В детстве у меня была нитка с пуговицами. В новых рубашках или куртках всегда имелся крошечный прозрачный пакетик с запасной пуговицей. Я их забирал себе, пока никто не видел. Нашел где-то нитку, нанизал их и игрался. Это была моя единственная игрушка. Пуговицы на этой нитке имели различный диаметр: крошечные, крупные. Одни пластмассовые, а другие металлические. Они звякали каждый раз, когда я встряхивал их. Меня это смешило.
С ниткой своей я и спал, и ел. Всегда аккуратно прятал в кармашек на штанишках или на рубашке. Никто не знал про мою игрушку. Я боялся, что если узнают, то обязательно всё расскажут отцу. А он… Он тогда либо даст пощечину, либо не позволит покушать. Отец всегда раздражался. Хватало любой мелочи: не такой взгляд, недостаточно ровная осанка, слишком невнятно говорю.
Я хотел, чтобы отец мной гордился. Но не понимал, почему он так много злится на меня. Он любил Нину и никогда на нее не кричал. Я тоже хотел, чтобы на меня не кричали, поэтому усердно старался делать всё, что требовал папа. Но нитка с пуговицами была такой соблазнительной и красивой, что я не мог ее выбросить. Я веселился с ней. Раскручивал, наматывал на палец, звякал пуговицами и рассказывал ей все свои секреты.
Потом няня обнаружила мою драгоценность. Пришло время купаться. Я снял рубашку и из нагрудного кармана прямо на прохладную плитку пола выпала нитка. Няня забрала ее. Я умолял ничего не говорить папе. Твердил, что буду послушным мальчиком, но это не помогло. Вечером с работы вернулся отец и надавал мне пощечин. Сначала за то, что я вор. Затем за то, что я посмел расплакаться. И только когда мои щёки уже горели болью, а я прекратил издавать хотя бы один внятный звук, гася в себе рыдания, он успокоился и разорвал прямо у меня на глазах нитку. С ее уничтожением что-то уничтожилось и во мне. Будто порвался какой-то важный нерв.
Отец всегда приговаривал, что я должен стать достойным наследником его денег, его бизнеса. Меня взращивали с этой мыслью. Не помню, когда именно эмоции во мне замкнулись. Это происходило постепенно. Их заперли в отдельной темной комнате. На подобие той, в которой я отбывал наказания, когда позволял себе смеяться или плакать. Я всё еще чувствую их вибрацию в соседней «комнате», но не могу их ни посмотреть, ни потрогать. Прижимаясь к замочной скважине, я ничего не вижу. Только темноту.
Ляна как-то спрашивала меня, на что это похоже, когда видишь человека, но не понимаешь его эмоций. Я не сумел дать четкого ответа. Но так быть не должно. Я обязан уметь давать ответы на любые вопросы. Я много думал над этим. И пришел к выводу, что смотрю в темную комнату через замочную скважину. Я точно знаю, что за этой дверью скрываются эмоции, я чувствую и слышу их движение, но не вижу.
Иногда их гул почти неразличим. Иногда он ударяется об мои внутренности, скручивая желудок и лёгкие. Это не очень комфортно. И неправильно. Легче всего находиться в состоянии покоя, тогда я могу контролировать ситуацию.
На моем рабочем столе в апартаментах «Империала» лежат фотографии Ляны. Я их разложил и почти час внимательно рассматривал. Одну, вторую, третью. Почти везде нью-йоркское небо. Оно везде разное. Ляна оказалась права. Цвета разные. Облака тоже. Время, когда были сделаны фотографии, тоже разное: утро, день, вечер, ночь. Ни одной одинаковой.
Я везде ношу их собой. Лежат в портфеле рядом с планшетом. Ношу больше месяца. Рассматриваю редко, но долго. Я пытался понять, почему эти фотографии вызывают во мне ту давно забытую реакцию, что я испытывал, когда игрался с ниткой и пуговицами. Что-то щекочет в животе. Почти неощутимо, но именно тогда, когда смотрю на эти фотографии. Это эхо из детства. Это сокровище Ляны. Такое же сокровище, как и моя нитка с нанизанными на нее пуговицами. Надо бы вернуть. Это правильно. Но я не хочу возвращать. Хочу, чтобы Ляна вернулась. Поэтому я здесь. В «Империале».
Чем дольше я рассматривал фотографии, тем глубже «проваливался» в свои воспоминания. Сердце сокращалось чаще. Желудок сжимался чаще. Кислород поступал в лёгкие значительно чаще, чем обычно. У меня вдруг задрожал подбородок. А в глазах закололо. Это эмоции. Не знаю, какие, но это они. Просачиваются сквозь дверную щель, затапливают каждый мой сосуд.
Я ненавижу отца. Ненавижу каждый эпизод, связанный с ним. Я хотел любить. Просто любить его. И получать похвалу. Такую же, которую получала Нина, когда приезжала к нам по выходным дням и показывала свой дневник с хорошими отметками. Но я так и не услышал этой похвалы. Даже, когда отец умирал на больничной койке он сказал, что так и не сумел из меня сделать достойного приемника. Отец жалел лишь об одном, что мало меня порол. Нужно было больше.
Я хотел быть, как все. Но так и не стал им. Искал свою нормальность в руках женщин. Не нашел. Всем нужны были либо деньги, либо возможность переделать меня. Потом я принял себя таким, каким есть. Из всех живых существ таким, каков я есть меня принимали всего лишь два человека — сын и Ляна. Скромная цифра, но ценная.
Что-то тёплое и влажное скользнуло по щекам. Это были слёзы. Мои слёзные железы давно меня не подводили. Еще со времен, когда я был ребенком. В этом скрывалась и положительная сторона. Мой организм всё еще исправно работает.
Аккуратно сложив фотографии в стопку и спрятав их в портфель, я втянул глубоко воздух и медленно выдохнул через рот. Телохранитель предупредил, что ко мне пожаловала гостья. Я покинул приделы кабинета, пересёк гостиную и открыл входную дверь. На пороге стояла Ляна. Она держала в руках большую разноцветную коробку с крупным изображением самолёта. Я посмотрел в зелено-карие глаза. В них сейчас преобладал коричневый пигмент. Это плохо.
В груди что-то неприятно сжалось, а в голове поднялся гул. Я терялся в своих ощущениях, в ощущениях Ляны. Это вызывало во мне чувство дискомфорта. И глаза… Под веками снова начало жечь. Мое детство, моя юность и нынешняя жизнь соединились в одно пятно. Жжение под веками усилилось. Я не хотел отпускать Ляну. Она была мне нужна. Просто нужна. Без нее сложно. Без нее… страшно. Без нее я не знаю, в какую сторону нужно двигаться.