— Тебе тепло?
Я издал какой-то звук.
— Знаешь, Дэви, они, эти фантазии, ну, которые бывают, когда лихорадка, они не похожи на настоящие сны, ну, те, которые предсказывают судьбу, если ложишься спать с початком кукурузы под подушкой. Ты уверен, что тебе тепло?
— Я хотел бы, чтобы вы всегда были со мной.
— Что?
— Чтобы вы были со мной. В моей постели.
Она не влепила мне пощечину. Я не мог поднять на нее глаз, но тут она легла на мой тюфячок, теплая и близкая, и мои волосы трепетали от ее дыхания. Между нами валялись сбившиеся в кучу одеяла. Она лежала на моей правой руке, а левую, чтобы я не мог обнять ее, отталкивала. Я был по меньшей мере в три раза сильнее, но не смел использовать хотя бы малую часть этой силы.
— Дэви, дорогой, нельзя… то есть, лучше не надо…
Я поцеловал ее, чтобы она, наконец, замолчала.
— Ты плохо ведешь себя, Дэви.
Я поцеловал ее ушко и шелковистую впадинку у плеча. Я не знал тогда, что это лишь разжигает огонь. Ее бедро легло поверх моего, и она, дрожа, прижалась ко мне через одеяло, а еще через некоторое время прошептала:
— Это грех… Матерь Авраама, не позволяй мне быть такой плохой!
Она вырвалась и откатилась прочь. Я подумал, что она поднимется и уйдет, но она продолжала лежать на голом полу, взъерошенная, с разведенными коленями, задравшейся юбкой и прижатыми к лицу руками.
На короткий миг ее сокровенное местечко сладострастно и беспомощно открылось передо мной, и я отреагировал на него так, как отреагировал бы любой мужчина, и я мог бы взять ее, наплевав на то, будет она плакать или нет… Но тут мой разум идиотски занудил: «А что, если Мамаша Робсон придет искать ее? Или сам Старина Джон?»
— Почему ты не делаешь это со мной? — донесся до меня ее слабый голос.
Я отшвырнул одеяла прочь и пополз к ней, и полз, пока меня не настигла последняя убийственная мысль, не словами, но холодной картиной: деревянная распялка на высоком столбе; дырки, чтобы привязать крепостного за шею, щиколотки и запястья; свободная площадка вокруг, чтобы можно было быстро убрать камни и мусор после того, как тело на позорном столбе станет лишь поучительным примером, чересчур неподвижным, чтобы оставаться развлечением для толпы…
Страдающее лицо Эмии повернулось ко мне. Она знала, что я был готов, но теперь от моей готовности не осталось и следа. Она неуклюже обняла меня, пытаясь поправить дело трясущимися пальцами. Возможно, она тоже вспомнила закон, поскольку внезапно вскочила на ноги и, спотыкаясь, ушла. Я заполз на тюфяк и подумал: «Мне конец… Смогу ли я сбежать?»
Но она уже возвращалась. На ее мокром лице не было гнева. Она снова села рядом со мной, не слишком близко, натянув подол на колени. Она поискала носовой платок, но не нашла, и вытерла лицо одеялом.
— Я не хотел обидеть вас, мисс Эмия.
Она ошеломленно взглянула на меня, затем истерически рассмеялась.
— Ах ты бедный глупыш! Это я во всем виновата, и теперь, думаю, ты считаешь, что я из тех девиц, которые готовы делать это с каждым, ты думаешь, что я непорядочная, правда?.. Но я не такая, Дэви, и когда только ты и я, мы же такие хорошие друзья, не называй меня мисс Эмия, ради всего святого! О, Дэви, мне в голову приходят такие вещи, я не могу объяснить, тебе не понять…
По меньшей мере, она снова начала говорить. Моя паника утихла. Ручеек потек дальше, становясь все более и более мирным.
Кстати, о ручейках…
Я прекратил записи неделю назад и вновь возобновил их этим днем, услышав журчание тропического ручейка. День был заполнен трудами по нашему поселению на острове. Мы собираемся остаться здесь по меньшей мере до тех пор, пока не родятся все те, кто пребывает сейчас в материнском лоне, а может быть, и дольше. Возможно, кто-то останется, а остальные продолжат путь — не могу вообразить, чтобы капитан Барр позволил своей шхуне слишком долго стоять на якоре… Ручеек бежит около шалаша, который мы с Ники делим с Дионом и еще троими, пока строятся более постоянные здания для нашей колонии.
Островок небольшой, приблизительно овальной формы, его размер в самом широком месте, с севера на юг, составляет примерно десять миль. Он, по-видимому, находится в том районе, где старые карты показывают нам несколько точек, называемых Азорами. В первый день мы обошли вокруг него на корабле, затем, не видя на горизонте никакой другой земли, осторожно вошли в одну бухточку — залив на восточном побережье. Мы встали на якорь в пяти морских саженях от чистой отмели, где стая серых обезьян перебирала ракушки, отыскивая съестное — крабов-отшельников. Остаток дня и ночь мы провели на борту корабля, изучая прибой — он здесь весьма умеренный — и пытаясь обнаружить следы человека или еще какой-нибудь опасной формы жизни.
Никому не спалось — была глубокая теплая ночь, свободная от усталости и страхов морского перехода, с полной луной — самое время для музыки, выпивки и буйного веселья. Нас сорок — шестнадцать женщин и двадцать четыре мужчины — и почти все мы молоды. Утром мы сошли на берег, не слишком терзаемые похмельем, и все бодрые, за исключением Мистера Вилбрэма, который бодрым не бывает никогда.
Единственными животными, которых мы заметили, были обезьянки, несколько коз, короткоухие кролики и множество птиц. Вчера, бродя по острову, мы с Джимом Лоумэном нашли следы свиньи, лисицы и дикой кошки, а еще видели белок-летяг, очень похожих на тех милашек, которых я встречал в лесах Мога. Похоже, люди не жили здесь с Былых Времен. Мы вполне можем найти на острове развалины.
Бугор рядом с пляжем вполне подходит для домов, и мы очистили его от растительности. Ручеек, текущий мимо бугра, начинается в миле от самого высокого холма, на высоте примерно в тысячу футов над уровнем моря. Вдоль ручья в изобилии произрастает жесткая рыжеватая трава; возможно, она подойдет для производства бумаги, а также для изготовления кровли. Наши дома будут легкой конструкции: тростниковые крыши на высоких опорах, тростниковые же стены, лишь наполовину доходящие до свеса крыши — нечто вроде воздушных домиков, которые я видел в Пене в 320 году, когда был там с Бродягами Рамли. Эти домики сохраняют прохладу даже в самый жаркий день, а если случится ураган… ну что же, вы потеряете не слишком много: можно будет построиться заново.
Кстати, о ручейках…
Послушай, журчал ручеек Эмии, то, что мы чуть не сделали ужасный грех, потому что ты был Просто Мальчиком, и вообще делать это — ужасный грех, только мы ничего такого не сделали, поэтому никакого греха не было, и все это было из-за меня, но я только что помолилась Богу за это и никогда никому не скажу про тебя, из меня ни слова не вытащат даже дикими лошадьми, потому что вообще-то ты был хорошим милым мальчиком, который не мог ничего поделать, потому что родился без привилегий, кроме дикости и бездельничанья, но когда ты исправишься, ты станешь хорошим человеком, которого все будут уважать, правда, ты должен проявить себя и помнить, что, как говорит ма, жизнь — не только пиво и кегли, чем бы там ни были эти кегли, я всегда думала, что это жутко смешное слово, ну вот, жизнь — это тяжелая работа и ответственность, и надо помнить о том, что говорили мудрые, не только священники, но и все, кто жил достойной жизнью, потому что можно жить правильно и неправильно, в точности как ма говорит, и нельзя все время бить баклуши, чтобы другим приходилось вас покрывать, потому что другие немного вас любят и кормят вместо вас, чума их забери, старых мулов…
Я сказал, что мне очень стыдно.
Ну что же, журчал ручеек, тебе следовало бы чувствовать хоть чуточку раскаяния по поводу сегодняшнего вечера, не потому, что ты был в этом виноват, нет, ты не был, не был, ну разве что тебе не следовало целовать меня так, потому что мальчикам следует быть вроде осторожными и стараться остаться чистыми и как бы набожными, и не слишком много думать сам-знаешь-про-что, и в любом случае, после окончания ученичества ты, вероятно, женишься на какой-нибудь славной женщине, и все будет славно, и, кстати, ты не должен расстраиваться от того, что он, ты понимаешь, что я имею в виду… ну как бы не стоял, потому что я случайно точно знаю, что со множеством мальчиков происходило то же самое, если они просто боялись или не привыкли, понимаешь, это не обязательно значит, что у них есть какой-то тайный враг, который делает всякие гадости с восковой куклой, хотя, конечно, если бы ты был совсем взрослый мужчина, так тоже могло быть, и тогда надо было бы поостеречься, но в любом случае, это была целиком моя вина, как я уже и говорила раньше…
Я сказал, что мне очень стыдно.
Я знаю, продолжал журчать ручеек, и это делает тебе честь, и никто никогда не узнает, а что касается законов, им следует взять и засунуть законы себе кое-куда, потому что крепостной слуга, и ты тоже, точно такой же человек, как и кто угодно, и я могу сказать это еще раз: как и кто угодно, и даже больше того, я никогда бы никому не позволила тронуть даже волосок на твоей голове, только то, что я сказала насчет того, что ты должен проявить себя, ну, понимаешь, ты должен сделать что-нибудь трудное я не имею в виду что-нибудь сумасбродное или глупое, просто что-то трудное и хорошее, ну, что-то выдающееся или что-то в этом роде, чтобы… чтобы…
— Мисс Эмия… то есть, Эмия, я сделаю, я так и хотел, чтоб мне пусто было, я сделаю, только вот что, например?
— О, ты сам должен выбрать, что ты не хочешь делать, но знаешь, что тебе следует это сделать, например, постоянно ходить в церковь, только не обязательно это то, что ты должен хотеть сделать. Нет, просто что-то хорошее, честное и трудное, так, чтобы я гордилась тобой, я буду как бы твоим вдохновением… нет, ты не должен снова меня целовать, никогда до тех пор, пока ты не станешь свободным, да, вот так.
Она поднялась, расправила юбку, ее глаза были опущены, возможно, она даже немного плакала, но в неверном свете фонаря я не мог сказать наверняка.
— Я попытаюсь, Эмия.
— Я имею в виду, Дэви, что я хочу, чтобы мы были хорошими, как… как достойные люди, хорошие люди, которые преуспевают и которых вовсюда зовут и все такое. Они именно это имеют в виду, когда говорят «бояться Бога и жить в Аврааме» и все такое, то есть, есть правильный путь и есть неправильный путь, я имею в виду, я… Ну, я иногда была не слишком хорошей, Дэви, ты не поймешь.
Она стояла у чердачного люка, опустив на пол фонарь. Потом она задула его и оставила для меня у лестницы.
— А теперь спи, Дэви, сладенький. И ушла.
Я мог бы рвануться за нею, готовый теперь сильнее, чем когда-либо: я чувствовал себя сейчас не больше, чем чертом из табакерки, но и не меньше… Но я лишь подошел к окну и посмотрел, как ее смутная тень плывет через двор, и нырнул назад под одеяла, погрузившись в сон, терзаемый кошмарами…
Я бежал — скорее даже, брел, точно увязая в какой-то липкой массе, и ноги мои были чересчур короткими и тяжелыми — по дому, смутно напоминавшему «Быка и Железо». Там была тысяча комнат, и в каждой находилось какое-то воспоминание: трехногий стул, на котором дети из приюта сидели, когда плохо себя вели; кольцо, которое носила сестра Карнейшн; тряпичная кукла, мой талисман в одном из малиновых башмачков, которые были на Кэрон, когда ее привезли в приют (их мигом отобрали у нее как греховную роскошь). За мной шел черный волк, шел, не спеша — он мог подождать. Его рык напоминал слова:
— Взгляни на меня! Взгляни на меня!
Если бы я взглянул, хотя бы однажды, то стал бы его добычей. Я шел дальше — ни в одной комнате не было окон, ниоткуда не было видно рассвета. Двери не закрывались за мной. Когда я припер одну из них плечом, черный волк встал, пуская слюни у щели, а я сказал через плечо:
— Я дам Кэрон свой катскильский нож, и она сделает тебе что-нибудь трудное и хорошее.
Тогда он заткнулся, но мне все еще надо было отыскать Кэрон, потому что иначе мои слова были бы пустой угрозой, и, возможно, она пошла вперед, с одной босой ногой и моей свечой, стоявшей в одном из ее малиновых тапочек, но я так и не узнал ее судьбы, поскольку споткнулся и полетел вниз, понимая, что черный волк сейчас начнет обнюхивать мою шею, а потом, осознав, что проснулся на своем тюфячке над хлевом, но на миг не был уверен, что нахожусь в одиночестве…
Увы, я был в одиночестве. Я чувствовал запах сухого сена и аромат Эмии — от ее одеяла. В мое окошко светила поздняя луна. Паучий укус чесался и болел, но все самое страшное уже прошло. Я нашел котомку и нащупал золотой горн. Он не был моим.
Я знал, какое дело должен совершить, доброе, честное и трудное. Мой горн должен отправиться назад, к уродливому созданию, которое не умело им пользоваться. Было ли это добрым делом? Не знаю… По крайней мере, оно было трудным и честным. Я никогда бы не смог рассказать о нем Эмии… разве что немного приукрасить историю — может быть, заменив мута на отшельника?.. Когда же это я говорил ей о чем-то большем, чем простейшие ежедневные дела? Ну, в моих грезах… Там, разумеется, она каждый раз отвечала мне совершенно изумительно…
Черт, мне придется бежать осмеянным и оскорбленным, подвергая свою жизнь опасности, потому что Эмия сообщит властям, что я не убил мута. И тогда… посмотрим: паду ли я жертвой полицейских собак? Поразмыслив, я бы сказал — ни в жизнь. Хм-м, может быть, забраться на дерево и говорить с ними оттуда? Нет, ерунда на постном масле…
Но в какой-нибудь далекий день я смогу вновь посетить Скоар, став мужчиной с изборожденным шрамами грустным лицом, мужчиной, не любящим вспоминать героические поступки в далеких войнах в… Нуине? Или Коникуте? А почему бы мне не возглавить экспедицию, которая покончит с пиратами на архипелаге Код? Так что в благодарность дружественная нация сделает меня Правителем этих благословенных островов…
Откуда было мне знать в те дни, что Коды — несколько клочков земли, разбросанных в водах Нуина так, будто кто-то пригоршнями раскидывал влажный песок из ведра?
Эмия, горестно обвинявшая себя все эти годы, наверняка узнает меня, но увы…
Крыса, пробежавшая по брусу, спугнула мои мечты. Я натянул одежду и нащупал в котомке свой амулет. Надо найти шнурок и носить его, как полагается. Можно отрезать кусок лески, когда я доберусь до своей пещеры. Я старался не думать о горне. Мои мокасины полетели в котомку поверх всего, что там уже было, и я привязал к поясу свои ножны.
Нельзя, чтобы кто-то нашел здесь одеяло Эмии и сказал, что мы вместе провели под ним ночь. Я затолкал его поверх мокасин и начал спускаться по лестнице.
«Ухожу по-настоящему», — думал я.
Но нельзя, чтобы Эмии был причинен вред, а это может случиться, если выяснится, что одеяло пропало. Вся собственность «Быка и Железа», казалось, была привязана к Мамаше Робсон какой-то чертовой мистической веревкой. Еду в умеренных количествах еще можно было стащить, но стоило лишь одеялу, подсвечнику или чему-то в этом роде уйти с Авраамом, как Мамаша Робсон становилась уязвленной до глубины души; она не могла успокоиться до тех пор, пока не выяснит причину этой боли, и лучше всего ей удавалось доводить Старину Джона до полного безумия именно во время таких поисков.
Я стоял под окном Эмии, разглядывая большое дерево Старый ствол был крепким и должен был выдержать мою тяжесть. Спальня старины Джона и Мамаши была на другой стороне здания. Соседние с Эмией комнаты предназначались для гостей; под ней была кладовка… Только сумасшедший рискнул бы забраться в такую пору на это дерево. Я забрался.
Виноградная лоза, цеплявшаяся за кирпичную стену десятью тысячами пальцев, согнулась И затрещала, но выдержала. Я повис, зацепившись рукой за подоконник. Я тащил одеяло наверх в зубах а котомку оставил внизу, в глубоком мраке. Я забросил одеяло в комнату, благоухавшую ароматом Эмии. Я слышал негромкое посапывание, которое должно было означать, что она спит. Но она могла проснуться, увидеть мою тень и завизжать на весь дом…
На этот раз мой страх обрел именно такую форму. Я мигом очутился на земле и со всех ног помчался прочь по Курин-стрит, но еще долго не мог унять дрожь.
Разозленный на себя за то, что не подошел к ее кровати, я тем не менее смог выдумать тысячу причин не возвращаться на этот раз. Они гнали меня дальше — через частокол, вверх, в гору. Я вернусь, говорил я себе, после того, как верну на место горн. Я попытаюсь угодить ей. Черт, да я даже в церковь пойду, если не удастся отвертеться от этого…
И (добавило другое «я») я все-таки добьюсь своего.
Дион предложил колонистам имя для острова — Неонархей. Мне оно нравится. Это из греческого языка, который в Золотом Веке уже был древним и не использовался. Дион — один из немногих Еретиков, который учил его и латынь. (Церковь запрещает общественности все, что не на английском — это может быть колдовством). Он познакомил меня с греческими и латинскими авторами в переводе; должен заметить, что они тоже оглядывались назад, на Золотой Век, предшествующий тому, что они называли Веком Железа…
Название, данное Дионом этому месту, обозначает что-то вроде ново-старого. Оно как-то связывает нас с веком, когда этот остров — и другие, которые должны лежать где-то поблизости за горизонтом, все разной формы и ставшие меньше, чем были до того, как вода в океане поднялась — был португальскими владениями, что бы это ни значило для него… Кстати, во времена гораздо более отдаленные от нас — когда цивилизация, способная сохранять свое прошлое, была на земле еще новой — этот остров был зеленым пятнышком на синем фоне, населенным, как и сейчас, перед нашим появлением здесь, лишь птицами да другими робкими существами, которые проживали свои жизни без мудрости, но и без злобы.
Когда я снова взобрался на Северную Гору, я не увидел настоящего рассвета, поскольку, когда он наступил, я уже был в том краю высоких деревьев, где день назад мог бы с легкостью убить мое чудовище. Я не спешил: нежелание делать то, что я намеревался, заставляло меня ощущать воздух так, будто он сгустился и стал непроходимой преградой. Я не особенно боялся мута, хотя, добравшись до зарослей с его лианами, слишком часто смотрел наверх, до тех пор, пока пугающие фантазии не смыло неприятным запахом — запахом волка.
Я вытащил нож, разъяренный: почему я должен задерживаться, отвлекаться на опасность, никак не связанную с моей задачей?
Запах шел откуда-то спереди, где я должен был пройти, чтобы не потерять замеченные накануне ориентиры. Я находился неподалеку от тюльпанного дерева и не делал попыток затаиться — если где-то в ста ярдах от меня рыскал волк, он точно знал, где я.
На черного волка невозможно смотреть в упор — даже с площадки, расположенной возле ямы для травли. В нем есть нечто, заставляющее отводить глаза. Я однажды заговорил об этом с Дионом, и он заметил, что, возможно, в черном хищнике мы можем увидеть какую-то часть себя. Мой дорогой друг Сэм Лумис, нежное сердце, утверждал, что был порожден разъяренным волком и ураганом. Говоря такую ерунду, он, наверное, пытался выразить что-то, вовсе не ерундовое.
Когда человек слышит длинный холодный крик черного волка в темноте, его сердце сжимается, не способное преодолеть свои человеческие границы. Ваше сердце, мое, да чье угодно… Вы знаете, что не выйдете охотиться сообща с этим зверем, не схватитесь вместе за кусок окровавленного мяса, не побежите с ним и его алмазноглазой подругой по полуночным опушкам, никогда не будете таким, как он… Но мы достаточно глубоки, чтобы это желание жило внутри нас, оно никогда не засыпает полностью. Они дремлют в наших мозгах, в наших мышцах, в голосе нашего пола — все те дикие страсти, которые когда-либо загорались. Каждый из нас — молния и лавина, лесной пожар и рушащая буря…
В то утро я быстро нашел своего черного волка. Она лежала под виноградной лозой и была мертва. Старая волчица — мой нож ткнулся в огромный тощий скелет, шести футов от морды до основания облезлого хвоста. Вся в шрамах, вонючая, когда-то черный мех порыжел от пятен гноя. Когда она еще была жива, несмотря на всю свою дряхлость, она бы вполне могла поймать вепря. Но теперь у нее была сломана шея.
Работая ножом — я бы не смог дотронуться до нее рукой и удержаться от рвоты, — я убедился, что ее шея сломана. Можете сомневаться, если хотите, — вы никогда не видели моего мута с Северной горы и его ручищ. Ее тело было слегка окоченевшим, и вереница крошечных желтых муравьев-трупоедов успела проложить к ней дорогу, так что, очевидно, она была мертва уже несколько часов. Чаща была слишком густой, чтобы пропустить ворон или стервятников, а маленькие лесные шакалы, говорят, не прикасаются к телу черного волка. Я немного попортил муравьиную дорожку и теперь глупо смотрел, как они снуют, восстанавливая ее. Засохшая кровь на камнях, земле и стебле лозы принадлежала не мертвой волчице, у которой, кроме сломанной шеи, не было ни единой раны.
Я понял, что это означает. Она напала на мута, когда тот был рядом с лозой. Кусты были примяты и сломаны; тяжелый валун выдернули со своего места, оставив в земле сырую вмятину. Это должно было произойти вчера — видимо, когда он возвращался с пруда. Очевидно, от горя он потерял бдительность, удивляясь, почему не превратился в «мужчину-прекрасного».
А возможно, он поднял розовый камень, обнаружил, что его сокровище исчезло, и пошел, готовый в ярости нападать на все движущееся…
В любом случае, виноват был я.
Пасть волчицы была раскрыта, зубы сухи. Я заметил, что один из огромных клыков в нижней челюсти давно сломался, оставив лишь почерневший обломок в загноившейся лунке. Мне никогда прежде не приходило в голову, что черный волк, как и любое другое чувствующее существо, может страдать… Другой длинный клык в нижней челюсти был коричневым от засохшей крови.
Я взобрался на тюльпанное дерево. Там пятна крови были повсюду. Я не думал, что он, потеряв столько крови, мог остаться в живых, но все же позвал:
— Я вернулся. Я несу его тебе. Я брал его, но теперь несу назад.
Я забрался на толстый сук над его гнездом и заставил себя взглянуть вниз. Желтые муравьи, должно быть, протоптали свою дорожку по противоположной стороне ствола, иначе я бы увидел их раньше…
Он был человеком. Поняв это, я задумался, сколько же из того, чему меня учили в школе, основывалось на лжи.
Я один помню его. Вы можете помнить только то, что я написал о нем, пустую болтовню. И сейчас, когда я пишу эти строки, я единственный, кто когда-либо знал о нем, кроме Ники и Диона, ибо я никогда не говорил никому другому, как я заполучил свой золотой горн. За исключением еще одного человека, который уже мертв…
Я вернулся в свою пещерку, и день прошел мимо меня. Правильно или нет, к добру или ко злу, но золотой горн был теперь моим.
Я помню получасовую горячку от осознания того, что я, я сам, рыжеволосый Дэви, жив. Мне пришлось скинуть одежду, щипать, шлепать и рассматривать каждую часть своих ста пятнадцати фунтов чувствительного мяса. Я пошлепал ладонью по нагретой солнцем скале, наслаждаясь простым сознанием того, что я могу это сделать. Я покатался по траве, я сбегал в лес, испытать чувство любви к древесному стволу и немного поплакать. Я покидал камни и посмеялся, слыша, как они шелестят далеко в листьях…
Я не поеду в Леваннон на норовистом чалом жеребце, с тремя сопровождающими и служанками, раздвигающими для меня ноги на каждом постоялом дворе. Но я пойду.
Я осмелился в тот день кое-что выучить. Смирение пришло позже: играя сейчас, я знаю, что могу лишь дотронуться до краешка искусства Былых Времен, рядом с которым лучшая музыка наших дней — просто воробьиное чириканье. Но в тот день, прежде чем до крови стереть губы, я на своих ошибках выучился, как подобрать мелодию, которую слышал еще ребенком. Думаю, «Воздух Лондондерри» был первой музыкой, которую я познал — ее напевала моя дорогая толстая сестра Карнейшн. Любопытство заставляло меня преодолеть обычную усталость. Я обнаружил существование нот; мой слух сказал мне, что я играю их верно.
Благодаря огромному словарю, я знаю, что мой горн в Былые Времена был известен под названием «валторна». Систему клапанов можно держать в исправном состоянии: современные ремесленники способны на это — его немного починили в Олд-Сити. Сам же горн мы никогда не сможем скопировать. Я играю на нем вот уже почти четырнадцать лет, задумываясь порой, счел бы меня трубач Былых Времен обещающим новичком или нет.
Когда в тот день я закончил свои лесные занятия, день уже почти прошел. Я запоздало подкрепился остатками бекона и краюхой овсяного хлеба. Затем выкопал в земле яму, довольно далеко от моей пещеры, и зарыл котомку с горном, завернутым в серый мох. Только моя память была мне ориентиром, ибо я знал, что вернусь очень скоро. Я уйду из города — это, я знал, было так же предопределено, как и восход солнца. Но на ту ночь я должен был вернуться в Скоар.
Еще я тогда отрезал кусок лески, чтобы повесить на нее амулет, но обнаружил, что она противно режет шею, и снова положил его в котомку, вместе с горном. И тут же забыл о нем!.. Позже, даже ради спасения своей жизни, я не смог вспомнить, положил ли амулет в котомку или оставил на шее, хотя леска безжалостно терла кожу… Если вы существуете, ваша память, возможно, поступала с вами подобным образом. Если не существуете, почему бы вам не дать мне право на такую оплошность?
После того, как я зарыл горн, все стало выглядеть проще. Я не мечтал и не строил воздушных замков: Я просто снова хотел Эмию.
Я опять спрятался в кустах рядом с частоколом, и, услышав, что стражники меняются — они сегодня почему-то припозднились, — подполз поближе к изгороди и стал ждать. И, должно быть, оказался более утомленным, чем мне казалось, ибо по-дурацки заснул.
Я никогда раньше не спал в столь опасном месте, не решался на подобную выходку и позже. Но в тот день заснул…
Когда я пришел в себя, стояла ночь, а на востоке бледным золотом сияла луна. Теперь мне никак было не догадаться, где находится стражник — до тех пор, пока не услышу его шаги. Пришлось опять ждать, и ожидание было ужасным. По улице за частоколом прошла свинья, выпуская из кишечника многочисленные замечания о низком качестве городских отходов. Никто не запустил в нее камнем, как почти наверняка бы поступил стражник, чтобы развеять скуку. И тогда, совсем уже измученный ожиданием, я решил рискнуть. И полез через частокол.
Стражник позволил мне перебраться через стену. Оказавшись в городе, я тут же услышал за спиной быстрые шаги. Через мгновение сильный удар по голове уложил меня носом в землю. Когда я перевернулся на спину, в живот мне уперся дорогой башмак из сыромятной кожи.
— Откуда ты, крепостной?
Моя серая набедренная повязка сказала ему все — мы должны были носить такие, тогда как рабы носили черные, а свободные граждане — белые. Только знати позволялось носить повязки или трусы ярких цветов.
— Я работаю в «Быке и Железе». Я заблудился.
— Складно болтаешь. Тебя никогда не учили говорить «сэр»? В свете уличного фонаря я видел худое лицо, на котором застыло угрюмое выражение, означающее, что человек не обращает внимания на ваши слова, ибо его ум давно уже все решил. Стражник дотронулся до своей дубинки; его башмак по-прежнему делал мне больно.
— Хорошо, давай-ка сюда твое удостоверение.
Все, кто ночью входил в Скоар или выходил из него, должны были иметь удостоверение с печатью Городского Совета, кроме солдат гарнизона в форме, священников и представителей высшей знати с кастовыми татуировками на плечах. Разумеется, свободные и низшая знать — Мистеры вроде Старины Джона и ему подобных — не шлялись по дорогам после наступления темноты, разве лишь большими вооруженными группами, с факелами и погремушками, чтобы отпугивать волков и тигров, но таких групп (они называются караванами) было вполне достаточно, чтобы Городской Совет мог ставить печати в свое удовольствие. Однако весной, после того, как погода устанавливалась и ночи становились звездными, а хищные звери не подходили к людским поселениям, поскольку вокруг было полным-полно еды, парни со своими кралями часто уходили спать за стену. Это называлось «кинуть палку с перепугу». Я никогда не слышал, чтобы кого-нибудь из них убили или съели, и возможно, подобная обстановка доставляла особое удовольствие девицам — если те, валяясь под парнями, вообще способны хоть что-то ощущать, кроме этой самой «палки». И почти официально считалось, что стражники должны смотреть на подобные игры сквозь пальцы, поскольку, как я уже писал ранее, даже Церковь поощряет размножение, особенно в рабочем классе. По утрам в июне трава прямо за частоколом обычно бывала примята, будто на поле битвы. Впрочем, полем битвы, в некотором роде, эти места и являлись.
— У меня нет удостоверения, сэр. Вы же знаете, как это бывает.
— Не морочь мне голову. Ты же знаешь, что сейчас у всех должно быть удостоверение — ведь идет война
— Война?
Я так привык к толкам о возможной войне с Катскилом, что придал словам стражника не больше значения, чем комариному жужжанию.
— Вчера объявили. Об этом все знают.
— Но я не знаю, сэр. Я заблудился в лесу еще вчера.
— Да, складно болтаешь, — сказал он, и мы пришли к тому, с чего начали.
Если война была объявлена вчера, почему Эмия не сказала мне об этом? А возможно, она и говорила, да я был без памяти…
— Лады, что ты делаешь в своем… как ты назвал это чертово место?
— «Бык и Железов», сэр. Я — дворовый мальчик. Спросите у хозяина, Мистера Джона Робсона. Он — Мистер, да еще и член Городского Совета.
Ничего удивительного, что мои слова его не впечатлили. За Мистера дают полникеля в базарный день. Даже у Эсквайров нет татуировки на плече, а Эсквайр был тем максимум, до которого когда-либо мог дожить старина Джон…
Нога стражника перекатила меня из стороны в сторону, и бок мне прострелило болью.
— Я слыхал, что в Катскиле куча рыжих мерзавцев вроде тебя. Без удостоверения. Перелез через частокол тайком. И несешь какую-то муру о Мистере… Вот еще не хватало, чтобы такой сукин сын учил меня манерам, сопляк, которого ветром сдует. Даже если ты не врешь, тебя стоит взять к ногтю. Отведу-ка я тебя к капитану. Вот там и посмотрим, как тебе поможет твой драгоценный Мистер Как-Его-Там.
Я обозвал его голожопым сыном шлюхи, и теперь, оглядываясь назад, полагаю, что это были как раз те слова, произносить которые ни в коем случае не следовало.
— Ну все, катскилец. Ты наверняка катскильский шпион. Ни один крепостной не станет разговорить с важным членом городского управления в подобном тоне. Встать!
Он тут же сделался непреодолимым препятствием между мной и Эмией, поскольку других препятствий не существовало. И хотя он велел мне встать, его нога все еще прижимала меня к земле. Я схватил ее, дернул, и он полетел кверху задом.
Мою силу обычно недооценивают из-за маленького роста и врожденного бестолкового вида. Бронзовый шлем стражника гулко зазвенел по бревнам изгороди, хрустнула шея, и когда он разлегся на земле, то уже был мертвее некуда.
Когда я потряс его за плечо, голова стражника замоталась, как у тряпичной куклы. Я почувствовал запах смерти — кишки бедняги опорожнились от газов. И ни души поблизости… Я осмотрелся вокруг. Тьма была почти непроницаемой, только в стороне, далеко, тускло горел фонарь. Стук шлема о бревна был не очень громким. Я мог бы перебраться назад через изгородь и удрать навсегда, но я поступил по-другому.
Когда я, глядя на него, опустился на колени, моя вселенная все еще переполнялась одним чувством — голодом по Эмии. Этот голод тянул меня назад. Казалось, между Эмией и покойником была какая-то связь, поскольку, пока я смотрел на тело стражника, мой любовный жезл затвердел, словно мертвец был моим соперником. Черт, я же не разохотившийся олень, которому обязательно нужно обломать рога о другого самца, чтобы подступиться к самке. Не был я и бессердечным. Помню, как думал, что, кроме меня, найдутся и другие люди — жена, дети, друзья, — кого потрясет совершенное мною. Эта смуглая вещь возле моего колена была человеческой рукой, с грязными ногтями, со старым шрамом между большим и указательным пальцем; возможно, еще недавно она играла на мандолине. А теперь была мертва, мертва, как мут, а я был жив и пылал страстью к Эмии. Я ушел, не испытывая никакой ненависти к мертвому стражнику и не слишком сильную — к себе. Я крался по городу, не задумываясь о Божьем Оке, видящем, как учила меня Церковь, каждое наше деяние. Сейчас тогдашнее мое поведение кажется мне любопытным, поскольку в то время я ни в коей мере не был свободным в своих помыслах.
На улице не было никого, кроме стражников, нескольких пьяниц, прогуливающихся парочек и пятидесятицентовых проституток, и всех их я благополучно обошел. В квартале, где располагался «Бык и Железо», не было вообще ни души. В трактире светилось только одно окно — в пивной; я уловил монотонное гудение Старины Джона, убалтывающего какого-то слишком вежливого гостя, которому, наверняка, до смерти хотелось спать. Луна поднялась довольно высоко. Ее лучи поблескивали на листьях дерева, растущего под окном Эмии. Я быстро и бесшумно вскарабкался по нему и перебрался через подоконник.
В лунном свете я видел лишь смутные очертания: стул, темное угловатое пятно — возможно, стол, — и какое-то бледное шевеление поблизости… ой, да это же был я сам, мое отражение в настенном зеркале у окна. Я смотрел, как отражение сбрасывает набедренную повязку и рубаху, как кладет на них пояс с ножом, как, обнаженное, выпрямляется и стоит, точно не в силах сдвинуться с места. Потом Эмия пошевелилась, что-то пробормотала во сне, и я подошел к ней.
Моя фигура загораживала луну. Как только я пошевелился, лунное сияние облило Эмию; она словно засветилась в темноте. Я наклонился над нею и ощутил тепло девичьего тела, а моя рука почувствовала нежную шелковистость ее кожи. Эмия лежала на боку, спиной ко мне. Она была укрыта до пояса сбившейся простыней, потому что ночь была душной, точно летом, когда цветут розы.
Мои пальцы ласково сдвинули простыню еще дальне, едва коснувшись ее бедра. Я дотронулся до гривы темных волос на подушке, до смутно видимых изгибов шеи и плеча, и удивился: как она может спать, когда мое взволнованное сердце так быстро и шумно колотится?.. Я опустился на кровать:
— Эмия, это я, Дэви… Я хочу тебя.
Моя рука побрела по ее телу дальше, в изумлении, ибо даже мои самые яркие грезы никогда не говорили мне о том, насколько нежной кажется девичья кожа пальцам любовника.
— Не пугайся, Эмия, не надо шуметь… Это Дэви.
Мне показалось, что она не проснулась, я почувствовал лишь ее тепло у своего бедра. Но тут же последовало ответное пожатие ее руки, сказавшее мне, что Эмия не испугалась и не рассердилась, потом я раздумывал, не бодрствовала ли она все это время, притворяясь спящей ради смеха или чтобы посмотреть, что я буду делать. А она глядела на меня с подушки и шептала:
— Дэви, ты плохой мальчишка, плохо-ой, зачем, ну зачем ты сегодня опять убежал? На весь день… Ты своенравный и сумасшедший, и что мне теперь с тобой делать? — Она говорила спокойно и тихо, словно и не было ничего особенного в том, что мы вместе лежали в ее постели, совсем обнаженные, в середине ночи, и я гладил ее левую грудь, а потом мои пальцы, осмелев, опустились ниже, а она улыбалась…
Ну-ну, и где же теперь рассуждения прошлой ночи о добродетели и не-целуй-меня-больше? Улетели, точно старые дубовые листья под порывом потерявшего терпение весеннего ветра, ибо я уже целовал ее по-настоящему, пробуя на вкус сладкие губы и язык, покусывая шею, и говорил ей, что раз есть верный путь и неверный путь, то на этот раз мы, черт меня дери, пойдем верным путем, потому что я намерен засадить ей, какого бы дьявола это мне ни стоило…
— Ой, не надо, — прохныкала она так, что это могло означать лишь одно: «Какой дьявол остановит тебя?» Потом извернулась, пытаясь отстраниться, но это движение лишь напомнило мне, что в этой игре стоит иногда приложить немного силы.
— Эмия, — сказал я потом. — Я уходил, чтобы сделать что-нибудь трудное и честное. И сделал, но это такое дело, о котором я никогда не смогу рассказать тебе, никогда, сладкая. И еще я должен бежать.
— Не-е-е-е-е…
Понятия не имею, услышала ли она хоть что-нибудь, кроме «сладкая». Я снова принялся за ее ушко и целовал милый кончик ее груди, а потом — снова губы.
— Такой плохой, Дэви!.. — бормотала она. — Такой плохо-о-ой…
Ее пальцы тоже начали бродить по моему телу и стали не менее требовательными, чем мои, а я уже нашел маленькое тропическое болотце, куда вскоре должен был проникнуть.
— Сла-а-адкий! — она затрепетала. — Ти-и-игр. Я никуда не отпущу тебя, тигр, не отпущу.
— Я не от тебя убегаю.
— Ты — совсем мужчина, Дэви. О-о-ох!
Я хотел сказать, что люблю ее или что-то еще, но слова вмиг пропали, ибо я уже лежал на ней, неловкий, ищущий, в первый раз познавший притворное насилие, которому любящее сердце не позволяет выйти за границы нежности. А она, возможно, всегда понимала это и сопротивлялась только для того, чтобы мне пришлось сильнее прижать ее, подавить ее сопротивление, и это продолжалось до тех пор, пока жаркая борьба не сплела нас едва ли не в единое целое. Тогда она разом перестала сопротивляться и собственной рукой направила слепой удар, которым я вошел в нее. В тот момент я вообразил себя ее повелителем, потому что она крепко сжимала меня бедрами и стонала:
— Дэви, Дэви, убей меня, я умираю, мой господин, моя любовь, ах ты огромный чертов тигр, ну, давай же, давай же, дава-а-ай!
Но все это она произносила негромким голосом, не позволяя себе ни единого крика, помня о нашей безопасности даже тогда, когда мой мир взорвался радужным огнем.
И потому теперь, спустя годы, я совершенно уверен, что тогда я не смог удовлетворить ее. Эмии было не занимать доброты. Я думаю, что в тот раз она отдалась мне отчасти из доброты и достаточно неплохо действовала, раз зеленый мальчишка смог почувствовать себя счастливым и гордым, императором ее сокровенного местечка, принцем любви…
Неправда, что первый раз бывает только однажды. Кэрон была у меня первой, кто понимал, в какую игру играют взрослые, и мы играли в нее глупо и по-детски — может быть, чуть лучше, чем большинство кувыркающихся щенков, потому что мы заботились друг о друге не как дети, а как люди. У вас происходит первый раз с кем-то новым, как будто прошлое унеслось прочь, и вы опять невинны, и входите в сад, столь обновленный, что все цветы, сорванные в прошлом, кажутся совсем незначительными увлечениями. Не думаю, правда, что это верно для тех мужчин, что неистово гоняются то за одной женщиной, то за другой, и остаются с определенной только до тех пор, пока не обнаружат, что у нее — ну надо же!!! — все устроено совершенно так же, как у предыдущей. То же касается и женщин — охотниц за головами. Но это верно для всех, кто, как и я, считает, что женщины — тоже люди. И, может быть, это верно для женщины, которая видит в мужчине, с которым делит ложе, друга и личность, а не противника, заменителя ребенка или фаллос с ногами…
Эмия пригладила мои волосы:
— Не надо убегать.
— Не от тебя, — снова повторил я. — Помолчим…
На меня вдруг нашла такая ясность мыслей, которая приходит с окончанием лихорадки. Мир уменьшился, но стал резче в деталях. Мертвый стражник у изгороди, блеск золотого горна, мут, ставший пищей желтых муравьев, — все освещенное, маленькое, совершенное, как предметы, которые видно на солнечном свету сквозь донышко стакана с водой. Точно так же я увидел и саму Эмию, эту пышнобедрую девочку, глубокую, словно колодец, и мелкую, как рябь на поверхности ручейка, девочку, к которой я теперь ощущал любовь безо всякой примеси собственничества.
Она прошептала:
— А я знаю, с чего ты вдруг сделался таким решительным любовником. Нашел в глуши лесную девушку, ну, одну из этих, ты знаешь, маленького народца, она оказалась уступчивее меня и наложила на тебя заклятие, чтобы ни одна девушка не могла тебе отказать.
— Ну что ты… Лесная девушка взглянула бы на меня и сказала «фу».
— Нет… Я кое-что знаю о тебе, Дэви. Когда-нибудь я расскажу тебе, откуда знаю, что ты был с девушкой-эльфом.
Эмия смеялась над своей фантазией, одновременно и не веря в нее и веря, ибо эльфы для народа Мога не менее реальны, чем такие серьезные вещи, как колдовство, астрология и Церковь.
— Не-е-е, признавайся, тигр, расскажи мне, что она сделала. Накормила моего парня одним из больших пятнистых грибов, которые похожи на сам знаешь что?
— Да ну… Это была старая ведьма, ужасно вонючая.
— Не говори таких ужасных вещей, Дэви! Я просто дурачусь!
— И я тоже. Ладно, скажи, откуда ты узнала.
— А что мне за это будет? Я знаю… почеши мне спину… пониже, да, вот так… еще… Вот откуда я знаю: у тебя теперь нет амулета?
Меня словно пыльным мешком из-за угла ударили. Я сидел, выпрямившись и помертвев от страха. Я помнил, как отрезал кусок лески, как повесил на нее амулет и надел его на шею. И не трогал его больше… или все-таки трогал?… Я этого не помнил… Неужели леска развязалась, когда я карабкался по дереву?.. Нет, невозможно: я взобрался наверх очень медленно. Значит, когда перелезал через стену?.. Нет, это я тоже проделал с большой осторожностью. А кроме того, бревна подогнаны так близко, что зацепиться невозможно — приходится забираться в скрюченном виде, и моя грудь не могла задеть частокол. Но вот когда стражник залепил мне затрещину, я упал лицом вниз и покатился по земле, а его нога… Должно быть, амулет оторвался, когда стражник ударил меня, а я чересчур обезумел, чтобы заметить потерю…
Через несколько мгновений я уже не мог поверить ни во что другое.
— Дэви, любимый, что такого я сказала? Я только…
— Не ты, сладкая. Я должен бежать.
— Расскажи мне, что случилось.
Она попыталась притянуть меня к себе, решив, что моя тревога была всего лишь мальчишеским волнением, которое вполне мог успокоить поцелуй.
И я рассказал ей про стражника.
— Так что амулет должен быть там, Эмия, на самом виду. Он мог как миленький остаться там, и все сразу поймут, что это сделал я.
— О Дэви! Но может быть, стражник вовсе и…
— Сукин сын сдох. Мертвее не бывает…
Очевидно, до этого момента я считал, что могу убежать, а могу и остаться. Как мне заблагорассудится… Теперь же я был уверен, что придется выбирать между побегом и виселицей. Раньше или позже полицейские докопаются, на чьей шее висел потерянный амулет…
— Эмия, твой па знает, что я уходил сегодня?
— О Дэви, я не могла сегодня прикрыть тебя — я не знала, что ты ушел. К тому же Джадд захотел, чтобы ты вывел мулов вспахать огород… и обнаружил, что ты ушел… пошел и сказал папе, а он сказал… папа сказал, что лучше бы тебе приготовить действительно достоверное объяснение… ну, то есть, он сказал…
— Что он сказал?
— Я не могу… Он не имел в виду это, он просто болтал языком.
— Что, Эмия?
— Он сказал, что отдаст тебя назад, Городскому Совету.
— Ага… Чтобы меня сделали рабом…
— Дэви, любимый, он просто трепал языком.
— Он знал, что говорил.
— Да нет же!
Но я понимал, что он действительно намеревался отдать меня: я, наконец, переполнил чашу его терпения. Объявить крепостного за плохое поведение рабом — слишком серьезно даже для Старины Джона, чтобы он стал попусту трепаться об этом.
— Слушай, Дэви… Но они же не узнают, что амулет был твой, правда?
— Они все узнают.
Я вылез из постели и поспешно принялся натягивать одежду. Она подошла ко мне, вся в слезах.
— Эмия, это правда, что началась война?
— Правда… Я же говорила тебе прошлой ночью! — Должно быть, я был в бреду. — Глупый, ты когда-нибудь вообще слушаешь меня?
— Расскажи снова… Хотя нет, не надо. Я должен идти.
— Ой, это был тот город на западе… Сенека… Катскильцы пришли и заняли его, и тогда объявили войну, разве не ужас? Наш полк идет в Скоар, чтобы они не сделали то же самое здесь… но я говорила тебе все это, Дэви!
Возможно, она действительно говорила.
— Эмия, мне надо идти.
— О Дэви, мы все это время были… Не уходи! — Она вцепилась в меня, по ее щекам струились слезы. — Я спрячу тебя. — Она уже не могла думать. — Вот увидишь, тебя ни за что не найдут здесь.
— Они обыщут весь трактир, каждый угол.
— Тогда возьми меня с собой. Ты не можешь меня оставить! Я ненавижу эту жизнь! Эту вонючую жизнь…
— Ради Авраама, не кричи так!
— Я ненавижу этот дом!
Ее всю трясло. Она дернула головой и плюнула на пол, взбешенная маленькая девочка.
— Вот и все, что я думаю о доме! Возьми меня с собой, Дэви!
— Не могу. Лес…
— Дэви, взгляни на меня. — Она шагнула в полосу лунного света, обнаженная; ее волосы стояли дыбом, грудь ходила ходуном — Смотри! Разве я не вся твоя? Разве это не твое? И это?! Разве я не отдала тебе все?
Нет, никогда я не пойму, как люди могут говорить о любви, словно о вещи, словно о данности — отрезанной, раскромсанной на части, измеренной.
— Дэви, не бросай меня! Я буду делать все, что захочешь — охотиться, воровать…
Она не смогла бы даже перелезть через стену.
— Эмия, я буду спать на деревьях. А бандиты?.. Как я смогу отбиться от целой шайки этих негодяев? Они просто-напросто распластают тебя на земле. А тигры? А черные волки? А муты?
— Дэ-э-эви-и-и…
— И не спрашивай, откуда я знаю, но все эти истории — правда. Я не смогу заботиться о тебе там, Эмия.
— Иными словами, я тебе не нужна.
Я нацепил пояс с ножом.
— Тебе наплевать, если ты заделал мне ребенка… все мужики одинаковы… ма говорит… вам ничего не нужно… ваше дело не рожать — сунул, плюнул и бежать… Я презираю тебя, Дэви. Я презираю тебя.
— Тише!
— Нет, не презираю… я ненавижу тебя, Дэви, трахала я тебя, ты думаешь, был у меня первым?.. Ну, давай, назови меня шлюхой!
— Тихо, милая, тихо! Нас же услышат!
— Ненавижу вас всех, козлов… и тебя, грязный мальчишка, вместе с этой твоей уродливой штуковиной… пошуровал, и в сторону, черт бы тебя по…
Я заткнул ее рот своим, чувствуя, насколько она нуждается в этом, и прижал спиной к стене. Она тут же запустила пальцы мне в волосы; мой нож, оказавшись между нами, мешал жутко, но мы опять сплелись в любовной схватке, и я углубился в нее, не заботясь о том, что могу причинить боль. Она вела себя так, будто хотела проглотить меня заживо. По счастью, мои губы все еще закрывали ее рот, когда она не смогла удержаться от сладкого крика. На этот раз я удовлетворил ее. А потом, измочаленный, в отчаянии, что должен уходить, сказал:
— Я вернусь за тобой, Эмия, как только смогу. Я люблю тебя, Эмия.
— Да, Дэви, сладкий, когда сможешь, когда это не будет опасно для тебя, миленький. — То, что я слышал в ее голосе, было почти облегчением. В обоих наших голосах. — Я буду ждать тебя, — сказала она, веря в свои слова. — Я всегда буду любить тебя, — сказала она, веря в свои слова, и в тот момент это было правдой.
— Я вернусь.
Интересно, как скоро она поняла, что мы оба лжем — пусть и из самых лучших побуждений. Возможно, она знала это уже в тот момент, когда я начал спускаться по дереву. Ее лицо, словно заходящая луна, исчезло из окна еще до того, как я спустился на землю.
И ничто в моей жизни не манило меня с такой поразительной силой, как неизведанная дорога, лежавшая передо мной в темноте.