Судьба племянницы Киры

После самоубийства Надежды Аллилуевой в 1932 году овдовевший Сталин оказался в окружении родственников обеих своих жен.

Это были брат первой его жены, Екатерины, Александр Семенович Сванидзе, более известный в большевистских кругах под своим партийным прозвищем Алеша, его жена, дородная красавица Мария Анисимовна, — автор дневников, упоминаемых в этой книге, ее сын от первого мужа Анатолий и их общий сын Джон.

Это были родной брат Надежды Аллилуевой Павел, он привез ей злополучный пистолет, из которого она застрелилась, его жена Евгения, их дети: Кира, Сергей, Александр.

Это была родная сестра Надежды Анна Сергеевна, с мужем-чекистом Станиславом Реденсом и детьми Леонидом и Владимиром.

Это был младший брат Надежды Федор, человек странный, считавшийся немного ненормальным, не оставивший потомства.

Кроме них, Сталина окружали соратники: Киров, Орджоникидзе, Енукидзе, Калинин, Молотов, Ворошилов, Каганович и другие.

Сначала все гляделись как бы единым дружным миром, но вскоре сталинская метла пошла мести.

При загадочных обстоятельствах был застрелен Киров.

Официально покончил собой, а по слухам, был убит Орджоникидзе.

Енукидзе достались тюрьма и расстрел.

Ушла в тюрьму жена Калинина, обвиненная в троцкизме.

Родной брат Кагановича покончил с собой.

У Ворошилова в семье оказалась своя червоточина: сел в тюрьму отец жены ворошиловского приемного сына.

С родственниками Сталин не слишком торопился, хотя очевидно, что к 1937 году они стали раздражать его своим присутствием, обычными домашними интригами, а некоторые и природной независимостью.

Первыми попали в тюрьму Алеша Сванидзе и его жена Мария Анисимовна. Потом — Станислав Реденс. Мужчин расстреляли, а Мария Анисимовна умерла от разрыва сердца, узнав об участи мужа.

В 1938 году неожиданно умер только что вернувшийся с курорта Павел Аллилуев.

Пришла война — Сталин сделал перерыв. После войны он вернулся к идее истребления оставшейся родни.

Пошли по тюрьмам Евгения, жена странно умершего Павла Аллилуева, ее дочь Кира, Анна Аллилуева, сестра покойной Надежды, вдова Реденса, сын Алеши Сванидзе Джон. Анатолий, сын Марии Анисимовны, погиб на фронте.

Остальные дети аллилуевского рода были еще малы для тюремной жизни.

Единственными, кого не коснулась рука могущественного родственника, были отец и мать Надежды Аллилуевой и ее младший брат, странный Федор Сергеевич.

Кира Павловна Политковская, актриса, растворившая свою одиозную фамилию в фамилии первого мужа, — самая старшая из детей Павла Аллилуева. В ее судьбе, как в зеркале, возникает судьба всех Сванидзе и Аллилуевых и, может быть, отчасти приоткрывается завеса над тайной истребления этого рода.

* * *

Маленькую, приветливую девчушку в Кремле двадцатых годов любили все.

— Кирка! — Сталин выходил во двор с трубкой, желая вдохнуть свежего воздуха.

— Что? — племянница подбегала к дяде.

— В голове дырка!

— Да ну вас! — девочка надувала губки и отворачивалась.

— Ладно, не буду, — великодушно обещал дядюшка, и племянница продолжала свои игры. А через пять минут снова:

— Кирка!

— Что?

— В голове дырка!

«И все-таки Сталин умел расположить к себе детей, — вспоминает Кира Павловна, — я была уверена, что он меня любит. Помню, папанинцы подарили ему огромную рыбу, которую нужно есть сырой. Я скривилась: не хочу.

— Не кривись, она вкусная.

— Не буду!

— Ешь, — говорит он и отрезает тонкий ломтик, кладет мне в рот.

Глотаю.

— Правда, вкусная!

— То-то!

* * *

1996 год. Сижу с Кирой Павловной в ее однокомнатной квартирке у Речного вокзала в Москве. Время то останавливается, то течет вспять, то убегает вперед. Огромный материал об огромной семье заключен в ее памяти, и сразу не знаешь, с чего начать. Договариваемся: я задаю вопросы и останавливаю ее, если она невольно меняет тему.

— Расскажите о вашей семье, об отце, о маме.

— Когда меня привезли из Новгорода в Кремль, мне было годика четыре. Мы жили тогда в Кремле вместе со всеми, там Ленин жил, он уже умер, Сталин, Орджоникидзе. Жили все в одном корпусе.

Сталин и мой отец дружили. Сталин удивлялся, что отец женился на моей маме, Евгении Александровне Земляницыной, дочери священника, иронизировал: «поповская дочка».

Он послал отца с семьей в Германию, работать в торгпредстве, и мы жили в Дюссельдорфе, потом несколько лет в Берлине. В Берлин приезжала жена Сталина Надежда Сергеевна на консультации к немецким врачам. У нее были сильные головные боли. Врачи отказались оперировать ее серьезное заболевание: сращение черепных швов.

В 1938 году отец, вернувшийся с курорта, первый день пошел на работу, а через некоторое время маме позвонили с работы: «Чем вы его накормили? Ему плохо. Рвота». Она сказала: «Дала яичко и кофе. Может быть, мне приехать?» — «Не нужно, мы вам еще позвоним».

Второй звонок был уже из больницы, и опять как будто ничего страшного, не нужно торопиться.

Когда она все-таки приехала, врач сказал: «Что ж вы так долго ехали? Он вас очень ждал. Что-то хотел сказать. Поздно…»

* * *

В дневнике Марии Анисимовны Сванидзе есть строки: «Иосиф шутил с Женей, что она опять пополнела. Теперь, когда я все знаю, я их наблюдала».

Можно ли не обратить внимания на эти слова?

— Правда ли, что у вашей мамы был роман со Сталиным?

Кира Павловна загадочно улыбается:

— Мама нравилась всем, кто хоть раз ее видел. Крупная, яркая, сильная женщина. Правдивая. Справедливая.

Однажды Сталин делал доклад, папа пошел, а мама опаздывала — портниха подшивала ей новую кофточку. Пришла в зал, чуть пригнувшись, села на место, а Сталин после доклада говорит ей: «Что ж вы, Женя, опоздали?» Она спрашивает: «А как вы заметили, что я опоздала?» Он отвечает: «Я далеко вижу. А потом, кто же, кроме вас, посмел бы опоздать на мой доклад?»

Мама не переносила лжи и притворства. Сталин разговаривает с Жемчужиной, женой Молотова, которая всегда заигрывала с ним. Она заведовала всей парфюмерией страны, и ей хотелось похвалиться новыми советскими духами. «То-то от вас так хорошо пахнет», — говорит Сталин. «Да, — вмешивается мама, — а пахнет-то „Шанелью № 5“».

После папиной смерти Берия предложил маме стать экономкой Иосифа Виссарионовича. У Сталина работала очень несимпатичная грузинка-экономка. Берия был уверен: если мама возьмет в руки хозяйство Сталина, все станет на свои места. Мама испугалась.

«Ни за что! — говорила она много лет спустя. — Берия был на все способен: отравит Сталина, а скажет, что это дело моих рук».

И она заторопилась замуж за Николая Владимировича Молочникова, с которым была знакома много лет, со времен Германии. Жену его арестовали, потому что она была полька. Вскоре после своего второго замужества мама попала в больницу. Как раз в эти дни Сталин несколько раз звонил нам, спрашивал маму.

— Мария Сванидзе писала в дневнике об отношениях Иосифа и Евгении в 1935 году. Не продолжались ли они до 1938 года и после? — возвращаюсь я к неотвеченному вопросу.

— Мама вышла замуж за Молочникова. Он был изобретатель и работал в Нижнем Тагиле. А когда началась война и нужно было эвакуироваться, Сталин хотел, чтобы мама ехала в эвакуацию со Светланой и другими родственниками. Она отговорилась тем, что у нее большая семья: свои дети и двое детей мужа, ей нужно ехать к мужу. Она и замуж вышла, чтобы защититься…

— От Берия или от притязаний Сталина?

Кира Павловна не отвечает.

Владимир Аллилуев, сын Анны Сергеевны, сестры Надежды, в своей книге «Хроника одной семьи» пишет: «Раскол в нашу семью внесла и Евгения Александровна, вступившая после смерти Павла в брак с Молочниковым. Он был вдовцом и имел двоих взрослых детей — Льва и Ксению. Мои дед и бабушка считали этот брак неприлично быстрым после смерти сына».

Сложный клубок семейных противоречий. В подобных и еще более сложных ситуациях люди выясняют отношения, но — это сталинская семья, а Сталин может все. В государственном масштабе может объявить родственников шпионами и врагами.

* * *

Послевоенная атака Сталина на родственников была спровоцирована книгой воспоминаний Анны Сергеевны Аллилуевой. Кира Павловна и сегодня не может понять, что так возмутило Сталина в этой книге.

Беру ее, читаю по строкам и сквозь строки. Как будто не к чему придраться. И все-таки…

Анна Сергеевна пишет:

«Для армии Сталина забраковали в 1916 году.

— Сочли, я буду там нежелательным элементом, — говорил он нам, — а потом придрались к руке.

Левая рука Сталина плохо сгибалась в локте. Он повредил ее в детстве. От ушиба на руке началось нагноение, а так как лечить мальчика было некому, то оно перешло в заражение крови. Сталин был при смерти.

— Не знаю, что меня спасло тогда, здоровый организм или мазь деревенской знахарки, но я выздоровел, — вспоминал он.

Но след от ушиба на руке остался на всю жизнь«.

Легко представить, насколько Сталину, отцу народов, победителю, генералиссимусу в полном расцвете славы, неприятно было в 1946 году читать эти строки, напоминавшие также о том, что рука уже почти не действует.

Ну, не действует, ладно, можно скрыть, но зачем многомиллионному народу, восхваляющему вождя, знать о нем такие малоприятные, унизительные подробности?! Подлый бабий язык! Нарочно?

А вот другие страницы из воспоминаний Анны Сергеевны:

«В Петербурге мы объяснили Сталину, что переезжаем на новую квартиру.

— Вот и хорошо, — довольно замечает Иосиф, — оставьте комнату для меня. — И, кивая на прощание, повторяет: — Для меня комнату не забудьте!«

В другом месте опять:

«— А комната ваша ждет вас, комната, о которой вы просили.

Лицо Сталина проясняется от улыбки:

— Оставьте, обязательно оставьте… комнату считайте моей«.

Почему-то при чтении этого отрывка из воспоминаний Анны Сергеевны мне вспомнились Савельич и Пугачев в пушкинской «Капитанской дочке»: слуга Савельич упрямо напоминает Пугачеву о тулупчике, подаренном ему в те времена, когда Пугачев был еще бродягой, а новый Пугачев, в роли царя Петра Третьего, злится, не желая вспомнить тулупчик как свое унизительное прошлое.

Анна Сергеевна была обречена.

Но сначала взяли мать Киры, Евгению Александровну. Через девять лет после смерти мужа в конце 1947 года ее обвинили в его отравлении. Была эксгумация, ничего не доказала, но мать Киры продолжали держать в заключении.

Кира Павловна так описывает арест матери: «Мы дома репетировали „Предложение“ Чехова. Звонок в дверь. Я открыла. Стоят двое мужчин. Спрашивают маму. Я впустила, покричала маму и опять пошла репетировать. Слышу голос мамы: „От тюрьмы и от сумы не отказываются“. Выбегаю, бросаюсь к маме, она на ходу прощается со мной, быстро выходит. Много лет спустя она мне рассказала, что хотела выброситься с восьмого этажа. Почти через месяц, в два часа ночи, взяли меня. Потом взяли Анну Сергеевну».

— Кира Павловна, — возвращаюсь я к запретной теме, — может быть, Сталин посадил вашу маму в отместку за то, что она предпочла ему Молочникова? Он любил ее?

— Знаете, — отвечает мне племянница Сталина, — лучше я расскажу вам, как сидела в тюрьме и жила в ссылке. Вы ведь хотите знать, какая я была — кремлевская счастливица?

* * *

— Под следствием сидела в Лефортове. Камера — семь метров. Я совершенно не могу жить без ощущения времени, не знать, что на дворе, какой день, — рассказывает Кира Павловна. — Я стала делать из черного хлеба гнездо и маленькие яички: пять маленьких, тогда была пятидневка, и одно большое — праздник. Я это гнездо так заслонила разными предметами, что его никто не мог заметить. И знала, какой когда день.

Меня посадили в январе. 23 февраля, в день Красной Армии, всех заключенных охранники оставили без обеда как врагов народа. А сами ушли праздновать. Восьмого марта было то же.

Но как бы мне ни хотелось есть, я не съедала гнезда — это был календарь. Двадцать пять рублей было у меня с собой. Попросила охранников купить мне в тюремном ларьке луку, чтобы избежать цинги, шоколаду и, по-моему, печенья. Пять месяцев там просидела.

По ночам свет не выключали… днем разрешалось лежать только с открытыми глазами. Не поворачиваться спиной — а вдруг я, отвернувшись, себя душу, давлю, раба из себя выдавливаю. Только закроешь глаза — окрик: «Встать!» Встаешь.

Утром давали полбуханки черного на целый день. Непонятную жидкость: то ли кофе, то ли чай. В шесть утра завтрак. В шесть вечера — обед. Все.

В обед — рыбная похлебка и, как солдатам, каша-шрапнель, перловка. Жевать ее было невозможно. Овсянку давали. Я все ела.

Пожаловалась следователю: «У меня желудок больной, не могу черный хлеб». Он мне говорит: «А я тебе сухарики». Я осмелела, говорю: «Два куска сахару мало!» Он отвечает: «А я тебе четыре».

Видимо, они опасались, что Сталин кого-нибудь вызовет, спросит: «Чем племянницу кормите?»

Вот такие были у меня поблажки. Иногда мне разрешали после допроса не в шесть, а в восемь утра вставать.

Слушаю Киру Павловну — веселую, ловкую, артистичную, и думаю: в чем же обвинял Сталин свою племянницу, знакомую ему с пеленок?

— Практически ни в чем. На следствии говорили, без всяких примеров, что я враг народа, что против Сталина. А маме говорили, что она отравила папу нарочно, желая выйти замуж за Молочникова, которого тоже посадили. Его в тюрьме сильно били, на голове остались шрамы.

Когда маму брали и впервые привели на допрос, один сидел перед ней с палкой, другой кричал на нее матом.

Она и говорит: «Я в гестапо попала, что ли?»

Они ее опять густым матом покрывают, а она стала перед ними: «Ах, вы дети, вы не были на флоте! Вот я вас научу настоящему мату».

Пятиэтажным покрыла, они онемели и больше при ней не матерились.

* * *

Следствие окончено. Киру Политковскую вызывает «тройка».

— Зал с низким потолком. Сидят. У всех троих огромные носы — я всегда обращаю внимание на внешность, такая у меня мания. Говорят: «Гражданка Политковская, мы вам сейчас прочитаем приговор». Душа моя куда-то убежала, и я еле слышу: «Пять лет ссылки в Ивановскую область».

Один из них говорит: «Вы хотите что-то спросить?» Я отвечаю: «Да. А яблоки в Ивановской области есть?» — «Есть, есть!»

Выдали мне паек, кусок черного хлеба и селедку. Я думаю: сколько же дней туда ехать? Говорят — полдня. Меня с собаками под конвоем — в поезд. Там решетка, солдатик смотрит на меня и говорит: «Зоя Федорова, а, Зоя Федорова, и чего тебе не хватало?» — «Да я не Зоя Федорова». — «Ах, Зоя Федорова…»

В это время знаменитая Зоя Федорова в тюрьме сидела.

Приезжаю в Ивановскую тюрьму, начальник, похожий на Фернанделя, говорит: «Ну ясно, вы там в семье поругались, он вас и посадил, ничего, время пройдет, помиритесь. Мы тебя в розовую камеру посадим. Баньку тебе затопим».

И правда, помещает в розовую камеру, говорит: «Ты тут свободненькая, можешь ходить куда хочешь». — «У меня денег нет, некуда идти». — «Пиши родным, братьям», — советует он.

Я написала и все горевала, что не сообразила позвонить им.

Фернандель учит: «Ходи по Иванову, где хочешь, но на ночь возвращайся сюда».

Я слышу вдали вроде музыка.

«Откуда?» — спрашиваю. «Тут близко парк культуры, а в нем театр. Можешь туда сходить».

Иду в парк. Смотрю — гастроли Камерного театра. А у меня там подружка, Марианна Подгурская, красотка, племянница Ромена Роллана. Вижу, она идет, вся в голубом, кричу ей: «Марьяшечка!» Она ко мне: «Ты что, из тюрьмы убежала?» — «Разве оттуда убежишь?»

Я хотела остаться у Марианны в гостинице, но у них был строгий паспортный режим, и она меня не пустила.

Из трех предложенных мне городов: Иваново, Кинешма, Шуя я выбрала последний, потому что там в театре не было людей, знавших меня, НКВД хотел, чтобы Аллилуевы были инкогнито — нашу фамилию скрывали ото всех.

Пошла на вокзал ехать в Шую, а там неразбериха, как во время войны, все лезут, с мешками, не протолкнешься. Я обратно в Ивановскую тюрьму, а меня не пускают: «Пишите заявление, что хотите переночевать в тюрьме».

Написала, и начальник с мордой Фернанделя опять отвел меня в розовую камеру. Утром он сам отвез меня на вокзал и усадил в поезд. Симпатичный человек. Вообще Иваново не Лефортово: домашняя тюрьма, половички, не пытают, все какое-то детское…

* * *

Легкость, с которой Кира Павловна рассказывает свою жизнь, — не легкость ли это артистического характера, умеющего видеть прекрасное в луже грязи? Она любит людей и легко прощает даже подлости. Но не прощает огульных обвинений в свой адрес.

— Как так, — горячится Кира, — Володя Аллилуев (ее двоюродный брат. — Л.В.) в своей книге говорит, что мы с мамой писали на его маму, Анну Сергеевну, и ее посадили. Ему в сорок восьмом было двенадцать лет, что он мог тогда понимать? Ведь следователи сами писали за заключенных протоколы и могли наворотить что угодно.

Вполне согласна с Кирой Павловной.

Проведя не один час над «делами» Калининой, Жемчужиной, Руслановой, Окуневской, Егоровой, Буденной и других, могу не только подтвердить слова Киры Павловны, но и кое-что добавить.

Прежде всего, «дела» тридцатых годов и «дела» конца сороковых — это разные «дела». Первые меньше, проще. Много в папках тридцатых собственноручных показаний, как правило, написанных так, что даже почерк кажется испуганным. В собственноручных показаниях видны личность, характер, состояние духа на тот час, когда они писались. Эффект присутствия персонажа.

В сороковых распухшие папки «дел» полнились показаниями, напечатанными на машинке, далеко не всегда подписанными допрашиваемым, и тон, и стиль разных показаний выглядели как бы на одно лицо.

Словно один и тот же человек снимал их с одного человека и сам же записывал.

Стиль тюремных держиморд целиком поглощал индивидуальность той или иной личности, сидевшей перед ним. Следователей сороковых всегда интересовала одна и та же тема — интимная жизнь допрашиваемых, ее подробности, не имеющие никакого отношения к «делам шпионок». Что это было? Почему? Извращенность следователей или, наоборот, скованность их? Они определенно фантазировали на страницах «дел», безнаказанно изливая свои тайные неудовлетворенности и комплексы.

Думаю, зря Владимир Аллилуев обвиняет Киру Павловну: ее показания наверняка были сочинены следователем, а она ничего не подписывала и даже не знала, что его мать, Анна Сергеевна, тоже в тюрьме.

* * *

— Что случилось, когда вы в Шую приехали? — спрашиваю я Киру Павловну.

— Приехала я в Шую, — подхватывает Кира, — там, конечно, улица Ленина, самая главная. На ней КГБ. Сидит такой опрятный, вроде интеллигентный, хорошенький, а я ему говорю: «Мне надо работать в театре, у меня никакой другой специальности нет».

Он снимает трубку: «Театр Горького? Это оттуда-то. Тут приехала ссыльная, она должна работать в театре».

Ему отвечают, и он мне передает, что «местов нет», но можно там работать на разных работах.

А мне что? Я там стала и актрисой, и аккомпаниатором, и реквизитором. Парень этот послал меня в гостиницу, устроиться на несколько дней. Прихожу. Сидит в платке, ну, баба-яга. Даю ей бумагу: «Аллилуева-Политковская выслана на 5 лет в Ивановскую область». Она молчит, смотрит и вдруг как заревет в три ручья: «Миленькая ты моя, у меня муж тоже сидит, я тебе лучший номер дам!»

Молчу, не могу понять, на каком я свете.

Стала играть в театре. Паспорт мне выдали на фамилию мужа. Я всего-то два года была замужем, когда меня забрали. Муж приехал ко мне, ну что ему было делать в Шуе? Он в Малом театре работал помрежем, когда мы познакомились, а перед тем, как мне сесть, поступил в дипломатическую школу.

Побыл у меня, посмотрел: играю я спектакль — в зале восемь человек. Мы играем, наслаждаемся, можно сказать, для себя, а потом нам по рублю дают зарплаты. Паек получаю: черный хлеб.

Уехал. Родители его прислали мне письмо: «Спасите нашего сына, если вы не дадите ему развод, он погибнет». Я на него нисколько не в обиде — раз партийный, значит, все будет делать, как им надо. Любовь кончилась — вот что было обидно.

* * *

— Потом театр прогорел, а я пошла работать хоровиком в школу умственно отсталых детей. И должна сказать, эти умственно отсталые бывали часто умнее умных. Я подружилась с ними, они меня провожали до дома, другие учителя взревновали, стали говорить: «Вот вы их любите, а они вам прозвище дали — Гиря Павловна Поллитровская-Полбутылкина», а я отвечаю: «Какие же они умственно отсталые — очень остроумные».

Ссылка моя кончилась в январе 1953 года. Я поехала в Москву, но, как выяснилось, у меня не было права проживания во всех столицах. Вахтер Дома на набережной, когда я вошла в подъезд, желая повидать братьев, сказал: «Пропущу, но после 23 часов я вас выведу. Нет права оставаться в доме».

Я поехала к маминой сестре, тете Кате, побыла у нее и вернулась в Шую.

После смерти Сталина мой брат Сережа вызвал меня в Москву. Встретил на вокзале, везет. Проезжаем Лубянку, я отвернулась, а он говорит: «Ты разве не знаешь? Берия арестовали и расстреляли».

Второго апреля 1954 года мне позвонили с Лубянки: «Здравствуйте, мы вам сейчас пришлем машину, вы можете забирать маму и тетю».

Я в шоке. Спрашиваю: «А это не первоапрельская шутка?»

Приехала за мамой. Она сильно изменилась, румянец на лице лиловый. Мы обнялись, мама немного отстранилась, оглядела меня и говорит: «А более безвкусно ты не могла одеться?»

Ну, думаю, все в порядке, моя мать не переменилась. И когда, спускаясь по лестнице, я ей сказала: «Берия посадили», она закричала на всю лестницу, чтобы ее могла услышать Анна Сергеевна, моя тетя: «Нюрочка, ты слышишь, Берия-то посадили!»

* * *

Четыре года после возвращения в Москву сталинская племянница искала работу — не брали. Михаил Иванович Царев не имел права не восстановить ее в театре, но нашел повод: «Вы в Шуе работали, у вас другой почерк».

И отказал.

Ссылаясь на «почерк», великолепный Михаил Иванович показал свой «почерк»: за его отказом, скорее всего, скрывалась осторожность руководителя, предпочитавшего в годы разоблачения Сталина не подводить родной театр присутствием в нем сталинской племянницы: так пострадавшая от дяди «враг народа» Кира Павловна Политковская получила новое невидимое клеймо: «родственница тирана».

Но свет не без добрых людей. В 1957 году она устроилась работать на телевидение, где и прослужила до 1980 года, откуда ушла на пенсию. Была помощником режиссера и режиссером музыкальной редакции.

* * *

— Расскажите, пожалуйста… — начинаю я.

— О сексуальном характере Сталина? — хитро щурится озорная Кира Павловна. — Это я открою только за доллары.

Обалдело смотрю на нее. Неужели она серьезно? Или я ничего не понимаю в людях, ничего не поняла в ней?

А может, она, как все наше общество девяностых годов, сошла с ума на зеленых бумажках?

— Пожалуйста, называйте сумму, — говорю и думаю: «Какую бы сумму она ни назвала, даже для меня удобоваримую, я не воспользуюсь этой тайной. Зачем мне знать такое? Я ведь не порнокнигу пишу. Какое право я имею знать интимные подробности жизни человека, сегодня беззащитного перед временем, каким бы ни был этот человек?»

— Неужели вы поверили, что я способна торговать его интимной жизнью? — говорит Кира Павловна. — Какой-никакой — он мой дядя. И ему я простила то, что касалось меня…

О, лукавая, кокетливая, искрометная Кира Павловна! Что она могла бы рассказать мне необыкновенного о своем дяде, который, по мнению многих живших в те времена и живущих сегодня, на долгие годы лишил всю страну сексуального воспитания? Случалось, говоря с кремлевскими женами и детьми, я осторожно касалась интимной темы, и не было случая, чтобы мое любопытство как-то удовлетворялось.

— О чем говорить! Какой секс? — воскликнула Серафима, невестка Кагановича. — Это были замордованные работой и Сталиным мужики. Они боялись взглянуть в сторону от жены. А если что-то где-то с кем-то было, то уж, конечно, так неинтересно, с оглядкой, кое-как. Секс стерегли сексоты! (Сексот — секретный сотрудник КГБ. — Л.В.)

Думаю, она недалека от истины. Однако дети Кремля 40—50-х годов были уже иными. Западное влияние и определенная защищенность давали свои плоды, но тоже все творилось исподтишка. Как бы папа не узнал и мама не переживала.

Интимная жизнь каждого человека — это шахматная доска со множеством вариантов, и чем больше запрещений и преград, тем желаннее и острее тайное самовыражение плоти. Не удивилась бы, узнав, что в жизни каждой кремлевской семьи случалось такое, что могло бы стать предметом внимания не только сексота, но и сексолога, сексопатолога или современного сексописателя. Но эта тема — не моя.

Загрузка...