XX

Лина и Фадеев сидели вдвоём на скамейке в саду. Жаркий, не по-весеннему жаркий, апрельский день кончился; на западе безоблачное небо горело золотисто-багряным заревом, на восточных склонах горок и пригорков в кустах уже сгущались тени, зеркальная поверхность озера точно задёрнулась на ночь кисейным пологом — дымкой остывающих испарений. Лине надо было сегодня сделать высадки и обильно полить их. Часть этого сделал Сергей, другую она с помощью Фадеева. Он сегодня заехал в Девичье поле, возвращаясь из города, и попал как раз к вечернему чаю. А после чаю Лина сказала ему:

— Ну, а теперь пойдёмте в сад помогать мне.

Фадеев просиял.

— С восторгом!

С несомненным восторгом качал он воду из колодца и таскал полные лейки на самые дальние гряды.

И обтирая пот со лба, с пафосом повторял:

— Какое наслаждение физический труд!

Потом полушутя, полусерьёзно произнёс:

— Эх, поскорей бы наши социалдемократики мне огородническую повинность устроили! Вот в охотку поработал бы!

Теперь оба отдыхали. Фадеев курил папиросу. Лина смотрела на потухающий закат.

Она чувствовала усталость во всех членах. Говорить не хотелось. Но мысль работала. В голове проносились воспоминания, думы, предположения.

Физический труд давно перестал казаться ей удовольствием. Перестал с тех пор, как она узнала меру ему не в соразмерности с желанием и усталостью, а с неотложной необходимостью сегодня же, сейчас вот, довести то или другое нелёгкое дело до конца. Нынче с ней случается, что у неё как-то вдруг ни с того ни с сего руки опустятся, и ничего-ничего делать не хочется. Она тогда начинала понимать мужиков и баб, что они распускались и опускались. Лень ли это только?

Но ведь нелепо же предаваться меланхолии. А весна всегда на неё так действует. Казалось бы, подъем должен быть, а ей грустно-грустно, бесконечно грустно. И работать не хочется.

Вчера она была в городе, на свадьбе. Дочь мирового, её подруга по гимназии, вышла за бухгалтера земской управы. Вот, он ещё нынче на Пасхе приезжал в Девичье поле в качестве кандидата в её женихи, а сегодня он уже муж Лизы. И ей от этой мысли делается как-то и смешно и жутко. Она никогда не давала молодому человеку повода сделать ей предложение, и он и не решился. А стоило ей поманить его, и Лиза, за которой он ухаживал на случай, вышла бы теперь, вероятно, за нового воинского начальника. Как это глупо — такие случайности, устраивающие вашу судьбу!

Она смотрела вчера на венчавшихся и думала: «Для чего? Неужели только, чтоб найти случай осуществить взаимное влечение двух полов? И ради этого связь на всю жизнь!»

И ещё думала о труде: «Лиза неспособна ни к какому большому труду, ни физическому, ни умственному. Но будет приличной хозяйкой, быть может порядочной матерью. Ну, и слава Боту, и пусть их! Её бухгалтер будет в поте лица добывать ей рубли, необходимые на домашние расходы!»

Не хотела бы она быть на месте Лизы в ограниченном кругу мелких домашних забот и работ, не выходящих из бухгалтерского бюджета. Нет, уж куда же лучше её теперешнее положение… Да, она может с сознанием собственного достоинства сказать, что работает не только на себя.

Ей вчера на свадьбе приходила мысль: когда же её очередь стоять вот так под венцом? А ведь это должно быть. Непременно будет. Она ясно сознаёт, что для неё другого выхода нет. Традиции, воспитание, темперамент, — она не знает что, — но у неё не хватит решимости на иную… на свободную любовь. Ну, как не хватает иногда у человека решимости на самоубийство при самом искреннем желании умереть. Глупо это, может быть, но она такая, что ж ей с собой делать! Ей ещё слишком рано думать о том, чтоб не остаться в старых девах, а ведь вот приходит в голову и эта мысль. Пример тёти Анны Петровны, поздно вышедшей за старика и скоро овдовевшей, перед глазами. Нет, нет, все, что угодно, но не это! В этом ей чуется что-то оскорбительное. Почему — она не может сказать себе, но не может и отделаться от этого чувства. Влечения к мужчине она не знает в такой мере, чтоб это стало предметом её мечтаний. Сознание, что на неё не обратили внимания? Нет, она не может сказать этого. На неё «обращали внимание» не раз, — она умела отклонять его. Да вот — Фадеев. Если он до сих пор не признался ей в любви, так только потому, что она не хочет… она ещё не хочет этого. А ведь, быть может, пойдёт и на это!

И она ясно понимает, что виной её колебаний, её теперешних смутных, печальных настроений — Соковнин. Ничто не дорого ей сейчас, ничто не желанно, кроме его любви!

А если её не будет? Если он не придёт сказать ей: будьте моей женой, — как сказал это Наташе?

Что ж! Она уже примирилась с мыслью, что надо готовиться и к этому. Летняя поездка, которую она задумала, это — желание не видеть его… забыться. И тайная мысль найти это забвение в ком-нибудь другом. Не он же один для неё на свете! Не может быть! Но вот в её мыслях нежданно-непрошено пронеслись неясные картины этой поездки, смутные образы неведомых-желанных встреч — и Соковнин уже среди них… О, да! С ним рука об руку с ним, куда угодно!.. Всю жизнь!.. И даже все сельскохозяйственные заботы, которые ей начали опостылевать здесь, в Девичьем поле, уже окрашиваются там… в будущем — для своей новой будущей семьи — новым светом.

Фадеев бросил под ноги на землю докуренную папиросу. Но она ещё дымилась. И смрадный дымок тлеющей бумаги и плохого табаку, тянулся кверху, прямо на Лину. Её немного раздражало это, раздражало и белое пятно этого окурка на чистом песке у скамейки. Ей хотелось встать, придавить ногой тлеющий окурок и отбросить его подальше в сторону. Но она постеснялась сделать это, чтоб не смутить Фадеева. Не хотела сказать и ему. А он, ничего не замечая, сидел теперь, как и она, молча, задумчивый. Молчание, как отдых после утомившей и его работы, казалось в первые минуты таким естественным, — продолжительности его он не заметил.

А Лина думала:

«Пошла бы я за него или нет?»

Ей сейчас не хочется дать даже себе самой отрицательный ответ. Где-то там в глубине души, это отрицание как будто лежит уже в готовом виде. Но оно представляет что-то такое неприятное, к чему никак не хочется прикоснуться. Рядом с ним лежит надежда, что в нем не встретится и надобности — до предложения со стороны Фадеева дело не дойдёт. Но там же, в глубине души таится и другое чувство: «а вдруг и он пригодится?» И Лина не знает, которое из этих двух чувств тяжелее, неприятнее. Фадеев ей не неприятен, — напротив, она иногда чувствует к нему такую симпатию, что ведь уже не раз её судьба висела в этом отношении на волоске. И это не беда — то были только отдельные минуты какой-то ей самой непонятной слабости, малодушия, а в полном сознании — она не хочет быть его женой. Но есть что-то обидное по отношению к самой себе в той мысли, что, может быть, кроме Фадеева, не встретится никого более симпатичного ей. В этом «может пригодиться» она как бы сама себе заранее выносит приговор ненужности никому, кто показался бы ей желанным, дорогим, ещё и кроме Соковнина. И это чувство обиды так напряжённо, что она уже, пожалуй, лучше предпочтёт неприятность отказать, если б Фадеев сделал предложение, — неприятность незаслуженно обидеть его, да и самой сжечь корабли, лишить себя возможности надеяться, что он может ещё пригодиться, — чем чувствовать себя под гнётом этой подлой мысли.

Фадеев, восторженно настроенный и тихой красотой апрельского вечера, и работой, которая была ему приятна, и этим отдыхом в такой близости с любимой девушкой, прерывает её мысли задушевным обращением к ней:

— Знаете, Полина Викторовна, я вот сижу и думаю: отчего это мы молчим, когда так хочется говорить!.. To есть я про себя, по крайней мере, могу это сказать.

Лина взглянула на него, неопределённо улыбаясь, и сказала:

— Говорите.

— Говорить?

В его патетическом тоне Лине послышалось что-то необычайное: не то отчаянная решимость, не то глубокое сомнение.

И ей стало как-то не по себе.

Фадеев начал:

— Нет, знаете, Полина Викторовна, как хорошо жилось бы на свете, если б все всегда говорили то, что им в данный момент хочется сказать…

Лина немного оправилась от внезапно охватившей её тревоги и с улыбкой возразила:

— Ну, это вопрос, — это, пожалуй, привело бы иногда к таким столкновениям…

— Я не о столкновениях, — прервал её, оживляясь, Фадеев, — я не говорю о чем-нибудь неприятном. Я хочу сказать, что иногда молчат о приятном. Ну, вот хочется сказать, а молчишь.

Он говорил это уже быстро, нервно, и, казалось, готов был говорить неудержимо. Но вдруг оборвался. Взгляд, которым он смотрел на Лину, стал тихим, робким. И Фадеев уже упавшим голосом докончил:

— А может быть, это потому, что, действительно, не уверен, приятны ли эти твои слова-то?

Лине стало вдруг безотчётно жаль его. Тревожная догадка пронеслась в её голове: он хочет признаться в любви. И ей захотелось остановить его. Но она ещё не могла сразу придумать, как, какими словами это сделать, и как-то невольно потупилась. Оба замолчали на несколько секунд, показавшихся Лине длинными минутами; она напряжённо думала да думала, что ей сейчас сказать, чтоб отвести удар, и ничего не приходило на мысль.

А Фадеев, не меняя позы, и тоже, как и Лина, с опущенным в землю взглядом, дрогнувшим голосом, спотыкаясь на словах, уже говорил:

— Знаете, Полина Викторовна, я давно влюблён в вас… Может быть, вы это замечали: вы были иногда так ласковы… любезны со мной… А может быть, вы это так… как со всеми… ничего не замечали… Ну, вот, я признался. А боялся долго. Да. Разумеется, я хочу… я думаю… позвольте, я прошу вашей руки… я…

Он хотел сказать ещё что-то, но спазмы, видимо сдавливали ему горло — он замолчал.

«Вот оно!» — подумала Лина. Она смело подняла теперь на Фадеева глаза. Взгляды встретились. И у Лины чувство жалости стало ещё сильнее. «Розовый мальчик» был бледен, глаза смотрели растерянно, полуоткрытые губы вздрагивали, точно сквозь них ещё хотели прорваться недосказанные слова. И жалость перешла как-то сама собой в желание уничтожить лаской самую причину жалости. Ведь на этом чувстве: сделать другому добро — так часто возникает и самая любовь. Но что она могла сказать ему сейчас? Только — «нет». Быть может, раньше у ней было бы колебание, была бы минутная слабость, влечение, — но не теперь, не сейчас. Ей было и смешно, и непонятно, и даже как будто радостно, что вот как раз в эту минуту, когда она только что думала о возможности его предложения, он точно откликается на её мысли. Точно взаимное внушение.

Да, это был решённый вопрос: в её теперешнем настроении предложение помощника лесничего ей не улыбалось, а сердце… сердце ещё верило в другое счастье, сердце ещё ждало своего сказочного принца.

И Лина ответила Фадееву:

— Федор Михайлович, голубчик, зачем вы сказали мне это!.. Ведь, скажите правду, я не виновата… я ничем не подала вам повода? Ведь да: нет, не подала?

Она взяла его лежавшую у него на коленях руку и, слегка пожимая её, дружески потянула её к себе.

Пригретый лаской, Фадеев порозовел и, на ласковый взгляд Лины, отвечая улыбающимся взглядом, сказал:

— Нет, нет!.. Но… я люблю вас… давно люблю.

Лина, не выпуская его руки, ласково-грустно смотрела ему в глаза и ещё молчала. А он, уже становясь спокойнее, смелее, продолжал:

— Быть может, я не то сказал… не так… быть может, вы хотите подумать… да?

Её взгляд стал сразу серьёзен; она слегка покачала головой, и тихо, спокойным тоном ответила:

— Нет… что же думать!.. Нет, я… видите ли, я не пойду за вас.

Фадеев теперь уже не побледнел, а стал краснеть ещё больше. На правом виске обозначилась тоненькая синеватая жилка. Он, казалось, хотел сказать ещё что-то очень важное, сказать горячо, но не находил слов. Он высвободил свою руку из руки Лины, потупил взгляд и нервно барабанил пальцами по коленке.

Лина уже совершенно спокойно продолжала:

— Вы не сердитесь на меня… Я должна быть искренна. Я вас очень… очень люблю — как знакомого. Мне с вами приятно… так легко, просто. Я всегда… буду рада вам — всегда. Но… вы знаете эту тривиальную поговорку: «с милым рай и в шалаше». Я её вполне понимаю. Хотя ещё не знала… не чувствовала такой любви. Но понимаю, что это должно быть так. Так вот у меня нет этого чувства, чтоб я хоть в шалаш… хоть на край света…

Ей хотелось добавить: «с вами» — но слова как-то не сошли с языка.

А Фадеев, совершенно смущённый, нервно бормотал:

— Да, я понимаю, понимаю… я для вас жених незавидный… да… что же делать!.. Действительно, мой шалаш в лесу, я беден… но я думал, что вы не…

— Ах, мне это было бы все равно… Да ведь и не навек же вы в лесу. Но… я вообще ещё сама не знаю, чего я хочу, чего я жду от жизни. Понимаете, я сама себя ещё не нашла, — сказала она уже более уверенным тоном, точно нашла, наконец, неопровержимый довод в пользу своего отказа.

Тогда и Фадеев, тоже уже более решительно и спокойно, сказал:

— Да, да… может быть, может быть… Я думал… Простите.

Наступила минута молчания.

Лина думала:

«Вся жизнь в глуши, вся жизнь в мечтах о новом социальном строе, который, при всей удаче, может оставить и его, и её на том же старом месте, оставить там, где они приспособятся при теперешнем распределении ролей соответственно их знаниям и способностям. Нет, уж лучше и в новый строй перешагнуть с другой ступени и заявить свои новые права, уступая бо́льшие прежние, а не выпрашивая прибавки!»

Лина встала и сказала:

— Стало свежо, сыро, пойдёмте в дом.

Фадеев, вставая, смущённо произнёс:

— Да, да… мне пора уезжать, да. До свиданья, Полина Викторовна. Не сердитесь, что я…

Прощаясь, он протянул ей руку. Она сердечно пожала её и сказала:

— Вы на меня не сердитесь.

— Помилуйте…

— Приезжайте.

— Благодарю вас. Как-нибудь опять.

— Скоро-скоро. Слышите.

Они пошли в дом. Фадеев заглянул на кухню, чтоб велеть Сергею вывести из каретника свою верховую лошадь, зашёл проститься с Александрой Петровной, и Лина проводила его потом на крыльцо. Уже спускаясь со ступенек крыльца, он вдруг остановился, повернулся лицом к Лине и упавшим голосом, точно в бреду, точно самому себе, сказал:

— Знаете, Полина Викторовна, если б вы надумали… я ведь могу переменить род службы. Могу перевестись в Петербург, в департамент…

И не дожидаясь ответа, не взглянув даже, какое впечатление произвели его слова на Лину, он как-то торопливо приподнял и опять надел фуражку и быстрыми, твёрдыми шагами пошёл к воротам, где уже ждал его Сергей с лошадью.

А Лина почувствовала к нему вдруг какое-то непонятное, почти неприязненное чувство, и напряжённо думала: «Зачем он это сказал!» Его слова казались ей глупыми, ей было жаль его; но эта жалость уже не переходила, как давеча, в ласку, а в досаду. И она мысленно произнесла:

«Чиновница лесного департамента!.. Эсдека, эсдека!..»

Она смотрела, как Фадеев прыгнул в седло, как Сергей отворил ворота, как Фадеев ещё раз оглянулся на дом, поклонился ей и, пришпорив лошадь, быстрой рысью выехал на дорогу. Лина постояла с минуту на крыльце, посмотрела на сгущавшийся мрак между соснами в парке, разглядела на небе загоревшуюся звёздочку, потом, заломив руки за голову, глубоко вздохнула вздохом облегчения: точно часть тяжёлой ноши свалилась с её плеч. Но именно только часть: когда она, войдя в дом, поднималась по лестнице в свою комнату, её охватила щемящая тоска, — весенняя тоска, порыв к чему-то не похожему на все знакомое окружающее, на это хорошее-хорошее, ни в чем неповинное, но опостылевшее настоящее.

Загрузка...