ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ИЗ ЗАПИСОК ГРИНЕВА-СТАРШЕГО

6 декабря 1941 года.

Я не преувеличу, если скажу, что в эти дни, вот уж несколько месяцев, взоры всех американцев прикованы к заснеженным полям столь любезного моему сердцу Подмосковья, в имениях и на дачах которого я так часто бывал кадетом, пажом, корнетом. Там развернулась грандиозная битва, перед которой бледнеет славное Бородино. Случилось чудо из чудес: Гитлер, этот Аттила XX века, застрял, впервые застрял перед белокаменной матушкой Москвой!..

Третьего октября Гитлер вернулся из своей главной ставки в Берлин и в послании германскому народу объявил, что «враг на востоке повержен и никогда более не поднимется».

Восьмого октября доктор Отто Дитрих, шеф германской печати, заявил, что армии маршала Тимошенко окружены в двух «котлах» под Москвой, взят Орел, южные армии Буденного полностью разгромлены и около семидесяти дивизий Ворошилова окружены в районе Ленинграда. «С Советской Россией покончено, — объявил этот немец Дитрих. — Британская мечта о войне на двух фронтах мертва».

Говорят, Гитлер твердил Йодлю: «Стоит нам пнуть сапогом в их дверь, и весь их гнилой дом сразу рухнет». Сколько знакомых мне российских эмигрантов придерживалось того же мнения. Почти все они считали, что после первых же больших поражений на фронте русский народ повернет против большевиков.

В ноябре в нашем эмигрантском кругу в Нью-Йорке многие с сочувствием передавали друг другу слова, якобы сказанные командующему 2-й танковой армией генералу Гудериану неким отставным царским генералом в захваченном немцами Орле:

— Если бы вы пришли двадцать лет тому назад, мы приветствовали бы вас с распростертыми обьятиями. Но теперь слишком поздно. Народ едва встал на ноги, а теперь ваш приход отбросит нас назад, так что нам опять придется начинать с самого начала. Теперь мы деремся за Россию, и под этим знаменем мы едины.

Один деникинский полковник, краснолицый толстяк-монархист с белыми усищами, гремел:

— Подумаешь, Орел они взяли! Мы тоже с Антоном Ивановичем Орел брали в октябре девятнадцатого, я видел, как Константин Константиныч Мамонтов въезжал на белом коне в Елец, но Москвы мы не видели, как своих ушей.

«ОТ ГРАНИЦЫ НЕМЦЫ ПРОШЛИ ПЯТЬСОТ МИЛЬ, — кричали черные шапки херстовских газет. — ОСТАЛОСЬ ДВАДЦАТЬ МИЛЬ ДО МОСКВЫ!»

А для меня, наверное, день 22 июня 1941 года — день нападения нацистов на Россию — стал, безусловно, важнейшим днем моей жизни. Днем великого прозрения. Днем, когда я увидел свет. С глаз моих спала черная завеса, рассыпался ядовитый белый туман многолетней эмигрантской ссоры с матушкой родиной, и я молил Бога: «Господи, боже мой, спаси Россию!»

Всем исстрадавшимся сердцем своим был я с такими истинно русскими людьми, как В. Красинский, сын великого князя Андрея Владимировича, и его единомышленник, верный сын России, молодой князь Оболенский. В тот роковой день первый заявил о своей полной поддержке народа русского в борьбе против тевтонского нашествия, а второй нанес визит послу Советов в Париже и попросил направить его в Красную Армию!

Двадцать третьего июня, взяв с собой в церковь супругу и маленького Джина, я молился всевышнему, дабы он даровал победу русскому оружию. В этот день я надел все свои ордена и гордился тем, что пролил кровь, сдерживая на священной русской земле германский «дранг нах Остен».

В церкви я понял, что одни молятся со мной за Россию, другие — за Гитлера! Подобно Царь-колоколу, белая эмиграция раскололась надвое.

Вскоре получил я с оказией длинное письмо из Парижа от старинного товарища своего Михаила Горчакова. В прежние годы я часто, бывало, играл в бридж с ним во дворце на Софийской набережной в Москве, напротив Кремля. Светлейший князь, Рюрикович, сын канцлера, совсем рехнулся. Он советовал мне молиться о победе «доблестного вермахта и его гениального полководца Адольфа Гитлера», который — уповал он — вернет ему дворец (занятый теперь посольством Великобритании), его поместья и мануфактуры.

«Советские войска бегут, обгоняя германские машины и танки! — с сатанинской иронией ликовал князь Горчаков. — Я мечтаю лично увидеть парад победы Гитлера в Москве. Мы будем вешать жидов, комиссаров, масонов и тех, кто предал в эмиграции белую идею! Я подготовил к первому изданию в Москве свой журнал «Двуглавый орел». Пусть Керенский и не думает о возвращении в Россию — не пустим! Я уже веду переговоры с Берлином о возврате моего имущества и заводов моей дражайшей супруги…»

Жена Горчакова — дочь известного миллионера-сахарозаводчика Харитоненко, выходца из крестьян. Это он построил дом на Софийской.

«Мы каждый день здесь видим немцев, принимаем германских офицеров, — писал Горчаков. — Это вежливый, корректный народ. Не сомневаюсь, что в Москве они быстро уступят кормило нам, русским дворянам. Без нас не обойдутся».

Бред, бред, бред!.. Как тут не вспомнить, что Горчаков уже побывал в желтом доме!..

Я, наверное, и сам бы сошел с ума, если бы среди нас не было таких русских патриотов, как великий Рахманинов, который передал сбор с концерта в пользу раненых красноармейцев, как Иван Бунин, писавший нам, что он всем сердцем с Россией. Друзья сообщили мне по секрету, что Ариадна Скрябина, дочь композитора, и княгиня Вики Оболенская ежеминутно рискуют головой, работая во французском подполье. (Здесь в записках П. Н. Гринева Джин прочитал карандашную пометку отца:


«Только после освобождения Парижа узнал я, что Вере Аполлоновне, этой героине французского Сопротивления, немцы-гестаповцы отрубили голову. Записал Вику Оболенскую в свой поминальник».)


У нас князь Щербатов и сотни других молодых эмигрантов пошли служить в американскую армию и флот, чтобы сражаться против немцев на будущем втором фронте.

Но Керенский — наш прежний кумир — благословил «крестовый поход против большевизма».

А вот Деникин, как слышно, ставит не на Россию и не на Германию, а на Америку. В одном он трагически прав: наша эмиграция обречена на еще один раскол — между теми, кто верует в Россию, и теми, кто уповает на послевоенную Америку!

Но вернемся к шестому дню декабря 1941 года.

В этот тревожный для родины день я посетил графа Анастасия Вонсяцкого-Вонсяцкого. Это прямо-таки гоголевский тип, и мне жаль, право, что перо у меня не гоголевское. Но начну по порядку.

О графе я слышал давно, еще во Франции, как об одном из самых рьяных ретроградов среди наших эмигрантов в Америке. Мне горячо рекомендовали его в Чикаго такие чикагские знаменитости, как полковник Маккормик, миллиардер и издатель газеты «Чикаго трибюн», и мультимиллионер Уиригли, разбогатевший на жевательной резине. Оба, по-видимому, финансируют его деятельность. Я тогда уклонился от встречи с графом, ибо стараюсь держаться подальше от экстремистов как левого, так и правого толка. Но в последнее время граф Вонсяцкой-Вонсяцкий буквально засыпал меня письмами с приглашением посетить его в поместье под Нью-Йорком.

Я совершил весьма приятную прогулку в своем почти новом «меркюри» образца сорокового года, хотя дорога оказалась более долгой, чем я ожидал. Граф живет близ коннектикутской деревни Томпсон. Разумеется, декабрь плохой месяц, чтобы любоваться природой Коннектикута, напоминающего своими лесами, пастбищами и холмами, речками и водопадами, а также живописным побережьем залива Лонг-Айленд дачную местность под Петроградом, близ Финского залива. В Коннектикуте уютные фермы, красные сараи, церквушки начала прошлого века. Туда нужно ездить летом или, еще лучше, осенью, когда пылают багрянцем златоцвет, сумах и гордый лавр и в воздухе пахнет гарью костров, на которых коннектикутские янки сжигают гороподобные пестрые ворохи палых листьев. Одно воспоминание об этом запахе обострило мою вечную ностальгию, и я ехал и думал с сердечной тоской, что я так же далек от родины, как твеновский янки при дворе короля Артура, разделен от родины не только расстоянием, но и временем, веками невозвратного времени.

«Деревня» Томпсон оказалась маленьким чистеньким городком: бензоколонка, мотель с ресторанчиком, универсальный магазин, несколько старых домов в стиле, который здесь называется колониальным или джорджианским, то есть стилем короля Георга. Графский дом оказался настоящим джорджианским дворцом, обнесенным высокой — в два человеческих роста — каменной оградой, утыканной сверху высокими железными шипами. Сомнительно, однако, чтобы дворец этот и в самом деле был построен при Георге, до американской революции. Скорее это была запечатленная в камне — столь близкая моему сердцу — тоска Нового Света по Старому.

Я вышел из машины, пошел к высоким глухим воротам, отлитым не то из железа, не то из стали, и нажал на кнопку электрического звонка. В небольшой сторожке или проходной будке сбоку от ворот послышалось рычание, и я ясно почувствовал, что кто-то пристально рассматривает меня в потайной глазок.

— Кто там? — затем прохрипел кто-то басом с явно русским акцентом.

— Гринев, по приглашению графа, — ответил я. Дверь прохладной будки распахнулась, и я увидел громадного парня, похожего на боксера-тяжеловеса Примо Карнеру, с такими же, как у Карнеры, вздутыми мускулами, перебитым носом и малоприятным взглядом не проспавшегося с похмелья убийцы. Одет этот громила был на нацистский манер в армейскую рубашку с галстуком, бриджи цвета хаки и хромовые сапоги. За перегородкой в будке бесновались две полицейские овчарки со вздыбленными холками и оскаленными пастями.

— Документы! — прорычал по-русски громила, протягивая волосатую лапу.

— Извольте «драйверз лайсенс» — шоферские права.

Придирчивым оком взглянув на права и сверив фотографию с моей физиономией и затем поглядев в какой-то список, лежавший на столике у перегородки, громила нехотя отступил в сторону и на американский манер — ткнув большим пальцем через плечо — указал на внутреннюю дверь будки.

— Проходите, господин Гринев! Тише вы, дьяволы! Фу! Фу!

За воротами простирался просторный заасфальтированный плац. На нем маршировал с винтовками взвод немолодых уже людей явно офицерского возраста в такой же форме, как у охранника в проходной будке, однако с портупеями.

Посреди плаца, по-прусски уткнув кулаки в бока и расставив ноги, стоял и командовал толстяк, комплекцией напоминавший Геринга.

— Ать, два, левай! Ать, два, лев-ай!..

Как-то странно и зловеще звучали эти по-русски, воинственным басом выкрикиваемые команды во дворе загородного дворца, построенного в стиле владыки Британии и американских колоний короля Георга. Будто духом Гатчины и Павла I повеяло под небом Новой Англии. И, портя первое впечатление, вспомнилась мне моя барабанная юность, кадетский Александра II корпус…

В вестибюле дворца какой-то лощеный молодой брюнет с напомаженными волосами и идеальным пробором, но удручающе низким лбом положил телефонную трубку и подкатил ко мне словно на роликах.

— Господин Гринев? — произнес он хорошо поставленным голосом, грассируя. — Добро пожаловать, ваше превосходительство! Пройдите в зал, пожалуйста! Граф примет вас в кабинете.

В зале оказалось довольно много знакомого и незнакомого мне народа из числа наших русских эмигрантов. Окруженный большой группой мужчин, бойко ораторствовал самозваный вождь российской эмиграции в Америке Борис Бразоль — вылитый Геббельс, в элегантном штатском костюме, хищник с мордой мелкого грызуна. Он подчеркнуто поклонился мне, когда я проходил мимо. Я едва кивнул и, боюсь, сделал это с барственным видом. Не люблю я этого субъекта, ведь это он, будучи помощником Щегловитова, министра юстиции, в 1913 году прославился на всю Россию как один из основных организаторов и вдохновителей во всех отношениях прискорбного и позорного дела Бейлиса.

Вот уже много лет, как этот человек, Борис Бразоль, тщится вести за собой российскую эмиграцию в Америке!

Рядом с Бразолем, блиставшим адвокатским красноречием, восседал в кресле его «заклятый друг» — вернейший единомышленник и извечный конкурент генерал-майор граф Череп-Спиридович, весьма, увы, смахивающий на тех монстров, какими рисуют царских генералов советские карикатуристы. Я живо представил его себе не в штатском костюме американского покроя, а в черкеске с мертвой головой на рукаве, в забрызганных кровью штанах с казачьими лампасами и нагайкой в руке, хотя Череп-Спиридович орудовал вовсе не нагайкой карателя, а пером публициста-антисемита.

Министра Щегловитова большевики вывели в расход в 18-м, а Бразоль и Череп, подобно крысам, покидающим тонущий корабль, оставили Россию и пересекли океан еще в шестнадцатом году, чтобы сеять ненависть и безумие на благодатной американской почве.

В 1939 году Бразоль ездил в Берлин и, как он сам рассказывает, был принят там в самых высших сферах. Наверное, и в Берлине все заметили, как поразительно Бразоль похож на рейхсминистра пропаганды. И не только внешне.

Мне так и не удалось избежать встречи с этим субъектом. Оставив своих слушателей, он подлетел ко мне мелким бесом — этакая сологубовская недотыкомка, и совсем не колченогая, как Геббельс, — пожал мне руку своей мертвецки-холодной и липко-влажной рукой и протянул визитную карточку.

— Простите великодушно, батенька, — заговорил он быстро-быстро. — Знаю, не слишком вы меня жаловали, но в эти великие дни, как никогда прежде, необходимо единение всех наших сил, чтобы возглавить наш несчастный народ и превратить страшное поражение в сияющую победу. Уверен, скоро повстречаемся в Москве, — он выхватил белоснежный платок и промокнул глаза, — а пока вот вам мой новый адрес, даю только самым надежным людям — в сложное время живем, американцы в идиотском ослеплении делают ставку не на Гитлера-освободителя, а на Сталина с Черчиллем, ко мне зачастили агенты ФБР, мешают работать… Если понадоблюсь — ваш покорный слуга!..

С изящным поклоном, прежде, чем я мог оборвать его и поставить на место, Бразоль укатил обратно к своим черносотенцам и погромщикам. Я разгневался до того, что тут же порвал карточку Бразоля надвое и небрежно бросил на пол.

— Сударь! — услышал я за спиной чересчур громкий голос. — Вы обидели одного моего друга и насорили в доме другого моего друга! Извольте поднять!

Я повернулся и увидел молодого барона Чарльза Врангеля, родича крымского горе-героя. Я сразу его узнал — лицом он поразительно смахивает на дога. Чарльз, этот щенок, был пьян: в воспаленных хмельных глазах бешеная злоба, в руке стакан с виски и льдом. Все глаза в зале повернулись к нам, какая-то нервная дама вскрикнула. Кажется, Чарльз собирался выплеснуть виски мне в лицо, но, к счастью, он узнал меня, смешался, и тут же его подхватили друзья.

— Виноват, Пал Николаич, но я не позволю… Мы же все свои… Благодарите бога…

Как-то он приходил ко мне просить денег взаймы, разнесчастный, пьяненький, опустившийся. Проклинал Америку и жену-косметичку, жаловался на бедность, болтал о белой идее, жалко стеснялся, пряча в карман стодолларовую бумажку. Долга так и не отдал…

Тут его тоном господина позвал к себе Борис Бразоль, а меня отвел в сторону один бывший сенатор, вельможа, всюду возивший с собой посыпанный нафталином раззолоченный парадный мундир.

— Не связывайтесь с Чарльзом, мой друг! — поучал он меня. — Отчаянный человек. Картежник, бретер, бонвиван, но истинный российский патриот, гвардеец! — И, бряцая вставными челюстями, сенатор зашептал мне в ухо: — Слышали про пожар на «Нормандии»? Не успели этот лайнер переделать в транспорт, как он сгорел в нью-йоркском порту! Компрене ву? И американская охранка, эта самая ФБР, таскает нашего Чарли на допросы! А как же мы можем спокойно сидеть сложа руки, когда эти американцы помогают паршивым британцам втыкать палки в колеса танков Гитлера — освободителя России!..

Я был потрясен. Неужели эти люди уже перешли от слов к делу?

— Разве вы, русский патриот, хотите чтобы Гитлер покорил Россию? — спросил я с возмущением экс-сенатора.

— Фу, батенька! Не ждал я от вас такой наивности. Ну, не ждал! Гитлер не сахар, но другого пути в Россию для нас с вами нет! Это же ясно как дважды два!

С трудом отделавшись от бывшего государственного мужа и царедворца, я подошел к столу у стены, украшенной портретом хозяина дворца графа Вонсяцкого-Вонсяцкого и трехцветным флагом с черной свастикой и вышитой золотом надписью: Всероссийская национал-фашистская революционная партия.

Стол был завален газетами, журналами, листовками в основном на русском языке.

В «Знамени России» прочитал я такую ахинею:


«В переживаемую нами эпоху смутного времени и большевистского засилья на Руси нелегко с достоинством поддерживать издревле руководящую роль дворян в жизни народа, роль, столь необходимую в бескорыстном и беззаветном служении Отечеству и, даст бог, Престолу, преданного России дворянства…»


Уж какая там, к черту, руководящая роль!.. В журнале «Фашист» я пробежал глазами статью ученого-антрополога генерал-лейтенанта графа В. Череп-Спиридовича, в которой это светило науки доказывало, что (цитирую по памяти) «азиатско-еврейские социалисты скрещивают орангутангов с белыми русскими женщинами, чтобы создать гибридный тип».

О приемном сыне Черепа я немало наслышан: это известный авантюрист и проходимец, хваставший, будто он принимал участие в походе Муссолини на Рим. Страсть к приключениям, аферам и деньгам — вот что заставило скромного юриста из патентного управления захолустного штата Индиана Говарда Виктора Броенштрупа выдавать себя то за герцога Сент-Саба, то за полковника Беннета, то за какого-то Джей-Джи Фрэнсиса. Прикинувшись идейным антисемитом, он очаровал старого погромщика Черепа, уговорил его усыновить себя, после чего, не довольствуясь «отцовским» титулом генерал-майора, мошенник присвоил себе генеральское звание рангом повыше. Теперь он писал для журнала «Фашист», главным редактором которого значился граф Вонсяцкой-Вонсяцкий.

Одетые лучше, чем многие из гостей, официанты в белых сюртуках с красными лацканами и манжетами разносили скотч, бурбон, джин и, конечно, смирновскую водку с двуглавым орлом Романовых на этикетке. Я выпил рюмку водки, прислушиваясь к разговору двух молодых еще эмигрантов:

— Выпьем, Коля? С паршивой овцы, как говорится… Зазнался Таська, зазнался, в фюреры полез!.. А я его еще гардемарином помню…

— Ты несправедлив к графу. После этой говорильни мы все приглашены в «Русский медведь».

— Бывал я в этом кабаке. Его построил на деньги Таськи какой-то его русский родственник. Что ж, у Таськи денег куры не клюют — он двух маток сосет: Мариониху свою и Гитлера, который ему платит за то, что он вместе с Бундом мешает Америке выступить против Германии в этой войне. Кстати, говорят, и не граф он вовсе, а самозванец.

— Завидуешь? Вот бы тебе, подпоручик, такую невесту оторвать!

— Без титула хрен найдешь дуру даже среди американок. Помнишь Петьку Афанасьева? Выдал себя за князя Петра Кочубея, да разоблачили перед самой свадьбой. Потом сел за подделку чеков.

Я слышал о выгодном браке нищего графа. Бывший офицерик императорского российского флота, бывший шофер такси в Париже, состряпал блестящую партию, женившись на миссис Марион Стивенс, разведенной жене богатого чикагского адвоката и дочери миллионера Нормана Брюса Рима. Это был явно брак по расчету: графу рухнувшей империи было двадцать два годика, а перезрелой красавице Марион — вдвое больше, ровно сорок четыре. На первых порах, подражая Форду-младшему, граф — белая косточка, голубая кровь — пошел работать простым рабочим на паровозный завод своего тестя, чтобы ускоренным темпом пройти по всем ступеням паровозостроительной иерархии снизу доверху; вероятно, он надеялся со временем заступить на место тестя, хотя утверждал он другое. «Как только мы восстановим законную монархию в России-матушке, я стану представителем компании тестя на обожаемой родине!»

Но шли годы, и амбиции графа Вонсяцкого-Вонсяцкого росли обратно пропорционально шансам на реставрацию самодержавия. Тогда-то он и начал свой крестовый поход за освобождение России. Сколотив из горстки эмигрантов Всероссийскую национал-социалистскую рабочую партию, он объявил себя фюрером российских национал-социалистов и укатил в 1934 году в Германию, где, по слухам, встречался с весьма видными деятелями «третьего рейха».

А потом я как-то перестал интересоваться графом и его крестовым походом под знаком свастики. Как всякий русский человек, я сызмальства обладаю удивительной и опасной способностью не замечать неприятных вещей, явлений, людей. В конце концов, все мы носились и носимся, как ветхозаветные старушки, с излюбленными рецептами спасения отечества. (Помню, однажды в «Русском медведе» напился один есаул, полный георгиевский кавалер, участник брусиловского прорыва, колчаковский офицер.

— К матери эту некрофилию! — орал он, стуча кулаком по столу. — Все мы смертяшкины! Читали про двух старых дев в газете? В Огайо, что ли, умерла по старости одна из них, и другая, тоже старуха, полтора года ухаживала за усопшей сестрой, делала ей шприцем всякие уколы да вливания. Все мы мертвецы!..)

— Разрешите, — сказал я, входя в кабинет графа. Но в кабинете никого не было. Здесь тоже у стены стояло знамя со свастикой. Рядом красовался большой портрет Адольфа Гитлера. На стенах — поменьше размером — висели портреты Муссолини и Франко. Сбоку ни к селу ни к городу — батальные картины «Варяг», «Синоп», «Чесма». Я подошел ближе — все портреты были с автографами, а портрет Франко даже с собственноручной дарственной надписью каудильо.

— Павел Николаевич! Отец вы мой! — раздалось сзади. — Простите, что заставил вас ждать! Вызвали по неотложному делу. Садитесь, садитесь, бога ради!

Я обернулся, и мне пришлось задрать голову, чтобы взглянуть на вошедшего. Это был настоящий великан, косая сажень в плечах, Илья Муромец, только без всяких следов растительности на лице и на черепе, голом и гладком, как бильярдный шар. Одет он был точь-в-точь как Гитлер.

— Вы смотрели на фотографию моего друга Франциско Франко? — продолжал граф, больно стискивая мне руку. — Это замечательный человек, большой идеалист, настоящий рыцарь без страха и упрека! Некоторые из нас не сидели без дела, дожидаясь великого праздника освобождения нашей родины, — прогремел он, садясь за огромный письменный стол и со значением глядя на меня. — Нет! Я, например, с риском для жизни, зафрахтовав яхту, тайно возил фаланге оружие, понимая, что тем самым мощу дорогу к Москве, к Петербургу! Хотите что-нибудь выпить? Водки? Хотите закурить? Русские папиросы «Казбек». Подарок знакомого СС-группенфюрера из освобожденного Смоленска. Или сигару? Выбирайте по вкусу из этого «хьюмидора»!

Подобно многим из наших русских экспатриантов, граф давно уже стал путать русские слова с английскими. Почти все мы говорим «инчи» (дюймы), «сабвей» (метро), «хай-скул» (средняя школа), «ленчевать» (обедать)… Я машинально открыл его бронзовый «хьюмидор» — герметическую сигарницу, увидел там и свою любимую марку — гаванскую «Корону-Корону», но брать сигару не стал. Уж больно паршивая попалась овца…

Возвышаясь в кресле, граф смотрел на меня из глубоко спрятанных, затененных глазниц, что подчеркивало сходство его лошадиного лица с черепом питекантропа. Массивный низкий лоб, вздутые надбровные дуги, здоровенная, как булыжник, длинная челюсть, могучие желтые зубы, которыми он, казалось, мог перемолоть берцовую кость мамонта. Нечего сказать, хорошего муженька выбрала себе на склоне лет нежная Марион! И в какой только пещере отыскала она это ископаемое?

— Я видел, вы читали мой журнал, — громыхнул граф. — Вчера подписал последний американский номер «Фашиста». Рождественский номер выйдет в Москве или Петербурге.

— Вы собираетесь остаться главным редактором? — спросил я не без удивления.

— Как бы не так! — возразил будущий всероссийский фюрер. — У меня будет свой Геббельс, возможно, Борис Бразоль.

В черных глазницах черепа тлели красные угольки. Этот фанатичный огонь заставил меня отвести взгляд. На нижних полках стояло мало книг, зато много отменных моделей императорского российского флота с андреевским флагом. В простенке между книжными шкафами, на месте куда более скромном, нежели фюрер, дуче и каудильо, висели портреты самодержца всероссийского и его супруги.

— Разве вы, глава Всероссийской национал-фашистской революционной партии, — монархист? — осведомился я.

— Вопрос о монархии будет решен в Москве, — помедлив, осторожно выговорил фюрер всея Руси. — Заметьте, что и дуче называет свой режим конституционной монархией, хотя Испания пока и не имеет монарха. Могу сообщить вам доверительно, что после смерти старшего из Романовых, Кирилла, я делаю ставку на двадцатитрехлетнего Владимира, который живет сейчас в Париже. Возможно, я соглашусь, как дуче, стать главой государства Российского при царе Владимире.

Значит, граф Вонсяцкой-Вонсяцкий, точно подражая каудильо Франсиско Франко, метит не только в фюреры, но и в регенты.

На графском столе я увидел новое издание на русском языке бульварно-антисоветского романа генерала Краснова «От двуглавого орла до красного знамени». Я слышал, что все ретрограды, даже экс-кайзер Вильгельм II, зачитываются этим романом.

— Отдельные скептики и маловеры среди жидо-масонов, — сказал граф, — все еще призывают не делить неубитого медведя, но русский большевистский медведь повержен в прах и никогда не поднимется! Ради этого я работаю не покладая рук уже почти десять лет. В тридцать четвертом году я поехал в Берлин, встретился с фюрером и Гиммлером и договорился с ними о создании международной антибольшевистской организации, боевого авангарда всей белой эмиграции. Из Берлина, облеченный самыми широкими полномочиями, я поехал в Токио, где заручился всемерной поддержкой правительства микадо и его армии. Затем я посетил в Маньчжоу-Го, Харбин и Шанхай, где встречался с атаманом Семеновым и другими видными деятелями. Все они держат порох сухим. Потом опять в Берлин, а после раунда важных переговоров — Будапешт, Белград, София, Париж. Во всех этих центрах белой эмиграции я создал крепкие филиалы своей международной организации. Вернувшись в Америку, я превратил прежнюю Всероссийскую национал-социалистскую рабочую партию в Российскую национал-фашистскую революционную партию. Сегодня только в одной Америке тысячи белых эмигрантов — сливки России, цвет и надежда нашего народа-богоносца — ждут возвращения на родину. Работая рука об руку с американо-германским Бундом, всеми фашистскими организациями и конгрессменами-изоляционистами, мы оказали неоценимую услугу Гитлеру и Германии. Теперь мы пожнем нашу награду и продолжим наше сотрудничество на российской земле!

Мой представитель в Старом Свете генерал Петр Краснов, донской атаман, держит каждодневную связь с фюрером в Берлине и главной ставке. Он готов к строительству национальной России с помощью гаулейтера Эриха Коха и группенфюрера СС фон дем Баха, которые назначены на высшие посты в оккупированной Москве. Племянник генерала Краснова, гвардейский казачий офицер, получил у Гитлера звание полковника. По нашему ходатайству, заметьте. Он поможет Баху перевешать всех большевиков на фонарных столбах Бульварного кольца в Москве.

Весь мир повернул к фашизму, и малиновый звон кремлевских соборов в освобожденной Москве провозгласит его полную победу. Мы, победители, будем великодушны: мы не отринем наших слабых братьев, тех, кто в трудные кровавые годы после октября семнадцатого года не нашел в себе сил и веры, чтобы продолжать борьбу, и оставался в стороне от нее. Сегодня мы собираем всех братьев по духу под наши знамена. И они придут к нам, ибо у них нет иного выхода.

И здесь, в Америке, с ее гнилой декадентской демократией и плутократией, тоже восторжествует фашизм. К власти придут Линдберг, Уилер, Най, Уорт Кларк, отец Кофлин, мой друг, шеф ФБР Эдгар Гувер…

Угли в глазах горели еще ярче и злее в черных впадинах. Громадные руки графа сжались в кулаки так, что побелели костяшки пальцев.

— Сегодня я спрашиваю каждого, — продолжал фюрер, — с кем ты: с нами или против нас? Сегодня мы зовем каждого с собой на парад победы в Москве. Завтра будет поздно. Завтра мы не пожалеем дезертиров белой идеи!

— Это все? — спросил я, вставая.

— Это все, — ответил граф, продолжая сидеть. — Но вы, Павел Николаевич, не спешите с ответом. Вы многое сделали для эмигрантских организаций, мы помним вашу щедрость.

— Пригласив меня к себе в дом, — проговорил я, едва сдерживая гнев, — вы посмели прибегнуть к угрозам и запугиванию по отношению к дворянину и офицеру, к человеку, который старше вас по возрасту и воинскому званию. Граф, мне с вами не по пути! Прощайте!

Я вышел, громко хлопнув дверью. Впрочем, нет, без преувеличений: обитая кожей дверь закрылась совсем без шума.

В проходной меня долго не пропускал двуногий цербер, ссылаясь на то, что не получил на сей счет никаких приказаний. Несмотря на мои настойчивые требования, он якобы никак не мог связаться с графом по внутреннему телефону. Овчарки рычали и кидались на меня. Только через полчаса томительного и полного всевозможных тревожных предчувствий ожидания в проходную позвонил сам граф.

— Вы остыли? — спросил он меня ледяным тоном, подозвав к телефону. — Мне не хотелось, чтобы вы простудились, сгоряча выйдя на воздух. Сегодня так холодно.

— Ваше сиятельство! Я требую, чтобы вы меня сию минуту выпустили!

— До свидания, Павел Николаевич! — проскрежетало в трубке. — Я не прощаюсь: в Москве, или Петербурге, или в Нью-Йорке рано или поздно, но мы с вами встретимся. Обязательно встретимся!

В дверях я столкнулся с молодым человеком, лицо которого показалось мне странно знакомым. Он был одет в нацистскую форму гвардии Вонсяцкого.

— Ба! — воскликнул я, пораженный. — Федор Александрович! Ваше высочество! Вы ли это?!

— Собственной персоной, — ответил с усмешкой племянник царя Николая II.

— Что вы здесь делаете?!

— Как что? Работаю шофером у князя Вонсяцкого!

В своем «меркюри» я с невыразимым облегчением вытер платком мокрое от пота лицо. И на акселератор нажал так, словно за мной сам черт гнался.

Но больше всего я боялся, мчась по коннектикутскому шоссе со скоростью почти восемьдесят миль в час, что приеду в Нью-Йорк, куплю у первого попавшегося газетчика вечернюю газету и узнаю, что Москва пала…


На полях дневника Джин прочитал приписку:


«Встречу и разговор с Вонсяцким можно понять только в свете последующих событий: на следующий же день мы все узнали о начале грозного контрнаступления русской армии под Москвой и о вероломном налете японцев на Пирл-Харбор. Америка объявила войну Японии. Германия объявила войну Америке. Америка — Германии. Через несколько месяцев ФБР арестовало графа Вонсяцкого по обвинению в шпионаже в пользу Германии. Суд посадил его вместе с шефом фашистского американо-германского Бунда в федеральную тюрьму. Так закончилась карьера фюрера всея Руси».


Далее Джин прочитал еще одну карандашную приписку отца:


«Тот день был великим праздником. Россия, моя Россия истекала кровью, но не падала на колени. Значит, сильна Россия, не ослаблена, а укреплена революцией. Значит, дело России правое и победа будет за ней! Так началось мое прозрение…»


Загрузка...