она — безумна, а безумцы
в своем безумии не лгут.
Уж ей-то не до красноречья,
не до ораторских потуг:
она кричит, как роженица,
бесстыдных не скрывая мук.
Как ей в притворстве быть искусной,
коль разума ей не дано?
Но чем страданье непритворней,
тем благороднее оно.
Кто сам себя щадит так мало —
уж, верно, в том неправды нет:
все лгут, но лишь себе на пользу,
никто не лжет себе во вред.
Коль на себя в припадке руки
готов безумец наложить,
то вряд ли кто-нибудь посмеет
его в притворстве обвинить.
И правоту моих суждений
вам подтвердят без лишних слов
примеры, коими богаты
архивы прожитых веков.
Лгала Миносу Пасифая,
Дидону обманул Эней,
дурачила Венера Марса,
а Ариадне лгал Тесей.
Убит был Нин Семирамидой,
Медею оскорбил Ясон,
Юдифь убила Олоферна,
Далилой предан был Самсон.
Был Урия на смерть отправлен
Вирсавией когда-то встарь,
и обесчещен был Еленой
супруг ее, спартанский царь.
Они и многие другие
в любовь играли, не любя, —
но кто без ревности ревнивцем
изобразить бы мог себя?
Любовь сродни хамелеону,
как он, изменчива она...
А ревность не меняет цвета,
она всегда черным-черна.
Но нрава сумасбродной дочки
любовь страшится не шутя:
не хочет по ее законам
жить незаконное дитя.
В любви порой обманет клятва,
и лживым может быть обет;
одна лишь ревность скажет правду,
любовь ли это или нет.
Близки, как следствие с причиной,
между собою дочь и мать:
коль ты ревнуешь, значит — любишь,
а любишь — станешь ревновать.
Для жертв любовной лихорадки
естественен ревнивый бред;
безумен он и выдать может
любви заветнейший секрет.
Лишь кто не любит — не ревнуя,
хранить способен до конца
в своем безлюбом хладнокровье
благоразумие глупца.
В незыблемость любовной страсти
уверовать способен он:
увы, наполненный собою,
он в одного себя влюблен.
Порой бывает ревность грубой,
и в состоянии она
любовь обидеть подозреньем,
не зная, в чем ее вина.
И все ж для ревности случаен
подобной грубости недуг:
нас подозреньями измучив,
о них она забудет вдруг.
Две стороны одной медали —
любовь и ревность. Коль вкусить
хотим любви мы нежность, нужно
нам грубость ревности простить.
Но все ж не следует, — и это
я повторить готова вновь, —
чтоб оскорбляло подозренье
не согрешившую любовь.
Чем больше ревности страшимся,
тем больше ревность мучит нас:
тот, кто живет под страхом смерти,
тот умирает сотни раз.
Но страх, что кто-то восхитится
любимой, посланной тебе,
и на твое польстится счастье,
завидуя твоей судьбе, —
он не обиден для любимой.
Ей опасения твои
откроют, что она достойна
быть средоточием любви.
И как мы страх свой ни скрываем,
мы не свободны от него:
любовь всегда всего боится,
ее пугливо существо.
Кто окрестит тревоги эти
ребячеством — тот клеветник:
его же сердце отречется
от слов, что произнес язык.
И тем, кто любит, тем известно,
что, если кто-нибудь другой
наш выбор одобряет пылко,
теряем тотчас мы покой.
А ежели кому-то лестны
друзей восторги, он — глупец:
хотя льстецы везде опасны,
в любви всего опасней льстец.
И здесь для нас быть может лестной
лишь чуткость разума, чья власть
на грани должного почтенья
удержит пагубную страсть.
Но в ком достанет сил, чтоб воля
со страстью справиться могла?
Себя в узде держать так трудно,
коль страсть закусит удила.
А если даже страсть чужую
удержит разума узда,
как убедить мою тревогу,
что больше не грозит беда?
И хоть рассудком заподозрить
я не осмелюсь никого, —
но сердце все равно в тревоге,
не успокоить мне его.
Коль нажил ты врагов, не спится
тебе спокойно по ночам,
но сна лишится тот навеки,
кто их выдумывает сам.
Коль некто у чужой границы
расположился на ночлег,
то, верно, вражеской добычей
стать хочет этот человек.
И пусть мишень недостижима,
но если нет стрелка́м числа,
кто присягнет, что не добьется
удачи хоть одна стрела?
Когда бы кто-то в чем-то малом
соперничать со мною стал,
и то б его существованье
меня пронзило, как кинжал.
Какая ж мне грозит кончина,
коль станет на моем пути
соперник, что меня задумал
в моем же счастье превзойти,
он, кто чужого жаждет блага,
кому все средства хороши,
кто быть хозяином желает
на празднестве моей души,
кто мнит, что лишь в моем паденье
его таится торжество,
кто хочет приобщиться к славе
ценой бесславья моего,
кто хочет, чтоб его любовью
была моя побеждена,
дабы душа моя навеки
от скорби сделалась больна?
Коль чье-то сердце не знавало
столь страшной скорби никогда, —
бесчувственность такого сердца
сродни бесчувственности льда.
И пусть доверчивость похвальна,
знать чувство меры до́лжно ей:
в любви опасно быть ревнивым,
но легковерным быть — страшней.
Лишь сердцу чуткому понятно
любовной скорби естество:
в том, кто влюблен, ее рождает
не разум, а любовь его.
И сущность скорби сей являют
та неуверенность в себе,
тот вечный страх, что вдруг погибнет
моя любовь с чужой в борьбе,
страх, что мой вечный страх рассердит
судьбу и, гнева не тая,
она лишит меня блаженства,
которого не стою я.
Он, этот страх, сердцам влюбленным,
как украшению эмаль,
лишь прибавляет благородства,
будя в них светлую печаль.
И пусть он душу нам терзает,
и пусть его нам не избыть:
лишь тот достоин быть любимым,
кто не надеется им быть.
И пусть порой упрям ревнивец,
и безрассуден, и жесток,
все ж ревность для любви — экзамен,
и, значит, ревность — не порок.
И хоть любовь твердит, что ревность
ей много нанесла обид,
но все же выходки ревнивцев
она для виду лишь бранит.
Коль ревность действует во славу
разгневанного божества,
оно ей многое прощает,
пусть даже ревность не права.
И тот, кто сетует, что ревность
с него, мол, не спускает глаз, —
тот просто хвалится любовью
и хочет зависть вызвать в нас.
Влекут бок о бок колесницу
самодержавной красоты
и тот, кто ревностью томится,
и тот, чьи не сбылись мечты.
Мы в жертву красоте приносим
сердца, изнывшие от мук, —
увы, не примет меньшей жертвы
она от преданных ей слуг.
О просвещеннейший Монторо,
великой мудрости пример,
кому не по душе Вергилий,
кому не угодил Гомер!
Любовь и ревность неразлучны,
но их твой ум разъединил
(что никому не удавалось,
лишь у тебя достало сил).
Но силы тратил ты напрасно:
сознайся, что, когда ты всех
мнил убедить в невероятном,
ты сам не верил в свой успех.
Ты уподобился софистам,
готовым спорить целый век,
что белый снег, как уголь, черен,
а черный уголь бел, как снег.
Пусть в хитроумных рассужденьях
твой ум надменный изощрен,
все ж в лабиринте доказательств,
я вижу, заблудился он.
Недоказуемого жаждет
твой дерзкий разум все равно:
ведь все, что доказать возможно,
уже доказано давно.
Едва на некое сужденье
легло клеймо неправоты,
тотчас по-рыцарски на помощь
спешишь к беспомощному ты.
Защиту беззащитных мнений
тебе препоручила честь, —
и мне с тобою спорить трудно,
хоть много возражений есть.
И если я с тобою спорю,
то это только потому,
что так, увы, повелевает
твой разум моему уму.
Я признаюсь, что с бо́льшим пылом
мой разум следом за тобой
пустился бы непроторенной,
никем не хоженной стезей.
Но поднялся́ твой смелый разум
ввысь на такую крутизну,
что за тобой вослед отправить
свой робкий ум я не рискну.
Я знаю, не со зла, Монторо,
твой разум, распластав крыла,
с вершины ринулся на ревность,
в ней видя воплощенье зла.
О ревности ты судишь строго:
но я, сама ее познав,
могу судить о ней по праву,
и я скажу, что ты не прав.
Все ж пальму первенства вручаю
тебе за ум я и талант:
ты с делом справился не хуже,
чем с тяжестью небес Атлант.
И коль окажет мир доверье
твоим пророческим словам, —
навек от ревности избавясь,
тебе воздвигнут люди храм.
И меж невольников влюбленных
все станут счастливы, едва
их всех из клетки золоченой
освободят твои слова.
Тогда исчезнут подозренья,
рассеется нелепый страх,
и канет в вечность недоверье,
а ревность превратится в прах,
и все вдруг обернется благом, —
что хочешь, то и выбирай:
успех, удачу, радость, счастье —
и на земле настанет рай.
И будет род людской обязан
отваге твоих мудрых слов
желаннейшим освобожденьем
от нестерпимейших оков.
И все ж мой долг перед тобою
совсем иной, чем долг других,
ведь без твоих стихов, Монторо,
не родилось бы и моих.
Но будут люди иль не будут
в грядущих ревновать веках, —
наш спор о ревности закончит
другой поэт в других стихах.
О мой возлюбленный, пора,
пора с тобою мне проститься:
мне слезы не дают писать,
велит мне время торопиться.
Пусть буквы черные несут
к тебе печаль моих стенаний, —
на свете нет чернее букв,
и горше нет воспоминаний.
Прости, неровен почерк мой,
слезами полита бумага:
то, что диктует мне огонь,
соленая смывает влага.
Мешают слезы мне писать,
вступая в распрю со словами:
едва перо найдет слова, —
как все уж сказано слезами.
Услышь мою немую скорбь,
к ней преисполнись состраданья:
ужель не стоят вздохи — слов
и не заменят фраз — рыданья?
Бушует в сердце океан,
мне не унять его волненья;
несутся мысли наугад
и терпят кораблекрушенье.
Мне жизнь постыла. Хоть она
еще, подобно рабству, длится
и я живу, но жизнь моя
уже самой себя стыдится.
Смерть призываю я. Но нет,
нейдет мой лекарь долгожданный:
ведь дорожится даже смерть,
когда она для нас желанна.
И тело бедное мое
на пытку предано судьбою...
Оно уже давно мертво —
лишь сердце в нем еще живое.
Душа в бессмертии своем —
и та, увы, полна смятенья:
скорбь похищает у нее
ее надежды на спасенье.
Чтобы спастись, должны бежать
душа и сердце, изменив мне:
во вздохах отлетит душа,
растает сердце в слезном ливне.
Ужели жизнью назову
существование такое,
когда вся жизнь моя — сосуд,
налитый до краев тоскою?
Но отчего, твердя, что боль
моя ужасна, я ни слова
не говорю тебе о том,
о чем душа кричать готова?
Уходишь ты... и в горе я
сама с собою лицемерю:
коль правда это — я мертва,
коль я живу — я не поверю!
Ужель настал он, этот день,
что смерть принес моей надежде:
не светит свет твоих очей,
а солнце светит, как и прежде!
Ужель мой жребий так жесток
и столь сурово наказанье,
что мне нельзя утишить скорбь,
ей обещав с тобой свиданье?
Ужель, скажи, не видеть мне
любимых черт? Ужель в разлуке
с твоим дыханьем жить? Ужель
меня твои забыли руки?
Сокровище моей души,
венец несбыточных желаний,
зачем, похитив душу, ты
оставил боль воспоминаний?
В противоречье роковом
меня томит коварный случай:
для жизни — все во мне мертво,
для смерти — слишком скорбь живуча.
Влачить в отчаянии дни
судьба меня приговорила:
я без надежд не в силах жить
и умереть от мук не в силах.
О мой любимый, подскажи,
как быть тому, кто так страдает?
Как в сердце мне твоем ожить,
мне, той, чье сердце погибает?
Ты вспомни о моей любви...
Ужель забвенья безнадежность,
все поглотив, не сохранит
тебе подаренную нежность?
Ты вспомни, что любовь моя
ни перед чем не отступила:
была ей кара не страшна,
опасности ей были милы...
К моей любви любовь свою
прибавить можешь по желанью...
Ужели две любви — одну
любовь спасти не в состоянье?
Ты вспомни, как ты мне клялся́
в любви и верности когда-то:
пусть то, в чем поклялись уста,
хранят твои поступки свято.
Прости, коль я, любимый мой,
тебя обидела напрасно:
но скорбь лишь потому и скорбь,
что над собой она не властна.
Прощай! Мне горе давит грудь,
я исповедь свою кончаю:
не ведая, что говорю,
написанного не читаю.
Плачь, плачь сильнее, скорбь моя,
слез горьких не стыдись:
где горе искренне, ему
без слез не обойтись.
Пусть криками исходит боль,
коль в сердце тесно ей, —
чем нестерпимее она,
тем скрыть ее трудней.
Кричи, коль скорби злой огонь
в груди невыносим:
поверит мало кто в пожар,
пока не виден дым.
Кричит страдалец, и грешно́
рот зажимать ему:
ведь право узника — ломать
постылую тюрьму.
Лишь оскорбляем чувства мы,
заставив их молчать,
и умирает сердце там,
где на устах печать.
Но скорбь моя столь велика,
что хоть кричи, хоть плачь:
я — жертва скорби, а она —
навеки мой палач.