Старшая дочь короля ожидала отца в большой галерее Лебрена, той самой, где в 1683 году Людовик XIV принимал дожа и четырех генуэзских сенаторов, прибывших для того, чтобы вымаливать у него прощение для Республики.
В конце галереи, противоположном тому, откуда должен был появиться король, собрались удрученные фрейлины.
Людовик вошел, когда придворные уже начали собираться группами в приемной; утром ее высочество решила уехать, и эта новость постепенно облетела дворец.
Ее высочество Луиза Французская была высокого роста и отличалась поистине королевской красотой. Однако необъяснимая грусть набегала время от времени на ее безмятежное чело. Ее высочество внушала придворным уважение прежде всего своей редкой добродетелью; это было то самое уважение к высшей государственной власти, которого вот уже лет пятьдесят французская корона добивалась либо подкупом, либо запугиванием.
Более того, в эпоху, когда народ потерял веру в своих правителей, — правда, их еще не называли вслух тиранами, — принцессу он любил. Добродетель принцессы нельзя было назвать неприступной, но о ее высочестве никогда не злословили и справедливо считали ее сердечной. Дня не проходило, чтобы она не доказывала этого добрыми делами, в то время как другие проявляли себя только в скандалах.
Людовик XV побаивался дочери: она внушала ему уважение. Ему случалось ею гордиться; кроме того, она была единственной из его детей, кого он щадил и не высмеивал с присущей ему едкостью. Трех других дочерей, Аделаиду, Викторию и Софи, он прозвал Тряпкой, Пустомелей и Вороной, в то время как к Луизе он обращался не иначе, как «мадам».
С той поры как маршал де Сакс унес с собой в могилу величие Тюренна и Конде, а Мария Лещинская — мудрость правления Марии Терезии, все пошло на убыль при жалком французском дворе. В то время лишь ее высочество Луиза обладала истинно королевским нравом, который сравнительно с окружающими представлялся героическим. Она олицетворяла собою гордость французской короны, была единственной ее жемчужиной среди подделок и мишуры.
Это отнюдь не означает, что Людовик XV любил свою дочь. (Как известно, Людовик XV, кроме себя, не любил никого.) Он выделял ее среди прочих.
Входя, он увидел, что ее высочество стоит посреди галереи, опершись на столик, инкрустированный красной яшмой и лазуритом.
Она была одета в черное; прекрасные ненапудренные волосы были убраны под двойной кружевной наколкой; выражение ее лица было не столь строгим, как обыкновенно, зато она казалась еще печальнее. Она смотрела в одну точку; время от времени она окидывала тоскующим взором портреты европейских монархов, во главе которых блистали ее предки, короли Франции.
Наряды черного цвета были у принцесс в обычае. В ту эпоху платья шились с глубокими карманами, как во времена, когда королевы еще управляли дворцовым хозяйством. И по их примеру ее высочество Луиза носила на поясе на золотом кольце множество ключей от своих шкафов и сундуков.
Заметив, что присутствующие придворные с жадностью наблюдают за этой сценой, король глубоко задумался.
Однако галерея была такая длинная, что зрители, разместившиеся по обоим ее концам, не могли помешать актерам говорить все, что им вздумается. Придворные смотрели — это было их право, но ничего не слышали — это был их долг.
Принцесса сделала несколько шагов навстречу королю, поднесла его руку к губам и почтительно ее поцеловала.
— Я слышал, вы собрались уезжать, сударыня? — спросил Людовик XV. — Вы, должно быть, отправляетесь в Пикардию?
— Нет, сир, — ответила принцесса.
— Кажется, я догадываюсь: вы едете на богомолье в Нуармутье, — сказал король, слегка повысив голос.
— Нет, сир, — отвечала ее высочество Луиза, — я ухожу в монастырь кармелиток в Сен-Дени — там, как вам известно, я могу быть настоятельницей.
Король вздрогнул, однако лицо его оставалось спокойным, несмотря на то, что он пришел в замешательство.
— О нет, дочь моя! — вскричал он. — Не покидайте меня! Это немыслимо!
— Дорогой отец! Я давно решилась на этот шаг, и ваше величество дали согласие. Не противьтесь же теперь, отец, умоляю вас!
— Да, я дал согласие, но, как вы помните, против воли, в надежде, что в последнюю минуту вы передумаете. Вам не следует заживо хоронить себя в монастыре, это обычай минувших дней; в монастырь уходят от неизбывной печали или после разорения. Королевская дочь далеко не бедна, насколько мне известно, а если она несчастлива — этого никто не должен знать.
Король повышал голос по мере того, как входил в роль монарха и отца. Эту роль, когда гордость подсказывает, что переживает первый, а сожаление возбуждает чувства другого, никогда ни один актер не смог бы сыграть плохо.
Луиза была растрогана, заметив отцовское волнение, столь редкое у эгоистичного Людовика Пятнадцатого. Это чувство тронуло ее гораздо глубже, чем ей хотелось бы показать.
— Сир! — обратилась к королю Луиза. — Не лишайте меня последних сил своим великодушием. Моя печаль не простой каприз, вот почему мое решение идет вразрез с обычаями нашего времени.
— Что же вас так опечалило? — вскричал король в приливе чувствительности. — Бедное мое дитя! Что же это за печаль?
— Горькая, неизбывная, сир, — отвечала ее высочество Луиза.
— Дочь моя! Отчего же вы никогда мне об этом не говорили?
— Это такая печаль, которую никто не в силах одолеть.
— Даже король?
— Даже король.
— И отец?
— Нет, отец, нет!
— Вы благочестивы, Луиза, и можете почерпнуть силы в вере…
— Пока еще не могу, сир. За этим я и иду в монастырь, в надежде обрести помощь. Бог говорит с человеком в тишине, человек обращается к Господу в уединении.
— Вы готовы принести Всевышнему слишком большую жертву. Ведь вы всегда можете укрыться в надежной сени французского трона. Вам этого недостаточно?
— Сень кельи еще более непроницаема, отец мой, она веселит сердце, она поддерживает и сильных и слабых, и низших и высших, и великих и ничтожных.
— Вам угрожает какая-нибудь опасность? В таком случае, Луиза, вы можете быть уверены, что король вас защитит.
— Сир! Пусть сначала Господь защитит короля.
— Повторяю, Луиза, вы совершаете ошибку, неверно истолковав усердие. Молитва хороша сама по себе, но нельзя же молиться все время! Вы добры, благочестивы, зачем вам столько молиться?
— Дорогой отец! Сколько бы я ни молилась, мне никогда не вымолить прощения, чтобы предотвратить несчастья, готовые вот-вот над нами разразиться, ваше величество. Боюсь, что доброты, которой наделил меня Господь, и чистоты, которую я двадцать лет стараюсь сберечь, окажется недостаточно для искупления наших грехов.
Король отступил на шаг и удивленно взглянул на Луизу.
— Вы никогда об этом со мной не говорили, — заметил он. — Вы заблуждаетесь, дорогое мое дитя, аскетизм вас погубит.
— Сир! Прошу вас не употреблять столь светское понятие, которое не в состоянии выразить истинного и, что еще важнее, необходимого самопожертвования. Вряд ли когда-нибудь подданная была так предана своему королю, а дочь — отцу, как я — вам! Сир! Ваш трон, в спасительной сени которого вы с гордостью предлагали мне укрыться, уже сотрясается; вы еще не чувствуете ударов, однако я их уже угадываю. Бездна вот-вот разверзнется и поглотит монархию. Вам кто-нибудь говорит правду, сир?
Ее высочество Луиза оглянулась, дабы убедиться в том, что придворные ее не слышат. Она продолжала:
— Мне многое известно из того, о чем вы не догадываетесь. Переодевшись сестрой Милосердия, я не однажды бывала на темных парижских улицах, в жалких мансардах, на мрачных перекрестках. Зимой там умирают от голода и холода, летом — от жажды и жары. Вы не знаете, что происходит в деревне, сир, так как ездите лишь из Версаля в Марли и обратно. Так вот, в деревне нет ни зернышка, я имею в виду — не для пропитания, а для того, чтобы засеять поля, кем-то проклятые: они пожирают семена, не принося взамен урожая. Голодные крестьяне глухо ропщут; в воздухе уже витают смутные мысли. Темный народ постепенно просвещается, он слышит слова: «оковы», «цепи», «тирания». Люди пробуждаются от спячки, они перестают жаловаться и начинают возмущаться.
Парламенты требуют для себя права ремонстрации, то есть добиваются возможности открыто сказать вам то, о чем они говорят вполголоса: «Король, ты нас погубишь! Спаси нас, иначе мы будем спасать себя сами!..»
Военные от безделья ковыряют шпагой землю, из которой прорастает свобода, посеянная щедрой рукой энциклопедистов. Писатели — как случилось, что люди начали замечать то, чего не видели раньше? — замечают все наши промахи в тот самый миг, как мы их допускаем, и открывают на совершаемое нами зло глаза простому люду, который теперь хмурится каждый раз, как мимо проходит кто-нибудь из хозяев. Ваше величество готовится к свадьбе внука… В былые времена, когда Анна Австрийская женила своего сына, парижане преподносили подарки принцессе Марии Терезе. Сегодня город ничего не предлагает в подарок, более того: вы, ваше величество, увеличиваете подати, чтобы было чем оплатить экипажи, в которых наследница императора прибывает к потомку Людовика Святого. Духовенство давно разучилось молиться Богу. Однако, видя, что все земли уже розданы, привилегии исчерпаны, казна опустела, духовенство решило вновь обратиться к Господу с мольбой о том, что оно называет счастьем народа! Наконец, сир, вы должны услышать то, о чем и так догадываетесь, то, что вам должно быть настолько горько видеть, что и разговаривать об этом ни с кем не хочется! Монархи, ваши братья когда-то вам завидовали, а теперь презрительно от вас отвернулись. Четыре ваших дочери, сир, не могут выйти замуж. В Германии двадцать принцев, в Англии — три, в странах Северной Европы — шестнадцать, не говоря уже о наших родственниках — Бурбонах в Испании и Неаполе, — все они давно от нас отвернулись. Может быть, только турецкий султан не погнушался бы нами, да вот беда: мы воспитаны в христианской вере! Я не о себе говорю, отец, я не жалуюсь на свою судьбу! Мне еще повезло, потому что я свободна, никому из родных я не нужна и смогу в тиши уединения, в бедности предаваться размышлениям и просить Бога о том, чтобы он отвел от вас и от моего племянника бурю, готовую вот-вот разразиться у вас над головами.
— Дочь моя, дитя мое! — заговорил король. — Ты видишь будущее в чрезмерно мрачных красках!
— Сир, сир! — воскликнула ее величество Луиза. — Вспомните о древнегреческой царевне-прорицательнице: она предупреждала, как я сейчас, своего отца и братьев о войне, разрушениях, пожаре, а отец и братья подняли ее на смех, называли безумной. Прислушайтесь к моим словам! Будьте осторожны, отец, хорошенько подумайте над тем, что я вам сказала, ваше величество!
Людовик XV скрестил руки на груди и уронил голову.
— Дочь моя! — наконец заговорил он. — Вы чересчур строги. В самом ли деле повинен я в тех несчастьях, которые вы вменяете мне в вину?
— Боже меня сохрани от подобных мыслей! Этими несчастьями мы обязаны времени, в которое мы живем. Вы виноваты в происходящем ничуть не больше, чем все остальные. Однако обратите внимание, сир, как аплодируют в партере театров малейшему выпаду против королевского достоинства. Обратите внимание, как по вечерам оживленные группы людей шумно спускаются с антресолей по боковым лестницам, а в это время парадная мраморная лестница темна и безлюдна. Сир! Простолюдины и придворные выбирают места для развлечений подальше от нас, а если нам доводится появиться, когда они веселятся, их радость угасает. Красивые юноши, очаровательные девушки! — с грустью продолжала принцесса. — Любите! Пойте! Веселитесь! Будьте счастливы! Я вас стесняла своим присутствием, зато там, куда я направляюсь, могу быть вам полезной. Здесь вы сдерживаете жизнерадостный смех из опасения вызвать мое неудовольствие — там я стану от всего сердца молиться за короля, за сестер, за племянников, за французский народ, за всех вас, за тех, кого я люблю всем сердцем, которое еще не истомилось никакой другой страстью.
— Дочь моя! — помолчав, обратился к ней насупившийся король. — Умоляю вас, не покидайте меня хотя бы в эту минуту, пожалейте меня!
Луиза Французская взяла отца за руку и взглянула на него полными любви глазами.
— Нет, — отвечала она, — нет, отец, я ни минуты больше не останусь во дворце. Нет! Настал час молитвы! Я чувствую, что могу искупить своими слезами те удовольствия, в которых вы не можете себе отказать; вы еще не стары, вы прекрасный отец, вы великодушны: простите меня!
— Оставайтесь с нами, Луиза, оставайтесь! — воскликнул король, крепко прижимая к себе дочь.
Принцесса покачала головой.
— «Царство мое не от мира сего», — печально прошептала она, высвобождаясь из объятий короля. — Прощайте, отец! Я сегодня сказала вам то, что уже лет десять камнем лежало у меня на сердце. Я задыхалась под этим грузом. Теперь я довольна. Прощайте! Взгляните: я улыбаюсь, я, наконец, счастлива. Я ни о чем не жалею.
— И тебе не жаль меня, дочь моя?
— Вас мне было бы жаль, если бы нам не суждено было больше увидеться. Но я надеюсь, что вы будете меня навещать в Сен-Дени. Вы не забудете свою дочь?
— Что ты! Никогда, никогда!
— Не огорчайтесь, сир. Ведь разлука не будет долгой, не так ли? Мои сестры еще ничего не знают, как мне кажется; по крайней мере, я предупредила о своем отъезде только своих фрейлин. Я готовилась к нему целую неделю и страстно желаю, чтобы мой отъезд не вызвал никакого шума, пока за мной не захлопнутся ворота Сен-Дени. А тогда мне уже будет все равно…
Король взглянул дочери в глаза и понял, что ее решение окончательно. Ему тоже хотелось, чтобы она уехала без лишнего шума. Ее высочество Луиза опасалась, что ее решение вызовет у отца слезы, а он щадил свои нервы.
К тому же он собирался отправиться в Марли, а пересуды и сплетни в Версале неизбежно заставили бы его отложить эту поездку.
Ну и, наконец, он надеялся, что ему не придется теперь после обычных своих оргий, недостойных его ни как короля, ни как отца, читать в грустных и строгих глазах дочери упрек в беззаботной праздности, которой он с таким удовольствием предавался!
— Пусть будет так, как ты хочешь, дитя мое, — сказал он. — Подойди, я тебя благословлю, ведь ты меня так радовала!
— Позвольте поцеловать вашу руку, сир, а свое благословение пошлите мне мысленно.
Для тех, кто знал о намерении ее высочества уйти в монастырь, прощание было торжественным и вместе с тем поучительным зрелищем: с каждой минутой принцесса становилась ближе своим славным предкам, которые, казалось, следили за ней из золоченых рам и были благодарны за то, что еще при жизни она стремилась соединиться с ними в фамильном склепе.
Король проводил дочь до дверей, простился с ней и, не проронив ни слова, пошел обратно.
Придворные последовали за ним, как того требовал этикет.
Король отправился в туалетную, где он, по своему обыкновению, проводил некоторое время перед охотой или прогулкой. Он лично отдавал распоряжения относительно услуг, которые понадобятся ему на остаток дня.
Дойдя до конца галереи, он отпустил придворных.
Оставшись один, Людовик пошел по коридору, в который выходила дверь апартаментов их высочеств. Дверь была скрыта от глаз гобеленом. Король замер на минуту в нерешительности и покачал головой.
— Была среди них одна достойная, — процедил он сквозь зубы, — да и та уехала!
Это весьма нелестное для других дочерей короля замечание было встречено громкими возгласами. Гобелен приподнялся, и возмущенные девицы в один голос воскликнули:
— Спасибо, отец!
Они окружили Людовика XV.
— А, здравствуй, Тряпка! — обратился он к старшей, ее высочеству Аделаиде. — Признаться, мне безразлично, рассердишься ты или нет: я сказал правду.
— Да вы не сообщили нам ничего нового, сир, — заметила ее высочество Виктория, — мы знаем, что Луиза была вашей любимицей.
— По правде сказать, ты совершенно права, Пустомеля!
— Чем же Луиза лучше нас? — ядовито спросила ее высочество Софи.
— Да тем, что Луиза меня не мучает, — тут же ответил король с простодушием эгоиста, совершенным типом которого он был.
— Можете быть уверены, отец, что она вас еще помучит! — проговорила ее высочество Софи с такой злостью, что король невольно поднял на нее глаза.
— О чем это ты, Ворона? — спросил он. — Уж не откровенничала ли с тобой перед отъездом Луиза? Это было бы странно: ведь она тебя терпеть не может!
— Сказать по правде, это у нас взаимно, — отвечала ее высочество Софи.
— Прекрасно! — воскликнул Людовик XV. — Можете друг друга ненавидеть, презирать, хоть в клочья разодрать, это ваше дело! Меня это не касается, лишь бы вы не мешали мне восстановить порядок в этом царстве амазонок. Впрочем, хотел бы я знать, чем бедняжка Луиза могла бы мне досадить.
— Бедняжка! — в один голос вскричали ее высочество Виктория и ее высочество Аделаида, по-разному сложив губы.
— Я вам скажу, чем она могла бы вам досадить! — объявила ее высочество Софи.
Людовик XV поудобнее устроился в огромном кресле, стоявшем недалеко от двери, на случай если пришлось бы спешно уносить ноги.
— Ее высочество Луизу одолевает тот же бес, что и аббатису Шелльскую: она отправилась в монастырь ради того, чтобы ставить там свои опыты.
— Ну-ну, пожалуйста, без намеков, — оборвал ее Людовик XV. — Не надо ставить под сомнение добродетель вашей сестры. Слава Богу, на сей предмет не было никаких сплетен, хотя обычно это великолепный предлог для того, чтобы посудачить. Так что не вам затевать подобные разговоры.
— Не мне?
— Именно не вам!
— А я и не собираюсь рассуждать о ее добродетели, — возразила ее высочество Софи, задетая за живое тем, что король подчеркнул слово «вам», а потом еще раз его повторил.
— Я говорю, что она собирается проводить там опыты, только и всего.
— Ну и что ж из этого? Пусть занимается химией, гербами, плетением кресел, играет на флейте, стучит в барабан, мучает клавесин или щиплет струны — вам что за дело? Что вы нашли в этом дурного?
— Я хотела сказать, что она будет заниматься политикой.
Людовик XV вздрогнул.
— Она хочет изучать философию, богословие и продолжить комментарии к папской булле Unigenitus, а мы будем выглядеть никому не нужными на фоне ее государственных теорий, метафизических систем, ее богословия…
— Что вам за дело, если таким образом ваша сестра надеется попасть в рай, — продолжал Людовик XV, однако ему показалось, что есть нечто общее между обвинениями Вороны и политической диатрибой ее высочества Луизы, которые она ему высказала перед отъездом. — Вы завидуете ее будущему блаженству? В таком случае вы плохие христианки.
— Клянусь, я ей не завидую! — воскликнула принцесса Виктория. — Пусть отправляется куда угодно, я за ней не собираюсь идти.
— И я не пойду! — сказала принцесса Аделаида.
— Я тоже не пойду! — подхватила ее высочество Софи.
— Кроме того, она нас просто не выносит, — заметила ее высочество Виктория.
— Она вас не выносит? — переспросил Людовик XV.
— Да, да, терпеть не может, — подтвердили сестры.
— Мне кажется, бедняжка Луиза выбрала для себя этот рай, чтобы только не встречаться с вами.
Остро́та короля не слишком рассмешила сестер. Принцесса Аделаида, самая старшая, собралась с духом, чтобы нанести королю более ощутительный удар, так как предыдущие лишь скользили по его броне.
— Сударыни! — жеманничая, начала она, на минуту выходя из обычного своего состояния безразличия, за которое отец прозвал ее Тряпкой. — Вы, очевидно, не поняли или не осмеливаетесь сообщить королю истинную причину отъезда ее высочества Луизы.
— Опять какая-нибудь гадость! — воскликнул король. — Ну-ну, Тряпка, говори!
— Сир! — не унималась она. — Боюсь, что вам будет неприятно это услышать…
— Скажите лучше, что вы на это надеетесь, — вот это было бы вернее!
Ее высочество Аделаида прикусила язычок.
— Во всяком случае, я скажу правду, — прибавила она.
— Сказать правду? Постарайтесь поскорее избавиться от этого недостатка. Разве я говорю когда-нибудь правду? И, как видите, я, слава Богу, не чувствую себя от этого хуже.
Людовик XV пожал плечами.
— Да говорите же, говорите, сестра! — в один голос закричали ее высочество Софи и ее высочество Виктория, сгорая от нетерпения услышать хорошо им известную причину, которая, как они предполагали, могла больно задеть короля.
— Какие же вы милые! — проворчал Людовик XV. — Вы только поглядите, как они любят папочку!
Правда, его утешила мысль, что он испытывает к ним точно такие же чувства.
— Так вот, — продолжала принцесса Аделаида, — наша сестра, которая всегда ревниво относилась к соблюдению этикета, больше всего опасалась того…
— Чего? — спросил Людовик XV. — Договаривайте, раз начали.
— Сир! Она опасалась появления при дворе новых лиц.
— Появления новых лиц? — переспросил король, недовольный таким началом, потому что предвидел, куда она клонит. — Разве у меня в доме есть посторонние? Разве меня можно заставить принимать тех, кого я не желаю видеть?
Это была ловкая попытка уйти от ответа.
Однако ее высочество Аделаида была хитрая бестия, ее невозможно было так просто сбить с толку, особенно когда она собиралась сказать какую-нибудь колкость.
— Я не так выразилась, это неточно. Вместо «появления» следовало бы сказать «введение» нового лица.
— А, ну это дело другое: признаться, первое слово меня несколько смутило. Итак, я предпочитаю второе.
— Знаете, сир, — вмешалась принцесса Виктория, — мне кажется, это слово тоже неясно выражает суть дела.
— Что же тогда?
— «Представление» ко двору.
— Да, да, верно! — воскликнули сестры. — На этот раз слово найдено!
Король поджал губы.
— Вы полагаете? — спросил он.
— Да! — воскликнула ее высочество Аделаида. — Так вот я хотела сказать, что моя сестра очень и очень опасалась новых представлений.
— И что же дальше? — недовольно спросил король, желавший как можно скорее покончить с неприятным разговором.
— Она боялась, отец, что госпожа Дюбарри будет представлена ко двору.
— Наконец-то! — вскричал король, не в силах побороть досаду. — Раз уж заговорили, нечего было ходить вокруг да около, черт побери! Как вы любите тянуть время, госпожа Истина!
— Сир! — сказала ее высочество Аделаида. — Я так долго не осмеливалась сообщить вам это из уважения к вашему величеству: только повинуясь вашей воле, я об этом заговорила.
— Ну да, ну да, а все остальное время от вас ведь и слова не добьешься, вы ведь и рта не раскрываете, не разговариваете, не кусаетесь!..
— Что бы вы ни говорили, видимо, я все-таки угадала истинную причину, по которой моя сестра покинула дворец, — заметила ее высочество Аделаида.
— Должен вас разочаровать: вы ошибаетесь!
— Да что вы, сир, Аделаида права, мы в этом совершенно уверены! — в один голос воскликнули принцесса Виктория и принцесса Софи, кивая головами.
— О Господи! — вскричал Людовик XV, точь-в-точь как один из героев Мольера. — Все мои домашние решили, как видно, сговориться против меня. Так вот почему это представление не может состояться! Вот почему принцесс невозможно застать дома! Вот почему они не отвечают на прошения и не удовлетворяют просьбы об аудиенции!
— Что за прошения? О каких аудиенциях вы говорите? — спросила ее высочество Аделаида.
— Да ведь вам это хорошо известно: о прошениях мадемуазель Жанны де Вобернье, — заметила принцесса Софи.
— Да нет! Речь идет о просьбе принять мадемуазель Ланж, — прибавила ее высочество Виктория.
Взбешенный король вскочил. Его взор, обычно спокойный и благосклонный, метал молнии, сулившие сестрам мало хорошего.
Ни одна из трех принцесс не могла противостоять отцовскому гневу: все они опустили глаза.
— Вот лишнее доказательство тому, о чем я уже сказал: уехала лучшая из четырех дочерей! — сказал он.
— Сир! — заметила ее высочество Аделаида, — ваше величество очень плохо к нам относится, вы с нами обращаетесь хуже, чем со своими собаками!
— Еще бы! Когда я прихожу на псарню, мои собаки ко мне ластятся, мои собаки мне верны! Прощайте, прощайте! Пойду-ка я к Шарлотте, Красавке и Хвостику! Милые собачки! Да, я их люблю особенно за то, что они мне не будут тявкать правду!
Разгневанный король вышел в приемную; он услыхал, как вслед ему дочери хором запели:
На площадях и улицах столицы
И женщины, и парни, и девицы —
Любовью все готовы поделиться.
Хотя со вздохом: «Ах-ах-ах!»
И лишь подруга Блеза — вот бедняжка! —
Лежит в постели, захворавши тяжко.
Ах, тяжко!
Ах, тяжко!
Вот бедняжка:
Неужто помирает?! Ах-ах-ах!
Это был первый куплет из водевиля, направленного против г-жи Дюбарри, который распевали в Париже на каждом углу; он носил название «Прекрасная Бурбоннезка».
Король хотел было вернуться, и, возможно, принцессам не поздоровилось бы. Однако он сдержался и пошел дальше, пытаясь перекричать их голоса:
— Господин собачий капитан! Эй, где вы, господин капитан борзых?
Явился офицер, носивший столь странное звание.
— Прикажите отворить псарню, — сказал король.
— Сир! — вскричал офицер, бросившись Людовику XV наперерез. — Ваше величество, умоляю вас, остановитесь!
— В чем дело, черт побери? — спросил король, останавливаясь на пороге двери, из-за которой доносился радостный лай собак, почуявших хозяина.
— Сир! Прошу простить мою настойчивость, но я не могу позволить вашему величеству пройти к собакам.
— А, понимаю, понимаю: псарня не убрана… Ну, ничего! приведите сюда Хвостика.
— Сир, — растерянно пробормотал офицер, — Хвостик второй день не ест и не пьет: возможно, он взбесился.
— О, Господи! — вскричал король. — Несчастный я человек! Хвостик взбесился! Это уж последняя капля…
Собачий офицер счел своим долгом выдавить слезу, чтобы оживить всю сцену.
Король круто повернулся и зашагал к себе, где его уже ожидал камердинер.
Заметив, что король чем-то сильно расстроен, он поспешил отойти к окну.
Не обращая внимания на верного слугу, которого он и за человека не считал, Людовик XV широким шагом прошел в свой кабинет.
— А, теперь я понимаю: господин де Шуазёль смеется надо мной; дофин чувствует себя почти хозяином и думает, что заменит меня, как только посадит на трон свою австриячку. Луиза меня любит, но как-то очень непросто: читает мне нотации да еще ушла из дому… Три дочери распевают песенки, в которых называют меня Блезом. Граф Провансский переводит Лукреция. Граф д’Артуа шляется по ночам неизвестно где. Собаки взбесились и готовы меня искусать. Решительно, кроме дорогой графини, меня никто не любит. К черту тех, кто хочет ей насолить!
И с отчаянной решимостью король уселся за стол, где, по обыкновению, Людовик XIV подписывал бумаги, стол, выдержавший груз последних договоров и надменных посланий великого короля.
— Теперь я догадываюсь, почему все с таким нетерпением ожидают прибытия дофины. Они думают, что, стоит ей здесь появиться, как я стану ее рабом или попаду под влияние ее семейства. Право, у меня еще будет время наглядеться на мою дражайшую невестку! Должно быть, ее приезд доставит мне новые хлопоты. Поживу-ка я спокойно как можно дольше, а для этого необходимо задержать ее в пути. Предполагалось, что она без остановок проедет через Реймс и Нуайон, а затем прибудет в Компьень. Ну что же, надо изменить порядок церемониала. Пусть будет трехдневный прием в Реймсе, а затем один… нет, черт возьми! Два… Да что я! Три дня на празднования в Нуайоне. Итак, я выиграл шесть дней!
Король взял перо и приказал г-ну де Стенвилю остановиться на три дня в Реймсе и столько же времени провести в Нуайоне.
Он вызвал дежурного курьера.
— Срочно передать это письмо господину де Стенвилю, — приказал он.
И принялся за другое письмо.
«Дорогая графиня! — написал он. — Мы сегодня же назначаем Замора комендантом. Сейчас я уезжаю в Марли, однако вечером прибуду в Люсьенн, чтобы сказать Вам то, чем сию минуту переполнено мое сердце.
— Лебель! — сказал он. — Отнесите это письмо графине. Настоятельно советую быть с ней повежливее.
Камердинер поклонился и вышел.
Графиня де Беарн, чье появление станет поводом страстных споров при дворе, а также камнем преткновения в умышленных или невольных скандалах, быстро продвигалась к Парижу, о чем Жан Дюбарри узнал от своей сестры.
Этим путешествием г-жа де Беарн была обязана богатому воображению виконта Жана, которое всегда приходило ему на помощь в трудную минуту.
Ему никак не удавалось найти среди придворных дам «крестную», без которой было невозможно представление ко двору г-жи Дюбарри. Тогда он обратился взором к провинции, оценил создавшееся положение, пошарил в отдаленных городах и нашел то, что искал, на берегу реки Мёз в старом доме готического стиля, содержавшемся, однако, в должном порядке. Искал же Жан старую даму и давнюю тяжбу.
Старую сутягу звали графиня де Беарн.
Затянувшийся процесс представлял собой дело, от которого зависело все ее состояние. Дело оказалось всецело в руках г-на де Мопу. А г-н де Мопу недавно стал сторонником г-жи Дюбарри, установив доселе никому не известные родственные отношения с нею, в результате чего называл ее кузиной. В надежде получить в ближайшее время портфель канцлера, г-н де Мопу испытывал к фаворитке самые что ни на есть дружеские чувства. Этой-то дружбе он и был обязан тем, что король уже назначил его вице-канцлером, между тем как в обществе все называли его просто вице-канальей.
Госпожа де Беарн была любительницей судебных разбирательств; она обожала судиться и сильно смахивала на графиню д’Эскарбаньяс или госпожу Пимбеш, типичнейших представительниц той эпохи, и отличалась от них, должно быть, только аристократическим именем.
Проворная, худощавая, угловатая, державшаяся всегда настороженно, с бегающими глазками под седыми бровями, г-жа де Беарн к тому же одевалась так, как это было принято во времена ее молодости. Как бы капризна ни была мода, она иногда пытается образумиться; вот почему платье, которое графиня де Беарн носила в 1740-м, будучи юной девицей, оказалось вполне подходящим в 1770 году для старой дамы.
Широкая гипюровая юбка, короткая кружевная накидка, огромный чепец, глубокие карманы, огромных размеров сак и шейный шелковый платок в мелкий цветочек — такой предстала графиня де Беарн взору Шон, когда любимая сестра и доверенное лицо г-жи Дюбарри в первый раз приехала к графине де Беарн, объявив себя дочерью ее адвоката метра Флажо.
Старая графиня одевалась так не столько из любви к моде прежних лет, сколько из экономии. Она была не из тех, кто стыдится бедности, потому что была бедна не по своей вине. Она сожалела лишь о том, что не могла оставить после себя приличного для своего имени состояния сыну, юному, застенчивому, словно девушка, провинциалу, предпочитавшему материальные удовольствия тем льготам, которые могло ему дать доброе имя.
Графиня де Беарн тешила самолюбие тем, что называла своими те земли, которые ее адвокат оспаривал у семейства Салюсов. Однако, обладая здравым смыслом, она хорошо понимала, что если бы ей понадобилось заложить эти земли, то ни один из ростовщиков (а они в то время во Франции готовы были рисковать) и ни один стряпчий (а они во все времена достойны были того, чтобы их колесовали) не даст ей ссуду при такой гарантии и не авансирует ей ни денье под такое обеспечение.
Итак, г-жа де Беарн ограничивалась доходами и арендной платой лишь с тех земель, которые не фигурировали в процессе. Она получала всего около тысячи экю ренты, что вынуждало ее избегать двора, где надо было выбрасывать деньги на ветер, платя по двенадцать ливров в день только за наем кареты, на которой просительница обычно разъезжала от судей к адвокатам и обратно.
А главное, она избегала двора, справедливо полагая, что ее дело будет извлечено из папки, где оно дожидалось своей очереди, не ранее чем лет через пять. Даже в наше время бывают долгие процессы. Однако каждый, кто затевает тяжбу, может надеяться увидеть ее конец, прежде чем доживет до возраста библейского патриарха. А в то время процессы растягивались на два или три поколения и, как сказочное растение из «Тысячи и одной ночи», могли расцвести только через двести или даже триста лет.
Госпоже де Беарн не хотелось истратить остатки своего родового достояния, пытаясь получить обратно десять двенадцатых спорных земель; как мы уже сказали, она была дамой старой закалки, то есть проницательной, осторожной, энергичной и скупой.
Вне всякого сомнения, она смогла бы лучше любого прокурора, адвоката и судебного исполнителя вести тяжбу, вызывать в суд, защищаться, приводить решение в исполнение. Но она была де Беарн, и это имя во многом служило ей препятствием. Из-за него она страдала и томилась, подобно Ахиллу, укрывавшемуся в своей палатке и терзавшемуся при звуках боевого рожка, делая вид, что не слышит его; нацепив на нос очки, графиня де Беарн весь день напролет просиживала над старыми грамотами, а по ночам, завернувшись в халат из персидского шелка и расхаживая с распустившимися седыми волосами, произносила речи перед своей подушкой, и отстаивала свое право на спорное наследство с таким красноречием, которого только и могла желать своему адвокату.
Нетрудно догадаться, что приезд Шон, представившейся мадемуазель Флажо, приятно взволновал де Беарн.
Молодой граф де Беарн был в это время в армии.
Обычно охотно веришь в то, чего страстно желаешь. Вполне понятно поэтому, что г-жа де Беарн поверила рассказу молодой дамы.
Впрочем, в сердце графини закралось некоторое сомнение: она лет двадцать была знакома с Флажо, сто раз была у него дома на улице Пти-Лион-Сен-Совер, но никогда не замечала, чтобы с квадратного ковра, казавшегося ей слишком маленьким для просторного адвокатского кабинета, на нее смотрели глазки какого-нибудь постреленка, выбежавшего клянчить конфеты.
В конце концов можно было сколько угодно напрягать память, пытаясь припомнить адвокатский ковер, представить себе ребенка, который мог играть, сидя на этом ковре, однако мадемуазель Флажо была перед ней, вот и все.
Кроме того, мадемуазель Флажо сказала, что она замужем, и наконец — что рассеивало последнее подозрение г-жи де Беарн в том, что та нарочно приехала в Верден, — сообщила, что направляется к мужу в Страсбур.
Вероятно, графине де Беарн следовало бы попросить у мадемуазель Флажо рекомендательное письмо; однако если допустить, что отец не может отправить с поручением родную дочь без такого письма, то кому тогда он вообще мог бы доверить дело? И потом, к чему были эти опасения? К чему могли привести подобные подозрения? С какой целью надо было проделывать шестьдесят льё, чтобы рассказывать графине сказки?
Если бы графиня была богата, как, скажем, жена банкира или откупщика, если бы она, отправляясь в путь, брала с собой дорогую посуду и драгоценности, она могла бы заподозрить заговор с целью обокрасть ее в дороге. Но графиня де Беарн от души веселилась, представляя себе разочарование разбойников, которые вздумали бы на нее напасть.
Поэтому, когда Шон, переодетая мещанкой, уехала от нее в плохоньком кабриолете, запряженном одной-единственной лошадью, в который она предусмотрительно пересела на предпоследней почтовой станции, оставив там свою роскошную карету, графиня де Беарн, убежденная в том, что настал ее час, села в старинный экипаж и отправилась в Париж. Она все время подгоняла кучеров и миновала Лашосе часом раньше ее высочества, а у заставы Сен-Дени оказалась всего часов шесть спустя после того, как через нее проехала мадемуазель Дюбарри.
Так как у путешественницы был весьма скудный багаж — а важнее всего на свете были для нее тогда сведения о тяжбе, — то г-жа де Беарн поехала прямиком на улицу Пти-Лион и приказала остановить карету у двери метра Флажо.
Понятно, дело не обошлось без любопытных — а все парижане очень любопытны, — окруживших громоздкий экипаж, что выехал, казалось, из конюшен Генриха IV, такой он был надежный, крепкий, с покоробившимися от времени кожаными занавесками, двигавшимися с ужасным скрежетом на медном позеленевшем карнизе.
Улица Пти-Лион неширокая, поэтому величественный экипаж г-жи де Беарн совершенно ее загородил. Уплатив кучерам прогонные, путешественница приказала отвезти карету на постоялый двор, где графиня обыкновенно останавливалась в Париже, то есть в «Поющий петух» на улице Сен-Жермен-де-Пре.
Держась за сальную веревку, служившую перилами, она поднялась по темной лестнице к г-ну Флажо; на лестнице было прохладно — к удовольствию графини, утомленной быстрой ездой и летним зноем.
Когда служанка по имени Маргарита доложила о графине де Беарн, метр Флажо наскоро подтянул короткие штаны, которые были спущены из-за жары, натянул на голову парик, всегда лежавший у него под рукой, и надел полосатый шлафрок из бумазеи.
Одевшись, он пошел к двери с улыбкой, в которой сквозило столь сильное удивление, что графиня сочла своим долгом объявить:
— Да, дорогой мой господин Флажо, это я!
— Вижу, вижу, ваше сиятельство, — отвечал г-н Флажо.
Стыдливо запахнув полы шлафрока, адвокат проводил графиню к кожаному креслу, стоявшему в самом светлом углу кабинета, и усадил ее на всякий случай подальше от бумаг на столе, памятуя о том, что графиня до крайности любопытна.
— А теперь, ваше сиятельство, — учтиво обратился к ней метр Флажо, — позвольте узнать, чему я обязан столь приятной неожиданностью?
Удобно устроившись в кресле, графиня де Беарн в эту минуту приподняла ноги, обутые в атласные туфли, давая возможность Маргарите подложить под них кожаную подушку. Услышав слова Флажо, она быстро встала. Достав из футляра очки, гостья нацепила их на нос, желая получше рассмотреть Флажо, и спросила:
— То есть как неожиданность?
— А как же? Я думал, вы сейчас в своем имении, ваше сиятельство, — отвечал адвокат, в надежде польстить графине де Беарн, называя имением три арпана земли, распаханные под огород.
— Как вы верно заключили, я там и была, но по первому вашему сигналу все бросила и примчалась.
— По первому моему сигналу? — удивленно переспросил адвокат.
— По первому вашему слову, намеку, совету — называйте, как хотите.
Глаза Флажо округлились и стали размером с очки графини.
— Надеюсь, вы довольны, что я не заставила себя ждать?
— Я, как всегда, рад вас видеть, ваше сиятельство, однако позвольте вам заметить, что я не совсем понимаю, при чем здесь я?
— Как? — вскричала графиня. — Как это при чем здесь вы?.. Ведь я приехала из-за вас!
— Из-за меня?
— Ну да, из-за вас. Так что у нас нового?
— О сударыня! Говорят, король замышляет государственный переворот против прерогативы парламента… Не желаете ли выпить чего-нибудь?
— При чем здесь король? Разве речь идет о перевороте?
— А о чем же, сударыня?
— Речь идет о моем процессе. Я говорила о своем деле, когда спросила, нет ли чего-нибудь нового.
— О, что касается вашего дела, — грустно качая головой, отвечал г-н Флажо, — увы, нового ничего нет…
— То есть совсем ничего?
— Ничего.
— Ничего с тех пор, как ваша дочь со мной говорила? Но так как мы с ней разговаривали третьего дня, ничего и не могло еще за это время произойти…
— Моя дочь, вы сказали?
— Ну да!
— Вы говорите, моя дочь?
— Ну, конечно, ваша дочь, та самая, которую вы ко мне послали.
— Простите, сударыня, — сказал г-н Флажо, — я не мог послать к вам дочь.
— Почему не могли?
— Да просто потому, что у меня нет дочери!
— Вы в этом уверены? — спросила графиня.
— Сударыня! — заявил господин Флажо. — Имею честь сообщить вам, что я холостяк.
— Вот тебе раз! — воскликнула графиня.
Обеспокоенный Флажо позвал Маргариту и приказал принести графине выпить чего-нибудь холодного; кроме того, он знаком велел за ней приглядывать.
«Бедная женщина! — подумал он. — Должно быть, у нее плохо с головой».
— Ничего не понимаю! — продолжала графиня. — Так у вас нет дочери?
— Нет, ваше сиятельство.
— Ну, у нее еще муж в Страсбуре…
— Ничего похожего, ваше сиятельство.
— И вы не поручали своей дочери, — продолжала графиня, не в силах освободиться от обуревавших ее мыслей, — сообщить мне, что мой процесс вот-вот начнется?
— Нет.
Графиня так и подпрыгнула в кресле, хлопнув себя руками по коленям.
— Выпейте чего-нибудь, ваше сиятельство, — предложил Флажо, — вам станет легче.
Он подал знак Маргарите — та приблизилась, держа на подносе два стакана с пивом, однако старой графине было не до этого: она оттолкнула поднос так резко, что мадемуазель Маргарита, пользовавшаяся, по-видимому, в доме некоторыми привилегиями, почувствовала себя задетой.
— Та-а-ак… — глянув поверх очков на Флажо, заговорила графиня, — не угодно ли будет вам объясниться?
— С удовольствием, — отвечал Флажо. — Останьтесь, Маргарита. Возможно, сударыня еще захочет пить. Итак, давайте объяснимся!
— Да, объяснимся, раз это необходимо. Я вас что-то не понимаю, дорогой господин Флажо. Можно подумать, что у вас голова плохо соображает из-за жары!
— Не надо волноваться, сударыня, — промямлил адвокат, пытаясь отодвинуться вместе с креслом подальше от графини, — не волнуйтесь, давайте побеседуем спокойно.
— Да, давайте побеседуем. Так вы говорите, у вас нет дочери, господин Флажо?
— Нет, сударыня. Я искренне об этом сожалею, потому что, кажется, это было бы вам приятно, хотя…
— Хотя?.. — переспросила графиня.
— Хотя я предпочел бы сына: мальчику легче устроиться в жизни, вернее, мальчикам проще живется в наше время.
Графиня де Беарн нетерпеливо скрестила руки на груди.
— Послушайте! А вы не вызывали меня в Париж через сестру, племянницу, какую-нибудь родственницу?
— У меня и в мыслях этого не было, сударыня, ведь жизнь в Париже не дешева…
— А как же мое дело?
— Как только его затребуют в суд, я сейчас же дам вам знать.
— Как только его затребуют в суд?
— Так точно.
— Значит, оно еще не в суде?
— Насколько мне известно, еще нет, сударыня.
— Так мой процесс еще и не начинался?
— Нет.
— Можно ли надеяться, что его в скором времени затребуют?
— Нет, сударыня! Да нет же, Господи!
— Значит, со мной сыграли шутку!.. — воскликнула, поднимаясь, старая графиня. — Надо мной недостойно подшутили!
Флажо сдвинул парик на затылок.
— Боюсь, что так, сударыня, — пробормотал он.
— Метр Флажо! — вскричала графиня.
Адвокат вскочил со стула и подал знак Маргарите, чтобы она приготовилась в случае чего вступиться за хозяина.
— Метр Флажо! — повторила графиня. — Я не намерена терпеть подобного унижения, я буду жаловаться начальнику полиции. Он найдет обманщицу, осмелившуюся так меня оскорбить.
— Ну, это маловероятно, — заметил Флажо.
— А когда ее найдут, — продолжала разъяренная графиня, — я подам на нее в суд.
— Что, еще один процесс? — уныло спросил адвокат.
Его слова заставили старуху спуститься с высот, на которые ее вознес гнев, и возвращение было печально.
— Да, увы… — пробормотала она. — Ах, в каком прекрасном расположении духа я сюда ехала!..
— Что же вам сказала та дама, ваше сиятельство?
— Прежде всего, что прибыла по вашему поручению.
— Мерзкая интриганка!
— И от вашего имени она мне сообщила, что мое дело затребовал суд, что вот-вот должно начаться слушание, поэтому я должна поторопиться, иначе могу опоздать.
— Увы! — воскликнул г-н Флажо. — Никто нашего дела не затребовал.
— О нас забыли, не так ли?
— Забыли, ваше сиятельство, на веки вечные забыли. Остается только надеяться на чудо, а вы знаете, что чудес не бывает…
— О да! — тяжело вздохнув, согласилась графиня.
Флажо отвечал графине таким же вздохом.
— Послушайте, господин Флажо, — не унималась графиня де Беарн, — я вам сейчас кое-что скажу…
— Слушаю, сударыня.
— Я этого не переживу.
— Ну-ну, успокойтесь, зачем же так волноваться?
— Боже мой, Боже мой! — вскричала несчастная графиня. — У меня больше нет сил!
— Мужайтесь, сударыня, мужайтесь! — попытался приободрить ее Флажо.
— Посоветуйте, что мне делать?
— С удовольствием! Возвращайтесь в свое имение и никогда больше не доверяйтесь тем, кто приедет от моего имени без письменного подтверждения.
— Да, надо возвращаться…
— Это было бы разумнее всего.
— Поверьте мне, господин Флажо, — простонала графиня, — мы больше никогда не увидимся, по крайней мере, на этом свете.
— Какое коварство! А не кажется ли вам, что это происки моих врагов? — продолжала графиня.
— Могу поклясться, что это дело рук Салюсов.
— Как все это пошло!
— Да, мелко все это, — согласился Флажо.
— А ваше правосудие не более чем пещера Кака.
— А почему, спрошу я вас? Да потому, что правосудие перестало быть правосудием, потому что кое-кто подстрекает членов парламента, потому что господину де Мопу захотелось вдруг стать канцлером вместо того, чтобы оставаться президентом.
— Господин Флажо! Я бы, пожалуй, теперь чего-нибудь выпила.
— Маргарита! — крикнул адвокат.
Маргарита, вышедшая из кабинета тотчас как заметила, что беседа приняла мирный оборот, вернулась на зов хозяина.
Она внесла тот же поднос с двумя стаканами. Чокнувшись с адвокатом, графиня де Беарн сделала несколько неторопливых глотков, а затем стала прощаться.
Флажо проводил ее до дверей, зажав в руке свой парик. Графиня де Беарн была уже на лестнице, безуспешно пытаясь нащупать в темноте веревку, служившую перилами, как вдруг чья-то рука легла на ее запястье и кто-то уперся ей в грудь головой.
Это был канцелярист, летевший как сумасшедший вверх по крутой лестнице, перескакивая через ступеньки.
Обругав его, старая графиня одернула юбки и пошла вниз, а канцелярист взбежал на площадку, толкнул дверь, крикнул звонко и радостно, как во все времена кричат все судейские:
— Вот, метр Флажо! По делу Беарн!
И протянул Флажо бумагу.
Прежде чем канцелярист успел получить от Маргариты пару оплеух в ответ на его поцелуи, старая графиня, услышав свое имя, взлетела назад по лестнице, оттолкнула канцеляриста, бросилась к Флажо, вырвала у него из рук бумагу и втолкнула его в кабинет.
— Так о чем же говорится в этой бумаге, метр Флажо? — крикнула старуха.
— Клянусь честью, понятия не имею, госпожа графиня. Позвольте мне бумагу — тогда я вам отвечу.
— Вы правы, дорогой господин Флажо, читайте, читайте скорее!
Тот сначала взглянул на подпись.
— Это от нашего прокурора метра Гильду, — сообщил он.
— О, Господи!
— Он уведомляет меня о том, — со все возраставшим изумлением продолжал Флажо, — что во вторник я должен быть готов к защите, так как наше дело передано в суд.
— Передано в суд! — подскочив, вскрикнула графиня. — Передано в суд! Должна вас предупредить, господин Флажо, чтобы вы так больше не шутили: в другой раз я этого не перенесу.
— Сударыня! — опешив от известий, сказал Флажо. — Если кто и шутит, то это, должно быть, господин Гильду; правда, до сих пор за ним этого не водилось.
— Письмо в самом деле от него?
— На нем подпись Гильду; вот — взгляните.
— Верно!.. Передано в суд сегодня утром, слушается во вторник… Господин Флажо! Так, значит, дама, которая ко мне приезжала, не интриганка?
— По-видимому, нет.
— Но вы же говорите, что не посылали ее ко мне… Вы уверены, что не вы ее ко мне послали?
— Черт побери! Конечно, уверен!
— Так кто же ее послал?
— Да, в самом деле, кто?
— Ведь кто-то же должен был ее послать?
— Я просто теряюсь в догадках.
— И я ума не приложу. Дайте-ка еще раз взглянуть на письмо, дорогой господин Флажо. Что здесь написано? Вот! Передано в суд, слушается… Так и написано: слушается под председательством господина Мопу.
— Черт возьми! Так и написано?
— Да.
— Это ужасно!
— Почему?
— Потому что господин президент Мопу — большой друг Салюсов.
— Вам это точно известно?
— Еще бы! Он у них днюет и ночует.
— Ну вот, час от часу не легче! Как же мне не везет!
— Тем не менее делать нечего: придется вам к нему непременно сходить.
— Да он мне устроит ужасный прием!
— Вполне вероятно.
— Ах, метр Флажо, что вы говорите?
— Правду, сударыня.
— Благодарю вас за такую правду! Мало того, что сами струсили, вы и у меня отнимаете последнее мужество.
— Это потому, что я сам не жду и вам не советую надеяться на благополучный исход.
— Неужели вы до такой степени малодушны, дорогой Цицерон?
— Цицерон проиграл бы дело Лигария, если бы ему пришлось говорить речь перед Верресом, а не перед Цезарем, — отвечал Флажо, робко пытаясь возражать своей клиентке, столь лестно о нем отозвавшейся.
— Так вы мне советуете не ходить к господину де Мопу?
— Боже меня сохрани давать вам столь неразумные советы! Я лишь искренне сожалею, что вам предстоит визит к господину де Мопу.
— Вы, господин Флажо, напоминаете мне солдата, готового покинуть свой пост. Можно подумать, что вы боитесь браться за это дело.
— Сударыня! — сказал адвокат. — Мне за всю жизнь пришлось проиграть несколько дел. Поверьте, в них было больше шансов на успех, чем в вашей тяжбе.
Графиня горестно вздохнула, потом, собравшись с духом, заговорила.
— Я намерена идти до конца, — объявила она с достоинством, не совсем уместным в таких обстоятельствах, — не может быть и речи о том, чтобы я отступила перед этим заговором, так как правда на моей стороне. Пусть я проиграю процесс, зато покажу подлецам, что такое настоящая благородная дама, каких уж не встретишь при дворе. Могу ли я рассчитывать на вашу руку, господин Флажо, и просить вас проводить меня к вице-канцлеру?
— Сударыня! — сказал Флажо, в свою очередь призывая на помощь чувство собственного достоинства. — Мы, члены оппозиции парижского парламента, дали клятву не иметь больше никаких сношений с теми, кто не поддержал парламенты в деле господина д’Эгильона. Сила союза — в единстве. Раз господин де Мопу не занял в этом деле определенного положения, то мы имеем основание быть им недовольными и собираемся бойкотировать его до тех пор, пока он не объявит, на чьей он стороне.
— Не вовремя начинается мой процесс, как я вижу, — со вздохом заметила графиня. — Адвокаты ссорятся с судьями, судьи — с клиентами… А, все равно! Я готова бороться до конца.
— Да поможет вам Бог, сударыня, — проговорил адвокат, перекинув полы шлафрока через левую руку, словно это была тога римского сенатора.
«Ну что это за адвокат!.. — подумала графиня де Беарн. — Боюсь, что он будет иметь еще меньший успех перед парламентом, чем я перед своей подушкой».
Постаравшись скрыть в улыбке свое беспокойство, она сказала:
— Прощайте, метр Флажо! Прошу вас изучить дело. Кто знает, какие неожиданности могут нас поджидать!
— Сударыня! — сказал Флажо. — Меня смущает не моя речь — она будет великолепна, тем более что я собираюсь воспользоваться ею, чтобы провести потрясающие аналогии…
— Между чем, сударь?
— Я собираюсь сравнить развращенность Иерусалима с про́клятыми городами, на которые я призову огнь небесный. Вы понимаете, ваше сиятельство, что ни у кого не останется сомнений в том, что Иерусалим — это Версаль.
— Господин Флажо, — вскричала старая графиня, — вы же себя скомпрометируете, вернее, не себя, а мое дело!
— Ах, сударыня, его и так можно считать проигранным, раз его будет слушать господин де Мопу! И речи быть не может о том, чтобы выиграть его в глазах современников. А раз нам не добиться правосудия, давайте устроим скандал!
— Господин Флажо…
— Сударыня! Давайте смотреть философски… Мы поднимем такой шум!..
«Черт бы тебя побрал! — проворчала про себя графиня. — Жалкий адвокатишка, только ищешь случая завернуться в свои лохмотья и пофилософствовать! Пойду-ка я к господину де Мопу — уж он-то, вероятно, далек от философии! С ним-то я скорее сговорюсь, чем с тобой!»
Старая графиня оставила метра Флажо на улице Пти-Лион-Сен-Совер. В эти два дня ей довелось испытать после взлета пленительных надежд всю горечь разочарования и боль падения.
Старая графиня тряслась от страха, отправляясь к г-ну де Мопу.
Однако по дороге ей пришла в голову мысль, которая ее несколько успокоила. Она подумала, что в связи с поздним временем г-н де Мопу вряд ли согласится ее принять, и готова была записаться у швейцара на прием.
Было около семи часов вечера, и, хотя было еще светло, в это время деловые визиты, как правило, уже откладывались: среди знати получил распространение обычай обедать в четыре часа; к этому времени все дела прекращались, и к ним возвращались лишь на следующий день.
Горя желанием увидеть вице-канцлера, графиня де Беарн в то же время радовалась при мысли, что не будет принята. В этом находило выражение одно из известных противоречий человеческого разума, всем и так понятное и не требующее особых пояснений.
Итак, графиня подъехала, приготовившись к тому, что дворецкий ее не пропустит. Она зажала в руке монету достоинством в три ливра, которая должна была, по ее мнению, смягчить сердце Цербера: она надеялась, что он внесет ее имя в список аудиенций на следующий день.
Когда карета остановилась у дома г-на де Мопу, она увидела, что швейцар беседует с канцеляристом, который отдает ему какие-то приказания. Она приготовилась терпеливо ждать, не желая своим присутствием мешать их разговору. Однако, заметив наемную карету, канцелярист удалился. Швейцар же тотчас подошел к экипажу и осведомился об имени просительницы.
— Я знаю наверное, что не буду иметь чести быть принятой его превосходительством.
— Тем не менее прошу вас, сударыня, оказать мне честь и сообщить ваше имя.
— Графиня де Беарн, — ответила она.
— Монсеньер у себя, — сказал швейцар.
— Что вы сказали? — в изумлении воскликнула г-жа де Беарн.
— Я имел честь сообщить вам, что монсеньер у себя, — повторил он.
— Неужели он меня примет?
— Он готов принять госпожу графиню.
Графиня де Беарн вышла из кареты в полной растерянности, не веря в то, что это не сон. Швейцар дернул за шнур: колокольчик звякнул два раза. На пороге появился лакей, и швейцар жестом пригласил графиню войти.
— Сударыня желает видеть монсеньера? — спросил лакей.
— Я и мечтать не могла о таком счастье, сударь!
— В таком случае благоволите следовать за мной, госпожа графиня.
«А как плохо отзываются о судье! — подумала графиня, идя вслед за лакеем. — Несмотря ни на что, у него есть огромное преимущество: он доступен в любое время. А ведь он канцлер!.. Странно…»
Она испугалась при мысли, что канцлер может оказаться несговорчивым и неприветливым, раз он с таким усердием посвящает себя своим обязанностям.
Через настежь распахнутые двери кабинета она увидала погрузившегося в бумаги г-на де Мопу в огромном парике. Он был одет в кафтан черного бархата.
Войдя в кабинет, графиня торопливо огляделась и с удивлением отметила, что никто, кроме нее и худого, с пожелтевшим лицом, занятого бумагами канцлера, не отражается больше в зеркалах.
Лакей доложил о прибытии ее сиятельства графини де Беарн.
Господин де Мопу тотчас поднялся и встал спиной к камину.
Графиня де Беарн трижды присела в реверансе, как того требовал этикет.
Она в смущении пробормотала несколько слов. Старая графиня не ожидала, что ей будет оказана столь высокая честь… Она не думала, что такой занятый человек, министр, принимает посетителей в часы досуга…
Господин де Мопу на это отвечал, что время подданных его величества так же свято, как время его министров; что он, к тому же, сразу видит, кому из них следует отдавать преимущество; что он всегда рад отдать лучшее время суток тому, кто заслуживает этого преимущества.
Графиня де Беарн снова присела в реверансе, затем наступило томительное молчание: истекло время комплиментов и наступала пора переходить к изложению просьбы.
Господин де Мопу в ожидании потер подбородок.
— Монсеньер! — обратилась к нему просительница. — Я желала видеть ваше превосходительство, чтобы смиренно изложить суть важного дела, от которого зависит все мое состояние.
Господин де Мопу едва заметно кивнул головой, что означало: «Говорите!»
— Дело в том, монсеньер, — продолжала она, — что все мое состояние, вернее, состояние моего сына, зависит от исхода процесса, который я возбудила против семейства Салюсов.
Вице-канцлер слушал, потирая подбородок.
— Я наслышана о вашей справедливости, монсеньер, вот почему, несмотря на то что я знаю о вашей симпатии, я бы даже сказала о дружбе, которая связывает ваше превосходительство с моими противниками, я тем не менее без малейшего колебания явилась умолять ваше превосходительство выслушать меня.
Господин де Мопу не мог сдержать улыбки, услышав, как она превозносит его чувство справедливости: это очень походило на то, как пятьдесят лет тому назад расхваливались апостольские добродетели Дюбуа.
— Госпожа графиня! — отвечал он. — Вы правы, я друг Салюсов, но вы правы и в том, что, став хранителем печатей, я свято соблюдаю объективность. Итак, я готов ответить на ваши вопросы, невзирая на мои личные симпатии, как и подобает главе судебного ведомства.
— О монсеньер, да благословит вас Господь! — вскричала старая графиня.
— Я готов рассматривать ваше дело как простой слуга закона, — прибавил канцлер.
— Благодарю вас, ваше превосходительство! Ведь у вас такой опыт в подобных делах!..
— Кажется, ваша тяжба должна скоро слушаться в суде, не правда ли?
— Да, на будущей неделе, монсеньер.
— Чего же вы хотите?
— Я бы желала, чтобы вы, ваше превосходительство, ознакомились с подробностями моего дела.
— Я с ними уже знаком.
— И каково ваше мнение, монсеньер? — затрепетав, спросила старуха.
— Вы спрашиваете мое мнение об этом деле?
— Да.
— Я считаю, что оно не вызывает никаких сомнений.
— Так я его выиграю?
— Да нет же, напротив, проиграете.
— Вы, монсеньер, считаете, что я должна проиграть свою тяжбу?
— Несомненно. Я позволю себе дать вам один совет.
— Какой? — с надеждой в голосе спросила графиня.
— Так как вы будете обязаны оплатить судебные издержки…
— Что??
— …я советую вам приготовить деньги заранее!
— Монсеньер! Да ведь нас ждет разорение!
— Увы, госпожа графиня, вы должны понять, что суд не может принимать во внимание это обстоятельство.
— Должны же судьи иметь сострадание…
— Нет, вот именно из этих соображений богиня правосудия надевает на глаза повязку.
— Ваше превосходительство! Позвольте попросить у вас совета.
— Черт возьми! Спрашивайте! О чем идет речь?
— Скажите, может быть, существует способ добиться смягчения приговора?
— Вы знакомы с кем-нибудь из ваших судей? — спросил вице-канцлер.
— Нет, никого из судей я не знаю, монсеньер.
— Какая досада! Ведь господа Салюсы поддерживают дружеские отношения почти с тремя четвертями членов парламента!
Графиня содрогнулась.
— Разумеется, — продолжал вице-канцлер, — не это является решающим обстоятельством, потому что судьи не руководствуются личной симпатией.
Это было приблизительно так же бесспорно, как то, что канцлер справедлив, а Дюбуа — добродетелен. Графиня почувствовала, что вот-вот потеряет сознание.
— Однако когда обе стороны имеют одинаковые шансы, — продолжал г-н де Мопу, — судья скорее отдаст свое предпочтение другу, нежели незнакомому лицу. Это так же верно, как то, что вы проиграете свой процесс, вот почему вам следует готовиться к самым неблагоприятным последствиям.
— Какие ужасные вещи я слышу от вашего превосходительства!
— Я надеюсь, вы понимаете, что я не собираюсь давать какие бы то ни было рекомендации господам судьям. Так как сам я не принимаю участия в голосовании, то имею право лишь высказать свое мнение.
— Увы, монсеньер, у меня были некоторые подозрения…
Вице-канцлер пристально взглянул на старуху.
— …господа Салюсы живут в Париже, и они, конечно, знакомы со всеми судьями, вот почему они всемогущи.
— Они всемогущи прежде всего потому, что правы.
— Как мне больно слышать эти слова из уст столь несгибаемого человека, как вы, монсеньер!
— Я говорю вам это потому, — с притворной доброжелательностью прибавил г-н де Мопу, — что хочу быть вам полезен, даю вам честное слово!
Графиня вздрогнула: ей померещилось нечто неясное не столько в словах, сколько в скрывавшихся за словами мыслях вице-канцлера. Стоило только устроить это нечто, и она могла бы надеяться на благоприятный исход.
— Кстати сказать, — продолжал г-н де Мопу, — ваше имя — одно из самых известных во Франции, оно для меня лучшая рекомендация.
— Что не помешает мне проиграть процесс, монсеньер!
— Ничего не поделаешь! Я ничем не могу вам помочь.
— Ах, ваше превосходительство, — качая головой, проговорила графиня, — неудачно складываются мои дела!
— Не хотите ли вы сказать, сударыня, — с улыбкой подхватил г-н де Мопу, — что во времена нашей молодости дела шли лучше?
— Увы, да, монсеньер, — так мне, во всяком случае, представляется; я с удовольствием вспоминаю время, когда вы еще были простым королевским адвокатом в парламенте и произносили блестящие речи, а я, будучи молоденькой девушкой, от души вам рукоплескала. Какой был задор! Какое красноречие! А как вы были добродетельны! Ах, господин канцлер, в те времена не существовало ни интриг, ни поблажек! Уж в былое время я выиграла бы тяжбу!
— Тогда всем заправляла госпожа де Фалари, по крайней мере, в те минуты, когда регент закрывал на это глаза, а Мышка тем временем шарила по углам, вынюхивая, чем бы поживиться.
— Знаете, монсеньер, госпожа де Фалари была все-таки знатная дама, а Мышка — славная девушка.
— До такой степени, что им обеим ни в чем не было отказа.
— Вернее, они ни в чем не отказывали.
— Ах, графиня, не заставляйте меня говорить плохо о моем ведомстве из любви к моей молодости! — отвечал канцлер со смехом, который все больше удивлял старую графиню искренностью и естественностью.
— Однако вы, ваше превосходительство, не можете помешать мне оплакивать потерянное состояние, мой навеки разоренный дом.
— Вот что значит отстать от времени, графиня! Надо принести жертву кумирам сегодняшнего дня!
— Увы, монсеньер, кумиры не признают тех, кто приходит к ним с пустыми руками.
— Ведь вы же этого не знаете.
— Я?
— Ну да, вы же не пробовали, как мне кажется?
— О монсеньер, вы так добры, что по-дружески со мной говорите! Поверьте, я это очень ценю!
— Мы с вами ровесники, графиня.
— Как жаль, что мне сейчас не двадцать лет, а вы не простой адвокат! Вы были бы моим защитником, и тогда никакие Салюсы не устояли бы!..
— К сожалению, нам уже давно не двадцать лет, дорогая графиня, — вздохнув из вежливости, заметил вице-канцлер, — и мы должны взывать к тем, кто еще находится в этом счастливом возрасте; признайтесь, что в двадцать лет можно оказывать некоторое влияние… Вы что же, никого не знаете при дворе?
— Я знакома лишь со старыми сеньорами, давно вышедшими в отставку, да и то, если бы они меня увидели, они покраснели бы со стыда… такая я теперь бедная и жалкая. Знаете, монсеньер, при желании я могла бы, конечно, проникнуть в Версаль, да к чему мне это? Ах, если бы я смогла вернуть свои двести тысяч ливров, я тут же бы исчезла. Совершите это чудо, монсеньер!
Канцлер пропустил последние слова мимо ушей.
— Будь я на вашем месте, — сказал он, — я забыл бы старых придворных, раз они забыли вас, и обратился бы к молодым, которые рады привлечь к себе новых сторонников. Знакомы ли вы с их высочествами?
— Они обо мне забыли.
— Да, наверное. Кроме того, они не имеют влияния при дворе. Знаете ли вы дофина?
— Нет.
— Ну, ничего, ведь сейчас все его мысли заняты прибывающей эрцгерцогиней. А не знаете ли вы кого-нибудь среди фаворитов?
— Я даже не знаю, как их зовут.
— Знакомо ли вам имя господина д’Эгильона?
— Ветрогон, о котором ходят немыслимые слухи: якобы он прятался во время сражения на мельнице… Какой позор!
— Графиня! — воскликнул канцлер. — Нельзя полностью доверяться слухам: делите надвое… Давайте еще подумаем.
— Да что тут думать!..
— Ну, а почему нет? Вот, например… Да нет… Ага, придумал!
— Кто же это, монсеньер?
— Почему бы вам не обратиться непосредственно к ее сиятельству?
— К графине Дюбарри? — раскрывая веер, спросила старуха.
— Ну да, у нее доброе сердце.
— Неужели?
— А главное, она всегда рада услужить.
— Я принадлежу к слишком старинному роду, чтобы ей понравиться, монсеньер!
— Мне кажется, вы не правы, графиня. Она стремится завязать отношения с представителями знати.
— Вы так полагаете? — спросила старая графиня, уже начиная уступать.
— Так вы с ней знакомы?
— Да нет же, Боже мой!
— Ах, какая жалость! Вот кто мог бы помочь!
— Уж она-то могла бы помочь, но беда в том, что я ее и в глаза никогда не видала!
— А ее сестру Шон знаете?
— Нет.
— А другую ее сестру — Биши?
— Нет.
— Может, вы знаете ее брата Жана?
— Нет.
— А ее негра Замора?
— При чем здесь негр?
— О, ее негр — влиятельная фигура!
— Не его ли портреты продаются на Новом мосту? Это тот, который похож на собачонку во фраке?
— Он самый.
— Да как же вы можете спрашивать, монсеньер, знакома ли я с этим черномазым? — возмутилась графиня, оскорбленная в лучших чувствах. — И каким образом, собственно говоря, могла бы я с ним познакомиться?
— Теперь я вижу, что вам наплевать на свои земли, графиня.
— То есть почему же?
— Потому, что вы презираете Замора.
— Да при чем тут Замор?
— Он может помочь вам выиграть процесс, только и всего…
— Чтобы этот черномазый помог мне выиграть процесс? Каким образом, скажите на милость?
— Он возьмет да и скажет своей хозяйке, что ему хочется, чтобы вы выиграли. Это называется — влиятельность… Он веревки вьет из своей госпожи, а она может чего угодно добиться от короля.
— Так значит, Францией управляет Замор?
— Хм… Замор очень влиятелен, — качая головой, заметил г-н де Мопу, — и я предпочел бы скорее поссориться с эрцгерцогиней, например, чем с ним.
— Господи Иисусе! — вскричала г-жа де Беарн. — Как вы можете так говорить, ваше превосходительство?
— Ах, Боже мой! Да вам это кто угодно может повторить. Спросите у герцогов и пэров, и они вам скажут, что, отправляясь в Марли или Люсьенн, они никогда не забывают захватить ни конфет, ни жемчужных сережек Замору. А я, без пяти минут канцлер Франции, чем занимался, когда вы прибыли, как вы думаете? Я готовил приказ о его назначении на должность коменданта королевской резиденции.
— Коменданта?
— Да. Господин де Замор назначен комендантом замка Люсьенн.
— Такого же назначения граф де Беарн был удостоен после двадцати лет безупречной службы!
— Да, да, совершенно верно, он был назначен комендантом замка Блуа, я хорошо помню.
— Какой упадок, Боже мой! — запричитала старая графиня. — Значит, монархия погибает?
— По крайней мере, графиня, она переживает кризис, и вот, воспользовавшись минутой, каждый пытается урвать себе кусок, как у постели смертельно больного перед его кончиной.
— Понимаю, понимаю. Так ведь надо еще суметь найти подход к больному.
— Знаете, что вам необходимо сделать, чтобы графиня Дюбарри приняла вас с благосклонностью?
— Что?
— Было бы хорошо, если бы вам довелось передать ей королевскую грамоту о назначении для ее негра… Прекрасный повод для того, чтобы быть ей представленной!
— Вы так полагаете, монсеньер? — спросила потрясенная графиня.
— Я в этом убежден. Впрочем…
— Впрочем?.. — переспросила г-жа де Беарн.
— Вы не знаете никого из ее приближенных?
— А разве вы не из их числа, монсеньер?
— Я?
— Ну да!
— Я не смог бы взять этого на себя.
— Значит, судьба ко мне неблагосклонна! — воскликнула бедная старуха, совершенно потерявшись от всех этих переходов. — Вот вы теперь, ваше превосходительство, принимаете меня так, как никто никогда меня не принимал, в то время как я и не надеялась вас увидеть. Мало этого, я не только готова просить покровительства у графини Дюбарри, — я, де Беарн! — я даже готова ради ее удовольствия стать рассыльной ее мерзкого негритоса, которого я не удостоила бы и пинком в зад, если бы встретила его на улице. А теперь оказывается, что я даже не могу быть допущена к этому маленькому уроду…
Господин де Мопу опять стал потирать подбородок; казалось, он что-то обдумывает. В эту минуту появился лакей и доложил:
— Господин виконт Жан Дюбарри!
Канцлер в изумлении всплеснул руками, а графиня как подкошенная рухнула в кресло.
— Попробуйте после этого сказать, сударыня, что судьба к вам неблагосклонна! — вскричал канцлер. — Ах, графиня, графиня! Напротив, Бог — за вас.
Повернувшись к лакею и не давая бедной старухе опомниться от изумления, он приказал:
— Просите!
Лакей вышел и спустя мгновение вернулся вместе с уже знакомым нам Жаном Дюбарри; нога у него не сгибалась в колене, руку виконт держал на перевязи.
После официальных приветствий растерянная графиня попыталась подняться, с тем чтобы удалиться. Канцлер едва заметно кивнул ей в знак того, что аудиенция окончена.
— Прошу прощения, монсеньер, — заговорил виконт, — простите, сударыня, я вам помешал. Не уходите, прошу вас, если его превосходительство ничего не имеет против. Я займу его всего на несколько минут.
Графиня не заставила себя упрашивать и вновь опустилась в кресло; сердце ее забилось от радостного нетерпения.
— Я вам не помешаю? — прошептала она.
— Да что вы! Мне необходимо сказать несколько слов его превосходительству. Я отниму не больше десяти минут его драгоценного времени. Мне нужно только подать жалобу.
— Какую жалобу? — спросил канцлер.
— Меня чуть не убили, монсеньер. Вы, надеюсь, понимаете, что я не могу этого так оставить. Нас поносят, высмеивают, смешивают с грязью — это еще можно снести. Но когда нам пытаются перерезать глотку — черта с два я стану терпеть!
— Объясните, сударь, что произошло, — обратился к нему канцлер, изобразив на лице ужас.
— Сию минуту! Однако я помешал приему госпожи…
— Позвольте представить: графиня де Беарн, — проговорил канцлер.
Дюбарри отступил на шаг и поклонился, графиня сделала реверанс; оба стали рассыпаться в любезностях, словно на дворцовой церемонии.
— Говорите, господин виконт, я подожду, — сказала она.
— Госпожа графиня! Мне не хотелось бы показаться неучтивым.
— Говорите, сударь, говорите: мне спешить некуда, мой вопрос — денежный, а у вас — дело чести, значит, вам и начинать.
— Пожалуй, я воспользуюсь вашим любезным предложением, сударыня, — ответил виконт.
И он стал излагать свое дело канцлеру, который важно его выслушал.
— Вам потребуются свидетели, — сказал г-н де Мопу после минутного молчания.
— Ах! В этом весь вы — неподкупный судия, для которого не существует ничего, кроме правды… — заметил Дюбарри. — Отлично! Свидетели будут…
— Монсеньер! — вмешалась графиня. — Один свидетель уже есть.
— Кто это? — в один голос воскликнули виконт и г-н де Мопу.
— Я, — отвечала графиня.
— Вы? — удивленно переспросил канцлер.
— Да. Это произошло в деревне Лашосе, не так ли?
— Да, графиня.
— На почтовой станции, верно?
— Да, да.
— Ну так я готова стать вашим свидетелем. Дело в том, что я там проезжала через два часа после того, как было совершено нападение.
— Неужели это правда, графиня? — спросил канцлер.
— Ах, как вы меня обрадовали! — сказал виконт.
— Это событие наделало много шуму, — продолжала графиня, — все жители только о нем и говорили.
— Берегитесь! — воскликнул виконт. — Берегитесь, потому что если вы возьметесь помогать мне в этом деле, то вполне вероятно, что Шуазёли найдут способ заставить вас раскаяться.
— Это будет для них тем проще, — заметил канцлер, — что у госпожи графини в настоящее время процесс, который вряд ли можно надеяться выиграть.
— Монсеньер! — вскричала старая графиня, поднося руку ко лбу. — Я чувствую, что попала из одной беды в другую!
— Положитесь на господина виконта, — шепнул ей канцлер, — он готов протянуть вам руку помощи.
— Но только одну руку, — игриво проговорил Дюбарри. — Однако мне известно, кто мог бы предложить вам обе руки, щедрые и длинные, и кто, к тому же, готов это сделать.
— Ах, господин виконт, — оживилась почтенная дама, — неужели вы не шутите?
— Я говорю совершенно серьезно! Услуга за услугу, графиня: я принимаю вашу, а вы — мою. Уговорились?
— Вы спрашиваете, могу ли я принять от вас услугу!.. О, за что мне такое счастье!..
— Прекрасно! Я сейчас еду к сестре, прошу вас пожаловать в мою карету.
— Как же я поеду: без повода и так неожиданно? Я не смею…
— У вас есть повод, графиня, — сказал канцлер, вложив в руку графине грамоту о назначении Замора.
— Господин канцлер! — обрадовалась графиня. — Вы мой ангел-хранитель. Господин виконт! Вы цвет французского дворянства.
— К вашим услугам, — проговорил виконт, пропуская вперед графиню, выпорхнувшую из кабинета, словно птичка.
— Благодарю вас от имени сестры, — едва слышно прошептал Жан Дюбарри, обернувшись к г-ну де Мопу.
— Благодарю вас, кузен. Ну как, неплохо я справился со своей ролью, а?
— Превосходно! — отвечал Мопу. — Прошу там рассказать, как я сыграл свою. Должен вас предупредить, что старуха непроста.
В эту минуту графиня обернулась.
Оба собеседника склонили головы в прощальном поклоне.
У подъезда ждала великолепная королевская карета с лакеями на запятках. Чванная графиня уселась; Жан взмахом руки приказал трогать, и карета покатилась…
После того как король вышел от г-жи Дюбарри, она быстро и с угрюмым видом приняла несколько придворных, которых Людовик предупредил о плохом настроении графини, и наконец осталась наедине с Шон. Ее брат присоединился к ним не раньше, чем удалились посетители: они не должны были заметить, что рана его на самом деле была довольно легкой.
После семейного совета графиня, вместо того чтобы отправиться в Люсьенн, как она обещала королю, уехала в Париж. У нее на улице Валуа был небольшой особнячок, служивший пристанищем членам ее клана, постоянно сновавшим туда-сюда, как того требовали неотложные дела или частые развлечения.
Приехав домой, графиня взяла книгу и стала ждать.
А в это время виконт раскидывал сети.
Пока фаворитка ехала через весь Париж, она не могла удержаться от того, чтобы время от времени не выглянуть из окна кареты. Это одна из повадок хорошеньких женщин — выставлять себя напоказ, потому что они, вероятно, чувствуют, как приятно ими любоваться. Итак, графиня время от времени появлялась в окне кареты, и скоро слух о ее прибытии разнесся по всему Парижу. От двух до шести часов пополудни она уже успела принять человек двадцать. Для бедняжки-графини эти визиты были подарком судьбы: она умерла бы со скуки, останься она хоть ненадолго в одиночестве. Благодаря этому развлечению она провела время, злословя, отдавая приказания и кокетничая.
Часы на башне показывали половину восьмого, когда виконт проезжал мимо церкви святого Евстафия, направляясь вместе с графиней де Беарн к своей сестре.
Беседа, которую они вели в карете, развеяла все сомнения графини, воспользоваться ли ей таким счастливым случаем.
Виконт покровительственно и вместе с тем с достоинством отвечал, что знакомство с графиней Дюбарри — редкая удача, сулящая графине де Беарн неисчислимые блага.
Графиня де Беарн без устали превозносила обходительность и приветливость вице-канцлера.
Лошади бежали резво, и около восьми карета подкатила к особняку графини.
— Разрешите мне, сударыня, предупредить графиню Дюбарри о чести, которая ее ожидает, — обратился виконт к старой даме, останавливаясь в приемной.
— Ах, сударь, мне так неловко ее беспокоить!
Жан подошел к Замору, поджидавшему виконта у окна, и едва слышно отдал ему приказание.
— Какой очаровательный негритенок! — воскликнула графиня. — Он принадлежит вашей сестре?
— Да, это один из ее фаворитов, — отвечал виконт.
— С чем я его поздравляю!
В ту же минуту двери распахнулись и лакей пригласил графиню де Беарн в просторную гостиную, где Дюбарри обыкновенно принимала посетителей.
Пока старуха пожирала завистливыми глазами гостиную, обставленную с изысканной роскошью, Жан Дюбарри поспешил к сестре.
— Это она? — спросила графиня.
— Она самая.
— Она ни о чем не догадывается?
— Нет.
— А что Мопу?
— С ним все обстоит благополучно. Пока все складывается успешно, моя дорогая.
— Нам не следует предоставлять ее самой себе, а то как бы она не почуяла недоброе!
— Вы правы: она производит впечатление хитрой бестии. Где Шон?
— Вы же знаете: в Версале.
— Главное, чтобы она здесь не показывалась.
— Я ее об этом предупредила.
— Хорошо. Вам пора, ваше сиятельство!
Графиня Дюбарри распахнула дверь будуара и вышла в гостиную.
Обе дамы, будучи прекрасными актрисами, раскланялись по всем правилам этикета того времени, обе изо всех сил старались произвести самое выгодное впечатление.
Первой заговорила графиня Дюбарри:
— Я уже поблагодарила брата за удовольствие, которое он мне доставил, пригласив вас ко мне. Теперь я хотела бы и вам выразить признательность за оказанную мне честь.
— А я не нахожу слов, чтобы высказать свое восхищение вашим радушным приемом, — отвечала очарованная старуха.
— Графиня! Мой долг по отношению к столь знатной даме, — склонившись в почтительном реверансе, продолжала Дюбарри, — велит мне отдать себя в полное ваше распоряжение и я буду рада, если смогу чем-либо быть вам полезной.
После того как обе дамы обменялись тремя реверансами, графиня Дюбарри указала г-же де Беарн на кресло и села сама.
— Я вас слушаю, — обратилась фаворитка к графине.
— Позвольте мне вмешаться, сестра, — заговорил Жан, продолжавший стоять, — должен предупредить вас, что графиня и не думала являться к вам как просительница. Господин канцлер дал ей к вам одно поручение. Вот и все.
Госпожа де Беарн бросила на Жана благодарный взгляд и протянула графине приказ за подписью вице-канцлера, в котором говорилось, что Люсьенн отныне становится королевским замком, а Замор назначается его комендантом.
— Так я ваша должница! — воскликнула графиня, заглянув в бумагу. — Почту за счастье, если, в свою очередь, смогу оказать вам услугу…
— Это нетрудно, графиня! — живо откликнулась старуха с непосредственностью, которая привела в восторг обоих заговорщиков.
— Что же я могу для вас сделать?
— Раз уж вы говорите, графиня, что мое имя вам известно…
— Ну еще бы, одна из Беарнов!
— Так вы, должно быть, слышали о процессе, из-за которого наш дом может потерять все состояние?
— У вас, кажется, тяжба с Салюсами?
— Увы, да, графиня.
— Я слышала об этом деле, — подтвердила графиня. — Его величество при мне разговаривал о нем вчера вечером с моим кузеном, господином де Мопу.
— Сам король говорил о моем деле? — вскричала старуха.
— Да, сударыня.
— Что же именно он сказал?
— Увы, мне очень жаль, графиня! — воскликнула Дюбарри, покачав головой.
— Он сказал, что мое дело проигрышное, не так ли? — упавшим голосом спросила старая сутяга.
— Откровенно говоря, боюсь, что да.
— Его величество так и сказал?
— Его величество прямо этого не высказал — король осторожен и деликатен. Его величество дал понять, что считает эти земли как бы уже принадлежащими семье де Салюсов.
— Боже, Боже! Если бы его величество знал все обстоятельства этого дела, если бы он знал, что дело должно быть прекращено за погашением долга!.. Да, он погашен: в уплату было внесено двести тысяч франков. Правда, у меня нет расписок, но я имею моральное доказательство… Если бы я могла сама защищать свое дело в парламенте, я с помощью дедукции разрушила бы…
— Дедукции? — переспросила графиня, ни слова не понимавшая из того, о чем говорила г-жа де Беарн, однако слушавшая ее с самым серьезным видом.
— Да, сударыня.
— Дедуктивные доказательства принимаются судом во внимание, — заметил Жан.
— Вы знаете это наверное, господин виконт? — вскричала старуха.
— Я так полагаю, — с важным видом отвечал тот.
— Ну что ж, с помощью дедукции я убедила бы суд, что долговое обязательство на двести тысяч ливров — а на сегодня эта сумма с учетом процентов составляет миллион — было погашено. Я доказала бы, что это обязательство, датируемое тысяча четыреста шестым годом, было оплачено Ги Гастоном Четвертым, графом де Беарн, потому что в написанном им собственноручно в четыреста семнадцатом году перед лицом смерти завещании говорится: «На смертном одре клянусь, что я никому ничего не должен и готов предстать перед лицом Божиим…»
— Ну и что же? — спросила графиня.
— Как что? Вы понимаете, что, если он никому ничего не должен, значит, он расплатился и с Салюсами. В противном случае он сказал бы: «Я остаюсь должен двести тысяч ливров» вместо «Я никому ничего не должен».
— Несомненно, он так бы и сказал, — согласился Жан.
— А у вас нет других доказательств?
— Кроме честного слова Гастона Четвертого — нет, графиня. Однако следует помнить, что его называли Гастоном Безупречным!
— А у ваших противников имеется на руках долговое обязательство?
— Да, и я хорошо знаю, — сказала старуха, — что именно это обстоятельство запутывает процесс.
Ей следовало бы сказать, что это обстоятельство проясняет дело. Но у г-жи де Беарн был свой взгляд на вещи.
— Итак, сударыня, вы уверены, что ничего не должны Салюсам? — спросил Жан.
— Да, господин виконт, — с жаром отвечала г-жа де Беарн, — я убеждена в своей правоте.
— Знаете, что я вам скажу, Жан, — убежденно заговорила Дюбарри, обратившись к своему брату, — это рассуждение графини де Беарн совершенно меняет суть дела.
— Да, совершенно, сударыня, — согласился Жан.
— И не в пользу моих противников, — подхватила старая сутяга. — Выражения, в которых составлено завещание Гастона Четвертого, вполне недвусмысленны: «Я никому ничего не должен».
— Это не только очевидно, но и вполне логично, — заметил Жан. — Он расплатился со всеми долгами, следовательно, никому ничего не должен.
— Итак, он уплатил, — повторила Дюбарри.
— Ах, почему мой судья не вы? — вскричала старуха.
— В былые времена в подобных случаях не стали бы прибегать к помощи юристов, а Божий суд мгновенно разрешил бы это дело, — заявил виконт Жан. — Для меня правота этого дела настолько очевидна, что, клянусь, если бы подобный образ действий был еще в обычае, то я стал бы защитником госпожи графини.
— Благодарю вас!
— Именно так. Впрочем, я поступил бы только так, как мой предок Дюбарри-Мур, имевший честь породниться с королевской семьей Стюартов; когда он вышел на ристалище в защиту юной и прекрасной Эдит Скарборо, он взял своего противника за горло и вырвал у него признание в том, что тот солгал. К несчастью, — продолжал виконт со вздохом сожаления, — сейчас другое время: отстаивая свои права, дворянин вынужден обращаться за помощью к крючкотворам, неспособным понять такие ясные слова: «Я никому ничего не должен».
— Послушайте, брат! Эти слова были написаны триста лет тому назад, — перебила его сестра, — необходимо принять во внимание то, что суд называет, если не ошибаюсь, сроком давности.
— Это не имеет значения, — возразил Жан, — я убежден, что, если бы его величество слышал доводы графини де Беарн, которые она нам сейчас привела…
— Мне удалось бы его убедить, не так ли? Я в этом совершенно уверена!
— Я тоже.
— Да, но что предпринять, чтобы он меня выслушал?
— Для этого достаточно было бы, чтобы вы как-нибудь заехали ко мне в Люсьенн — его величество довольно часто оказывает мне честь своими посещениями…
— Вы правы, дорогая графиня, но ведь это дело случая.
— Виконт! — с обворожительной улыбкой заметила его сестра. — Вы ведь знаете, что я верю в случай. И у меня нет оснований в этом раскаиваться.
— Однако по воле случая может статься, что и неделю, и две, и три ваше сиятельство не увидит его величества.
— Да, вы правы.
— Вот видите! А дело графини де Беарн слушается в понедельник или во вторник.
— Во вторник.
— А сегодня пятница.
— Ну, в таком случае, — с притворным отчаянием воскликнула Дюбарри, — не стоит на это рассчитывать!
— Что же делать? — проговорил виконт; казалось, он глубоко задумался. — Ах, черт побери!
— Может, мне испросить аудиенции в Версале? — робко спросила г-жа де Беарн.
— Вы ее не получите.
— Даже с вашей помощью, графиня?
— Моя помощь здесь ни при чем. Его величество терпеть не может заниматься делами; кроме того, сейчас он всецело поглощен одним.
— Вероятно, вы имеете в виду парламентский заговор? — спросила де Беарн.
— Нет, король озабочен моим представлением ко двору.
— Ах да!.. — проговорила старая сутяга.
— Вы, должно быть, слышали, что, несмотря на сопротивление господина де Шуазёля, вопреки интригам господина де Пралена и госпожи де Грамон, король решил: я должна быть представлена.
— Нет, графиня, я об этом не слышала, — отвечала старуха.
— Да, это дело уже решенное, — подтвердил Жан.
— А когда состоится ваше представление?
— В самое ближайшее время, — сказала графиня.
— Видите ли, король хочет, чтобы представление состоялось до прибытия госпожи дофины, — прибавил Жан, — чтобы моя сестра могла принять участие в празднованиях в Компьене.
— А, теперь я понимаю! Так вы, сударыня, рассчитываете на то, что будете представлены? — робко спросила старая графиня.
— О, Господи, ну разумеется! Баронесса д’Алоньи… Вы знакомы с баронессой д’Алоньи?
— Нет, увы, теперь я уж никого не знаю: я лет двадцать не была при дворе.
— Ах, вот что!.. Баронесса д’Алоньи будет «крестной». За это король осыпает милостями дорогую баронессу: ее супруг получил звание камергера, сын переведен в гвардию и в ближайшее время станет лейтенантом, баронское поместье стало графством, боны на получение денег из шкатулки короля обменены на городские акции, а в день представления она получит двадцать тысяч экю наличными. А она требует еще и еще.
— Ах, теперь мне все понятно! — заметила графиня де Беарн с любезной улыбкой.
— Я было подумал… — заговорил Жан.
— О чем? — спросила Дюбарри.
— Какая досада! — так и подскочил в кресле Жан. — Как жаль, что я не встретил графиню у нашего кузена вице-канцлера хотя бы на неделю раньше!
— Почему?
— Да потому, что в то время мы еще не были связаны словом с баронессой д’Алоньи.
— Дорогой мой! — заметила графиня Дюбарри. — Вы говорите, как Сфинкс, я вас не понимаю.
— Не понимаете?
— Нет.
— Могу поспорить, что графиня де Беарн меня понимает.
— Простите, но…
— Еще неделю назад у вас, графиня, не было «крестной», не так ли?
— Вы правы.
— Так вот, графиня де Беарн… Может быть, мне не следует продолжать?
— Отчего же нет? Говорите!
— Графиня де Беарн могла бы стать вашей «крестной», и милости, которыми король осыпает госпожу д’Алоньи, достались бы графине де Беарн.
Старуха вытаращила глаза.
— Увы… — пролепетала она.
— Ах, если бы вы только знали, — продолжал Жан, — как король был бы вам признателен за эту услугу! И вам не пришлось бы ни о чем его просить — он сам предупреждал бы ваши желания. Как только ему сообщили, что баронесса д’Алоньи вызвалась быть «крестной» Жанны, он воскликнул: «В добрый час! Я устал от всех этих мерзавок, которые, кажется, важничают больше, чем я сам. Расскажите мне об этой даме, графиня: нет ли у нее каких-нибудь тяжб, недоимок, долгов?..»
Старая графиня потеряла дар речи.
— «Правда, меня огорчает одно обстоятельство…» — прибавил король.
— Какое?
— Одно-единственное. «Я бы желал, — сказал король, — чтобы «крестная» графини Дюбарри носила громкое имя». При этих словах его величество бросил взгляд на портрет Карла Первого кисти Ван Дейка.
— Понимаю, — сказала старуха, — его величество имел в виду, что Дюбарри были связаны со Стюартами, о чем вы уже упомянули.
— Совершенно верно.
— Должна признаться, — заметила г-жа де Беарн с непередаваемым выражением, — что имя д’Алоньи мне ничего не говорит, я даже никогда его не слышала.
— Однако это довольно известное имя, — вмешалась графиня Дюбарри, — представители этого семейства отличились на королевской службе.
— Ах, Боже мой! — вскричал Жан, подскочив в кресле.
— Что с вами? — поинтересовалась Дюбарри, изо всех сил сдерживая смех при виде кривляний своего деверя.
— Вы не укололись? — заботливо спросила г-жа де Беарн.
— Нет, — отвечал Жан, осторожно усаживаясь на место. — Просто мне пришла в голову одна мысль…
— Ну и мысль! — со смехом воскликнула графиня Дюбарри. — Она вас едва не свалила с ног.
— Хорошая, должно быть, мысль! — заметила графиня де Беарн.
— Превосходная!
— Так поделитесь ею с нами!
— У нее, правда, есть недостаток.
— Какой же?
— Она неисполнима.
— Ничего, продолжайте.
— По правде говоря, я боюсь, что вызову чьи-нибудь сожаления.
— Ничего, виконт, говорите.
— Я подумал, что, если вы передадите госпоже д’Алоньи замечание короля, которое он сделал, глядя на портрет Карла Первого…
— Это было бы невежливо.
— Да, верно.
— Не будем больше об этом говорить.
Старая графиня горестно вздохнула.
— Как жаль! — продолжал виконт, словно говоря сам с собою. — У графини де Беарн громкое имя, она женщина умная. Вот если бы она вызвалась стать «крестной» вместо госпожи д’Алоньи! Она бы выиграла свою тяжбу, господин де Беарн получил бы чин лейтенанта гвардии, а так как графиня вынуждена много путешествовать из-за своего процесса, в возмещение дорожных издержек она еще получила бы кругленькую сумму. Да, не всем в жизни выпадает такая удача.
— Увы, нет! Увы… — вымолвила подавленная графиня де Беарн, не ожидавшая такого удара.
Надо признать, что любой человек в ее положении сказал бы то же самое; кто угодно почувствовал бы себя подавленным, окажись он на ее месте!
— Видите, брат, — произнесла графиня Дюбарри с выражением глубокого сострадания, — как вы огорчили графиню де Беарн. Довольно и того, что я ничего не смогу для нее попросить у короля, по крайней мере, раньше, чем буду представлена ко двору.
— Ах, если бы можно было перенести мой процесс!
— Да, всего на неделю, — прибавила Дюбарри.
— Да, хотя бы на неделю, — повторила г-жа де Беарн, — а через неделю уже состоялось бы ваше представление…
— Да, но ведь через неделю король будет в Компьене на празднованиях по случаю прибытия ее высочества дофины!
— Да, верно, верно, — подтвердил Жан, — впрочем…
— Что?
— Кажется, у меня появилась еще одна мысль.
— Какая, сударь, какая? — вскричала старуха.
— Мне кажется… да… нет… да, да, да!
Графиня де Беарн с озабоченным видом следила за Жаном.
— Вы сказали «да», господин виконт, — проговорила она.
— Мне кажется, я нашел выход.
— Говорите скорее!
— Вот послушайте.
— Мы ждем с нетерпением.
— О вашем представлении, графиня, еще не было объявлено, не так ли? Никто ведь не знает, что вы нашли «крестную»?
— Совершенно верно: король хочет, чтобы это событие оказалось для всех полной неожиданностью.
— Ну, тогда, пожалуй, выход действительно найден.
— Неужели правда, господин виконт? — спросила г-жа де Беарн.
— Да, выход найден, — повторил Жан.
Дамы слушали его затаив дыхание, не сводя с него глаз. Жан придвинулся к ним вместе с креслом.
— Графиня де Беарн не знала, как и другие, о предстоящем представлении и о том, что вы уже нашли «крестную», не правда ли?
— Откуда же я могла об этом узнать? Если бы вы мне этого не сказали…
— Допустим, что вы нас не видели и по-прежнему ничего не знаете. Попросите у короля аудиенцию.
— Ее сиятельство уверяет, что король меня не примет.
— Попросите у короля аудиенцию и изъявите готовность быть «крестной» графини. Все должно выглядеть так, будто вы не знаете, что «крестная» уже есть. Итак, вы попросите аудиенции и выразите желание быть «крестной» моей сестры. Его величество будет тронут вашим предложением, исходящим от дамы столь знатной, как вы. Его величество вас примет, поблагодарит, спросит, чем может быть вам полезен. Вы упомянете о процессе, изложите ваши умозаключения. Его величество все поймет, распорядится относительно вашего дела, и вы выиграете процесс, который сейчас вам представляется безнадежным.
Дюбарри не сводила горящего взора со старой графини. Та, вероятно, почуяла западню.
— Да что вы! — с живостью воскликнула она. — Чтобы меня, несчастную, стал слушать король?!
— Я думаю, что при сложившихся обстоятельствах вам достаточно будет проявить свою добрую волю, — заметил Жан.
— Если речь идет только о доброй воле… — с сомнением в голосе прошептала старуха.
— Это неплохая мысль, — с улыбкой заметила г-жа Дюбарри. — Впрочем, вполне вероятно, что даже для благополучного исхода своего процесса графиня не пожелает участвовать в обмане?
— В обмане? — переспросил Жан. — А кто об этом узнает, позвольте вас спросить?
— Графиня права, — заметила старуха в надежде вывернуться с помощью уловки, — я предпочла бы оказать графине настоящую услугу, чтобы заручиться ее дружбой.
— Да, да, конечно, — сказала графиня Дюбарри в высшей степени любезно, однако с оттенком легкой иронии, что не укрылось от внимания г-жи де Беарн.
— Ну что же, в таком случае есть еще один способ выйти из этого нелегкого положения.
— Еще один способ?
— Да.
— Способ оказать настоящую услугу?
— Ах, виконт! — воскликнула г-жа Дюбарри. — Будьте осторожны: вы становитесь поэтом. Даже у Бомарше нет такого богатого воображения, как у вас.
Старая графиня с беспокойством ждала, что скажет Жан.
— Шутки в сторону! — проговорил он. — Сестричка! Вы ведь связаны с госпожой д’Алоньи нежной дружбой, не правда ли?
— Ну еще бы! И вам это хорошо известно.
— И она обиделась бы, если бы ей почему-либо не пришлось быть вашей «крестной»?
— Думаю, что да.
— Разумеется, не следует передавать ей слова короля о том, что она недостаточно знатного рода для подобного поручения. Вы же умница, вы найдете, что ей сказать.
— А дальше?
— Она уступит графине де Беарн честь оказать вам эту услугу, а заодно и возможность разбогатеть.
Старуха перепугалась. Началось открытое наступление. Увильнуть от ответа не было возможности.
Впрочем, она все-таки сделала попытку отговориться.
— Мне не хотелось бы причинять этой даме неприятность, — заметила она, — между порядочными людьми так не делается.
Дюбарри сделала нетерпеливое движение, брат жестом успокоил ее.
— Прошу вас принять во внимание, графиня, что я ничего вам не предлагаю. У вас на руках тяжба — это со всеми может случиться; вы желаете ее выиграть — это вполне понятно. Она представляется безнадежной — это вас огорчает; вы встречаете меня, я проникаюсь к вам симпатией, проявляю участие в вашем деле, никак меня не касающемся. Я ищу способ повернуть дело к лучшему, тогда как оно на три четверти проиграно… Простите, я был не прав, не будем больше об этом говорить.
Жан поднялся.
— Сударь! — в тоске вскричала старуха; сердце ей подсказывало, что если до сих пор графиня Дюбарри и виконт были равнодушны к ее тяжбе, то с этой минуты они готовы стать ее врагами. — Напротив, я вам очень признательна за вашу доброту, я просто в восхищении от ваших предложений!
— Надеюсь, вы понимаете, — продолжал Жан с наигранным равнодушием, — что моей сестре все равно, кто будет ее «крестной»: госпожа д’Алоньи, госпожа де Поластрон или графиня де Беарн!
— Я в этом не сомневаюсь.
— Должен признаться, что мне просто было жаль, что милости короля достанутся какой-нибудь злюке, которая из корыстных соображений будет вынуждена отступить перед нашим могуществом, поняв, что нас невозможно одолеть.
— Да, вероятно, так могло бы случиться, — согласилась г-жа Дюбарри.
— Мы вас ни о чем не просили, мы с вами почти незнакомы, и вы готовы предложить свои услуги от чистого сердца. Вот почему мне представляется, что вы более других достойны воспользоваться всеми преимуществами этого положения.
Старая сутяга, вероятно, нашла бы, что возразить против благожелательности, которую виконт любезно ей приписал, но графиня Дюбарри не дала ей времени на размышление.
— Дело в том, — сказала она, что этот ваш поступок обрадовал бы короля и король исполнил бы любое желание того, кто ему предложил бы свои услуги.
— Как? Вы говорите, что король исполнил бы любое мое желание?
— Вернее, он предупреждал бы эти желания, то есть вы услышали бы, как он говорит вице-канцлеру: «Я хочу, чтобы графине де Беарн ни в чем не было отказа, вы меня поняли, господин де Мопу?» Впрочем, мне кажется, графине де Беарн не нравится такой способ действий? Ну что же! — с поклоном прибавил виконт. — Надеюсь, ваше сиятельство не рассердится на меня за то, что я хотел быть ей полезным?
— Я тронута до глубины души, сударь! — вскричала старуха.
— Не стоит благодарности, — любезно отвечал виконт.
— Но… — продолжала старая графиня.
— Вы что-то хотели сказать?
— Но я не думаю, чтобы госпожа д’Алоньи так просто уступила мне свое право, — заметила сутяжница.
— Мы возвращаемся к тому, о чем говорили в самом начале: главное, чтобы графиня де Беарн предложила свои услуги, и в признательности его величества она может быть уверена независимо ни от чего.
— Однако предположим, что госпожа д’Алоньи согласится уступить, — продолжала недоверчивая старуха, предполагая худшее; она стремилась к тому, чтобы ей все было ясно до мельчайших подробностей, — нельзя же отнять у этой дамы то, что она уже получила!
— Король бесконечно добр ко мне, — заявила фаворитка.
— А какая неприятность ожидает Салюсов! — вскричал Дюбарри. — Я бы этого не вынес, окажись я на их месте.
— Если бы я вам предложила свои услуги, графиня, — продолжала старуха со все возраставшей решимостью, подогреваемой личными интересами, и в то же время словно не замечая комедии, которую затеяли Дюбарри. — Я не совсем понимаю, как бы я могла выиграть тяжбу, ведь сегодня все предрекают мне поражение, как же завтра я могу надеяться на удачу?
— Королю стоит только захотеть, и все будет сделано! — отвечал виконт, торопясь рассеять это новое сомнение.
— А вы знаете, виконт, госпожа де Беарн права, — заметила графиня Дюбарри, — и я с ней согласна.
— Что вы сказали? — вытаращив глаза, спросил виконт.
— Я говорю, что для дамы, носящей такое имя, как у графини, было бы достаточно, чтобы процесс шел так, как ему должно идти. Правда, ничто не может ни противостоять волеизъявлению короля, ни остановить его щедрости… А что, если бы король, не желая вмешиваться в ход судебного разбирательства — приняв во внимание, что в настоящую минуту его отношения с парламентом осложнены, — предложил бы вам, графиня, компенсацию?
— Приличную сумму! — поспешил добавить виконт. — Да, сестричка, по-моему, вы правы.
— Увы! — жалостливо проговорила графиня Беарн. — Как можно возместить убытки от тяжбы, в результате которой я потеряю двести тысяч ливров?
— Прежде всего, — отвечал Дюбарри, — вы можете рассчитывать на истинно королевский дар, например, в сто тысяч ливров. Каково?
Заговорщики окинули жадными взглядами свою жертву.
— У меня есть сын, — проговорила она.
— Прекрасно! Вот еще один слуга, преданный королю и отечеству!
— Так вы полагаете, графиня, можно что-нибудь сделать для моего сына?
— Я могу за это поручиться, — вмешался Жан, — самое меньшее, на что он может рассчитывать, — это на чин лейтенанта жандармов.
— Может быть, у вас есть другие родственники? — спросила графиня Дюбарри.
— У меня есть племянник.
— Придумаем что-нибудь и для племянника, — пообещал виконт.
— Мы поручим это дело вам, виконт: вы преисполнены благих намерений и только что это доказали, — рассмеялась фаворитка.
— Если бы король все это сделал для вас, графиня, — спросил виконт, следуя наставлению Горация и решительно устремляясь к развязке, — то как вы полагаете: достаточно ли этого было бы для вас?
— Я полагаю, что это было бы более чем щедро, и я от всего сердца благодарю графиню, ведь я же уверена, что именно ей я обязана этой милостью.
— Таким образом, наш разговор для вас не шутка? — спросила фаворитка.
— Нет, графиня, я отношусь к нему как нельзя более серьезно, — отвечала старуха, побледнев от мысли о принятых на себя обязательствах.
— Вы позволите мне поговорить о вас с его величеством?
— Окажите мне эту честь! — со вздохом отвечала старая сутяжница.
— Я буду говорить с королем не позднее сегодняшнего вечера, — поднимаясь, объявила хозяйка дома. — А теперь, графиня, позвольте мне надеяться на вашу дружбу.
— Благодарю вас, графиня, для меня это большая честь, — отвечала старуха, приседая, — я до сих пор не могу поверить, что это не сон.
— Итак, подведем итоги, — предложил Жан, желавший, чтобы графиня как можно лучше запомнила, какие материальные выгоды ожидают ее, если дело будет доведено до конца. — Прежде всего, сто тысяч ливров в возмещение расходов на процесс, поездки, вознаграждения адвокатов и так далее…
— Да, сударь.
— Чин лейтенанта для молодого графа…
— О, это послужило бы началом прекрасной карьеры!
— И что-нибудь для племянника.
— Да, какую-нибудь безделицу.
— Мы что-нибудь придумаем, я обещал. Уж это мое дело.
— Когда я буду иметь честь вновь увидеть госпожу графиню? — обратилась старая сутяга к Дюбарри.
— Завтра утром моя карета будет ждать у ваших дверей. Я приглашаю вас к себе в Люсьенн, где вы увидитесь с королем. Завтра в десять утра я выполню свое обещание. Его величество будет обо всем предупрежден, и вам не придется ждать.
— Позвольте вас проводить, — предложил Жан, подавая графине де Беарн руку.
— Не беспокойтесь, сударь, — возразила старая дама, — оставайтесь здесь, прошу вас.
Жан продолжал настаивать:
— Позвольте проводить вас хотя бы до лестницы.
— Ну, если это доставит вам удовольствие…
Она оперлась на руку виконта.
— Замор! — позвала графиня.
В дверях появился негритенок.
— Пошли кого-нибудь посветить ее сиятельству до подъезда и прикажи подать карету моего брата.
Замор бросился исполнять поручение.
— Вы слишком добры ко мне, — проговорила г-жа де Беарн.
И обе дамы обменялись последними реверансами.
На лестнице виконт Жан распрощался с г-жой де Беарн и вернулся к сестре, а гостья стала важно спускаться по ступенькам парадной лестницы.
Замор открывал процессию, за ним шагали два лакея со светильниками, следом за ними выступала г-жа де Беарн, а позади всех третий лакей нес ее коротковатый шлейф.
Брат и сестра провожали взглядами из окна гостиной дорогую «крестную», которую они так старательно искали и с таким трудом нашли.
В ту самую минуту как г-жа де Беарн спускалась с крыльца, во дворе появился портшез, из-за занавески которого выпорхнула молодая женщина.
— А, хозяйка Шон! — вскричал Замор, растянув в широкой улыбке свои толстые губы. — Добрый вечер, хозяйка Шон!
Графиня де Беарн подняла ногу да так и застыла: в прибывшей даме она узнала мнимую дочь метра Флажо.
Дюбарри поспешно отворил окно и стал делать сестре знаки, но она его не замечала.
— Не у вас ли этот дурачок Жильбер? — обратилась Шон к одному из лакеев, не замечая графиню де Беарн.
— Нет, сударыня, — отвечал лакей, — его никто не видел.
Подняв глаза, она наконец заметила, что Жан подает ей знаки.
Она проследила взглядом за его рукой и увидала графиню де Беарн.
Шон сейчас же ее узнала, вскрикнула, нагнула голову и быстрым шагом направилась к дому.
Старуха притворилась, что ничего не заметила, села в карету и приказала кучеру трогать.
Как король и обещал, он уехал в Марли, однако около трех часов пополудни приказал отвезти себя в Люсьенн.
Должно быть, он предполагал, что, получив его записку, графиня Дюбарри поспешит покинуть Версаль и будет его ждать в своем уютном замке, куда король уже несколько раз наведывался, не оставаясь там, впрочем, на ночь под тем предлогом, что Люсьенн не является королевским дворцом.
Велико же было его удивление, когда, прибыв в Люсьенн, он застал там одного Замора, весьма мало похожего на коменданта. Негритенок развлекался тем, что гонялся за попугаем в надежде вырвать у него перо, а попугай отбивался, пытаясь его клюнуть.
Между обоими любимцами графини шла борьба, напоминавшая соперничество фаворитов короля: г-на де Шуазёля и г-жи Дюбарри.
Король расположился в малой гостиной и отпустил свиту.
Обыкновенно он не задавал вопросов ни прислуге, ни лакеям, несмотря на то что был самым любопытным дворянином в своем королевстве. Однако Замор не был даже прислугой, он представлял собой нечто среднее между обезьянкой и попугаем.
Поэтому король решил расспросить Замора.
— Госпожа графиня в саду?
— Нет, хозяин, — отвечал Замор.
В замке Люсьенн вместо обращения «ваше величество» было принято слово «хозяин»: то была одна из прихотей Дюбарри.
— Так она отправилась кормить карпов?
На горе́, невзирая на громадные расходы, недавно было вырыто озеро; его наполнили водой из акведука и завезли из Версаля самых крупных карпов.
— Нет, хозяин, — снова ответил Замор.
— Где же она?
— В Париже, хозяин.
— То есть как в Париже?.. Графиня не приезжала в Люсьенн?
— Нет, хозяин, она прислала Замора.
— Зачем?
— Чтобы встретить короля.
— Ага! — вскричал король. — Тебе доверяют меня встречать? Прелестно! Я — в обществе Замора. Вот спасибо, графиня, большое спасибо!
Раздосадованный король поднялся.
— Нет, нет, — возразил негритенок, — король не будет в обществе Замора.
— Почему?
— Потому что Замор уезжает.
— Куда?
— В Париж.
— Так я остаюсь в одиночестве? Еще лучше! А зачем ты едешь в Париж?
— Я должен найти хозяйку и передать, что король прибыл в Люсьенн.
— Графиня поручила тебе сказать мне это?
— Да, хозяин.
— А она не сказала, чем мне заняться в ожидании ее приезда?
— Она сказала, что ты можешь поспать.
«Должно быть, она скоро будет здесь, — подумал король, — вероятно, приготовила какой-нибудь сюрприз».
Он сказал Замору:
— Скорее отправляйся и привези сюда графиню… Как, кстати, ты собираешься ехать?
— Верхом на большом белом коне под красным чепраком.
— Сколько же времени понадобится большому белому коню, чтобы довезти тебя до Парижа?
— Не знаю, — отвечал негритенок, — конь скачет быстро-быстро-быстро. Замор любит быструю езду.
— Будем считать, что мне повезло, раз Замор любит быструю езду.
Он подошел к окну, посмотреть, как поедет Замор.
Огромный лакей подсадил негритенка на исполинского коня, и Замор, пригнувшись к холке, поскакал галопом с бесстрашием, свойственным только детям.
Оставшись в одиночестве, король спросил лакея, что нового в Люсьенне.
— Здесь сейчас господин Буше расписывает большой кабинет ее сиятельства.
— А, Буше! Так он здесь! — с удовлетворением воскликнул король. — Где он, ты говоришь?
— Во флигеле, в кабинете. Ваше величество желает, чтобы я его проводил к господину Буше?
— Нет, нет, — отвечал король, — я, пожалуй, пойду взгляну на карпов. Дай мне нож.
— Нож, сир?
— Да, и большой хлебец.
Лакей вернулся, неся блюдо японского фарфора, на котором лежал большой хлебец, а в него был воткнут длинный острый нож.
Король знаком приказал лакею следовать за ним и отправился к пруду.
Кормить карпов было семейной традицией. У великого короля без этого не проходило ни одного дня.
Людовик XV уселся на обомшелую скамейку; отсюда открывался чудесный вид.
Он окинул взглядом озерцо, окаймленное лугом: на том берегу, меж двух холмов затерялась деревушка. Западный холм, словно поросшая мхом скала Вергилия, круто вздымался ввысь. Соломенные крыши домишек, живописно разбросанных по склону холма, были похожи на детские игрушки, которые уложены в коробку, выстланную папоротником.
Вдали виднелись остроконечные крыши Сен-Жермена и его громадные террасы с купами деревьев, а еще дальше синели холмы Саннуа и Кормей, которые тянулись к розовато-серым небесам, словно медным куполом накрывавшим местность.
Небо хмурилось; нежная луговая зелень потемнела. Неподвижная тяжелая водная гладь временами колыхалась, когда из сине-зеленых глубин поднималась, подобно серебристой молнии, огромная рыба, чтобы схватить водомерку, бегающую на своих длинных ногах по зеркальной поверхности пруда.
По воде разбегались круги, и водная гладь становилась муаровой.
К самому берегу бесшумно подплывали не пуганные ни человеком, ни зверем рыбы, чтобы полакомиться клевером, душистые головки которого клонились к воде; можно было даже заглянуть в большие неподвижные глаза рыб, бессмысленно таращившиеся на серых ящерок и резвившихся в тростнике лягушек.
Король, знающий, как убивать время, несколько раз обвел взглядом открывавшийся перед ним вид, не упустив ни одной подробности, пересчитал дома деревни, которые мог разглядеть. Потом взял хлебец со стоявшей рядом тарелки и стал резать его на крупные ломти.
Карпы услыхали хруст разрезаемой корки. Они уже привыкли к этому звуку, означавшему приближение обеда, и близко подплыли к его величеству в надежде получить от него привычную еду. Они точно так же поспешили бы и к лакею, однако король вообразил, что рыбы таким образом выражают ему свою преданность.
Он бросал один за другим куски хлеба; они сначала исчезали в воде, а потом всплывали на поверхность; карпы жадно набрасывались на набухший в воде хлеб, стремительно разрывали его на мелкие кусочки, и он в одно мгновение исчезал.
Было и самом деле довольно забавно наблюдать за тем, как невидимые рыбы гоняли по поверхности корку, вырывая ее друг у друга до тех пор, пока она не попадала в чью-нибудь пасть.
По прошествии получаса его величество, которому хватило терпения отрезать почти сотню кусочков хлеба, почувствовал себя удовлетворенным: ни одна рыба больше не показывалась.
Король тут же заскучал, но вспомнил о г-не Буше, второй «достопримечательности» замка; разумеется, он не может столь захватывающе развлечь, как карпы, но за городом выбор небогат, и привередничать не было возможности.
Людовик XV направился к флигелю. Буше был предупрежден. Продолжая рисовать, вернее, притворяясь, что поглощен своим занятием, он следил взглядом за его величеством. Живописец видел, как король направился к флигелю; он обрадовался, поправил жабо, выпустил манжеты и вскарабкался на лестницу, так как ему посоветовали сделать вид, будто он понятия не имеет о прибытии короля в Люсьенн. Он услышал, как скрипнул паркет под ногой государя, и принялся старательно выписывать пухлого амура, крадущего розу у молодой пастушки, затянутой в корсет из голубого атласа, в соломенной шляпе. Рука живописца дрожала, сердце колотилось.
Людовик XV остановился на пороге.
— А, господин Буше, как у вас сильно пахнет скипидаром! — заметил он и пошел дальше.
Бедный Буше, который не был столь тонкой художественной натурой, как король, приготовился совсем к другим комплиментам, поэтому едва не свалился с лестницы.
Он медленно спустился и вышел со слезами на глазах, даже не очистив палитры и не промыв кистей, чего с ним никогда до этого не случалось.
Его величество вынул часы. Они показывали семь.
Людовик XV возвратился в комнаты, подразнил обезьянку, послушал речи попугая и достал из горки одну за другой все стоявшие там китайские безделушки.
Сумерки сгустились.
Его величество не любил темноты; внесли свечи.
Впрочем, он не любил и одиночества.
— Лошадей через четверть часа! — приказал король. — Даю ей ровно столько, и ни минуты больше!
Людовик XV прилег на софу, стоявшую против камина, выжидая, когда четверть часа, или девятьсот секунд, истекут.
Когда у часов в виде голубого слона, на которого взобралась розовая султанша, маятник качнулся в четырехсотый раз, король уснул.
Через четверть часа лакей пришел доложить, что лошади поданы; он увидел, что король спит, и, разумеется, не посмел его беспокоить. Пробудившись, его величество оказался лицом к лицу с графиней Дюбарри, которая не сводила с него глаз. Замор стоял в дверях в ожидании приказаний.
— А, вот и вы, графиня, — садясь на софу, проговорил король.
— Да, сир, я уже давно здесь, — отвечала графиня.
— Что значит «давно»?
— Ну почти целый час. А ваше величество все спит!
— Знаете, графиня, вас не было, я очень скучал… И потом, я так плохо провел эту ночь!.. Послушайте, а я уже собирался уезжать!
— Да, я видела вашу карету, ваше величество.
Король бросил взгляд на часы.
— О! Уже половина одиннадцатого! Так я проспал почти три часа.
— Ну и прекрасно, сир! Попробуйте теперь сказать, что в Люсьенне плохо спится!
— Напротив! А кто это там торчит в дверях? — вскричал король, заметив наконец Замора.
— Перед вами комендант замка Люсьенн, сир.
— Нет, пока еще не комендант, — со смехом возразил король. — С какой стати этот чудак напялил на себя мундир? Ведь еще не было назначения. Он полагается на мое слово?
— Сир! Ваше слово, конечно, священно, и мы имеем все основания на него полагаться. Но у Замора есть нечто большее, чем ваше слово, вернее — менее важное: он получил грамоту о своем назначении, сир.
— Как?
— Мне прислал его вице-канцлер; вот, взгляните. Теперь для вступления в должность ему осталась лишь одна формальность: прикажите ему принести клятву, и пусть он нас охраняет.
— Подойдите, господин комендант, — проговорил король.
Замор приблизился. На нем был мундир с шитым стоячим воротником и эполетами капитана, короткие штаны и шелковые чулки, а на боку висела шпага. Он шел, чеканя шаг, зажав под мышкой огромную треугольную шляпу.
— Да сможет ли он произнести клятву? — с сомнением в голосе произнес король.
— А вы испытайте его, сир.
— Подойдите ближе, — сказал король, с любопытством глядя на черную куклу.
— На колени! — приказала графиня.
— Принесите присягу, — потребовал Людовик XV.
Негритенок прижал одну руку к груди, другой коснулся руки короля и произнес:
— Клянусь в верности хозяину и хозяйке, клянусь не щадя живота защищать дворец, охрана которого мне доверена; прежде чем сдам его неприятелю, в случае если буду атакован, обещаю съесть все припасы до последнего горшочка варенья.
Короля рассмешила не столько клятва Замора, сколько серьезный вид, с каким он ее произносил.
— Я принимаю вашу клятву, — отвечал он с подобавшим случаю важным видом, — и вручаю вам, господин комендант, право верховной власти, право высокого и низкого суда над всеми, кто обитает в этом дворце на земле, воздухе, огне и воде.
— Благодарю вас, хозяин! — поднимаясь с колен, отвечал Замор.
— А теперь ступай на кухню и покажись там в своем великолепном наряде, а нас оставь в покое. Иди!
Замор вышел.
Пока за ним отворялась одна дверь, в другую вошла Шон.
— А! Это вы, милая Шон! Здравствуйте!
Король привлек ее к себе, усадил на колени и расцеловал.
— Ну, дорогая Шон, — продолжал он, — хоть ты скажешь мне правду!
— Должна вас предупредить, сир, — отвечала Шон, — что вы сделали неудачный выбор. Чтобы я сказала правду! Мне довелось бы говорить ее первый раз в жизни! Уж если вы хотите знать правду, обратитесь к Жанне: она не умеет лгать!
— Это верно, графиня?
— Сир! Шон чересчур хорошего мнения обо мне. Ее пример оказался заразительным, и с сегодняшнего дня я решила стать лживой, как и подобает настоящей графине, ведь правду никто не любит!
— Ах так? — воскликнул король. — Мне показалось, что Шон от меня что-то скрывает.
— Клянусь вам, ничего.
— Неужели она не скрывает намерения увидеться с каким-нибудь юным герцогом, маркизом или виконтом?
— Не думаю, — сказала графиня.
— А что на это скажет Шон?
— Мы так не думаем, сир.
— Надо бы выслушать полицейский рапорт.
— Рапорт господина де Сартина или мой?
— Господина де Сартина.
— Сколько вы готовы ему заплатить?
— Если он мне сообщит что-нибудь любопытное, я не стану торговаться.
— Тогда вам лучше довериться моим сыщикам и принять мой рапорт. Я вам готова услужить… по-королевски.
— Вы готовы себя продать?
— А почему бы нет, если цена подходящая?
— Ну что же, пусть будет так. Послушаем ваш рапорт. Но предупреждаю: не лгите.
— Франция! Вы меня оскорбляете.
— Я хотел сказать: не отвлекайтесь.
— Хорошо! Сир! Готовьте кошелек: вот мой рапорт.
— Я готов, — отвечал король, зазвенев золотыми в кармане.
— Итак, графиню Дюбарри видели сегодня в Париже около двух часов пополудни.
— Дальше, дальше: это мне известно.
— На улице Валуа.
— А что ж тут такого?
— Около шести к ней прибыл Замор.
— В этом тоже нет ничего невозможного. А что делала графиня Дюбарри на улице Валуа?
— Она приехала к себе домой.
— Это понятно. Но зачем она туда приехала?
— Она должна была там встретиться со своей «крестной».
— С крестной матерью? — переспросил король с недовольным выражением, которое ему не удалось скрыть. — Разве графиня Дюбарри собирается креститься?
— Да, сир, в большой купели, зовущейся Версалем.
— Клянусь честью, она не права: язычество так ей к лицу.
— Ничего не поделаешь, сир! Вы же знаете поговорку: «Запретный плод сладок»!
— Так запретный плод — это «крестная», которую вы во что бы то ни стало желаете найти?
— Мы ее нашли, сир.
Король вздрогнул и пожал плечами.
— Мне очень нравится, что вы пожимаете плечами, сир. Это доказывает, что вы, ваше величество, были бы в отчаянии, если бы оказались свидетелем поражения всяких там Грамонов, Гемене и прочих придворных ханжей.
— Вы так думаете?
— Ну, конечно! Вы со всеми с ними в союзе!
— Я — в союзе?.. Графиня! Запомните раз навсегда: король может вступать в союз только с королями.
— Это верно. Но дело в том, что все ваши короли дружны с господином де Шуазёлем.
— Однако вернемся к «крестной».
— С удовольствием, сир.
— Так вам удалось состряпать «крестную»?
— Я нашла ее в готовом виде, да еще какую! Это некая графиня де Беарн из семьи владетельных принцев, ни больше ни меньше! Надеюсь, она достойна свойственницы союзников Стюартов?
— Графиня де Беарн? — удивленно переспросил король. — Я знаю только одну Беарн. Она живет где-то около Вердена.
— Это она и есть, графиня срочно прибыла в Париж.
— Она готова протянуть вам руку?
— Обе!
— Когда же?
— Завтра, в одиннадцать утра она будет иметь честь получить благодаря мне тайную аудиенцию у короля; в это же время, если просьба не покажется вам нескромной, она будет просить короля назначить день моего представления ко двору, и вы его назначите как можно раньше, не так ли, господин Франция?
Король рассмеялся, но как-то не очень искренне.
— Разумеется, разумеется, — отвечал он, целуя графине руку.
Вдруг он вскричал:
— Завтра в одиннадцать часов?
— Ну да, за завтраком.
— Это невозможно, дорогая.
— Почему невозможно?
— Я не буду здесь завтракать. Я должен немедленно вас покинуть.
— Что случилось? — спросила Дюбарри, почувствовав как у нее похолодело сердце. — Почему вы хотите ехать?
— Я обязательно должен быть в Марли, дорогая графиня, у меня назначена встреча с Сартином: нас ждут неотложные дела.
— Как угодно, сир. Но вы, по крайней мере, поужинаете с нами, я надеюсь?
— Может быть… Да, я голоден, я согласен.
— Прикажи приготовить, Шон, — обратилась графиня к сестре, подавая ей знак, о котором они, вероятно, заранее условились.
Шон вышла.
Король перехватил этот знак в зеркале и хотя не понял его значения, но почуял западню.
— Да нет, — сказал он, — нет, не могу даже поужинать… Я должен ехать сию же минуту. Мне надо подписывать бумаги, ведь сегодня суббота!
— Как вам будет угодно. Я прикажу подавать лошадей.
— Да, дорогая!
— Шон!
Возвратилась Шон.
— Лошадей его величества! — приказала графиня.
— Слушаюсь, — с улыбкой отвечала Шон.
Она снова вышла.
В следующее мгновение в приемной послышался ее голос:
— Лошадей его величества!
Король был доволен тем, что проявил силу воли и наказал графиню за то, что она заставила его ждать, и в то же время избавил себя от неприятностей, связанных с ее представлением. Он направился к выходу.
В эту минуту возвратилась Шон.
— Где мои слуги?
— В передней никого нет, ваше величество.
Король подошел к двери.
— Слуги короля! — крикнул он.
Никто не отвечал: можно было подумать, что все во дворце замерло, даже эхо не ответило ему.
— Трудно поверить, — возвращаясь в гостиную, проговорил король, — что я внук короля, сказавшего когда-то: «Мне чуть было не пришлось ждать!»
Он подошел к окну и распахнул его.
Площадка перед дворцом была так же безлюдна, как и передняя: ни лошадей, ни курьеров, ни охраны. Взгляд тонул в ночной мгле; все было спокойно и величаво; в неверном лунном свете колыхались вдали верхушки деревьев парка Шату да переливались мириадами звездочек воды Сены, извивавшейся подобно гигантской ленивой змее и заметной на протяжении приблизительно пяти льё, то есть от Буживаля до Мезона.
Невидимый соловей выводил в ночи свою чарующую песнь, какую можно услышать только в мае, как будто эти его радостные трели могли звучать лишь на лоне достойной их природы в недолгие весенние дни.
Людовик XV не был ни мечтателем, ни поэтом и не мог понять всей этой гармонии: он был материалист до мозга костей.
— Графиня! — с досадой проговорил он. — Прикажите прекратить это безобразие, умоляю вас! Какого черта! Пора положить конец этой дурацкой комедии!
— Сир! — отвечала графиня, надувая прелестные губки, что почти всегда действовало на короля безотказно, — здесь распоряжаюсь не я.
— Ну уж, во всяком случае, и не я! — воскликнул Людовик XV. — Вы только посмотрите, как мне здесь повинуются!..
— Да, сир, вас слушаются не больше, чем меня.
— Так кто же здесь командует? Может быть, вы, Шон?
— Я сама повинуюсь с большим трудом, сир, а уж распоряжаться другими мне еще тяжелее, — отозвалась она с другого конца гостиной, сидя в кресле рядом с графиней.
— Так кто же здесь хозяин?
— Разумеется, господин комендант, сир.
— Господин Замор?
— Да.
— Верно. Позовите кого-нибудь.
Графиня с грациозной непринужденностью протянула руку к шелковому шнуру с жемчужной кисточкой на конце и позвонила.
Лакей, наученный, по всей видимости, заранее, ожидал в передней. Он явился на звонок.
— Где комендант? — спросил король.
— Совершает обход.
— Обход? — переспросил король.
— Да, и с ним четверо офицеров, — отвечал лакей.
— В точности, как господин Мальборо! — воскликнула графиня.
Король не смог удержать улыбки.
— Да, забавно, — проговорил он. — Впрочем, что вам мешает запрячь моих лошадей?
— Сир! Господин комендант приказал запереть конюшню, опасаясь, как бы туда не забрался злоумышленник.
— Где мои курьеры?
— В людской, сир.
— Что они там делают?
— Спят.
— То есть как спят?
— Согласно приказанию.
— Чьему приказанию?
— Приказанию коменданта.
— А что двери? — спросил король.
— Какие двери, сир?
— Двери замка.
— Заперты, сир.
— Хорошо, пусть так, но ведь можно сходить за ключами!
— Сир! Все ключи висят на поясе у коменданта.
— Какой образцовый порядок! — воскликнул король. — Черт побери! Какой порядок!
Видя, что король исчерпал вопросы, лакей вышел.
Откинувшись в кресле, графиня покусывала белую розу, рядом с которой ее губы казались коралловыми.
— Мне жалко вас, ваше величество, — сказала королю графиня, улыбнувшись так томно, как умела она одна, — дайте вашу руку, и отправимся на поиски. Шон, посвети нам!
Шон шла впереди, готовясь устранить любые непредвиденные препятствия, которые могли возникнуть на ее пути.
Стоило им свернуть по коридору, как короля стал дразнить аромат, способный пробудить аппетит самого тонкого гурмана.
— Ах-ах! — останавливаясь, воскликнул король. — Чем здесь пахнет, графиня?
— Сир, да ведь это ужин! Я полагала, что король окажет мне честь и поужинает в Люсьенне, вот я и подготовилась.
Людовик XV несколько раз вдохнул соблазнительный аромат, размышляя о том, что его желудок уже некоторое время напоминал о себе. Он подумал, что ему понадобится, по меньшей мере, полчаса на то, чтобы, подняв шум, разбудить курьеров, около четверти часа на то, чтобы оседлали лошадей, десять минут, чтобы доехать до Марли. А в Марли его не ждут, значит, он не найдет там на ужин ничего, кроме закуски «на случай». Он еще раз втянул в себя вкусно пахнувший воздух и, подведя графиню к двери в столовую, остановился.
На ярко освещенном и великолепно сервированном столе было приготовлено два прибора.
— Черт побери! — воскликнул король. — У вас искусный повар, графиня.
— Сир! Сегодня как раз день, когда я его решила испытать, бедняга старался изо всех сил, чтобы угодить вашему величеству. Если вам не понравится, он способен перерезать себе горло, как несчастный Ватель.
— Вы и впрямь так полагаете? — спросил Людовик XV.
— Да. Особенно ему удается омлет из фазаньих яиц, на который он очень рассчитывал…
— Омлет из фазаньих яиц! Я обожаю это блюдо!
— Видите, как не везет моему повару?
— Так и быть, графиня, не будем его огорчать, — со смехом сказал король, — надеюсь, пока мы будем ужинать, господин Замор вернется с обхода.
— Ах, сир, это блестящая идея! — воскликнула графиня, испытывая удовлетворение от того, что выиграла первый тур. — Входите, сир, входите.
— Кто же нам будет подавать? — удивился король, не видя ни одного лакея.
— Сир! Неужели кофе покажется вам менее вкусным, если его налью вам я?
— Нет, графиня, я ничего не буду иметь против, даже если вы его и приготовите сами.
— Ну, так идемте, сир.
— Почему только два прибора? — спросил король. — Разве Шон поужинала?
— Сир! Кто же мог без приказания вашего величества…
— Иди, иди к нам, Шон, дорогая, — проговорил король и сам достал из горки тарелку и прибор, — садись напротив.
— О сир… — пролепетала Шон.
— Не притворяйся покорной и смиренной подданной, лицемерка! Садитесь рядом со мной, графиня. Какой у вас прелестный профиль!
— Вы только сегодня это заметили, господин Франция?
— А как бы я заметил?! Я привык смотреть вам в глаза, графиня. Ваш повар и в самом деле большой мастер. Какой суп из раков!
— Так я была права, прогнав его предшественника?
— Совершенно правы.
— В таком случае, сир, следуйте моему примеру, и вы только выиграете.
— Я вас не понимаю.
— Я прогнала своего Шуазёля, гоните и вы своего!
— Не надо политики, графиня. Дайте мне мадеры.
Король протянул рюмку. Графиня взялась за графин с узким горлышком и стала наливать королю вина.
Пальчики у очаровательного виночерпия от напряжения побелели, а ноготки покраснели.
— Лейте не торопясь, графиня, — сказал король.
— Чтобы не взболтнуть вино?
— Нет, чтобы я успел полюбоваться вашей ручкой.
— Ах, ваше величество! — со смехом отвечала графиня. — Вы сегодня делаете открытие за открытием.
— Клянусь честью, да! — воскликнул король, приходя постепенно вновь в хорошее расположение духа. — Мне кажется, я готов открыть…
— Новый мир? — спросила графиня.
— Нет, нет, это было бы слишком честолюбиво, с меня довольно и одного королевства. А я имею в виду остров, маленький клочок земли, живописную гору, дворец, в котором одна моя знакомая будет Армидой, а безобразные чудовища станут охранять вход, когда мне захочется забыться…
— Сир! — заговорила графиня, передавая королю охлажденную бутылку с шампанским (совсем новое по тем временам изобретение), — вот как раз вода из Леты.
— Из реки Леты, графиня? Вы в этом уверены?
— Да, сир, это доставил бедный Жан, который уже почти утонул в ней, из самой преисподней.
— Графиня, — произнес король, поднимая свой бокал, — давайте выпьем за его счастливое воскрешение! И не надо политики, прошу вас!
— Ну, тогда уж я и не знаю, о чем говорить, сир! Может быть, ваше величество расскажет какую-нибудь историю?
— Нет, я вам прочту стихи.
— Стихи? — воскликнула Дюбарри.
— Да, стихи… Что вас удивляет?
— Ваше величество их ненавидит!
— Черт возьми, еще бы! Из сотни тысяч стихов девяносто тысяч нацарапаны против меня.
— А те, что вы собираетесь прочесть, выбраны, вероятно, из оставшихся десяти тысяч? И разве они не могут заставить вас простить остальные девяносто тысяч?
— Вы не то имеете в виду, графиня. Те стихи, что я собираюсь вам прочесть, посвящены вам.
— Мне?
— Вам.
— Кто же их автор?
— Господин де Вольтер.
— И он поручил вашему величеству…
— Нет, он посвятил их непосредственно вашему сиятельству.
— То есть как? Не сопроводив письмом?
— Нет, почему же? Есть и прелестное письмо.
— А, понимаю: ваше величество потрудились сегодня вместе с начальником почт.
— Совершенно верно.
— Читайте, сир, читайте стихи господина де Вольтера.
Людовик XV развернул листок и прочел:
Харит благая мать, богиня наслаждений,
На кипрские пиры любви и красоты
Зачем приводишь ты сомнений мрачных тени?
Героя мудрого за что терзаешь ты?
Улисс необходим своей отчизне мирной
И Агамемнону опорой служит он.
Талант политика и ум его обширный
Способны победить надменный Илион.
Пусть Боги власть любви признают высшей властью!
Пусть поклоняются все красоте твоей!
Сплетая лавр побед и розы сладострастья,
Улыбкой светлою нас одари скорей!
Без милости твоей покоя нет и счастья
Для неспокойного властителя морей.
Зачем же смертного, кого боится Троя,
Преследует твой гнев? Улиссу страшен плен.
Ведь перед красотой нет Бога, нет героя,
Который бы, смирясь, не преклонил колен.
— Знаете, сир, — сказала графиня, скорее задетая, нежели польщенная поэтическим посланием, — мне кажется, господин де Вольтер хочет с вами помириться.
— Напрасный труд, — заметил Людовик XV. — Этот сплетник всех поставит в затруднительное положение, если возвратится в Париж. Пускай отправляется к своему другу — моему кузену Фридриху Второму. С нас довольно и господина Руссо. А вы возьмите эти стихи, графиня, и подумайте над ними на досуге.
Графиня взяла листок, свернула его в трубочку и положила рядом со своей тарелкой.
Король не спускал с нее глаз.
— Сир! — заговорила Шон. — Не хотите ли глоток токайского?
— Оно из погребов самого его величества императора Австрийского, — сообщила графиня, — можете мне поверить, сир.
— Из погребов императора… — проговорил король. — Стоящие винные погреба есть только у меня.
— А я получаю вино и от вашего эконома.
— Как? Вам удалось его обольстить?
— Нет, я приказала…
— Прекрасный ответ, графиня. Король сказал глупость.
— Однако, господин Франция…
— Господин Франция, по крайней мере, в одном прав: он любит вас всей душой.
— Ах, сир, ну почему вы, и в самом деле, не господин Франция?
— Графиня, не надо политики!
— Не желает ли король кофе? — спросила Шон.
— Конечно.
— Его величество будет подогревать кофе сам, как обычно? — спросила графиня.
— Да, если хозяйка замка ничего не будет иметь против.
Графиня встала.
— Почему вы встали?
— Я хочу за вами поухаживать, сир.
— Лучшее, что я могу сделать, — это не мешать вам, графиня, — отвечал король, развалившись на стуле после сытного ужина, который привел его в состояние душевного равновесия.
Графиня внесла серебряную жаровню, на которой стоял небольшой кофейник с кипящим мокко. Она поставила перед королем чашку с блюдцем из позолоченного серебра и графинчик богемского стекла. Рядом с блюдцем она положила свернутый в трубочку лист бумаги.
С напряженным вниманием, с каким обыкновенно король это проделывал, он отмерил сахар, кофе и аккуратно налил спирту так, чтобы он плавал на поверхности. Потом взял бумажную трубочку, подержал ее над свечой, поджег содержимое чашки и бросил бумажный фитиль на жаровню — там фитиль и догорел.
Через пять минут король, как истинный гурман, уже наслаждался кофе.
Графиня дождалась, пока он выпьет все до последней капли.
— Ах, сир, — вскричала она, — вы подожгли кофе стихами господина де Вольтера! Это принесет несчастье Шуазёлям.
— Я ошибался, — со смехом отвечал король, — вы не фея, вы демон.
Графиня встала.
— Сир! — проговорила она. — Не желает ли ваше величество взглянуть, вернулся ли господин комендант?
— А! Замор! А зачем?
— Чтобы вернуться сегодня в Марли, сир.
— Да, верно, — согласился король, делая над собой усилие, чтобы выйти из блаженного состояния, в котором он пребывал, — пойдемте посмотрим, графиня, пойдемте.
Графиня Дюбарри подала знак Шон, и та исчезла.
Король опять было взялся за расследование, но совсем в другом расположении духа, чем вначале. Философы отмечали, что взгляд человека на мир — мрачный или сквозь розовые очки — зависит почти всецело от состояния его желудка.
А у королей точно такой же желудок, как у простых смертных, хотя, как правило, похуже, чем у подданных, но он совершенно одинаково способен приводить весь организм в состояние блаженства или, напротив, уныния. Вот почему король был после ужина в прекрасном расположении духа, если такое состояние вообще возможно у королей.
Не прошли они по коридору и десяти шагов, как новый аромат настиг короля.
Распахнулась дверь в прелестную спаленку, стены которой были обтянуты белым атласом с рисунком из цветов, казавшихся живыми. Комната была таинственно освещена, взгляд привлекал к себе альков, к которому вот уже два часа заманивала короля юная обольстительница.
— Сир! Мне кажется, Замор еще не появлялся, — заметила она. — Мы по-прежнему заключены в замке, нам остается бежать через окно.
— При помощи простынь? — спросил король.
— Ваше величество! — улыбнулась графиня-обольстительница. — Разве им нельзя найти лучшее применение?
Король со смехом заключил ее в свои объятия, графиня уронила белую розу, и цветок покатился по полу, роняя лепестки.
Мы уже говорили, что спальня замка Люсьенн как с архитектурной точки зрения, так и по своему убранству представляла настоящее чудо.
Расположенная в восточной части замка, она была так надежно защищена позолоченными ставнями и шелковыми занавесями, что дневной свет проникал в нее, лишь когда, подобно придворному, получал право присутствовать на большом и малом утреннем выходе короля.
Летом невидимые отдушины освежали здесь очищенный воздух, будто бы навеянный тысячью вееров.
Когда король вышел из голубой спальни, было десять часов.
На этот раз королевские экипажи уже с девяти часов стояли наготове у парадного подъезда.
Замор, скрестив на груди руки, отдавал — или делал вид, что отдает? — распоряжения.
Король выглянул из окна и увидел приготовления к отъезду.
— Что это значит, графиня? — спросил он. — Разве мы не будем завтракать? Видно, вы собираетесь выпроводить меня голодным.
— Господь с вами, сир, — ответила графиня, — но мне казалось, что у вашего величества назначена встреча в Марли с господином де Сартином.
— Черт побери! — сказал король. — Я думаю, можно было бы сказать Сартину, чтобы он приехал ко мне сюда. Это так близко!
— Ваше величество окажет мне честь, вспомнив, что не ему первому пришла в голову эта мысль.
— К тому же сегодня слишком прекрасное утро для работы. Давайте завтракать.
— Сир, вам нужно будет подписать для меня бумаги.
— По поводу графини де Беарн?
— Совершенно верно. И потом, необходимо назначить день.
— Какой день?
— И час.
— Какой час?
— День и час моего представления ко двору.
— Ну что ж, — сказал король, — вы действительно заслужили быть представленной ко двору, графиня. Назначьте день сами.
— Ближайший, сир.
— Значит, у вас все готово?
— Да.
— Вы научились делать все три реверанса?
— Еще бы: я упражняюсь вот уже целый год.
— А платье?
— Его можно сшить за два дня.
— У вас есть «крестная»?
— Через час она будет здесь.
— В таком случае, графиня, предлагаю вам договор.
— Какой?
— Вы больше не будете напоминать мне об этой истории виконта Жана с бароном де Таверне?
— Значит, мы приносим в жертву бедного виконта?
— Вот именно.
— Ну что ж! Не будем больше говорить об этом, сир! День представления?
— Послезавтра.
— Час?
— Десять часов вечера, как обычно.
— Обещаете, сир?
— Обещаю.
— Слово короля?
— Слово дворянина.
— По рукам, государь!
Графиня Дюбарри протянула королю изящную ручку; Людовик XV коснулся ее.
В это утро весь замок почувствовал хорошее расположение духа своего господина: ему пришлось уступить там, где он давно уже и сам решил уступить, но зато выиграть в другом — значит, победа за ним. Он даст сто тысяч ливров Жану с условием, что тот отправится проигрывать их на воды, в Пиренеи или в Овернь. В глазах Шуазёля это будет выглядеть как ссылка. А в замке были еще луидоры для бедняков, пирожки для карпов и комплименты росписям Буше.
Хотя король плотно поужинал накануне, завтрак он съел с большим аппетитом.
Между тем пробило одиннадцать. Прислуживая королю, графиня поглядывала на часы, которые, как ей казалось, шли слишком медленно.
Король соблаговолил приказать, чтобы графиню де Беарн, когда та приедет, проводили прямо в столовую.
Кофе уже был подан, выпит, а графиня де Беарн все еще не появлялась.
В четверть двенадцатого во дворе раздался стук копыт пущенной в галоп лошади.
Дюбарри встала и выглянула в окно.
Со взмыленной лошади соскочил курьер Жана Дюбарри.
Графиня вздрогнула, но, так как никоим образом нельзя было выказывать волнения из-за боязни перемен в расположении духа у короля, она отошла от окна и села рядом с ним.
Вошла Шон с запиской в руке.
Отступать было некуда, нужно было прочесть записку.
— Что это у вас, милая Шон? Любовное послание? — спросил король.
— Разумеется, сир!
— От кого же?
— От бедного виконта.
— Вы в этом уверены?
— Убедитесь сами, сир.
Король узнал почерк и, подумав, что в записке может идти речь о приключении в Лашосе, сказал, отводя руку с запиской:
— Хорошо, хорошо. Мне этого достаточно.
Графиня сидела как на иголках.
— Записка адресована мне? — спросила она.
— Да, графиня.
— Король позволит мне?..
— Конечно, черт побери! А в это время Шон расскажет мне «Ворону и Лисицу».
Он притянул к себе Шон, напевая, по словам Жан Жака, самым фальшивым голосом во всем королевстве:
Над милым слугою утратила власть я,
Меня покидают веселье и счастье…
Графиня отошла к окну и прочитала:
«Не ждите старую злодейку: она говорит, что обожгла вчера вечером ногу и не выходит из комнаты. Можете поблагодарить Шон за ее столь своевременное появление вчера, ведь именно ей мы всем этим обязаны: старая ведьма ее узнала, и весь наш спектакль провалился.
Пусть этот маленький оборванец Жильбер, который всему причиной, благодарит Бога за то, что ему удалось сбежать, не то я свернул бы ему шею. Впрочем, пусть не радуется: когда я его отыщу, еще не поздно будет сделать это.
Итак, подводим итоги. Вы должны немедленно выехать в Париж, иначе мы вернемся к первоначальному состоянию.
— Что-то случилось? — спросил король, заметив внезапную бледность графини.
— Ничего, сир. Это известие о здоровье моего деверя.
— Надеюсь, наш дорогой виконт поправляется?
— Ему лучше, сир, благодарю вас, — ответила графиня. — А вот и карета въезжает во двор.
— Это, конечно, карета графини?
— Нет, сир, господина де Сартина.
— Куда же вы? — спросил король, видя, что Дюбарри направляется к двери.
— Я оставлю вас одних и займусь своим туалетом, — ответила Дюбарри.
— А как же графиня де Беарн?
— Когда она приедет, сир, я буду иметь честь предупредить ваше величество, — сказала графиня, судорожно сжав записку в кармане пеньюара.
— Итак, вы покидаете меня, графиня, — тяжело вздохнул король.
— Сир! Сегодня воскресенье: бумаги, подписи, бумаги…
Приблизившись к королю, она подставила ему свои свежие щечки, и на каждой из них он запечатлел звонкий поцелуй, после чего она вышла из комнаты.
— К черту подписи! — заворчал король. — И тех, кому они нужны. Кто только выдумал министров, портфели, бумаги?
Едва король договорил, в дверях, противоположных той, через которую вышла графиня, появился и министр и портфель.
Король снова вздохнул — еще тяжелее, чем в прошлый раз.
— А, вот и вы, Сартин! — произнес он. — Как вы точны!
Это было сказано с таким выражением, что трудно было понять, похвала это или упрек.
Господин де Сартин открыл портфель и приготовился извлечь из него бумаги.
В эту минуту послышалось шуршание колес на посыпанной песком аллее.
— Подождите, Сартин, — остановил король начальника полиции и подбежал к окну. — Что это, графиня куда-то уезжает?
— Да, сир.
— Значит, она не ждет приезда графини де Беарн?
— Сир! Я могу предположить, что графине наскучило ждать и она поехала за ней сама.
— Однако, если эта дама должна была приехать сюда утром…
— Я почти уверен, что она не приедет, сир.
— Как? Вам и это известно, Сартин?
— Сир! Чтобы ваше величество были мною довольны, мне необходимо знать почти обо всем.
— Так скажите же мне, Сартин, что случилось?
— Со старой графиней, сир?
— Да.
— То же, что и со всеми, сир: у нее некоторые затруднения.
— Но в конце концов приедет она или нет?
— Гм-гм! Вчера вечером, сир, это было намного более вероятно, чем сегодня утром.
— Бедная графиня! — сказал король, не сумев скрыть радостного блеска в глазах.
— Ах, сир! Четверной союз и Фамильный пакт — просто ничто в сравнении с этой историей представления ко двору.
— Бедная графиня! — повторил король, тряхнув головой. — Она никогда не достигнет желаемого.
— Боюсь, что нет, сир. Да не прогневается ваше величество.
— Она была так уверена в успехе!
— Гораздо хуже для нее то, — сказал г-н де Сартин, — что, если она не будет представлена ко двору до прибытия ее высочества дофины, этого, возможно, не произойдет никогда.
— Вы правы, Сартин, это более чем вероятно. Говорят, что она очень строга, очень набожна, очень добродетельна, моя будущая невестка. Бедная графиня!
— Конечно, — продолжал г-н де Сартин, — графиня Дюбарри очень опечалится, если представление не состоится, однако у вашего величества станет меньше забот.
— Вы так думаете, Сартин?
— Уверен. Будет меньше завистников, клеветников, песенок, льстецов, газетенок. Представление графини Дюбарри ко двору обошлось бы нам в сто тысяч франков на чрезвычайную полицию.
— В самом деле? Бедная графиня! Однако ей так этого хочется!
— Тогда пусть ваше величество прикажет, и желания графини исполнятся.
— Что вы говорите, Сартин! — вскричал король. — Как я могу во все это вмешиваться? Могу ли я подписать приказ о том, чтобы все были благосклонны к графине Дюбарри? Неужели вы, Сартин, умный человек, советуете мне совершить государственный переворот, чтобы удовлетворить каприз графини Дюбарри?
— Конечно, нет, сир. Мне остается лишь повторить вслед за вашим величеством: бедная графиня!
— К тому же, — сказал король, — ее положение не так уж и безнадежно. Ваш мундир позволяет вам все видеть, Сартин. А вдруг графиня де Беарн передумает? А вдруг ее высочество дофина прибудет не так скоро? В Компьене бал будет через четыре дня. За четыре дня можно сделать многое. Ну что, будем мы сегодня заниматься?
— Ваше величество, всего три подписи.
Начальник полиции вынул из портфеля первую бумагу.
— Ого! — удивился король. — Приказ о заключении в тюрьму без суда и следствия.
— Да, сир.
— Кого же?
— Взгляните сами, сир.
— Господина Руссо. Кто это Руссо, Сартин, и что он сделал?
— Он написал «Общественный договор», сир.
— Ах вот как! Вы хотите засадить в Бастилию Жан Жака?
— Сир! Он ведет себя вызывающе.
— А что же ему еще остается делать?
— К тому же я вовсе не собираюсь отправлять его в Бастилию.
— Зачем же тогда приказ?
— Чтобы иметь против него оружие наготове, сир.
— Не то чтобы я ими так уж дорожил, всеми этими вашими философами… — начал король.
— Ваше величество совершенно правы, — согласился Сартин.
— Но, видите ли, будет много крика. Кроме того, как мне кажется, ему ведь разрешено жить в Париже.
— Его терпят, сир, но при условии, что он не будет нигде показываться.
— А он показывается?
— Только это и делает.
— В своем армянском одеянии?
— О нет, сир, мы приказали ему сменить костюм.
— И он повиновался?
— Да, но вопил о несправедливом преследовании.
— Как же он одевается теперь?
— Как все, сир.
— Ну, тогда скандал не так уж и велик.
— Вы полагаете, сир? Человек, которому запрещено выходить из дома… угадайте, куда он ходит каждый день?
— К маршалу Люксембургу, к господину д’Аламберу, к госпоже д’Эпине?
— В кафе «Режанс», сир! Он каждый день играет там в шахматы, причем только из упрямства, потому что все время проигрывает, и каждый вечер мне нужна целая рота, чтобы наблюдать за толпой, собирающейся вокруг кафе.
— Ну что ж, — пожал плечами король, — парижане еще глупее, чем я думал. Пусть они развлекаются этим, Сартин. У них хотя бы будет меньше времени возмущаться по разным другим поводам.
— Конечно, сир. Но если в один прекрасный день ему вздумается произнести речь, как он это сделал в Лондоне?
— Ну, тогда, раз налицо будет нарушение порядка, причем публичное нарушение, вам, Сартин, не нужен будет приказ за королевской подписью.
Начальник полиции понял, что арест Руссо — мера, ответственности за которую король хотел бы избежать, и больше не стал настаивать.
— А теперь, сир, — сказал г-н де Сартин, — речь пойдет о другом философе.
— Опять философ? — откликнулся король устало. — Значит, мы никогда с ними не разделаемся?
— Увы, сир! Это они еще не разделались с нами.
— О ком же идет речь?
— О господине де Вольтере.
— А что, этот тоже вернулся во Францию?
— Нет, сир. Хотя, наверное, лучше было бы, если бы он был здесь. По крайней мере, мы бы за ним присмотрели.
— Что он сделал?
— На сей раз не он, а его поклонники: речь идет о том, чтобы воздвигнуть ему при жизни памятник, ни больше и ни меньше.
— Конный?
— Нет, сир. Хотя я могу поручиться, что этот человек умеет завоевывать города.
Людовик пожал плечами.
— Сир! Я не видел ему подобных со времен Полиоркета, — продолжал г-н де Сартин. — Ему симпатизируют всюду. Первые люди вашего королевства готовы стать контрабандистами, чтобы ввезти в страну его книги. Совсем недавно я перехватил восемь полных ящиков, два из них были отправлены господину де Шуазёлю.
— Этот философ очень забавен.
— Сир! Я хочу обратить ваше внимание: ему оказывают честь, которую обычно оказывают королям, — воздвигают памятник.
— Короли никого не просят оказывать им честь и сами решают, заслуживают ли они памятника. Кто же получил заказ на это великое произведение?
— Скульптор Пигаль. Он отправился в Ферне, чтобы выполнить макет. А пока пожертвования сыплются со всех сторон. Уже собрано шесть тысяч экю. Обратите внимание, сир, что имеют право делать пожертвования только люди, принадлежащие к миру литературы. Каждый приходит со своим вкладом. Целая процессия. Сам господин Руссо внес два луидора.
— Ну, а что же я-то, по-вашему, тут могу поделать? — спросил Людовик XV. — Я не принадлежу к миру литературы, меня это не касается.
— Сир! Я рассчитывал иметь честь предложить вашему величеству положить конец всей этой затее.
— Остерегитесь, Сартин. Вместо статуи из бронзы они поставят золотую. Оставьте их в покое. Бог мой! В бронзе он будет еще уродливее, чем во плоти.
— Значит, ваше величество желает, чтобы все шло своим чередом?
— Давайте условимся, Сартин: «желает» — это не совсем то слово. Конечно, я был бы отнюдь не против все это остановить, но что поделать? Это вещь невозможная. Прошло время, когда короли могли говорить философам, как Господь Океану: «Ты дальше не пойдешь!» Кричать и не достигнуть результата, наносить удары, не поражающие цели, — это значит показать свою беспомощность. Отвернемся, Сартин, притворимся, что не видим.
Господин де Сартин вздохнул.
— Сир! — сказал он. — Если мы не наказываем авторов, давайте, по крайней мере, уничтожим их произведения. Вот список книг, против которых срочно нужно начать судебный процесс, потому что одни из них направлены против трона, другие — против церкви, одни олицетворяют бунт, другие — святотатство.
Людовик XV взял список и прочитал томным голосом:
— «Священная зараза, или Естественная история предрассудков», «Система природы, или Физический и моральный закон мира», «Бог и люди, речь о чудесах Иисуса Христа», «Поучения монаха-капуцина из Рагузы брату Пердуиклозо, отправляющемуся в Святую землю»…
Король, не прочитав и четверти списка, отложил бумагу. Его черты, обычно спокойные, обрели несвойственное им выражение грусти и разочарования.
В течение нескольких минут он пребывал в задумчивости, погруженный в свои мысли.
— Это означает вызвать негодование всего мира, Сартин, — прошептал он, — пусть это попробуют сделать другие.
Сартин смотрел на него с тем выражением понимания, которое Людовик XV так любил на лицах министров, потому что оно избавляло его от необходимости размышлять или действовать.
— Покоя, не так ли, сир? Покоя, — сказал г-н де Сартин, — вот чего хочет король.
Король утвердительно кивнул головой.
— Видит Бог, да! Я у них ничего другого не прошу, у ваших философов, энциклопедистов, богословов, у ваших чудотворцев, иллюминатов, поэтов, экономистов, у ваших газетных писак, которые вылезают неизвестно откуда и кишат, пишут, каркают, клевещут, высчитывают, проповедуют, кричат. Пусть их венчают лаврами, воздвигают им памятники, возводят в их честь храмы, но пусть оставят меня в покое.
Сартин поклонился королю и вышел, прошептав:
— К счастью, на наших монетах написано: «Domine, salvium fac regem»[15].
Оставшись один, Людовик XV взял перо и написал дофину:
«Вы просили меня ускорить прибытие ее высочества дофины — я готов доставить Вам это удовольствие.
Я приказал не останавливаться в Нуайоне, следовательно, во вторник утром она будет в Компьене.
Я буду там ровно в десять часов, то есть за четверть часа до ее прибытия».
«Таким образом, — подумал он, — я избавлюсь от этой глупой истории с представлением ко двору, которая мучит меня больше, нежели господин де Вольтер, господин Руссо и все философы, прошлые и будущие. Тогда это станет делом графини и дофина с его супругой. Ну что ж! Переложим хоть малую долю печали, ненависти и мести на молодые умы, у которых много сил для борьбы. Пусть дети научатся страдать — это воспитывает молодых».
Довольный тем, как ему удалось избежать трудностей, уверенный, что никто не сможет упрекнуть его в том, что он способствовал или препятствовал представлению ко двору, занимавшему умы всего Парижа, король сел в карету и отправился в Марли, где его ждал двор.
Бедная графиня… Оставим за ней эпитет, которым наградил ее король, потому что в этот момент она его, несомненно, заслуживала. Бедная графиня, как мы будем ее называть, мчалась как безумная в своей карете по дороге в Париж.
Шон, тоже испуганная предпоследним абзацем письма Жана, скрывала в будуаре замка Люсьенн свою боль и беспокойство, проклиная роковую случайность, заставившую ее подобрать Жильбера на дороге.
Подъехав к мосту д’Антен, переброшенному через впадавшую в реку сточную канаву, окружавшую Париж от Сены до Ла-Рокет, графиня обнаружила ожидавшую ее карету.
В карете сидели виконт Жан и какой-то стряпчий, с которым, как казалось, виконт довольно азартно спорил.
Заметив графиню, Жан тотчас покинул своего собеседника, спрыгнул на землю и подал кучеру своей сестры сигнал остановиться.
— Скорее, графиня, скорее! — поторопил он. — Садитесь в мою карету и мчитесь на улицу Сен-Жермен-де-Пре.
— Значит, старуха нас обманывает? — спросила графиня Дюбарри, переходя из одной кареты в другую, в то время как то же самое делал стряпчий, предупрежденный жестом виконта.
— Мне так кажется, графиня, — ответил Жан, — мне так кажется: она возвращает нам долг или, вернее, платит той же монетой.
— Но что же все-таки произошло?
— В двух словах, следующее. Я остался в Париже, потому что никогда никому всецело не доверяю, и, как видите, оказался прав. После девяти вечера я стал бродить вокруг постоялого двора «Поющий петух». Все спокойно: никаких демаршей со стороны графини, никаких визитов, все шло прекрасно. Я подумал: значит, я могу вернуться домой и лечь спать. Итак, я вернулся к себе и заснул.
Сегодня на рассвете просыпаюсь, бужу Патриса и приказываю ему занять пост на углу улицы.
В девять часов — за час до назначенного времени, заметьте! — подъезжаю в карете. Патрис не заметил ничего тревожного, поэтому я спокойно поднимаюсь по лестнице.
У двери меня останавливает служанка и сообщает, что графиня не может сегодня выйти из своей комнаты и, возможно, еще целую неделю никого не сможет принять.
«Что значит «не может выйти из комнаты»? — вскричал я. — Что с ней случилось?»
«Она больна».
«Больна? Но этого не может быть. Вчера она прекрасно себя чувствовала».
«Да. Но графиня имеет привычку сама готовить себе шоколад. Утром, вскипятив воду, она опрокинула ее с огня себе на ногу и обожглась. Я прибежала на ее крики. Графиня чуть было не потеряла сознание. Я отнесла ее в постель, и сейчас, по-моему, она спит».
Я стал таким же белым, как ваши кружева, графиня, и закричал:
«Это ложь!»
«Нет, дорогой господин Дюбарри, — ответил мне голос, такой пронзительный, что, казалось, им можно проткнуть деревянную балку. — Нет, это не ложь, я ужасно страдаю».
Я бросился в ту сторону, откуда шел голос, проник через дверь, которая не желала отворяться, и действительно увидел, что старая графиня лежит в постели.
«Ах, сударыня!» — сказал я.
Это были единственные слова, которые я смог произнести. Я был взбешен и с радостью задушил бы ее на месте.
«Смотрите! — предложила она, показывая мне на валявшийся на полу металлический сосуд. — Вот виновник всех бед».
Я наступил на кофейник обеими ногами и раздавил его:
«Больше в нем никто уже не будет варить шоколад, это я вам обещаю».
«Экая досада! — продолжала старуха слабым голосом. — Вашу сестру будет представлять ко двору госпожа д’Алоньи. Ну да ничего не поделаешь — видно, так написано на небесах, как говорят на Востоке».
— Ах, Боже мой! — вскричала графиня Дюбарри. — Жан, вы лишаете меня всякой надежды.
— А я еще не утратил надежды, но только если вы навестите ее. Вот почему я вызвал вас сюда.
— А что позволяет вам надеяться?
— Черт возьми! Вы можете сделать то, чего не могу я. Вы женщина и можете заставить графиню снять повязку в вашем присутствии. Когда же обман откроется, вы скажете графине де Беарн, что ее сын будет мелкопоместным дворянчиком и что она никогда не получит ни единого су из наследства Салюсов. Кроме того, сцена проклятия Камиллы будет в вашем исполнении гораздо более правдоподобной, нежели сцена гнева Ореста — в моем.
— Он шутит! — вскричала графиня.
— Чуть-чуть, поверьте мне!
— Где она остановилась, наша сивилла?
— Вы прекрасно знаете: в «Поющем петухе», на улице Сен-Жермен-де-Пре. Большой черный дом с огромным петухом, нарисованным на листе железа. Когда железо скрипит, петух поет.
— Это будет ужасная сцена!
— Я тоже так думаю. Но, по моему мнению, надо рискнуть. Вы мне позволите сопровождать вас?
— Ни в коем случае, вы все испортите.
— Вот что сказал мне наш поверенный, с которым я советовался, можете принять это к сведению: избить человека у него в доме — за это штраф и тюрьма, избить же его на улице…
— За это ничего не будет, — подхватила графиня. — Вы это знаете лучше, чем кто-либо.
На лице Жана появилась кривая усмешка.
— Долги, которые платят с опозданием, возвращаются с процентами, — сказал он. — Если я когда-нибудь вновь встречусь с этим человеком…
— Давайте говорить только об интересующей меня женщине, виконт.
— Я больше ничего не могу вам рассказать о ней: поезжайте!
Жан отступил, давая дорогу карете.
— Где вы будете меня ждать?
— На постоялом дворе. Я закажу бутылку испанского вина и, если вам понадобится поддержка, сразу же буду рядом с вами.
— Гони, кучер! — вскричала графиня.
— Улица Сен-Жермен-де-Пре, «Поющий петух»! — повторил виконт.
Карета помчалась по Елисейским полям.
Через четверть часа она остановилась на улице Аббасьяль у рынка Сент-Маргерит.
Здесь графиня Дюбарри вышла из кареты. Она боялась, что шум подъезжающего экипажа предупредит хитрую старуху, которая, конечно, настороже и, выглянув из-за занавески, сумеет избежать встречи.
Поэтому в сопровождении одного лишь лакея графиня быстро прошла по улице Аббасьяль, состоявшей всего из трех домов, с постоялым двором посредине.
Она скорее ворвалась, нежели вошла в растворенные ворота постоялого двора.
Никто не видел, как она вошла, но внизу у лестницы она встретила хозяйку.
— Где комната графини де Беарн? — спросила она.
— Госпожа де Беарн больна и никого не принимает.
— Я знаю, что она больна. Я приехала, чтобы узнать о ее здоровье.
Легкая, как птичка, она в один миг взлетела наверх по лестнице.
— К вам ломятся силой! — закричала хозяйка.
— Кто же это? — спросила старая сутяга из глубины своей комнаты.
— Я, — внезапно появляясь на пороге, ответила графиня; выражение ее лица соответствовало обстановке: вежливая улыбка и гримаса сочувствия.
— Это вы, госпожа графиня! — вскрикнула, побледнев от страха, любительница процессов.
— Да, дорогая, я здесь, чтобы выразить вам участие в вашей беде, о которой мне только что сообщили. Расскажите, пожалуйста, как это случилось.
— Я не смею, графиня, даже предложить вам сесть в такой трущобе.
— Я знаю, что в Турени у вас целый замок, и постоялый двор я прощаю.
Графиня села. Госпожа де Беарн поняла, что фаворитка пришла надолго.
— Вам, кажется, очень больно? — спросила г-жа Дюбарри.
— Адская боль.
— Болит правая нога? Ах, Боже мой, но как же так случилось, что вы обожгли ногу?
— Очень просто: я держала кофейник, ручка выскользнула у меня из рук, кипящая вода выплеснулась, и почти целый стакан вылился мне на ногу.
— Это ужасно!
Старуха вздохнула.
— О да, — подтвердила она, — ужасно. Но что поделаешь! Беда не приходит одна.
— Вы знаете, что король ждал вас утром?
— Вы вдвое увеличиваете мое отчаяние, сударыня.
— Его величество недоволен, графиня, тем, что вы так и не появились.
— Мои страдания служат мне оправданием, и я рассчитываю представить его величеству мои самые нижайшие извинения.
— Я говорю вам об этом вовсе не для того, чтобы хоть в малой мере вас огорчить, — сказала г-жа Дюбарри, видя, насколько изворотлива старуха, — я хотела лишь, чтобы вы поняли, как приятен был бы его величеству этот ваш шаг и как бы он был вам признателен за него.
— Вы видите, в каком я положении, графиня.
— Да, да, конечно. А хотите, я вам кое-что скажу?
— Конечно. Это большая честь для меня.
— Дело в том, что, по всей вероятности, ваше несчастье — следствие большого волнения.
— Не стану отрицать, — ответила старуха, поклонившись, — я была очень взволнована честью, которую вы мне оказали, так радушно приняв меня у себя.
— Я думаю, что дело не только в этом.
— Что же еще? Нет, насколько я знаю, больше ничего не произошло.
— Да нет же, вспомните, может быть, какая-нибудь неожиданная встреча…
— Неожиданная встреча…
— Да, когда вы от меня выходили.
— Я никого не встретила, я была в карете вашего брата.
— А перед тем, как сели в карету?
Старая графиня притворилась, будто пытается вспомнить.
— Когда вы спускались по ступенькам крыльца.
Госпожа де Беарн изобразила на своем лице еще большее внимание.
— Да, — сказала графиня Дюбарри с улыбкой, в которой сквозило нетерпение, — некто входил во двор, когда вы выходили из дома.
— К сожалению, графиня, не припомню.
— Это была женщина… Ну что? Теперь вспомнили?
— У меня такое плохое зрение, что, хотя вы всего в двух шагах от меня, я ничего не различаю. Так что судите сами…
«Н-да, крепкий орешек, — подумала графиня, — не стоит хитрить, она все равно выйдет победительницей».
— Ну что ж, — продолжала она вслух, — раз вы не видели этой дамы, я скажу вам, кто она.
— Дама, которая вошла, когда я выходила?
— Она самая. Это моя золовка, мадемуазель Дюбарри.
— Ах вот как! Прекрасно, графиня, прекрасно. Но раз я ее никогда не видела…
— Нет, видели.
— Я ее видела?
— Да, и даже разговаривали с ней.
— С мадемуазель Дюбарри?
— Да, с мадемуазель Дюбарри. Только тогда она назвалась мадемуазель Флажо.
— А! — воскликнула сутяжница с язвительностью, которую она не смогла скрыть. — Та мнимая мадемуазель Флажо, которая приехала ко мне и из-за которой я предприняла эту поездку, — ваша родственница?
— Да, графиня.
— Кто же ее ко мне послал?
— Я.
— Чтобы подшутить надо мной?
— Нет, чтобы оказать вам услугу, в то время как вы окажете услугу мне.
Старуха нахмурила густые седые брови.
— Я думаю, — сказала она, — что от моего приезда будет не много проку…
— Разве господин де Мопу плохо вас принял?
— Пустые обещания господина де Мопу…
— Мне кажется, я имела честь предложить вам нечто более ощутимое, чем пустые обещания.
— Графиня, человек предполагает, а Бог располагает.
— Поговорим серьезно, сударыня, — сказала графиня.
— Я вас слушаю.
— Вы обожгли ногу?
— Как видите.
— Сильно?
— Ужасно.
— Не могли бы вы, несмотря на эту рану — вне всякого сомнения, чрезвычайно болезненную, — не могли бы вы сделать усилие, потерпеть боль до замка Люсьенн и продержаться, стоя одну секунду в моем кабинете перед его величеством?
— Это невозможно, графиня. При одной только мысли о том, чтобы подняться, мне становится плохо.
— Но, значит, вы действительно очень сильно обожгли ногу?
— Да, ужасно.
— А кто делает вам перевязку, кто осматривает рану, кто вас лечит?
— Как любая женщина, под началом которой был целый дом, я знаю прекрасные средства от ожогов. Я накладываю бальзам, составленный по моему рецепту.
— Не будет ли нескромностью попросить вас показать мне это чудодейственное средство?
— Пузырек там, на столе.
«Лицемерка! — подумала графиня Дюбарри. — Она даже об этом подумала в своем притворстве: решительно, она очень хитра. Посмотрим, каков будет конец».
— Сударыня, — тихо сказала г-жа Дюбарри, — у меня тоже есть удивительное масло, которое помогает при подобного рода несчастьях. Но применение его в значительной степени зависит от того, насколько сильный у вас ожог.
— То есть?
— Бывает простое покраснение, волдырь, рана. Я, конечно, не врач, но каждый из нас хоть один раз в жизни обжигался.
— У меня рана, графиня.
— Боже мой! Как же, должно быть, вы мучаетесь! Хотите, я приложу к ране мое целебное масло?
— Конечно, графиня. Вы его принесли?
— Нет, но я его пришлю.
— Очень вам признательна.
— Мне только нужно убедиться в том, что ожог действительно серьезный.
Старуха стала отнекиваться.
— Ах нет, сударыня, — сказала она. — Я не хочу, чтобы вашим глазам открылось подобное зрелище.
«Так, — подумала г-жа Дюбарри, — вот и попалась».
— Не бойтесь, — остановила она старуху, — меня не пугает вид ран.
— Графиня! Я хорошо знаю правила приличия…
— Там, где речь идет о помощи ближнему, забудем о приличиях.
Внезапно она протянула руку к покоящейся на кресле ноге графине.
Старуха от страха громко вскрикнула, хотя г-жа Дюбарри едва прикоснулась к ней.
«Хорошо сыграно!» — подумала графиня, наблюдавшая за каждой гримасой боли на исказившемся лице г-жи де Беарн.
— Я умираю, — сказала старуха. — Ах, как вы меня напугали!
Побледнев, с потухшими глазами, она откинулась, как будто теряла сознание.
— Вы позволите? — настаивала фаворитка.
— Да, — согласилась старуха упавшим голосом.
Графиня Дюбарри не стала терять ни секунды: она вынула первую булавку из бинтов, которые закрывали ногу, затем быстро развернула ткань. К ее огромному удивлению, старуха не сопротивлялась.
«Она ждет, пока я доберусь до компресса, тогда она начнет кричать и стонать. Но я увижу ногу, даже если мне придется задушить эту старую притворщицу», — сказала себе фаворитка.
Она продолжала снимать повязку. Госпожа де Беарн стонала, но ничему не противилась.
Компресс был снят, и взгляду графини Дюбарри открылась настоящая рана. Это не было притворством, и здесь кончалась дипломатия г-жи де Беарн. Мертвенно-бледная и кровоточащая, обожженная нога говорила сама за себя. Графиня де Беарн смогла заметить и узнать Шон, но тогда в своем притворстве она поднималась до высоты Порции и Муция Сцеволы.
Дюбарри застыла в безмолвном восхищении.
Придя в себя, старуха наслаждалась своей полной победой; ее хищный взгляд не отпускал графиню, стоявшую перед ней на коленях.
Графиня Дюбарри с деликатной заботой женщины, рука которой так облегчает страдания раненых, вновь наложила компресс, устроила на подушку ногу больной и, усевшись рядом с ней, сказала:
— Ну что ж, графиня, вы еще сильнее, чем я предполагала. Я прошу у вас прощения за то, что с самого начала не приступила к интересующему меня вопросу так, как это нужно было, имея дело с женщиной вашего нрава. Скажите, каковы ваши условия?
Глаза старухи блеснули, но это была лишь молния, которая мгновенно погасла.
— Выразите яснее ваше желание, — предложила она, — и я скажу, могу ли я чем-либо быть вам полезной.
— Я хочу, — ответила графиня, — чтобы вы представили меня ко двору в Версале, даже если это будет стоить мне часа тех ужасных страданий, которые вы испытали сегодня утром.
Госпожа де Беарн выслушала, не перебивая.
— И это все?
— Все. Теперь ваша очередь.
— Я хочу, — сказала г-жа де Беарн с твердостью, убедительно показывавшей, что договор заключался на равных правах, — я хочу получить двести тысяч ливров в качестве гарантии моего процесса.
— Но если вы выиграете, вы получите, как мне казалось, четыреста тысяч.
— Нет, потому что я считаю своими те двести тысяч, которые оспаривают у меня Салюсы. Остальные двести тысяч будут как бы дополнением к той чести, которую вы оказали мне своим знакомством.
— Эти двести тысяч ливров будут вашими. Что еще?
— У меня есть сын, которого я нежно люблю. В нашем доме всегда умели носить шпагу, но, рожденные командовать, как вы понимаете, будут посредственными солдатами. Мне нужны для моего сына рота немедленно и чин полковника в будущем году.
— Кто будет оплачивать расходы на полк?
— Король. Вы понимаете, что, если я истрачу на полк двести тысяч ливров своего выигрыша, завтра я стану такой же бедной, как сегодня.
— Итак, в целом это составляет шестьсот тысяч ливров.
— Четыреста тысяч, и лишь в том случае если полк стоит двести тысяч, а это означало бы оценить его слишком дорого.
— Хорошо. Ваши требования будут удовлетворены.
— Я должна еще просить короля возместить мне убытки за виноградник в Турени — за четыре добрых арпана, которые инженеры короля отобрали у меня одиннадцать лет назад для строительства канала.
— Вам за них заплатили.
— Да, по оценке эксперта, но я считаю справедливым получить вдвое больше того, что за него дали.
— Хорошо. Вам заплатят за него еще столько же. Все?
— Извините. Я совсем не так богата, как вы, должно быть, себе представляете. Я должна метру Флажо что-то около девяти тысяч ливров.
— Девять тысяч ливров?
— Это необходимо. Метр Флажо — прекрасный советчик.
— Охотно верю, — кивнула графиня. — Я заплачу эти девять тысяч ливров из своего кармана. Надеюсь, вы согласитесь, что я очень покладиста?
— Вы неподражаемы, но, как мне кажется, я тоже доказала вам свою уступчивость.
— Если бы вы знали, как я жалею, что вы так обожглись! — с улыбкой сказала г-жа Дюбарри.
— А я не жалею, — возразила сутяга, — потому что, несмотря на это несчастье, надеюсь, моя преданность придаст мне сил, чтобы быть вам полезной, как если бы ничего не случилось.
— Подведем итоги, — сказала графиня Дюбарри.
— Подождите.
— Вы что-нибудь забыли?
— Да, сущую безделицу.
— Я вас слушаю.
— Я совсем не ожидала, что мне придется предстать перед нашим великим королем. Увы! Версаль и его красоты уже давно стали мне чужды. В итоге у меня нет платья.
— Я и это предусмотрела. Вчера, после вашего ухода, уже начали шить платье для представления, и я была достаточно осмотрительна, заказав его не у своей портнихи, чтобы не загружать ее работой. Завтра в полдень оно будет готово.
— У меня нет бриллиантов.
— Господа Бёмер и Босанж завтра представят вам по моему письму гарнитур стоимостью в двести тысяч ливров, который послезавтра они купят у вас за те же двести тысяч ливров. Таким образом, вам будет выплачено вознаграждение.
— Прекрасно; мне больше нечего желать.
— Очень рада.
— А патент полковника для моего сына?
— Его величество вручит вам его сам.
— А обязательство по оплате расходов на полк?
— В патенте это будет указано.
— Отлично. Теперь остался только вопрос о винограднике.
— Во сколько вы оцениваете эти четыре арпана?
— Шесть тысяч ливров за арпан. Это были прекрасные земли.
— Я выпишу вам вексель на двенадцать тысяч ливров, которые с теми двенадцатью, что вы уже получили, как раз составят двадцать четыре тысячи.
— Вот письменный прибор, — сказала графиня, указывая на названный ею предмет.
— Я буду иметь честь передать его вам.
— Мне?
— Да.
— Зачем?
— Чтобы вы соблаговолили написать его величеству небольшое письмо, которое я буду иметь честь продиктовать вам. Вы — мне, я — вам.
— Справедливо, — согласилась г-жа де Беарн.
— Соблаговолите взять перо.
Старуха придвинула стол к креслу, приготовила бумагу, взяла перо и застыла в ожидании.
Дюбарри продиктовала:
«Сир!
Радость, которую я испытываю, узнав, что предложение быть «крестной» моего дорогого друга графини Дюбарри при ее представлении ко двору принято…»
Старуха вытянула губы и стряхнула перо.
— У вас плохое перо, — заметила фаворитка короля, — нужно его заменить.
— Не нужно, оно приспособится.
— Вы думаете?
— Да.
Госпожа Дюбарри продолжала:
«…дает мне смелость просить Ваше величество отнестись ко мне благосклонно, когда завтра, если будет на то Ваше соизволение, я предстану перед Вами в Версале. Смею надеяться, сир, что Ваше величество окажет мне честь, приняв меня благосклонно как представительницу дома, все мужчины которого проливали кровь на службе у государей Вашего высочайшего рода».
— Теперь подпишите, пожалуйста.
Графиня подписала:
Старуха писала твердой рукой; буквы, величиной с полдюйма, ложились на бумагу, усыпая ее вполне небрежно-аристократическим количеством орфографических ошибок.
Старуха, держа в одной руке только что написанное ею письмо, другой протянула чернильницу, бумагу и перо графине Дюбарри, которая выписала мелким прямым и неразборчивым почерком вексель на двадцать одну тысячу, из них двенадцать тысяч ливров, чтобы компенсировать потерю виноградников, и девять тысяч — чтобы заплатить гонорар метру Флажо.
Затем она написала записку Бёмеру и Босанжу, королевским ювелирам, с просьбой вручить подателю письма гарнитур из бриллиантов и изумрудов, названный «Луиза», так как он принадлежал принцессе, приходившейся дофину теткой, которая продала его с целью выручить деньги на благотворительность.
Покончив с этим, «крестная» и «крестница» обменялись бумагами.
— Теперь, дорогая графиня, — сказала г-жа Дюбарри, — докажите мне свое хорошее ко мне отношение.
— С удовольствием.
— Я уверена, что вы согласитесь переехать в мой дом. Троншен вылечит вас меньше чем за три дня. Поедемте со мной, вы испробуете также мое превосходное масло.
— Поезжайте, графиня, — сказала осторожная старуха, — мне еще нужно закончить здесь некоторые дела, прежде чем я присоединюсь к вам.
— Вы отказываете мне?
— Напротив, я согласна, но не могу ехать теперь. В аббатстве пробило час. Дайте мне время до трех часов; ровно в пять я буду в замке Люсьенн.
— Вы позволите моему брату в три часа заехать за вами в своей карете?
— Конечно.
— Ну, а теперь отдыхайте.
— Не беспокойтесь. Я дворянка, я дала вам слово и, даже если это будет стоить мне жизни, буду с вами завтра в Версале.
— До свидания, дорогая «крестная»!
— До свидания, очаровательная «крестница»!
На сем они расстались: старуха — по-прежнему лежа на подушках и держа руку на бумагах, а г-жа Дюбарри — еще более легкокрылая, чем до прихода сюда, но с сердцем, слегка сжавшимся оттого, что не смогла взять верх над старой любительницей процессов, — это она, которая ради собственного удовольствия бивала короля Франции!
Проходя мимо большого зала, она заметила Жана, который для того, очевидно, чтобы никто не усмотрел чего-либо подозрительного в его столь долгом здесь пребывании, начал наступление на вторую бутылку вина.
Увидев невестку, он вскочил со стула и подбежал к ней.
— Ну что? — спросил он.
— Как сказал маршал де Сакс его величеству, показывая на поле битвы при Фонтенуа: «Сир! Пусть это зрелище скажет вам, какой ценой и какими страданиями достается победа».
— Значит, мы победили? — спросил Жан.
— Еще одно удачное выражение. Но оно дошло к нам из античных времен: «Еще одна такая победа, и мы погибли».
— У нас есть «крестная»?
— Да, но она обойдется нам почти в миллион.
— Ого! — произнес Дюбарри со страшной гримасой.
— Черт возьми, выбора у меня не было!
— Но это возмутительно!
— Ничего не поделаешь. Не вздумайте возмущаться: если случится, что вы будете недостаточно почтительны, мы можем вообще ничего не получить или же это будет стоить нам вдвое дороже.
— Ну и ну! Вот так женщина!
— Это римлянка.
— Это эллинка.
— Не важно! Эллинка или римлянка — будьте готовы в три часа забрать ее отсюда и привезти ко мне в Люсьенн. Я буду спокойна, только когда посажу ее под замок.
— Я не двинусь отсюда ни на шаг, — сказал Жан.
— А мне надо поспешить все приготовить, — сказала графиня и, бросившись к карете, крикнула: — В Люсьенн! Завтра я скажу «В Марли!»
— Какая разница? — пожал плечами Жан, следя глазами за удалявшейся каретой. — Так или иначе, — мы дорого обходимся Франции. Это лестно для Дюбарри.
Король, как обычно, вернулся ко двору в Марли.
Меньший раб этикета, нежели Людовик XIV, который во время придворных церемоний искал повода для проявления своей королевской власти, Людовик XV в каждом кружке придворных искал новостей, которые он очень любил, и особенно разнообразия лиц: это развлечение он ценил более всего, особенно если лица были приветливыми.
Вечером того дня, когда состоялась только что описанная нами встреча, и через два часа после того как графиня де Беарн, согласно своему обещанию, которое на сей раз она сдержала, расположилась в кабинете графини Дюбарри, король играл в карты в голубом салоне.
Слева от него сидела герцогиня д’Айен, справа — принцесса де Гемене.
Король, казалось, был чем-то озабочен, из-за чего и проиграл восемьсот луидоров. Проигрыш заставил его вернуться к занятиям более серьезным: будучи достойным потомком Генриха IV, Людовик XV предпочитал выигрывать. В девять часов король отошел от карточного стола к окну для беседы с г-ном Мальзербом, сыном экс-канцлера. От противоположного окна за их беседой с беспокойством наблюдал г-н де Мопу, разговаривавший с г-ном де Шуазёлем.
Как только король отошел, у камина образовался кружок. Вернувшись с прогулки по саду, принцессы Аделаида, Софи и Виктория устроились здесь со своими фрейлинами и придворными.
Так как короля — вне всякого сомнения, занятого делами, ибо серьезность г-на де Мальзерба была общеизвестна, — обступили офицеры, сухопутные и морские, высокородные дворяне, председатели различных советов и высшие чиновники, застывшие в почтительном ожидании, собравшимся у камина пришлось довольствоваться обществом друг друга. Прелюдией к более оживленной беседе служили колкости, представлявшие лишь разведку перед боем.
Основную часть женщин, входящих в эту группу, представляли, кроме трех дочерей короля, г-жа де Грамон, г-жа де Гемене, г-жа де Шуазёль, г-жа де Мирпуа и г-жа де Поластрон.
В то мгновение, когда мы остановили взгляд на этой группе, принцесса Аделаида рассказывала историю про одного епископа, которого пришлось заключить в исправительное заведение прихода. История, от пересказа которой мы воздержимся, была достаточно скандальная, особенно в устах принцессы королевского рода, но эпоха, которую мы пытаемся описать, отнюдь не была, как известно, осенена знаком богини Весты.
— Вот так раз! — изумилась принцесса Виктория. — А ведь всего месяц назад этот епископ сидел здесь, с нами.
— У его величества можно было бы встретиться кое с кем и похуже, — сказала г-жа де Грамон, — если бы сюда наконец получили доступ те, кто, ни разу не побывав здесь, так жаждет сюда попасть.
При первых словах герцогини и особенно по тону, каким эти слова были произнесены, все поняли, о ком она говорила и в каком направлении пойдет беседа.
— К счастью, хотеть и мочь — не одно и то же, не правда ли, герцогиня? — спросил, вмешиваясь в беседу, невысокий мужчина семидесяти четырех лет, который с виду казался пятидесятилетним — он был статен, у него были молодой голос, изящная походка, живые глаза, белая кожа и красивые руки.
— А, вот и господин де Ришелье, который первым бросается на приступ, как при осаде Маона, и который одержит победу и в нашей унылой беседе! — сказала герцогиня. — Вы по-прежнему немного гренадер, дорогой герцог?
— Немного? Ах, герцогиня, вы меня обижаете, скажите: все такой же гренадер.
— Так что же, разве я что-нибудь не так сказала, герцог?
— Когда?
— Только что.
— А о чем, собственно, вы говорили?
— О том, что двери короля не открывают силой.
— Как и занавески алькова. Я всегда с вами согласен, герцогиня, всегда согласен.
Намек герцога заставил некоторых дам закрыть лица веерами и имел успех, хотя хулители былых времен и поговаривали, что остроумие герцога устарело.
Герцогиня де Грамон заметно покраснела, потому что острота была направлена главным образом против нее.
— Итак, — сказала она, — если герцог говорит нам подобные вещи, я не буду продолжать свою историю, но предупреждаю вас: вы много потеряете, если только не попросите маршала рассказать вам что-нибудь еще.
— Как я могу осмелиться прервать вас в тот момент, когда вы, возможно, собираетесь позлословить о ком-нибудь из моих знакомых? — воскликнул герцог. — Боже упаси! Я напряг весь оставшийся у меня слух.
Кружок герцогини стал еще теснее.
Герцогиня де Грамон бросила взгляд в сторону окна, чтобы убедиться, что король все еще там. Король по-прежнему стоял на том же месте, но, продолжая беседу с г-ном де Мальзербом, он не упускал из виду этот кружок, и встретился глазами с герцогиней де Грамон.
Герцогиня почувствовала, что храбрости у нее поубавилось из-за того выражения, которое, как ей показалось, она прочла во взгляде короля, но, начав, она не захотела остановиться на полпути.
— Знайте же, — продолжала герцогиня де Грамон, обращаясь главным образом к трем принцессам, — что некая дама — имя ведь ничего не значит, правда? — пожелала недавно увидеть всех нас, Божьих избранниц, во всей нашей славе, лучи которой заставляют ее умирать от ревности.
— Где она хотела нас увидеть?
— В Версале, в Марли, в Фонтенбло.
— Так-так!
— Бедное создание из всех наших больших собраний видела лишь обед короля, на который разрешено поглазеть зевакам: им позволено из-за ограды смотреть, как пирует его величество вместе с приглашенными, причем не останавливаясь, а проходя мимо, повинуясь движению жезла дежурного распорядителя.
Герцог де Ришелье шумно втянул понюшку табаку из табакерки севрского фарфора.
— Но чтобы видеть нас в Версале, в Марли, в Фонтенбло, нужно быть представленной ко двору, — сказал герцог.
— Дама, о которой идет речь, как раз и домогается представления ко двору.
— Держу пари, что ее ходатайство удовлетворено, — сказал герцог. — Король так добр!
— К сожалению, чтобы быть представленной ко двору, недостаточно разрешения короля, нужен также тот, кто мог бы вас представить.
— Но в свете не так-то просто отыскать «крестную», — вступила г-жа де Мирпуа, — и подтверждение тому — Прекрасная Бурбоннезка, которая ищет ее и не находит.
И г-жа де Мирпуа тихонько пропела:
И лишь подруга Блеза — вот бедняжка! —
Лежит в постели, захворавши тяжко…
— Дайте же герцогине самой закончить начатую ею историю! — остановил ее герцог.
— Ну что ж, продолжайте, герцогиня, — сказала мадам Виктория. — Вы нас так заинтриговали, а теперь не хотите договаривать.
— Что вы! Напротив, я непременно хочу рассказать историю до конца. Когда у вас нет «крестной», ее нужно отыскать. «Ищите и найдете», — сказано в Евангелии. Искали так хорошо, что в конце концов нашли. Но какую «крестную», Бог мой! Провинциальную кумушку, наивную и бесхитростную. Ее чуть ли не силой вытащили из захолустья, исподволь подготовили, приласкали, принарядили.
— Прямо мурашки по телу, — сказала г-жа де Гемене.
— И вдруг, когда провинциалочка уже почти готова, разнеженная и принаряженная, она сваливается с лестницы…
— И что же?.. — спросил герцог де Ришелье.
И сломана нога.
Ага-ага! —
прибавила герцогиня две строчки к стихам, пропетым г-жой де Мирпуа.
— Значит, представление ко двору…
— Можете забыть о нем, дорогая моя.
— Вот что значит судьба! — сказал маршал, воздев руки к небу.
— Извините, — вмешалась принцесса Виктория, — но мне очень жаль бедную провинциалку.
— Что вы, ваше высочество! — возразила графиня. — Вам следовало бы ее поздравить: из двух зол она выбрала меньшее.
Герцогиня осеклась на полуслове, заметив обращенный на нее взгляд короля.
— А о ком вы говорили, герцогиня? — возобновил разговор маршал, притворяясь, что никак не может догадаться, кто эта дама, о которой шел разговор.
— Ну… имя мне не назвали.
— Как жаль! — сказал маршал.
— Однако я догадалась, догадайтесь и вы.
— Если бы все присутствующие дамы были смелыми и верными принципам чести старинного французского дворянства, — с горечью сказала г-жа де Гемене, — они отправились бы с визитом к провинциалке, которой пришла в голову столь блестящая идея — сломать себе ногу.
— Ах, Боже мой! Конечно, это прекрасная мысль, — поддержал собеседницу герцог де Ришелье, — но нужно знать, как зовут эту прелестную даму, которая избавила нас от такой великой опасности. Ведь нам больше ничего не угрожает, не правда ли, дорогая герцогиня?
— Опасность миновала, ручаюсь вам: дама в постели с перевязанной ногой и не может сделать ни шага.
— А что, если эта особа найдет себе другую «крестную?» — спросила г-жа де Гемене. — Она ведь очень предприимчива.
— Не беспокойтесь, «крестную» отыскать не так-то просто.
— Еще бы, черт ее подери! — сказал маршал, грызя одну из тех чудесных конфеток, которым, как поговаривали, он был обязан своей вечной молодостью.
В эту минуту король жестом показал, что он как будто хочет уйти. Все замолчали.
Голос короля, внятный и столь знакомый каждому, прозвучал в салоне:
— Прощайте, сударыни! Добрый вечер, господа!
Все поднялись с мест, и в галерее началось оживление.
Король сделал несколько шагов к двери, затем, повернувшись в ту минуту, когда выходил из зала, произнес:
— Кстати, завтра в Версале состоится представление ко двору.
Его слова прозвучали среди присутствующих как удар грома.
Король обвел взглядом группу дам: они побледнели и переглянулись.
Король вышел, не прибавив ни слова.
Но как только он удалился в сопровождении свиты и многочисленных придворных, состоявших у него на службе, среди принцесс и прочих присутствующих, оставшихся в зале после его ухода, поднялась буря.
— Представление ко двору! — помертвев, пролепетала герцогиня де Грамон. — Что хотел сказать его величество?
— Герцогиня, — спросил маршал со своей ядовитой улыбкой, которую не могли простить ему даже лучшие друзья, — это, случайно, не то представление, о котором вы говорили?
Дамы кусали губы от досады.
— Нет! Это невозможно! — глухим голосом проговорила герцогиня де Грамон.
— А вы знаете, герцогиня, сейчас так хорошо лечат переломы!
Господин де Шуазёль приблизился к своей сестре и сжал ей руку предупреждающим жестом, но герцогиня была слишком задета, чтобы обращать внимание на предупреждения.
— Это оскорбительно! — вскричала она.
— Да, это оскорбление! — повторила за ней г-жа де Гемене.
Господин де Шуазёль, убедившись в своем бессилии, отошел.
— Ваши высочества! — продолжала герцогиня, обращаясь к трем дочерям короля. — Мы можем надеяться только на вас. Вы, первые дамы королевства, неужели вы потерпите, чтобы всем нам было навязано — в единственном неприступном убежище благопристойных дам — такое общество, которое унизило бы даже наших горничных?
Принцессы, не отвечая, грустно опустили головы.
— Ваши высочества! Ради Бога! — повторила герцогиня.
— Король — повелитель, только он может принимать решения, — сказала, вздохнув, принцесса Аделаида.
— Хорошо сказано, — поддержал ее герцог Ришелье.
— Но тогда будет скомпрометирован весь французский двор! — вскричала герцогиня. — Ах, господа, как мало вы заботитесь о чести ваших фамилий!
— Сударыни! — сказал г-н де Шуазёль, пытаясь обратить все в шутку. — Раз все это становится похожим на заговор, вы ничего не будете иметь против, если я удалюсь? И, уходя, уведу с собой господина де Сартина. Вы с нами, герцог? — продолжал г-н де Шуазёль, обращаясь к Ришелье.
— Пожалуй, нет, — отвечал маршал. — Я остаюсь: обожаю заговоры.
Господин де Шуазёль скрылся, и вместе с ним ушел г-н де Сартин.
Те немногие мужчины, которые еще оставались в зале, последовали их примеру.
Вокруг принцесс остались лишь герцогини де Грамон и де Гемене, г-жа д’Айен, г-жа де Мирпуа, г-жа де Поластрон и еще десять дам, с особым жаром участвовавшие в споре, вызванном пресловутым представлением ко двору.
Герцог де Ришелье был среди присутствовавших единственным мужчиной.
Дамы смотрели на него с беспокойством, как если бы он был троянцем в стане греков.
— Я представляю свою дочь, графиню д’Эгмон, — сказал он им. — Давайте продолжим разговор.
— Сударыни! — сказала герцогиня де Грамон. — Есть способ выразить протест против бесчестья, которому нас хотят подвергнуть, и я воспользуюсь этим способом.
— Что же это за способ? — спросили в один голос все дамы.
— Нам сказали, — продолжала герцогиня де Грамон, — что король — властелин.
— А я ответил на это: хорошо сказано, — подтвердил герцог.
— Король — повелитель в своем доме, это правда. Но зато у себя дома властвуем мы сами. А кто может помешать мне сказать сегодня кучеру: «В Шантелу» — вместо того чтобы приказать ему: «В Версаль»?
— Все это так, — сказал герцог де Ришелье, — но чего вы добьетесь своим протестом?
— Кое-кого это заставит задуматься, — вскричала г-жа де Гемене, — если вашему примеру, герцогиня, последуют многие!
— А почему бы нам всем не последовать примеру герцогини? — спросила г-жа де Мирпуа.
— Ваши высочества! — сказала герцогиня, вновь обращаясь к дочерям короля. — Вы, дочери Франции, должны показать пример двору!
— А король не рассердится на нас? — спросила принцесса Софи.
— Разумеется, нет! — вскричала свирепая герцогиня. — Как вашим высочествам может это прийти в голову! Король, наделенный тонкими чувствами, неизменным тактом, будет, напротив, признателен вам. Верьте мне: он никого не неволит.
— Даже напротив, — подхватил герцог де Ришелье, намекая во второй или третий раз на вторжение, которое, как поговаривали, совершила герцогиня де Грамон в спальню короля, — это его неволят, его пытаются взять силою.
При этих словах в рядах дам произошло движение, которое походило на то, что происходит в роте гренадер, когда разрывается бомба.
Наконец все пришли в себя.
— Правда, король ничего не сказал, когда мы закрыли для графини свою дверь, — сказала принцесса Виктория, осмелевшая и разгоряченная кипением страстей в собрании, — но может статься, что по столь торжественному поводу…
— Ну какие тут могут быть сомнения, — продолжала настаивать герцогиня де Грамон. — Конечно, все могло бы случиться, если бы отсутствовали только вы одни, ваши высочества. Но когда король увидит, что никого из нас нет…
— Никого! — вскричали дамы.
— Да, никого! — повторил старый маршал.
— Значит, вы тоже участвуете в заговоре? — спросила принцесса Аделаида.
— Ну, конечно, именно поэтому я прошу дать мне слово.
— Говорите, герцог, говорите! — воскликнула герцогиня де Грамон.
— Нужно действовать по плану, — сказал герцог. — Совсем недостаточно крикнуть: «Мы все, все!» Та, что кричит громче всех: «Я это сделаю», когда наступит время, поступит совсем иначе. Как я только что имел честь заявить вам, я принимаю участие в заговоре, поэтому и опасаюсь, что останусь в одиночестве, как это уже случалось со мной неоднократно, когда я участвовал в заговорах при покойном короле или в период регентства.
— Право же, герцог, — насмешливо проговорила герцогиня де Грамон, — вы, кажется, забыли, где находитесь. В стране амазонок вы претендуете на роль вождя.
— Поверьте, что у меня есть некоторое право на пост, который вы у меня оспариваете, — возразил герцог. — Вы ненавидите Дюбарри, — ну вот, я и назвал имя, но ведь никто этого не слышал, не правда ли? — вы ненавидите Дюбарри сильнее, чем я, но я компрометирую себя в гораздо большей степени, нежели вы.
— Вы скомпрометированы, герцог? — удивилась г-жа де Мирпуа.
— Скомпрометирован, и очень сильно. Вот уже целую неделю я не был в Версале, так что вчера графиня даже послала в особняк Ганновер, чтобы справиться, не болен ли я. И вы знаете, что ответил Рафте? Что я хорошо себя чувствую и даже не ночевал дома. Впрочем, я отказываюсь от своих прав, у меня нет никаких амбиций, я уступаю вам место вождя и готов помочь вам занять его. Вы все это начали, вы зачинщица, вы посеяли дух возмущения в умах, вам и жезл командующего.
— Но только после их высочеств, — почтительно произнесла герцогиня.
— Оставьте нам пассивную роль, — сказала мадам Аделаида. — Мы поедем навестить нашу сестру Луизу в Сен-Дени; она задержит нас у себя, и мы не вернемся ночевать в Версаль. И никто ничего не сможет сказать.
— Ну, конечно! Что тут можно сказать! — отозвался герцог. — Или действительно нужно иметь извращенный ум.
— Я займусь уборкой сена в Шантелу, — сказала герцогиня.
— Браво! — вскричал герцог. — В добрый час. Вот прекрасный предлог!
— А у меня, — сказала принцесса де Гемене, — заболел ребенок, и я никуда не выезжаю, потому что ухаживаю за ним.
— А я сегодня вечером что-то чувствую себя усталой, — подхватила г-жа де Поластрон. — И если Троншен не пустит мне кровь, завтра я могу опасно заболеть.
— Ну, а я, — величественно произнесла г-жа де Мирпуа, — не поеду в Версаль потому что не хочу, вот моя причина: свобода выбора.
— Прекрасно, превосходно! — сказал Ришелье, — но нужно поклясться.
— Как? Нужно поклясться?
— Конечно, в заговорах всегда клянутся: начиная с заговора Катилины до заговора Селламаре, в котором я имел честь принимать участие, всегда давали клятву. Правда, это ничего не меняло, но традицию нужно соблюдать. Итак, давайте поклянемся! Это придаст заговору торжественность, вы сами в том убедитесь.
Он протянул руку и, окруженный группой дам, величаво произнес: «Клянусь!»
Все присутствующие повторили за ним клятву, за исключением принцесс, которые незаметно исчезли.
— Ну вот и все, — сказал герцог. — Заговорщики произнесли клятву, и больше ничего делать не надо.
— Как же она будет разгневана, когда окажется в пустом зале! — вскричала г-жа де Гемене.
— Гм! Король, конечно, отправит нас в ссылку, — заметил Ришелье.
— Да что вы, герцог! — отозвалась г-жа де Гемене. — Что же будет со двором, если нас сошлют? Разве при дворе не ожидают прибытия его величества короля Датского? Кого же ему представят? Разве не готовятся к приезду ее высочества дофины? Кому ее будут представлять?
— Кроме того, весь двор сослать нельзя, всегда кого-нибудь выбирают…
— Я прекрасно знаю, что всегда кого-нибудь выбирают, более того: мне везет, всегда выбирают именно меня. Уже выбирали четыре раза, ведь это мой пятый заговор, сударыни.
— Ну что вы, герцог! — возразила г-жа де Грамон. — Не огорчайтесь, на этот раз в жертву принесут меня.
— Или господина Шуазёля, — прибавил маршал, — берегитесь, герцогиня!
— Господин де Шуазёль, как и я, вынесет немилость, но не потерпит оскорбления.
— Сошлют не вас, герцог, не вас, герцогиня, и не господина де Шуазёля, — сказала г-жа де Мирпуа, — сошлют меня. Король не простит мне, что я была менее любезна с графиней, чем с маркизой.
— Это правда, — сказал герцог, — вас всегда называли фавориткой фаворитки. Бедная госпожа де Мирпуа! Нас сошлют вместе!
— Нас всех отправят в ссылку, — сказала, поднимаясь, г-жа де Гемене, — потому что, надеюсь, ни одна из нас не изменит своего решения.
— И данной клятве, — прибавил герцог.
— Кроме того, — сказала г-жа де Грамон, — на всякий случай я приму меры…
— Меры?.. — переспросил герцог.
— Да. Ведь чтобы быть завтра вечером в Версале, ей необходимы три вещи.
— Какие же?
— Парикмахер, платье, карета.
— Да, конечно, вы правы.
— И что же?
— А то, что она не приедет в Версаль к десяти часам. Король потеряет терпение, отпустит двор, и представление ко двору этой дамы будет отложено до греческих календ из-за церемоний по поводу приезда ее высочества дофины.
Взрыв аплодисментов и возгласы «браво» приветствовали этот новый эпизод заговора. Но, аплодируя больше других, герцог де Ришелье и г-жа де Мирпуа обменялись взглядами. Старые придворные поняли, что им обоим пришла в голову одна и та же мысль.
В одиннадцать часов вечера все заговорщики мчались в своих экипажах по залитой изумительным лунным светом дороге в Версаль и в Сен-Жермен.
Только герцог де Ришелье взял лошадь своего доезжачего, и, в то время как его карета с задернутыми шторами на виду у всех следовала по дороге в Версаль, сам он во весь опор верхом скакал в Париж по проселочной дороге.
Было бы дурным тоном со стороны графини Дюбарри, если бы она отправилась на церемонию представления ко двору в парадный зал Версальского дворца прямо из своих покоев.
К тому же в Версале не было средств для подготовки к столь торжественному дню.
И, что самое главное, это не было в обычаях того времени. Избранные для представления приезжали, словно послы, с большой пышностью либо из своего особняка в Версале, либо из своего дома в Париже.
Графиня Дюбарри выбрала второй путь.
Уже в одиннадцать часов утра она прибыла на улицу Валуа в сопровождении графини де Беарн, которую она постоянно держала во власти своей улыбки или же под замком; к ране графини беспрестанно прикладывали всевозможные снадобья, какими только располагала медицина и химия.
Накануне Жан Дюбарри, Шон и Доре принялись за дело. Те, кто не видел их в действии, с трудом могут представить себе, насколько велика власть золота и мощь человеческого разума.
Одна из них заручилась услугами парикмахера, другая подгоняла портних. Жан заказывал карету, а также взял на себя труд приглядывать за швеями и доставить к сроку парикмахера. Графиня, выбиравшая цветы, кружева и бриллианты, была завалена футлярами и каждый час получала с курьером вести из Версаля о том, что был отдан приказ зажечь огни в салоне королевы; никаких изменений не ожидалось.
Часа в четыре вернулся бледный, возбужденный, но радостный Жан Дюбарри.
— Ну? Как дела? — спросила графиня.
— Все будет к сроку.
— А парикмахер?
— Я встретился у него с Доре. Мы обо всем условились. Я сунул ему в руку чек на пятьдесят луидоров. Он ужинает здесь ровно в шесть часов. С этой стороны мы можем быть спокойны.
— Как платье?
— Платье будет изумительное. Шон наблюдает за работой. Двадцать шесть мастериц пришивают жемчужины, ленты и отделку. И так, полотно за полотном, будет выполнена эта чудесная работа, которую любой другой, кроме нас, получил бы только через неделю.
— Что значит полотно за полотном?
— Это значит, сестричка, что всего расшивают тринадцать полотен. По две мастерицы на каждое полотно: одна берется справа, другая — слева; они украшают его аппликациями и камнями. Соберут же эти полотна вместе в последнюю минуту. Работы осталось часа на два. В шесть часов у нас будет платье.
— Вы уверены, Жан?
— Вчера мы с моим инженером подсчитали количество стежков. На каждое полотно приходится десять тысяч стежков, пять тысяч — на мастерицу. По такой плотной ткани женщина не может сделать более одного стежка в пять секунд. Итак, двенадцать стежков в минуту, семьсот двадцать в час, семь тысяч двести за десять часов. Я оставляю две тысячи двести на отдых и неправильные швы. У нас остается еще добрых четыре часа.
— А что с каретой?
— Вы знаете, что за карету отвечаю я. Лак сохнет в большом сарае, который для этой цели натоплен до пятидесяти градусов. Это великолепный экипаж с двумя расположенными друг против друга сиденьями, в сравнении с которыми — я вам ручаюсь — посланные навстречу дофине кареты просто ничто. В придачу к гербу на всех четырех створках и боевому кличу Дюбарри «Стойкие, вперед!» я велел нарисовать на двух боковых створках с одной стороны воркующих голубков, а с другой — сердце, пронзенное стрелой. И всюду — луки, колчаны и факелы. У Франсьена народ стоит в очереди, чтобы взглянуть на карету. Ровно в восемь она будет здесь.
В это мгновение вошла Шон и Доре. Они подтвердили слова Жана.
— Благодарю вас, мои славные помощники, — сказала графиня.
— Сестричка! — обратился к ней Жан Дюбарри. — У вас усталые глаза. Поспите часок, вы почувствуете себя лучше.
— Поспать? Ну, конечно, я отлично высплюсь ночью, но многим будет не до сна.
В то время как у графини в доме велись приготовления, слух о представлении ко двору распространился по всему городу. Каким бы праздным и безразличным ни казался парижский люд — он самый большой охотник до сплетен. Никто лучше не знал придворных и их интриги, чем зеваки восемнадцатого века, те самые, которых не допускали ни на один дворцовый праздник: они могли только видеть ночью замысловатые изображения на каретах да таинственные ливреи лакеев. Нередко случалось, что какого-нибудь высокородного дворянина знал весь Париж. Это было неудивительно: на спектаклях и прогулках двор играл главную роль. Герцог де Ришелье на своем табурете на сцене в Итальянской опере или графиня Дюбарри в своем экипаже, не уступавшем карете покойной королевы, позировали перед публикой так же, как в наше время известный актер или любимая актриса.
Знакомые лица вызывают большой интерес. Весь Париж знал графиню Дюбарри, любившую показываться в театре, на прогулке, в магазинах, как всякая богатая, молодая и красивая женщина. Париж знал ее по портретам, карикатурам, наконец, узнавал ее благодаря Замору. История с представлением ко двору занимала Париж в такой же степени, как и королевский двор. В этот день опять было сборище на площади Пале-Рояль, но — мы просим прощения у философов — вовсе не для того, чтобы взглянуть на играющего в шахматы Руссо в кафе «Режанс», а чтобы увидеть фаворитку короля в роскошной карете и изысканном платье, вызывавших много толков. Острота Жана Дюбарри «Мы дорого обходимся Франции» имела под собой достаточное основание; вполне естественно, что представляемая Парижем Франция хотела насладиться спектаклем, за который так недешево платила.
Графиня Дюбарри отлично знала свой народ — французы были ей гораздо ближе, чем Марии Лещинской. Она знала, что он любит блеск и пышность. А так как по характеру она была добра, то следила за тем, чтобы спектакль соответствовал расходам.
Вместо того чтобы лечь спать, как посоветовал ей деверь, она с пяти до шести часов принимала молочную ванну, потом, в шесть часов, доверилась рукам горничных в ожидании прихода парикмахера.
Не стоит блистать эрудицией, описывая эпоху, столь хорошо изученную в наши дни, что ее почти можно назвать современностью.
Большинство читателей знают ее не хуже нас. Но будет уместным объяснить здесь, и именно сейчас, каких усилий, времени и искусства должна была стоить прическа графини Дюбарри.
Представьте себе огромное сооружение, предтечу зубчатых башен, что выстраивались на головах придворных дам в царствование молодого Людовика XVI. Все в ту эпоху должно было стать предзнаменованием. Легкомысленная мода словно отражала общественные потрясения, заставлявшие землю уходить из-под ног у тех, кто был или казался великим. Мода словно постановила, что у представителей аристократии остается слишком мало времени, чтобы пользоваться своими привилегиями, а потому эти привилегии выражались в прическе. Было еще одно, более мрачное, но не менее верное предзнаменование: мода будто говорила, что так как головам аристократов недолго оставаться на плечах, то их до́лжно всячески украшать и поднимать как можно выше над головами простолюдинов.
Чтобы заплести прекрасные волосы в косы, поднять их с помощью шелкового валика, обвить вокруг каркаса из китового уса, усеять их драгоценными камнями, жемчугом, цветами, напудрить их до той снежной белизны, которая придавала блеск глазам и свежесть лицу; чтобы гармонично сочетать тон лица с перламутром, рубинами, опалами, бриллиантами, цветами всех форм и оттенков, — нужно быть не только великим художником, но и терпеливым человеком.
Потому-то единственные из всех ремесленников — парикмахеры — носили шпаги, как, впрочем, и скульпторы.
Вот чем объясняется также сумма в пятьдесят луидоров, которую Жан Дюбарри вручил придворному парикмахеру, и страх, что великий Любен — так звали этого мастера — будет менее точен или менее ловок, чем от него ожидали.
Это опасение вскоре подтвердилось: пробило шесть, затем половина седьмого, без четверти семь — парикмахер не появлялся. Лишь одна мысль позволяла замиравшим сердцам присутствовавших питать крохотную надежду: такой важный человек, как Любен, естественно, должен заставлять себя ждать.
Но вот пробило семь. Виконт, обеспокоенный тем, что приготовленный для Любена ужин остынет, а сам кудесник будет недоволен, послал к нему доверенного лакея сообщить, что суп подан.
Лакей вернулся через четверть часа.
Только тот, кто сам пережил подобное ожидание, знает, сколько секунд в четверти часа.
Лакей разговаривал с г-жой Любен; она уверяла, что Любен незадолго до этого вышел и что если он еще не дошел до особняка, то наверняка скоро прибудет.
— Хорошо, — сказал Дюбарри, — у него, по-видимому, какие-то трудности с экипажем. Подождем!
— Еще есть время, — отозвалась графиня. — Я могу причесываться наполовину одетой. Представление ко двору назначено ровно на десять. В нашем распоряжении еще три часа, а дорога в Версаль занимает только час. А пока, Шон, покажи мне платье, это меня развлечет. Так где же Шон? Шон! Мое платье!
— Платье госпожи еще не принесли, — доложила Доре, — и ваша сестра отправилась за ним десять минут назад.
— Ага! — сказал Дюбарри. — Я слышу стук колес. Это, конечно, привезли нашу карету.
Виконт ошибался: это вернулась Шон в карете, запряженной парой взмыленных лошадей.
— Платье! — вскричала графиня, когда Шон еще была в прихожей. — Где мое платье?
— Разве его еще нет? — растерялась Шон.
— Нет.
— Ну, значит, вот-вот привезут, — ответила она, успокаиваясь, — портниха, к которой я поднималась, незадолго до моего приезда отправилась сюда в фиакре с двумя мастерицами, чтобы доставить и примерить платье.
— Конечно, — согласился Жан, — она живет на улице Бак, а фиакр едет медленнее, чем наши лошади.
— Да, да, вне всякого сомнения, — подтвердила Шон, тем не менее она была заметно обеспокоена.
— Виконт! — предложила г-жа Дюбарри. — А не послать ли нам за каретой? Чтобы хоть ее не ждать.
— Вы правы, Жанна.
Дюбарри распахнул дверь.
— Пошлите к Франсьену за каретой, — приказал он, — и захватите свежих лошадей, чтобы сразу же их запрячь.
Кучер отправился за каретой.
Еще не стихли шаги кучера и стук копыт лошадей, направлявшихся к улице Сент-Оноре, как появился Замор с письмом в руках.
— Письмо для хозяйки, — объявил он.
— Кто его принес?
— Какой-то мужчина.
— Что значит «какой-то мужчина»? Что за мужчина?
— Верховой.
— А почему он вручил его тебе?
— Потому что Замор стоял у входа.
— Да читайте же, графиня, проще прочесть, чем задавать вопросы.
— Вы правы, виконт.
— Только бы в этом письме не было ничего неприятного, — прошептал виконт.
— Ну что вы, это какое-нибудь прошение его величеству!
— Записка не сложена в форме прошения.
— Право же, виконт, если вам суждено умереть, то только от страха, — ответила графиня с улыбкой.
Она сломала печать.
Прочитав первые строчки, она громко вскрикнула и почти без чувств упала в кресло.
— Ни парикмахера, ни платья, ни кареты! — прошептала она. Шон бросилась к графине, Жан кинулся к письму.
Оно было написано прямым и мелким почерком: по всей видимости, это была женская рука.
«Сударыня! — говорилось в письме. — Берегитесь: вечером у Вас не будет ни парикмахера, ни платья, ни кареты.
Надеюсь, что эта записка прибудет к Вам вовремя.
Не претендуя на Вашу благодарность, я не буду называть своего имени. Отгадайте, кто я, если хотите узнать своего искреннего друга».
— Ну вот и последний удар! — расстроился Дюбарри. — Черт побери! Мне надо срочно кого-нибудь убить! Не будет парикмахера! Клянусь своей смертью, я вспорю живот этому жулику Любену! Часы бьют половину восьмого, а его все нет. Ах, проклятье! Проклятье!
И Дюбарри, хотя и не его представляли ко двору в этот вечер, выместил свой гнев на своих волосах, которые он растрепал самым непристойным образом.
— Платье! Бог мой, платье! — простонала Шон. — Парикмахера еще можно было бы найти!
— Да? Ну что ж, попробуйте! Кого вы найдете? Прощелыгу? Гром и молния! Тысяча чертей!
Графиня ничего не говорила, но так вздыхала, что растрогала бы даже Шуазёлей, если бы те могли ее услышать.
— Давайте успокоимся! — сказала Шон. — Поищем парикмахера, съездим еще раз к портнихе, чтобы выяснить, что же случилось с платьем.
— Нет ни парикмахера, ни платья, ни кареты, — упавшим голосом прошептала графиня.
— Да, кареты все еще нет! — забеспокоился Жан. — Она тоже не едет, хотя должна была бы уже быть здесь. Это заговор, графиня! Неужели Сартин не арестует виновных? Неужели Мопу не приговорит их к повешению? Неужели сообщников не сожгут на Гревской площади? Я хочу колесовать парикмахера, терзать калеными щипцами портниху, сдирать кожу с каретника!
Между тем графиня пришла в себя, но лишь для того, чтобы еще острее почувствовать ужас своего положения.
— Все пропало, — прошептала она. — Люди, перекупившие Любена, достаточно богаты, чтобы удалить из Парижа всех хороших парикмахеров. Остались только ослы, которые испортят мне волосы… А мое платье! Мое бедное платье!.. А моя новенькая карета, при виде которой все должны были лопнуть от зависти!..
Дюбарри ничего не отвечал. В ярости он метался по комнате, натыкаясь на мебель. Он разносил в щепки все, что попадалось ему под ноги. А если обломки казались ему слишком большими, он разламывал и их.
В самый разгар отчаяния, распространившегося из будуара в приемную, из приемной во двор, в то время как лакеи, одуревшие от двадцати разных и противоречивых указаний, сновали туда-сюда, натыкаясь друг на друга, молодой человек, в сюртуке цвета зеленого яблока и шелковой куртке, в сиреневых штанах и белых шелковых чулках, вышел из кабриолета, вошел в никем не охраняемые ворота, на цыпочках прошел двор, перескакивая с булыжника на булыжник, поднялся по лестнице и постучал в дверь туалетной комнаты.
Жан в это время топтал ногами поднос с севрским фарфором, который он зацепил полой кафтана, уклоняясь от большой японской вазы, сбитой ударом кулака.
В этот момент присутствующие услышали, что в дверь три раза осторожно, едва слышно постучали.
Настала полная тишина. Напряжение было так велико, что никто не осмеливался спросить, кто стучит.
— Простите, — послышался незнакомый голос, — я хотел бы поговорить с госпожой графиней Дюбарри.
— Сударь! Так в дом не входят! — крикнул привратник, кинувшийся за чужаком.
— Минутку, минутку! — сказал Дюбарри. — Хуже того, что уже произошло, ничего случиться не может. Чего вы хотите от графини?
Жан распахнул дверь рукой, достаточно сильной, чтобы взломать ворота Газы.
Незнакомец, отскочив, избежал удара и, присев в третьей позиции, сказал:
— Сударь! Я хотел бы предложить свои услуги госпоже графине Дюбарри, которая сегодня, как я слышал, должна присутствовать на торжественной церемонии.
— Что же это за услуги, сударь?
— Услуги моей профессии.
— А какова ваша профессия?
— Я парикмахер.
Незнакомец еще раз поклонился.
— Ах! — вскричал Жан, бросаясь молодому человеку на шею. — Вы парикмахер? Входите, друг мой, входите!
— Проходите же, сударь, проходите, — приговаривала Шон, ухватившись за испуганного молодого человека.
— Парикмахер! — воскликнула г-жа Дюбарри, вздымая руки к небу. — Но это же ангел с неба! Вас прислал Любен, сударь?
— Меня никто не посылал. Я прочитал в одной газете, что госпожу графиню должны представить ко двору сегодня вечером, и сказал себе: «А что, если совершенно случайно у ее сиятельства нет парикмахера? Это маловероятно, но возможно». Вот я и пришел.
— Как вас зовут? — спросила, поостыв, графиня.
— Леонар, сударыня.
— Леонар? Вы не очень известны.
— Пока нет. Но, если графиня согласится принять мои услуги, завтра я стану знаменитым.
— Гм-гм, — прокашлялся Жан, — причесывать ведь можно по-разному.
— Если госпожа мне не доверяет, — сказал молодой человек, — то я уйду.
— У нас совсем не осталось времени на пробы, — сказала Шон.
— А зачем пробовать? — вскричал молодой человек в порыве восторга и, обойдя г-жу Дюбарри со всех сторон, прибавил: — Я знаю, что госпожа должна привлекать своей прической все взоры. С той минуты как я увидел графиню, я придумал прическу, которая — я убежден — произведет наилучшее впечатление.
Тут молодой человек уверенно взмахнул рукой, и это поколебало сомнения графини и возродило надежду в сердцах Шон и Жана.
— И в самом деле! — подхватила графиня, восхищенная свободой молодого человека, который стоял, подбоченившись, и принимал всякие другие позы не хуже великого Любена.
— Но прежде мне надо взглянуть на платье ее сиятельства, чтобы подобрать украшения.
— О! Мое платье! — вскричала Дюбарри, возвращенная к ужасной действительности. — Мое бедное платье!
Жан хлопнул себя по лбу.
— И в самом деле, — сказал он. — Представьте себе, сударь, чудовищную ловушку… Его украли! Платье, портниху, все! Шон, моя добрая Шон!
Устав рвать на себе волосы, Дюбарри разрыдался.
— А что, если еще раз съездить к ней, Шон? — предложила графиня.
— Зачем? — спросила Шон. — Ведь она поехала сюда.
— Увы! — прошептала графиня, откинувшись в кресле. — Увы! Зачем мне парикмахер, если у меня нет платья!
В это мгновение зазвонил дверной колокольчик. Испугавшись, как бы не вошел еще кто-нибудь, привратник затворил все двери и запер их на задвижки и замки.
— Звонят, — сказала г-жа Дюбарри.
Шон бросилась к окну.
— Коробка! — удивилась она.
— Коробка, — повторила графиня. — Для нас?
— Да… Нет… Да! Отдали привратнику.
— Бегите, Жан, скорее же, ради Бога!
Жан кинулся по лестнице и, опередив всех лакеев, вырвал коробку из рук швейцара.
Шон следила за ним в окно.
Он сорвал крышку с коробки, сунул в нее руку и испустил радостный вопль.
В коробке было восхитительное платье из китайского атласа с набивными цветами и целый набор чрезвычайно дорогих кружев.
— Платье! Платье! — пришла в восторг Шон, хлопая в ладоши.
— Платье! — повторила г-жа Дюбарри, уже готовая умереть от радости после того, как чуть было не умерла от отчаяния.
— Кто вручил тебе это, плут? — спросил Жан у привратника.
— Какая-то женщина, сударь.
— Что за женщина?
— Понятия не имею.
— Где она сейчас?
— Она просунула коробку в дверь и крикнула мне: «Для ее сиятельства!», потом вскочила в кабриолет и умчалась.
— Хорошо! — сказал Жан. — Вот платье — это главное.
— Поднимайтесь, Жан! — крикнула Шон. — Моя сестра почти без чувств от нетерпения.
— Держите, — сказал Жан, — смотрите, разглядывайте, восхищайтесь! Вот что посылает нам Небо.
— Но платье мне не подойдет, оно не может мне подойти, его шили не для меня. Боже мой! Боже мой, какое несчастье! Ведь оно такое красивое!..
Шон быстро сняла мерки.
— Та же длина, — сказала она. — Тот же размер в талии.
— Изумительная ткань, — сказала графиня.
— Невероятно! — отозвалась Шон.
— Поразительно! — воскликнула графиня.
— Напротив, — сказал Жан. — Это доказывает, что если у вас есть заклятые враги, то есть и преданные друзья.
— Это не мог быть друг, — ответила Шон. — Как он узнал, что против нас замышляется? Это, наверно, какой-нибудь сильф или гном.
— Да хоть сам сатана! — воскликнула г-жа Дюбарри. — Мне все равно, пусть только он мне поможет одолеть Грамонов. Едва ли он превзойдет сатану, что удалось этим людям.
— А теперь, — заговорил Жан, — я полагаю…
— Что вы полагаете?
— Можете доверить свою голову этому господину.
— Что придает вам такую уверенность?
— Дьявольщина! Его прислал все тот же друг, который доставил вам платье.
— Меня? — спросил Леонар с наивным удивлением.
— Полно, полно! — сказал Жан. — Вся эта история с газетой — выдумка. Разве не так, мой дорогой?
— Чистая правда, господин виконт!
— Ну же, признайтесь! — продолжала настаивать графиня.
— Сударыня! Вот эта газета, у меня в кармане: я сохранил ее для папильоток.
Молодой человек достал из кармана куртки газету с объявлением о предстоящем представлении ко двору.
— Ну что ж, за работу! — поторопила Шон. — Слышите? Пробило восемь!
— Времени у нас вполне достаточно, — отозвался парикмахер, — госпожа доедет за час.
— Да, если бы у нас была карета, — ответила графиня.
— Черт возьми! И в самом деле, — проворчал Жан. — Каналья Франсьен до сих пор не явился.
— Разве нас не предупредили? — продолжала графиня. — Ни парикмахера, ни платья, ни кареты.
— Неужели… — прошептала в ужасе Шон, — неужели он нас тоже подведет?
— Нет, — сказал Жан, — вот он.
— А карета? — спросила графиня.
— Должно быть, оставил у ворот. Привратник сейчас отворит, уже отворяет… Что это с каретником?
Почти в тот же миг Франсьен с потерянным видом вбежал в гостиную.
— Ах, господин виконт! — негодовал он. — Карета госпожи направлялась сюда, но на углу улицы Траверсьер ее остановили четверо мужчин, сбросили на землю, избили моего главного подмастерья, который ею управлял, и, пустив лошадей в галоп, исчезли за поворотом на улицу Сен-Никез.
— Ну? Что я вам говорил? — торжествовал Жан Дюбарри, не вставая с кресла, в котором сидел, когда вошел каретник. — Что я вам говорил?
— Это же настоящий разбой! — возмутилась Шон. — Сделай что-нибудь, брат!
— А что прикажете делать? И зачем?
— Надо раздобыть карету. Здесь у нас только загнанные лошади и грязные экипажи. Жанна не может ехать в Версаль в такой развалине.
— Тот, кто усмиряет бешеные волны, кто посылает пищу птицам, кто прислал нам такого парикмахера, как господин Леонар, и такое платье, не оставит нас без кареты, — заявил Дюбарри.
— Смотрите! Вон подъезжает карета, — сказала Шон.
— И останавливается, — добавил Дюбарри.
— Да, но она не въезжает во двор, — заметила графиня.
— В самом деле не въезжает, — сказал Жан.
Бросившись к окну, он распахнул его и крикнул:
— Бегите же, черт возьми, бегите, а то опять опоздаете! Скорей, скорей! Может быть, мы наконец узнаем, кто наш благодетель.
Лакеи, доезжачие, доверенные посыльные бросились на улицу, но было поздно: отделанная изнутри белым атласом карета, запряженная парой изумительных гнедых коней, уже стояла у самых ворот, но не было ни кучера, ни лакеев, был только рассыльный, державший лошадей под уздцы.
Посыльный сказал, что получил шесть ливров от того, кто привел лошадей и скрылся в направлении Двора фонтанов.
При осмотре дверцы кареты обнаружилось, что чья-то торопливая рука нарисовала розу вместо недостающего герба.
Все эти события, предотвратившие катастрофу, заняли меньше часа.
Жан завез карету во двор, запер за собой ворота и забрал ключ. Затем поднялся в туалетную комнату, где парикмахер готовился представить графине первые доказательства своей ловкости.
— Сударь! — вскричал он, схватив Леонара за руку. — Если вы не назовете нам имя нашего ангела-хранителя, если вы не укажете его, чтобы мы вечно выражали ему нашу благодарность, я клянусь…
— Осторожно, господин виконт! — прервал его невозмутимый молодой человек. — Вы так сжали мне руку, что я не смогу причесывать графиню, а ведь нужно торопиться. Слышите, часы бьют половину девятого.
— Отпустите его, Жан, отпустите! — прикрикнула графиня.
Жан рухнул в кресло.
— Чудеса! — сказала Шон. — Настоящее волшебство! Платье идеально подходит по меркам. Может быть, перед на дюйм длиннее, чем нужно, вот и все. Через десять минут этот недостаток будет устранен.
— А что карета? В ней можно ехать? — спросила графиня.
— Безупречна… Я заглянул внутрь, — ответил Жан. — Она отделана белым атласом и надушена розовым маслом.
— Тогда все прекрасно! — захлопала в ладоши г-жа Дюбарри. — Начинайте, господин Леонар. Если вы преуспеете, ваше будущее обеспечено.
Леонар не заставил себя ждать. Он завладел волосами графини Дюбарри, и первое же движение гребня показало, что он незаурядный мастер.
Быстрота, вкус, точность, чувство гармонии — все это он проявил в осуществлении своей столь важной задачи.
Через три четверти часа г-жа Дюбарри вышла из его рук прекраснее богини Афродиты, и, хотя на ней было больше одежды, она была не менее обворожительна.
Леонар нанес последний штрих, завершавший великолепное сооружение, проверил его прочность, попросил воды для рук и робко поблагодарил Шон, которая на радостях прислуживала ему, как монарху. Парикмахер собрался уходить.
— Сударь! — сказал Дюбарри. — Знайте, что я так же постоянен в своих привязанностях, как и в ненависти. Надеюсь, теперь вы соблаговолите сказать мне, кто вы такой.
— Вы уже знаете, сударь: я начинающий молодой парикмахер, а зовут меня Леонар.
— Начинающий? Клянусь честью, вы настоящий мастер, сударь!
— Вы будете моим парикмахером, господин Леонар, — сказала графиня, любуясь собой в маленьком ручном зеркале. — За каждую парадную прическу я буду платить вам пятьдесят луидоров. Шон! Отсчитай господину для первого раза сто луидоров, пятьдесят из них — во славу Божию.
— Я же говорил, сударыня, что вы сделаете мне имя.
— Но вы будете причесывать только меня.
— В таком случае оставьте себе сто луидоров, сударыня, я хочу быть свободным. Именно моей свободе я обязан тем, что имел честь причесывать вас сегодня. Свобода — главное богатство человека.
— Парикмахер-философ! — вскричала г-жа Дюбарри, вздымая руки к небу. — Куда мы идем, Бог мой, куда мы идем? Ну что же, дорогой господин Леонар, я не хочу ссориться с вами, берите свои сто луидоров и можете сохранять тайну и свободу.
— В карету, графиня, в карету!
Эти слова были обращены к г-же де Беарн; она вошла в комнату, прямая, увешанная, словно икона, драгоценностями. Старуху только что извлекли из ее комнаты, чтобы воспользоваться ее услугами.
— Ну-ка, возьмите графиню вчетвером и осторожно снесите вниз по ступенькам, — обратился Жан к слугам. — Если она издаст хоть один стон, я велю вас высечь.
Пока Жан наблюдал за выполнением его нелегкого и важного поручения, а Шон помогала ему как верная помощница, графиня Дюбарри поискала глазами Леонара. Леонар исчез.
— Как же он вышел? — прошептала графиня Дюбарри, еще не совсем пришедшая в себя после всех этих следовавших одно за другим волнений, только что испытанных ею.
— Как вышел? Через пол или через потолок — ведь именно так исчезают все добрые духи. А теперь, графиня, смотрите, как бы ваша прическа не превратилась в пирог с дроздами, ваше платье в паутину, как бы вам не приехать в Версаль в тыкве, запряженной двумя толстыми крысами.
С этим последним напутствием виконт Жан занял место в карете, где уже сидели графиня де Беарн и ее счастливая «крестница».
Как все великое, Версаль был и всегда будет прекрасен.
Даже если его обрушившиеся камни порастут мхом, если его свинцовые, мраморные и бронзовые статуи развалятся на дне высохших бассейнов, если широкие аллеи подстриженных деревьев вознесут к небесам взлохмаченные кроны, все равно навсегда сохранится, пусть и в руинах, величественное для поэта зрелище. Переведя взор с преходящей роскоши, поэт устремит его в вечную даль…
Особенно великолепен бывал Версаль в период своей славы. Безоружный народ, сдерживаемый блестяще разодетыми солдатами, волнами накатывал на его позолоченные решетки. Кареты, обитые бархатом, шелком и атласом, украшенные пышными гербами, катились по звонкой мостовой, увлекаемые резвыми лошадьми; в окна, освещенные будто в волшебном замке, было видно общество, сверкавшее бриллиантами, рубинами, сапфирами. И лишь один человек взмахом руки мог заставить всех этих людей склониться перед ним, как клонит ветер золотые колосья вперемежку с белоснежными ромашками, пурпурными маками и лазурными васильками.
Да, прекрасен был Версаль, особенно когда из всех его ворот скакали курьеры во все державы, когда короли, принцы, дворяне, офицеры, ученые всего цивилизованного мира ступали по его роскошным коврам и драгоценным мозаикам.
Но особенно хорош был он, когда готовился к парадной церемонии, когда благодаря роскошной мебели из хранилищ и праздничному освещению он становился еще волшебнее. На самые холодные умы Версаль воздействовал всеми своими чудесами, какие только могут породить человеческое воображение и могущество.
Такова была церемония приема посла. Такая же церемония ожидала, в случае представления ко двору, и обычных дворян. Создатель правил этикета Людовик XIV, воздвигавший между людьми непреодолимые барьеры, желал, чтобы посвящение в красоты его королевской жизни внушало избранным почтение и чтобы они навсегда сохранили отношение к королевскому дворцу как к храму, в который они были допущены с единственной целью обожать коронованного бога, находясь в более или менее непосредственной близости к алтарю.
Итак, Версаль, несомненно уже несколько поблекший, но все еще сверкавший, отворил все двери, зажег все светильники, обнажил все свое великолепие для церемонии представления ко двору г-жи Дюбарри.
Народ, любопытный, голодный, нищий, но — странное дело! — забывший о своей нищете и голоде при виде такой роскоши, заполонил всю Плас-д’Арм, всю ведущую из Парижа дорогу. Замок сиял огнями всех своих окон, а его жирандоли издалека походили на звезды, плававшие в золотой пыли.
Король вышел из своих апартаментов ровно в десять. Он был одет наряднее, чем обычно: на нем было больше кружев; одни только пряжки на его подвязках и туфлях стоили миллион. Господин де Сартин сообщил ему накануне о заговоре, устроенном завистливыми придворными дамами, и на лицо его легла тень озабоченности: он боялся, что увидит в галерее одних лишь придворных-мужчин.
Но он мгновенно успокоился, когда в предназначенном для церемонии представления салоне королевы увидел в облаке кружев и пудры, сверкавшем неисчислимыми бриллиантами, сначала трех своих дочерей, затем г-жу де Мирпуа, которая так расшумелась накануне, и, наконец, всех непосед, которые поклялись остаться дома и все были здесь в первых рядах.
Герцог де Ришелье переходил, как генерал, от одной к другой и говорил:
— А! Попались, коварная!
Или же:
— Я так и знал, что вы не выдержите!
Или:
— А что я вам говорил обо всех этих заговорах?
— А вы-то сами, герцог? — спрашивали дамы.
— Я представлял свою дочь, графиню д’Эгмон. Посмотрите, Септимании здесь нет — она одна из сдержавших слово вместе с герцогиней де Грамон и госпожой де Гемене. Поэтому я совершенно уверен, что завтра отправлюсь в ссылку в пятый раз или в Бастилию — в четвертый. Решительно я больше не участвую в заговорах!
Появился король. Наступила полная тишина; стало слышно, как часы пробили десять; настал торжественный миг. Его величество был окружен многочисленными придворными. Рядом с ним стояли человек пятьдесят дворян, которые отнюдь не давали клятвы присутствовать на представлении графини ко двору и, возможно, именно по этой причине все были здесь.
Король прежде всего заметил, что не хватает г-жи де Грамон, г-жи де Гемене и г-жи д’Эгмон, презревших это блестящее сборище.
Он подошел к г-ну де Шуазёлю, который старался казаться совершенно спокойным, но, несмотря на все усилия, сумел изобразить на своем лице лишь деланное безразличие.
— Я не вижу герцогини де Грамон, — сказал король.
— Сир! — отвечал г-н де Шуазёль. — Моя сестра нездорова и поручила мне передать вашему величеству уверения в нижайшем почтении.
— Что ж, дело ее, — бросил король и повернулся к г-ну де Шуазёлю спиной.
Отвернувшись, он оказался лицом к лицу с принцем де Гемене.
— А где же госпожа принцесса де Гемене? — спросил король. — Разве вы не привезли ее?
— Нет, сир. Принцесса больна. Когда я за ней заехал, она была в постели.
— Что ж, так-так-так, — сказал король. — А! Вот и маршал! Здравствуйте, герцог!
— Сир!.. — приветствовал его старый придворный, склоняясь, словно юноша.
— Вы, как я вижу, здоровы, — сказал король так громко, чтобы его услышали г-н де Шуазёль и г-н де Гемене.
— Каждый раз, сир, — отвечал герцог де Ришелье, — когда для меня речь идет о счастье видеть ваше величество, я чувствую себя прекрасно.
— Но почему, — спросил король, оглядываясь вокруг, — я не вижу здесь вашей дочери, госпожи д’Эгмон?
Заметив, что его слушают, герцог с печальным видом отозвался:
— Увы, сир, моя бедная дочь чувствует себя несчастной, что не может иметь честь засвидетельствовать вашему величеству свое нижайшее почтение, тем более — в этот вечер, но она нездорова, сир, очень нездорова.
— Ах, вот как? Ну что ж, дело ее, — обронил король. — Нездорова? Госпожа д’Эгмон, обладающая самым крепким здоровьем во всей Франции? Ну что ж, ну что ж!
И король отошел от Ришелье, как отошел перед этим от де Шуазёля и де Гемене.
Затем он обошел весь салон, осыпав комплиментами г-жу де Мирпуа, которая, однако, не казалась довольной этим.
— Вот цена измены, — сказал маршал ей на ухо, — завтра на вас посыплются почести, тогда как мы… Я дрожу при одной мысли о том, что нас ждет…
Герцог издал глубокий вздох.
— Но, как мне кажется, и вы в значительной степени предали господина де Шуазёля, раз находитесь здесь. Вы же поклялись…
— За свою дочь, сударыня, за свою бедную Септиманию! И вот она в немилости из-за того, что слишком верна слову…
— Своего отца… — добавила маршальша де Мирпуа.
Герцог сделал вид, что не расслышал этих слов, — они могли быть восприняты как колкость.
— Не кажется ли вам, что король обеспокоен? — спросил он.
— На то есть причины.
— Какие?
— Уже четверть одиннадцатого.
— Да, правда, а графини все еще нет. Я вам скажу одну вещь.
— Говорите.
— У меня есть опасение.
— Какое?
— Я опасаюсь, не приключилась ли какая-нибудь неприятность с нашей бедной графиней. Вы-то должны быть осведомлены.
— Почему именно я?
— Да потому, что вы принимали в этом заговоре самое непосредственное участие.
— В таком случае, — доверительно ответила г-жа де Мирпуа, — признаюсь вам, герцог: у меня тоже есть серьезные опасения. — Наша приятельница герцогиня — беспощадный противник, наносящий удар даже при отступлении, как парфяне, а ведь она отступила. Посмотрите, как взволнован господин де Шуазёль, несмотря на желание казаться спокойным. Глядите: ему не сидится на месте, он не сводит взгляда с короля.
— По-видимому, они что-то задумали? Признайтесь.
— Я ничего не знаю, герцог, но согласна с вами.
— Чего они пытаются добиться?
— Опоздания, дорогой герцог. Вы же знаете, как говорят: важно выиграть время. Завтра может случиться непредвиденное событие, которое заставит отложить это представление ко двору на неопределенный срок. Возможно, дофина приедет в Компьень завтра, а не через четыре дня. Может быть, хотели просто потянуть время до завтра?
— Знаете, ваша сказочка очень похожа на правду, госпожа маршальша. Ведь графини все еще нет, черт побери!
— А король уже теряет терпение, взгляните!.
— Он уже в третий раз подходит к окну. Король действительно страдает.
— Дальше будет еще хуже.
— То есть как?
— Послушайте. Сейчас двадцать минут одиннадцатого.
— Верно.
— Теперь я могу вам сказать все.
— Ну так говорите же!
Госпожа де Мирпуа огляделась, затем прошептала:
— Так вот, она не приедет.
— Боже мой, сударыня, но ведь это будет ужасный скандал!
— Можно будет возбудить процесс, герцог, судебный процесс… потому что во всей этой истории — а уж я-то знаю наверное — есть и похищение, и насилие, и даже, если хотите, оскорбление его величества. Шуазёли все поставили на карту в этой игре.
— Очень неосмотрительно с их стороны.
— Ничего не поделаешь! Страсть ослепляет.
— Вот в чем преимущество людей бесстрастных, как мы с вами: мы на все смотрим неизмеримо трезвее.
— Смотрите, король опять подошел к окну.
В самом деле, Людовик XV, хмурый, обеспокоенный, раздраженный, подошел к окну и, опершись рукой на резную задвижку, прижался лбом к прохладному стеклу.
Все это время по залу пробегал, как шелест листьев перед грозой, шепоток между придворными.
Все переводили взгляд с настенных часов на короля и обратно.
Часы пробили половину одиннадцатого. Их чистый звук, казалось, прозвенел сталью; ритмические колебания мало-помалу затихли в просторном зале.
Господин де Мопу приблизился к королю.
— Прекрасная погода, сир, — проговорил он робко.
— Да, да, великолепная. Вы что-нибудь во всем этом понимаете, Мопу?
— В чем, сир?
— В этой задержке. Бедная графиня!
— Должно быть, она нездорова, сир, — сказал канцлер.
— Я могу понять нездоровье госпожи де Грамон, госпожи де Гемене, могу понять, что госпожа д’Эгмон тоже нездорова. Но чтобы занемогла графиня — этого я не допускаю.
— Сир! От волнения можно заболеть, а радость графини была так велика!
— Ну, теперь все кончено, — сказал Людовик XV, — теперь она уже не приедет.
Хотя король произнес эти последние слова вполголоса, тишина в зале была такая, что их услышали почти все присутствующие.
Но никто не успел ответить ему даже мысленно, как послышался шум подъезжавшей кареты.
Все головы повернулись к входу, все вопросительно переглянулись.
Король отошел от окна и стал посреди салона, откуда можно было видеть всю галерею.
— Боюсь, что нас ждет неприятная новость, — прошептала г-жа де Мирпуа на ухо герцогу, старавшемуся скрыть хитрую улыбку.
Вдруг лицо короля озарилось радостью, глаза заблестели.
— Госпожа графиня Дюбарри! — прокричал привратник главному распорядителю.
— Госпожа графиня де Беарн!
При этих именах все сердца дрогнули, но от чувств самых противоположных. Толпа придворных, влекомых непреодолимым любопытством, подалась к королю.
Так случилось, что ближе всего к королю оказалась г-жа де Мирпуа.
— О, как она хороша! Как хороша! — воскликнула г-жа де Мирпуа и сложила руки, словно готовясь к молитве перед образом поклонения волхвов.
Король обернулся и одарил маршальшу улыбкой.
— Это не женщина, это фея! — сказал герцог де Ришелье.
Улыбка, которая еще не сошла с лица короля, досталась и старому придворному.
Действительно, никогда еще графиня не была так хороша. Никогда выражение ее лица не было столь нежным, никогда ей не удавалось лучше разыграть волнение, взгляд не был столь кроток, фигура благороднее, походка изящнее. Ей удалось вызвать непоказное восхищение присутствующих, а ведь все это происходило — напомним — в салоне королевы, который был местом представлений ко двору.
Обворожительно-прекрасная, одетая богато, но не вызывающе и, что особенно важно, восхитительно причесанная, графиня выступала рука об руку с графиней де Беарн, которая не хромала и не морщилась, несмотря на страшные муки, но высохшие румяна крупинка за крупинкой осыпались с ее лица: жизнь уходила с него, каждая жилка болезненно вздрагивала в ней при малейшем движении больной ноги.
Все взгляды были прикованы к этой странной паре.
Старая дама была декольтирована, как во времена своей молодости. С прической, не менее фута высотой, глубоко посаженными глазами, блестевшими, как у орлана, в великолепном туалете, двигавшаяся, как скелет, она казалась воплощением прошлого, поддерживавшего под руку настоящее.
Это надменное и холодное достоинство, рядом с изысканной и полной неги грацией, вызвало восхищение и удивление большинства присутствующих.
Королю показалось — так велик был контраст, — что г-жа де Беарн привела к нему его любовницу более юной, более свежей, улыбающейся лучезарнее, чем когда-либо.
Вот почему в то мгновение, когда, согласно этикету, графиня Дюбарри преклонила колено, чтобы поцеловать руку короля, Людовик XV схватил ее за руку и заставил подняться одной лишь фразой, которая стала ей вознаграждением за все выстраданное в течение последних двух недель.
— Вы у моих ног, графиня? — сказал король. — Это я должен был бы и хотел бы пасть к вашим ногам.
Затем король раскрыл объятия, согласно предусмотренному церемониалу, но, вместо того чтобы сделать вид, что целует, на сей раз действительно поцеловал графиню.
— У вас очень красивая «крестница», сударыня, — чуть слышно обратился он к г-же де Беарн. — Но у нее к тому же благородная «крестная», которую я очень рад вновь увидеть при дворе.
Почтенная дама поклонилась.
— Поприветствуйте моих дочерей, графиня, — чуть слышно посоветовал король графине Дюбарри, — и покажите им, что вы умеете делать реверансы. Надеюсь, их ответным реверансом вы будете удовлетворены.
Обе дамы продвигались в свободном пространстве, которое возникало вокруг них по мере того, как они шли; казалось, присутствовавшие готовы были испепелить их взглядами.
Видя, что графиня Дюбарри направляется к ним, все три дочери короля подскочили как на пружинах и застыли в ожидании.
Людовик XV не сводил с них глаз. Его взгляд, прикованный к принцессам, призывал их к проявлению изысканной вежливости.
Слегка взволнованные принцессы ответили реверансом на приветствие г-жи Дюбарри, склонившейся перед ними гораздо ниже, чем того требовал этикет, что было признано свидетельством отменного вкуса, и это так растрогало принцесс, что они расцеловали ее, как перед тем король, причем с сердечностью, которой его величество, казалось, был восхищен.
С этого мгновения успех графини превратился в триумф, и наиболее медлительным или наименее ловким придворным пришлось ждать целый час, прежде чем им удалось принести поздравления королеве празднества.
Графиня принимала поздравления без высокомерия, без гнева, без упреков. Казалось, она забыла об изменах. В этой великодушной приветливости не было ничего наигранного: ее сердце переполняла радость, в нем не оставалось места для других чувств.
Герцог де Ришелье недаром стал победителем при Маоне: он умел маневрировать. Пока другие придворные оставались на своих местах и ожидали окончания церемонии представления, чтобы воспеть хвалу или очернить идола, маршал занял позицию за местом графини. Подобно предводителю кавалерии, который находится в засаде в доброй сотне туазов в долине и ожидает разворачивающуюся цепь противника, герцог поджидал графиню Дюбарри, чтобы в нужный момент оказаться рядом с ней, не затерявшись в толпе. Госпожа де Мирпуа, зная, как удачлив в военных действиях ее друг, в подражании его маневру незаметно придвинула свой табурет к табурету графини.
Придворные разбились на группы, и среди них завязались разговоры; они перемывали косточки графине Дюбарри.
Графиня, ободренная любовью короля, благосклонным приемом, оказанным ей принцессами, и поддержкой своей «крестной», смотрела уже менее робким взглядом на придворных, окружавших короля. Уверенная в своем положении, она искала глазами врагов среди женщин.
Что-то заслонило от ее взгляда залу.
— А, герцог! — сказала она. — Мне стоило прийти сюда хотя бы ради того, чтобы наконец увидеть вас.
— В чем дело, графиня?
— Вот уже целую неделю вас не видно ни в Версале, ни в Париже, ни в замке Люсьенн.
— Я ждал удовольствия видеть вас здесь сегодня, — отвечал старый придворный.
— Может быть, вы это предвидели?
— Я был в этом уверен.
— Неужели? Что же вы за человек, герцог! Знать и не предупредить меня, вашего друга, а ведь я пребывала в полном неведении.
— Как же так, сударыня? Вы не знали, что должны были сюда прибыть?
— Нет. Я была почти как Эзоп, когда судья остановил его на улице. «Куда вы идете?» — спросил судья у Эзопа. «Не знаю», — ответил Эзоп. «Ах, так? Тогда отправляйтесь прямехонько в тюрьму». — «Вот видите, я действительно не знал, куда шел». Так и я, герцог: надеялась, что поеду в Версаль, но не была в этом уверена. Вот почему вы оказали бы мне услугу, если бы навестили меня заранее… Но… теперь вы приедете ко мне, не правда ли?
— Графиня, — сказал Ришелье, нимало не смущенный ее насмешками, — я не понимаю, почему вы не были уверены, что приедете сюда.
— Я вам объясню: потому что меня окружали ловушки.
Она пристально посмотрела на герцога: он невозмутимо выдержал ее взгляд.
— Ловушки? Ах, Боже мой, что вы говорите, графиня!
— Сначала у меня похитили парикмахера.
— Парикмахера?
— Да.
— Что же вы меня об этом не известили? Я послал бы вам — но тише, прошу вас! — я послал бы вам жемчужину, сокровище, которое открыла госпожа д’Эгмон. Он гораздо лучше всех изготовителей париков, всех королевских парикмахеров — это малыш Леонар.
— Леонар! — вскричала графиня Дюбарри.
— Да. Скромный молодой человек, который причесывает Септиманию и которого она прячет от чужих глаз, как Гарпагон свою мошну. Впрочем, вам не на что жаловаться, графиня, вы прекрасно причесаны, восхитительно-красивы, и, странно, рисунок этой башни походит на набросок, который госпожа д’Эгмон попросила сделать вчера Буше и которым она рассчитывала воспользоваться сама, если бы не заболела. Бедная Септимания!
Графиня вздрогнула и посмотрела на герцога еще пристальнее, но герцог по-прежнему был непроницаем и улыбался.
— Извините, графиня, я вас прервал, вы говорили о ловушках?..
— Да. После того как у меня украли парикмахера, похитили также и мое платье — верх совершенства.
— О! Это ужасно! Но вы вполне могли бы обойтись без того платья, так как вы сегодня одеты изумительно. Это китайский атлас, не так ли? С цветами-аппликациями? Так вот, если бы вы в трудную минуту обратились ко мне — а именно так вам следует поступать в дальнейшем, — я послал бы вам платье, которое моя дочь заказала для своего представления ко двору и которое было так похоже на ваше, что я мог бы поклясться, что это то же самое.
Дюбарри схватила герцога за руки: она начала понимать, кто был тот волшебник, который вызволил ее из затруднения.
— Знаете ли вы, герцог, в какой карете я приехала сюда? — спросила она.
— Нет, скорей всего, в вашей собственной.
— Герцог, у меня похитили карету, как похитили платье и парикмахера.
— Значит, вас обложили со всех сторон. Так в какой же карете вы приехали?
— Опишите мне сначала карету госпожи д’Эгмон.
— Ну что ж… Готовясь к этому вечеру, она, как мне кажется, заказала карету, отделанную белым атласом. Но не хватило времени, чтобы изобразить ее герб на дверцах кареты.
— В самом деле? Не правда ли: розу нарисовать гораздо проще, чем герб? Ведь у вас, у Ришелье, как и у д’Эгмонов, такие сложные гербы! Герцог, вы чудный человек.
Она протянула ему надушенные ручки, и герцог припал к ним.
Покрывая руки графини Дюбарри поцелуями, герцог вдруг почувствовал, как она вздрогнула.
— Что случилось? — спросил он, оглядываясь вокруг.
— Герцог… — с потерянным видом пролепетала графиня.
— Что, графиня?
— Кто этот человек вон там, рядом с госпожой де Гемене?
— Офицер в мундире прусской армии?
— Да.
— Темноглазый брюнет с выразительным лицом? Графиня! Это один из высших офицеров, которого прусский король прислал сюда, без сомнения, чтобы приветствовать вас в день вашего представления.
— Не шутите, герцог. Этот человек уже приезжал во Францию около четырех лет назад. Я его знаю, но не смогла его разыскать, хотя искала всюду.
— Вы ошибаетесь, графиня, это граф де Феникс, иностранец, приехавший вчера или позавчера.
— Вы видите, как он глядит на меня, герцог?
— Все присутствующие любуются вами, графиня, вы так прекрасны!
— Он кланяется мне, видите? Кланяется!
— Все будут приветствовать вас, если еще не сделали этого, графиня.
Но до крайности взволнованная графиня не слушала галантного герцога и, не сводя взгляда с человека, который привлек ее внимание, как бы против воли оставила своего собеседника и сделала несколько шагов по направлению к незнакомцу.
Король, не терявший ее из виду, заметил это движение. Он решил, что графиня ищет его общества. Он долго соблюдал приличия, держась от нее на расстоянии, а теперь подошел, чтобы поздравить ее.
Но волнение, охватившее графиню, было слишком сильно, чтобы она могла думать о чем-то другом…
— Сир! Кто этот прусский офицер, стоящий спиной к госпоже де Гемене? — спросила она.
— Тот, что смотрит сейчас на нас?
— Да.
— Крупный, большеголовый мужчина в мундире с воротником, шитым золотом?
— Да, да.
— Это посланец моего прусского кузена… философ, как и тот. Я послал за ним сегодня: хотел, чтобы прусская философия, направив сюда своего представителя, ознаменовала своим присутствием триумф Юбки Третьей.
— А как его зовут, сир?
— Постойте… — король задумался… — А! Вспомнил! Граф Феникс.
— Это он, — прошептала графиня Дюбарри. — Я совершенно уверена, что это он.
Король немного помедлил, ожидая, что графиня задаст ему еще какой-нибудь вопрос. Удостоверившись, что она хранит молчание, он громко объявил:
— Сударыни! Завтра госпожа дофина прибывает в Компьень. Мы встретим ее королевское высочество ровно в полдень. Все представленные ко двору дамы будут принимать участие в путешествии, за исключением тех, кто чувствует себя нездоровыми: поездка будет утомительной, и ее высочество не пожелает стать причиной ухудшения их состояния.
Король произнес эти слова, с неудовольствием глядя на г-на де Шуазёля, г-на Гемене и герцога де Ришелье.
Вокруг короля все испуганно смолкли. Смысл его слов был ясен: это немилость.
— Сир! — произнесла Дюбарри. — Я прошу вас смилостивиться над госпожой д’Эгмон.
— А почему, скажите, пожалуйста?
— Потому что она дочь герцога де Ришелье, а герцог — один из самых верных моих друзей.
— Ришелье?
— У меня есть тому доказательства, сир.
— Я исполню ваше пожелание, графиня, — сказал король.
Маршал пристально следил за графиней и если не услышал, то догадался, о чем только что шла речь. Король подошел к нему и спросил:
— Надеюсь, герцог, графиня д’Эгмон завтра будет чувствовать себя лучше?
— Конечно, сир. Она выздоровеет уже вечером, если этого пожелает ваше величество.
Ришелье поклонился королю, выражая одновременно почтение и благодарность.
Король наклонился к графине и что-то прошептал ей на ухо.
— Сир! — отвечала графиня, склонившись в реверансе и очаровательно улыбаясь. — Я ваша почтительнейшая подданная.
Король попрощался с присутствующими и удалился в свои покои.
Как только король переступил порог залы, взгляд графини, еще более испуганный, чем раньше, вновь обратился к тому необычному человеку, так живо ее заинтересовавшему.
Этот человек, как и прочие, склонился перед выходившим королем, но, даже кланяясь, сохранил на лице странное выражение высокомерия и угрозы. Сразу же после ухода Людовика XV, пробираясь между группами придворных, он приблизился к графине и остановился в двух шагах от нее.
Движимая непреодолимым любопытством, графиня тоже шагнула ему навстречу. Поклонившись, незнакомец сказал ей так тихо, что никто не расслышал:
— Вы узнаёте меня, графиня?
— Да, вы тот самый пророк с площади Людовика Пятнадцатого.
Незнакомец обратил на нее свой ясный взор, в котором читалась уверенность:
— И что же, разве я обманул вас, когда предсказал, что вы станете королевой Франции?
— Нет. Ваше предсказание сбылось. Или почти сбылось. Но и я готова сдержать слово. Чего бы вы хотели?
— Здесь не место для таких разговоров, графиня. Кроме того, для меня еще не наступило время обращаться к вам с просьбами.
— Когда бы вы ни обратились ко мне, я всегда готова исполнить вашу просьбу.
— Могу ли я рассчитывать, что вы примете меня в любое время, в любом месте, в любой час?
— Обещаю.
— Благодарю.
— А как вы представитесь? Как граф Феникс?
— Нет, как Джузеппе Бальзамо.
— Джузеппе Бальзамо… — повторила графиня, в то время как таинственный незнакомец затерялся среди придворных, — Джузеппе Бальзамо… Что ж, я не забуду этого имени.
Наутро Компьень проснулся опьяненный и преображенный; вернее сказать, Компьень вовсе не засыпал.
Еще накануне в городе расположились передовые части королевской гвардии. Пока офицеры знакомились с местностью, нотабли вместе с интендантом малых забав готовили город к великой чести, выпавшей на его долю.
Триумфальными арками из зелени, целыми аллеями роз и сирени, надписями на латинском, французском и немецком языках в стихах и прозе — вот чем до самого вечера занимались пикардийские городские власти.
По традиции, идущей с незапамятных времен, девушки были одеты в белое, эшевены — в черное, монахи-францисканцы были в серых рясах, священники — в самых богатых своих облачениях; солдаты и офицеры гарнизона в новых мундирах заняли свои посты и готовы были выступить, как только объявят о прибытии принцессы.
Выехавший накануне дофин прибыл в Компьень инкогнито часов около одиннадцати вечера в сопровождении обоих братьев. Рано утром он сел на коня, словно простой смертный, и в сопровождении пятнадцатилетнего графа Прованского и тринадцатилетнего графа д’Артуа поскакал галопом в направлении Рибекура навстречу ее высочеству.
Эта учтивость пришла в голову не юному принцу, а его наставнику, г-ну Ла Вогийону. Его призвал к себе накануне Людовик XV и дал указание объяснить дофину обязанности, налагаемые на него событиями, которые должны были произойти в течение ближайших суток.
Чтобы поддержать честь монархии, де Ла Вогийон предложил герцогу Беррийскому последовать примеру королей его рода: Генриха IV, Людовика XIII, Людовика XIV, Людовика XV — каждому из них в свое время хотелось увидеть свою будущую супругу еще до церемонии, во время путешествия в меньшей степени готовую выдержать придирчивый осмотр.
На своих быстрых скакунах они проехали три или четыре льё за полчаса. Перед отъездом дофин был серьезен, а его братья веселились. В половине девятого они уже возвращались в город: дофин был все так же серьезен, граф Прованский — угрюм, только граф д’Артуа казался еще веселее, чем утром.
Дело в том, что герцог Беррийский волновался, граф Прованский изнывал от ревности, а граф д’Артуа был восхищен. Причина была одна: они убедились, что принцесса очень красива.
Серьезный, завистливый и беззаботный — вот как можно было определить трех принцев. Это отражалось на их лицах.
Часы на ратуше в Компьене пробили десять, когда наблюдатель заметил на колокольне деревни Клев белое знамя, которое должны были там водрузить, как только покажется карета ее высочества дофины.
Наблюдатель тотчас ударил в сигнальный колокол; в ответ на его звон на Дворцовой площади грянул пушечный выстрел.
Король, как будто только и ждавший этого сигнала, въехал в Компьень в запряженной восьмеркой лошадей карете в сопровождении эскорта. Вслед за ним в город въезжали бесчисленные кареты придворных.
Жандармы и драгуны скакали впереди. Придворные разрывались между желанием видеть короля и желанием поспешить навстречу дофине, между созерцанием блеска и великолепия и корыстолюбивыми соображениями.
Вереница карет, запряженных четверкой лошадей, растянулась почти на льё. В них ехали четыреста дам и столько же кавалеров — цвет французского дворянства. Доезжачие, гайдуки, рассыльные и пажи окружали эти кареты. Верховые офицеры из военной свиты короля составляли целое войско, блиставшее бархатом, золотом, перьями и шелками в клубах пыли, поднятой каретами.
В Компьене встречающие сделали недолгую остановку, после чего выехали из города, пустив лошадей шагом, чтобы приблизиться к условленному месту у придорожного креста, находившегося недалеко от деревни Маньи.
Знатная молодежь окружала дофина, дворяне старшего поколения сопровождали короля.
Со своей стороны дофина, не сменившая карету, неторопливо приближалась к условленному месту.
И вот обе свиты соединились.
Тотчас кареты опустели. С обеих сторон из карет вышла толпа придворных; в одной карете оставался король, в другой — дофина.
Дверца кареты ее высочества отворилась; молодая эрцгерцогиня легко ступила на землю и направилась к карете короля.
Увидев свою невестку, Людовик XV приказал отворить дверцу кареты и поспешил выйти.
Принцесса так удачно рассчитала время своего приближения, что в то мгновение, когда король коснулся ногой земли, она опустилась перед ним на колени.
Король нагнулся, поднял ее и нежно поцеловал, посмотрев на нее так, что она залилась краской.
— Монсеньер дофин! — представил король, показывая Марии Антуанетте на герцога Беррийского, который стоял у нее за спиной, и которого, казалось, она еще не видела.
Ее высочество грациозно присела в реверансе. Дофин, тоже покраснев, в ответ поклонился.
После представления дофина наступил черед обоих его братьев, затем — всех трех дочерей короля.
Ее высочество говорила что-нибудь приятное каждому из принцев и принцесс.
Графиня Дюбарри с беспокойством ждала, стоя за принцессами. Представят ли ее? Не забудут о ней?
После представления принцессы Софи, младшей дочери короля, произошла заминка, заставившая всех затаить дыхание.
Король, казалось, колебался, а дофина словно ожидала какого-то нового события, о котором была заранее предупреждена.
Король поискал глазами вокруг себя и, увидев неподалеку графиню Дюбарри, взял ее за руку.
Все тотчас расступились. Король остался в кругу, центром которого была дофина.
— Графиня Дюбарри, — представил он, — мой добрый друг.
Ее высочество побледнела, однако на ее бескровных губах появилась любезная улыбка.
— Вашему величеству можно позавидовать: такой очаровательный друг! Я нисколько не удивлена тем, что она может внушать нежнейшую привязанность.
Все переглянулись: они были не удивлены, а ошеломлены. Было ясно, что принцесса следует указаниям, полученным ею при австрийском дворе, и, возможно, повторяет слова, подсказанные ей самой Марией Терезией.
Господин де Шуазёль решил, что его присутствие необходимо. Он сделал шаг вперед, надеясь, что его тоже представят ее высочеству. Но король кивнул головой — ударили барабаны, запели трубы, раздался пушечный выстрел.
Король подал руку принцессе, чтобы проводить ее до кареты. Опершись на его руку, она прошествовала мимо г-на де Шуазёля. Заметила она его или нет — сказать было невозможно, однако ни кивком головы, ни взмахом руки она его не приветствовала.
В то мгновение, когда принцесса поднялась в карету короля, торжественный шум был заглушен звоном городских колоколов.
Графиня Дюбарри села в карету, сияя от счастья. Затем минут десять король усаживался в карету и отдавал приказание ехать в Компьень.
В это время все разговоры, которые до того велись сдержанно — из уважения или из-за волнения, — слились в гул.
Дюбарри подошел к карете невестки. Увидев его улыбку, она приготовилась услышать поздравления.
— Знаете, Жанна, — сказал он, указывая пальцем на одну из карет свиты ее высочества дофины, — кто этот молодой человек?
— Нет, — ответила графиня. — Вам известно, что сказала дофина, когда король представил меня ей?
— Речь совсем о другом. Этот молодой человек — Филипп де Таверне.
— Тот, что нанес вам удар шпагой?
— Вот именно. А знаете ли вы, кто это восхитительное создание, с которым он беседует?
— Эта девушка, такая бледная и величественная?
— Да, та, на которую сейчас смотрит король и имя которой он, по всей вероятности, спрашивает у дофины.
— Кто же она?
— Его сестра.
— Вот как? — удивилась Дюбарри.
— Послушайте, Жанна, я не знаю, почему, но мне кажется, что вам так же нужно опасаться сестры, как мне — брата.
— Вы с ума сошли.
— Напротив, я исполнен мудрости. Во всяком случае, о юноше я позабочусь.
— А я пригляжу за девушкой.
— Тише! — сказал Жан. — Вот идет наш друг герцог де Ришелье.
В самом деле, к ним, сокрушенно покачивая головою, подходил герцог.
— Что с вами, дорогой герцог? — спросила графиня, улыбаясь самой обворожительной из своих улыбок. — Вы чем-то недовольны.
— Графиня! — начал герцог. — Не кажется ли вам, что все мы слишком серьезны, я бы даже сказал, почти печальны для столь радостного события? Когда-то, помнится мне, мы уже встречали такую же любезную, такую же прекрасную принцессу: это была матушка нашего дофина. Все мы тогда были гораздо веселей. Может быть, потому, что были моложе?
— Нет, — раздался за спиной герцога голос, — просто, дорогой маршал, королевство было не таким старым.
Всех, кто услышал эти слова, будто обдало холодом. Герцог обернулся и увидел пожилого дворянина с элегантными манерами; тот с печальной улыбкой положил ему руку на плечо.
— Черт возьми! — воскликнул герцог. — Да это же барон де Таверне!
— Графиня, — продолжал он, — позвольте представить вам одного из моих самых давних друзей, к которому я прошу вас быть благосклонной: барон де Таверне-Мезон-Руж.
— Это их отец! — сказали в один голос Жан и графиня, склоняясь в поклоне.
— По каретам, господа, по каретам! — распорядился в это мгновение майор гвардии, командовавший эскортом.
Оба пожилых дворянина раскланялись с графиней и виконтом и направились вместе к карете, радуясь встрече после долгой разлуки.
— Ну что ж, — признался виконт, — хотите, я скажу вам одну вещь, дорогая моя? Отец мне нравится ничуть не больше, чем его детки.
— Какая жалость, — отозвалась графиня, — что сбежал этот дикарь Жильбер! Уж он-то рассказал бы нам все, недаром же он воспитывался в их доме.
— Подумаешь! — сказал Жан. — Теперь, когда нам больше нечего делать, мы его отыщем.
Они замолчали; карета тронулась с места.
На следующий день после проведенной в Компьене ночи оба двора, закат одного века и заря другого, перемешавшись, отправились по дороге в Париж — разверстую пропасть, которая всех их должна была поглотить.
Пора вернуться к Жильберу, о бегстве которого мы узнали из возгласа, неосторожно вырвавшегося у его покровительницы, мадемуазель Шон.
С тех пор как в деревушке Лашосе во время событий, предшествовавших дуэли Филиппа де Таверне с виконтом Дюбарри, он узнал имя своей благодетельницы, восхищения ею у нашего философа заметно поубавилось.
Часто в Таверне, в то время как, спрятавшись среди кустов или за стволом граба, он горящими глазами следил за гулявшей со своим отцом Андре, он слышал категоричные высказывания барона о графине Дюбарри.
Завистливая ненависть старого Таверне, пороки и воззрения которого нам известны, нашла отклик в сердце Жильбера. Андре никоим образом не оспаривала того дурного, что говорил барон о Дюбарри: во Франции ее презирали. И наконец, что окончательно заставило Жильбера принять сторону барона, — это неоднократно повторенная фраза Николь: «Ах, если бы я была графиней Дюбарри!»
В продолжение всего путешествия Шон была очень занята, причем вещами слишком серьезными, чтобы обращать внимание на перемены в расположении духа Жильбера, вызванные тем, что он узнал, кто были его спутники. Она приехала в Версаль с одной заботой: как можно выгоднее для виконта представить удар шпагой, который он получил от Филиппа и который не мог служить его чести.
Едва въехав в столицу если не Франции, то, по крайней мере, французской монархии, Жильбер забыл о своих мрачных мыслях и не мог скрыть своего восхищения. Версаль, величественный и холодный, с его громадными деревьями (большинство из них уже начали засыхать и гибнуть от старости), внушил Жильберу то чувство благоговейной печали, которому не в состоянии противиться ни один даже трезвый ум при виде великих сооружений, плодов человеческого упорства, или созданных мощью природы.
Против этого непривычного для Жильбера впечатления напрасно восставало его врожденное высокомерие: в первые минуты от удивления и восхищения он стал молчаливым и податливым. Сознание своей нищеты и ничтожества подавило его. Он находил, что слишком бедно одет по сравнению со всеми этими господами, увешанными золотом и орденскими лентами, слишком мал в сравнении со швейцарцами королевской гвардии; слишком неловок, когда ему приходится идти в больших подкованных железом башмаках через галереи по мозаичному паркету и выскобленным и навощенным мраморным полам.
Он почувствовал, что помощь его благодетельницы была ему необходима: лишь она могла сделать из него нечто. Он придвинулся к ней, чтобы стража видела, что они вместе. Но именно эту потребность в помощи Шон по зрелом размышлении он не смог ей простить.
Мы уже знаем — об этом мы говорили в первой части настоящей книги, — что графиня Дюбарри жила в Версале в прекрасных покоях, которые до нее занимала мадам Аделаида. Золото, мрамор, духи, ковры, кружева сначала опьянили Жильбера — натуру чувственную по своим задаткам, однако выработавшую в себе философский взгляд на вещи. И лишь много позднее, увлеченный зрелищем стольких чудес, поразивших его воображение, он заметил наконец, что находится в маленькой мансарде, обитой саржей, что ему подали бульон, остатки жаркого из баранины и горшочек сливок на десерт, что лакей, подавая еду, сказал по-хозяйски: «Не выходите отсюда» — и оставил его одного.
Однако последний штрих на этой картине — самый прекрасный, надо признать, — еще держал Жильбера во власти очарования. Его поселили под крышей, как мы уже говорили, но из окна мансарды ему были видны мраморные статуи парка, водоемы, подернутые зеленоватой ряской, которой их затянули забвение и заброшенность, а по-над кронами деревьев, подобно океанским волнам, пестрели долины и вдали голубели соседние возвышенности.
Жильбер подумал о том, что, не будучи ни придворным, ни лакеем, не имея на это право по рождению, даже ничем не унизясь, он поселился в Версале, в королевском дворце, наравне с первыми дворянами Франции.
Пока Жильбер заканчивал свой скромный ужин, очень хороший по сравнению с тем, к чему он привык, и любовался видом, открывавшимся из мансарды, Шон, как вы помните, отправилась в апартаменты своей сестры. Она шепнула ей на ухо, что поручение относительно г-жи де Беарн выполнено, и громко сообщила о несчастье, приключившемся с их братом на постоялом дворе в Лашосе. Злоключение, несмотря на весь шум, сопровождавший его вначале, как мы видели, мало-помалу отошло на задний план и затерялось в пропасти, где должны были затеряться многие значительно более важные события, — пропасти королевского безразличия.
Жильбер погрузился в мечтательное состояние, которое было свойственно ему, когда он находился перед лицом событий, превосходивших его ум или волю. Ему сообщили, что мадемуазель Шон просит его спуститься вниз. Он взял шляпу, почистил ее, бросил взгляд на свой потертый костюм, сравнил его с новой ливреей лакея и, напомнив себе, что это была все же ливрея, тем не менее спустился, красный от стыда при мысли о том, что резко отличается своим видом от людей, с которыми находился в одном помещении, и что предметы, которые попадались ему на глаза, так не соответствуют его облику.
Шон спускалась во двор одновременно с Жильбером, однако с той разницей, что она сходила по парадной лестнице, а он по маленькой лесенке, предназначенной для слуг.
Внизу ждала карета. Она представляла собой нечто вроде низкого четырехколесного экипажа, похожего на историческую маленькую карету, в которой великий король одновременно вывозил на прогулку г-жу де Монтеспан, г-жу де Фонтанж, а часто и королеву.
Шон села в экипаж и устроилась на переднем сиденье с большим ларцом и маленькой собачкой. Два других места предназначались Жильберу и интенданту Гранжу.
Жильбер поспешил занять место позади Шон, чтобы утвердить свое достоинство. Интендант, не чинясь, даже не обратив на это внимания, уселся за ларцом и собачкой.
Мадемуазель Шон, настоящая обитательница Версаля, с радостью покидала дворец и отправлялась вдохнуть воздух лесов и лугов; едва они выехали из города, как к ней вернулась общительность. Она обернулась к Жильберу и спросила:
— Ну, как вам понравился Версаль, господин философ?
— Он великолепен, сударыня. Но мы его уже покидаем?
— Да, мы едем к нам домой.
— Вы хотите сказать, что вы едете к себе домой, — ответил Жильбер тоном прирученного медведя.
— Да, именно это я и хотела сказать. Я покажу вас сестре; постарайтесь ей понравиться, этого добиваются сейчас самые высокородные дворяне Франции. Кстати, господин Гранж, закажите этому юноше одежду.
Жильбер залился краской до ушей.
— Какую, сударыня? — спросил интендант. — Обычную ливрею?
Жильбер подскочил на сиденье.
— Ливрею! — вскричал он, окинув интенданта свирепым взглядом.
— Нет, нет… Вы закажите… Я вам после скажу, что. У меня есть идея, которой я хочу поделиться с сестрой. Проследите только, чтобы этот костюм был готов одновременно с костюмом Замора.
— Слушаюсь, сударыня.
— Вы знаете Замора? — обратилась Шон к совершенно обескураженному этим разговором Жильберу.
— Нет, не имел этой чести, — ответил тот.
— Он станет вашим товарищем, скоро он будет назначен комендантом замка Люсьенн. Подружитесь с ним: несмотря на свой цвет, Замор — славный малый.
Жильбер хотел было спросить, какого же цвета Замор, но вспомнил прочитанную ему Шон по поводу его любопытства нотацию и, боясь нового нагоняя, удержался от вопроса.
— Постараюсь, — ответил он с полной достоинства улыбкой.
Приехали в Люсьенн. Философ все увидел своими глазами: недавно обсаженную деревьями дорогу, тенистые склоны, высокий акведук, который походил на римский, каштановые густолиственные рощи и, наконец, изумительную картину, открывавшуюся на леса и долины по обоим берегам Сены, убегающей по направлению к Мезону.
«Так вот он где, — сказал себе Жильбер, — домишко, который, как говаривал барон де Таверне, обходится Франции в кругленькую сумму».
Обрадовавшиеся собаки, суетившиеся слуги, сбежавшиеся, чтобы приветствовать Шон, прервали возвышенные размышления Жильбера.
— Сестра уже приехала?
— Нет еще, сударыня, но ее ждут.
— Кто же?
— Господин канцлер, господин начальник полиции, герцог д’Эгильон.
— Хорошо. Поскорее отворите китайский кабинет. Я хочу первой увидеть сестру. Предупредите ее, что я уже здесь, слышите? А! Сильви! — обратилась Шон к горничной, завладевшей ларцом и собачкой. — Отдайте ларец и Мизанпуфа господину Гранжу и проводите моего юного философа к Замору.
Сильви осмотрелась по сторонам, как будто пыталась определить, о какой зверушке идет речь. Взгляды Сильви и ее хозяйки остановились на Жильбере. Шон знаком подтвердила, что речь идет именно об этом молодом человеке.
— Следуйте за мной, — сказала Сильви.
С нарастающим изумлением Жильбер последовал за ней, а легкая как птичка Шон исчезла в одной из боковых дверей флигеля.
Если бы не повелительный тон, каким говорила с ней Шон, Жильбер принял бы Сильви скорее за знатную даму, чем за горничную. В самом деле, ее одежда была больше похожа на одежду Андре, чем на платье Николь. Сильви взяла Жильбера за руку и мило ему улыбнулась, так как слова мадемуазель Шон свидетельствовали если не о ее расположении к нему, то, во всяком случае, о мимолетной симпатии.
Это была — мы говорим о Сильви — высокая, красивая синеглазая девушка с почти незаметными веснушками и прекрасными белокурыми волосами. Ее свежий тонко очерченный рот, белые зубы, округлые руки вызвали у Жильбера прилив свойственной ему чувственности, напомнившей о медовом месяце, о котором говорила Николь.
Женщины всегда замечают подобные вещи, мадемуазель Сильви тоже заметила и улыбнулась.
— Как вас зовут, сударь? — спросила она.
— Жильбер, мадемуазель, — довольно мягко ответил молодой человек.
— Ну что ж, господин Жильбер, пойдемте знакомиться с благородным Замором.
— Комендантом замка Люсьенн?
— Да.
Жильбер одернул рукава, смахнул пыль с сюртука и вытер руки платком. Он был смущен тем, что должен был предстать перед столь важным лицом, но вспомнил фразу: «Замор — славный малый» — и это его приободрило.
Он уже стал другом графини, другом виконта. Сейчас он подружится с комендантом королевской резиденции.
«Разве не клевета все, что рассказывают о дворе? — подумал он. — Здесь так легко найти себе друзей! По-моему, эти люди приветливые и добрые».
Сильви отворила дверь в приемную, больше напоминавшую будуар; она была отделана черепаховыми панно, инкрустированными позолоченной медью. Это было похоже на атриум Лукулла, с той лишь разницей, что у древних римлян инкрустации были из чистого золота. Здесь, в огромном кресле, зарывшись в подушки, возлежал, положив ногу на ногу и грызя шоколадные пастилки, благородный Замор, уже знакомый нам, но не Жильберу.
Впечатление, которое произвел будущий комендант замка Люсьенн на философа, довольно забавным образом отразилось на его лице.
— О Боже! — воскликнул он, с волнением разглядывая странную фигуру: он в первый раз видел негра. — Что это такое?
Замор даже не поднял головы и продолжал жевать конфеты, от удовольствия поблескивая белками глаз.
— Это? — отозвалась Сильви. — Это господин Замор.
— Вот этот? — переспросил пораженный Жильбер.
— Ну, конечно! — ответила Сильви, которая не могла не рассмеяться, глядя на эту сцену.
— Комендант! — продолжал Жильбер. — Эта образина — комендант замка Люсьенн? Не может быть, мадемуазель, вы просто смеетесь надо мной.
При этих словах Замор выпрямился и показал белые зубы.
— Моя комендант, — сказал он. — Моя не образина.
Жильбер перевел с Замора на Сильви сначала беспокойный, а затем негодующий взгляд, когда он увидел, как молодая женщина расхохоталась, несмотря на все усилия сдержаться.
Замор, серьезный и невозмутимый, как индийский божок, засунул свою черную лапку в атласный мешочек и вновь захрустел конфетами.
В эту минуту распахнулась дверь и вошли г-н Гранж и портной.
— Вот, — сказал он, — человек, для которого шьется костюм. Снимите мерки, как я вам это объяснил.
Жильбер машинально вытягивал руки и подставлял плечи, а Сильви и Гранж беседовали в глубине комнаты. Сильви закатывалась смехом в ответ на каждое слово интенданта.
— Ах! Это будет очаровательно! — сказала Сильви. — А у него будет остроконечный колпак, как у Сганареля?
Не дожидаясь ответа г-на Гранжа, Жильбер оттолкнул портного и наотрез отказался продолжать снятие мерок. Он не знал, кто такой Сганарель, но его имя и в особенности смех Сильви подсказывали ему, что это, должно быть, смешной персонаж.
— Ну и ладно, — сказал интендант, — не невольте его. — Вам ведь и этого достаточно, не так ли?
— Разумеется, — ответил портной, — к тому же в платье такого рода ширина — не беда. Я сошью его просторным.
На этом мадемуазель Сильви, интендант и портной удалились, оставив Жильбера наедине с негритенком, который по-прежнему грыз конфеты и вращал глазами.
Сколько загадок для бедного провинциала! Сколько страхов, сколько волнений, особенно для философа, который видел — или ему казалось это, — что его достоинству грозит в Люсьенне еще большая опасность, чем в Таверне!
Однако он попытался заговорить с Замором: ему пришла в голову мысль, что это, возможно, индийский принц, о которых он читал в романах Кребийона-сына.
Но индийский принц не ответил и отправился любоваться перед каждым из зеркал своим роскошным костюмом, словно невеста своим венчальным нарядом. Затем, устроившись верхом на стуле с колесиками и оттолкнувшись от пола ногами, он несколько раз объехал приемную с ловкостью, свидетельствовавшей о том, что это упражнение изучено им основательно.
Вдруг раздался звонок. Замор вскочил со стула, бросил его там, где был остановлен звуком колокольчика, и через одну из выходивших в коридор дверей бросился туда, откуда позвонили.
Быстрота, с которой Замор повиновался серебристому звону, окончательно убедила Жильбера, что Замор вовсе не принц.
У Жильбера возникла мысль выйти через ту же дверь, что и Замор. Но, дойдя до конца приемной, выходившей в салон, он увидел столько господ с голубыми и красными орденскими лентами, сопровождаемых такими развязными, наглыми и шумными лакеями, что почувствовал, как холодок пробежал по его спине, а на лбу выступила испарина. Он вернулся в приемную.
Так прошел час. Замор не возвращался. Мадемуазель Сильви тоже не было. Жильбер страстно желал, чтобы появилось хоть какое-нибудь живое существо, пусть даже этот ужасный портной — орудие неизвестной ему мистификации, жертвой которой он должен был стать. Час спустя вновь отворилась дверь, через которую он вошел, появился лакей и сказал ему:
— Следуйте за мной.
Жильбера неприятно задело то, что он вынужден подчиняться лакею, однако речь шла, очевидно, о переменах в его положении, и ему показалось, что любое изменение будет для него к лучшему. Вот почему он поспешил за лакеем.
Освободившись наконец от переговоров и сообщив невестке о поручении, выполненном ею у графини де Беарн, Шон, в изящном утреннем домашнем платье, со всеми удобствами расположилась позавтракать у окна, в которое были видны верхушки посаженных неподалеку косыми рядами акации и каштанов.
Она ела с аппетитом, Жильбер отметил, что в этом не было ничего удивительного, так как ей подали рагу из фазана и галантин с трюфелями.
Философ Жильбер! Когда его ввели в комнату, где находилась Шон, он поискал глазами на столике предназначенный для него прибор: он ожидал, что его пригласят позавтракать.
Однако Шон даже не предложила ему сесть.
Она только взглянула на него, а затем, выпив бокал вина цвета топаза, спросила:
— Ну так что же, дорогой доктор, как ваши дела с Замором?
— Как мои дела? — переспросил Жильбер.
— Ну да! Я надеюсь, вы подружились?
— Как можно познакомиться или подружиться с какой-то зверушкой, которая и разговаривать-то не умеет, а когда к ней обращаются, только и делает, что вращает глазами и показывает зубы.
— Вы меня пугаете, — заметила Шон, продолжая есть; ничто в выражении ее лица не подтверждало этих слов. — Вы, значит, не способны к дружбе?
— Дружба предполагает равенство, сударыня.
— Какие красивые слова! — отозвалась Шон. — Так вы не считаете себя равным Замору?
— Точнее будет сказать, — ответил Жильбер, — что я не считаю его равным себе.
— Да он и впрямь очарователен! — ни к кому не обращаясь, сказала Шон.
Затем, обернувшись к Жильберу и заметив его надутый вид, прибавила:
— Значит, милый доктор, вы говорите, что не так легко отдаете свое сердце?
— Совершенно верно, сударыня.
— А я ошибалась, полагая, что принадлежу к числу ваших добрых друзей.
— Я к вам очень расположен, — чопорно ответил Жильбер.
— Благодарю вас. Вы меня просто осчастливили. И как же долго, мой прекрасный гордец, нужно добиваться вашего расположения?
— Достаточно долго, сударыня. Есть люди, которые — что бы они ни делали — не добьются его никогда.
— Ага! Теперь я понимаю, почему, прожив восемнадцать лет в доме барона де Таверне, вы неожиданно покинули его: семейство Таверне не сумело завоевать вашего расположения. Разве не так?
Жильбер покраснел.
— Что же вы не отвечаете? — настаивала Шон.
— Я могу ответить вам только одно: дружбу и доверие нужно заслужить.
— Черт побери! В таком случае мне кажется, что владельцы Таверне не удостоились ни вашей дружбы, ни вашего доверия.
— Отнюдь не все.
— А что же сделали те, кто имел несчастье не понравиться вам?
— Я не собираюсь жаловаться, — гордо ответил Жильбер.
— Ну же, ну! — промолвила Шон. — Я вижу, что я тоже недостойна доверия господина Жильбера. И, однако же, я полна желания заслужить его, но не знаю, как этого добиться.
Жильбер обиженно поджал губы.
— Итак, семейство Таверне не смогло вам угодить, — добавила Шон с любопытством, не ускользнувшим от Жильбера. — Расскажите мне все-таки, чем вы занимались у них в доме.
Жильбер оказался в некотором затруднении, так как и сам не знал, что, собственно, он делал в Таверне.
— Я был, сударыня… — пробормотал он. — Я был… доверенным лицом.
Услышав эти слова, произнесенные с характерной для Жильбера философической меланхоличностью, Шон расхохоталась так, что даже откинулась на стуле.
— Вы мне не верите? — нахмурившись, спросил Жильбер.
— Боже упаси! Знаете ли вы, друг мой, что вы совершенно невыносимы: вам ничего нельзя сказать. Я спросила, что за люди эти Таверне. И совсем не для того, чтобы досадить вам, а, наоборот, чтобы быть вам полезной и отомстить за вас.
— Я вовсе не думаю о мщении. А если понадобится — отомщу за себя сам.
— Вот и хорошо. Так как у нас есть в чем упрекнуть членов семьи Таверне, а вы тоже на них сердиты, — возможно, даже за многое, — мы, таким образом, становимся союзниками.
— Ошибаетесь, сударыня. Моя месть не имеет с вашей ничего общею, потому что вы говорите о всех Таверне, я же допускаю различные оттенки чувств, которые испытываю по отношению к ним.
— А господина Филиппа де Таверне, например, вы относите к темной или к светлой гамме оттенков?
— Я ничего не имею против господина Филиппа. Он никогда не делал мне ничего хорошего, но и ничего плохого. Не могу сказать, чтобы я его любил или ненавидел: он мне совершенно безразличен.
— Значит, вы не станете выступать свидетелем против Филиппа де Таверне перед королем или господином де Шуазёлем?
— Свидетелем по какому поводу?
— По поводу его дуэли с моим братом.
— Если меня вызовут свидетелем, я скажу все, что знаю.
— А что вы знаете?
— Правду.
— Что вы называете правдой? Это ведь очень гибкое слово.
— Только не для того, кто умеет отличать добро от зла, справедливость от несправедливости.
— Понимаю: добро — это господин Филипп де Таверне, а зло — господин виконт Дюбарри.
— Да, во всяком случае, для меня, для моей совести.
— Вот кого я подобрала на дороге! — бросила Шон с раздражением. — Вот кто обязан мне жизнью! Вот какова его благодарность!
— Вернее будет сказать, что я не обязан вам смертью.
— Это одно и то же.
— Напротив, это совершенно разные вещи.
— Неужели?
— Я не обязан вам жизнью. Вы помешали своим лошадям отнять ее у меня, вот и все. И к тому же не вы, а форейтор.
Шон пристально посмотрела на юного логика, который говорил, не выбирая выражений.
— Я могла бы ожидать, — отозвалась она с мягкой улыбкой и нежным голосом, — большей галантности от спутника, который во время путешествия столь ловко отыскивал мою руку среди подушек и мою щиколотку на своем колене.
Неожиданная нежность Шон и простота ее обращения произвели на Жильбера такое сильное впечатление, что он тут же забыл и про Замора, и про портного, и про завтрак, на который его забыли пригласить.
— Ну вот, вы снова милый, — сказала Шон, беря Жильбера за подбородок, — вы будете свидетельствовать против Филиппа де Таверне, не правда ли?
— Ну уж нет, — ответил Жильбер, — никогда!
— Отчего же, упрямец вы эдакий?
— Оттого, что господин виконт Жан был не прав.
— В чем же он был не прав, скажите на милость?
— Он оскорбил дофину, а господин Филипп де Таверне — напротив…
— Ну?
— …был прав, защищая ее честь.
— Как видно, мы держим сторону дофины?
— Нет, я на стороне справедливости.
— Вы сумасшедший, Жильбер, замолчите! Пусть никто в этом замке не услышит, что вы говорите.
— Тогда избавьте меня от необходимости отвечать, когда задаете вопрос.
— Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
Жильбер поклонился в знак согласия.
— Итак, малыш, что вы предполагаете делать здесь, если не желаете стать нам приятным? — спросила молодая женщина, тон которой стал довольно жестким.
— Разве можно становиться приятным, лжесвидетельствуя?
— Господи, да где вы берете все эти красивые слова?
— Каждый человек вправе оставаться верным своей совести.
— Когда вы служите хозяину, он берет всю ответственность на себя.
— У меня нет хозяина, — отрезал Жильбер.
— Если вы и дальше будете продолжать в том же духе, дурачок, — сказала Шон, поднимаясь с ленивой грацией, — у вас никогда не будет и хозяйки. А теперь я повторяю свой вопрос: что вы собираетесь у нас делать?
— Мне казалось, что можно не быть приятным, когда можешь быть полезным.
— Вы ошибались: нам и так попадаются только полезные люди, мы от них устали.
— В таком случае я уйду.
— Уйдете?
— Конечно! Я не просил, чтобы меня привозили сюда, ведь так? Значит, я свободен.
— Свободен! — вскричала Шон: непривычное для нее сопротивление начинало ее раздражать. — Ну уж нет!
Лицо Жильбера приняло выражение твердости.
— Спокойно, спокойно! — сказала молодая женщина, увидев по нахмуренным бровям собеседника, что он не так легко откажется от своей свободы. — Предлагаю мир! Вы хороши собой, полны добродетели и тем самым будете очень забавны — хотя бы в силу противоположности со всем тем, что нас окружает. Но умоляю: оставьте при себе свою любовь к истине.
— Разумеется, ее я сохраню.
— Да, но мы по-разному это понимаем. Я прошу: оставьте ее при себе, не провозглашайте культа истины в коридорах Трианона или в передних Версаля.
— Гм, — откликнулся Жильбер.
— Никаких «гм». Вы еще недостаточно образованны, мой юный философ, женщина еще может вас чему-нибудь научить. Первая аксиома: молчание — это еще не ложь. Запомните хорошенько!
— А если мне зададут вопрос?
— Кто же? Вы с ума сошли, друг мой. Боже! Да кто, кроме меня, думает о вас на этом свете? Вы еще не прошли никакой школы, как мне кажется, господин философ. Порода, которую вы представляете, пока еще редкость. Нужно проехать немало дорог и исходить немало лесов, чтобы найти подобного вам. Вы останетесь со мной, и не пройдет и несколько дней, как вы станете безупречным придворным.
— Сомневаюсь, — уверенно возразил Жильбер.
Шон пожала плечами.
Жильбер улыбнулся.
— Давайте на этом остановимся, — снова заговорила Шон. — К тому же вам надо понравиться только троим.
— И кто же эти трое?
— Король, моя сестра и я.
— Что для этого нужно сделать?
— Вы видели Замора? — спросила молодая женщина, уклоняясь от прямого ответа.
— Этого негра?
— Да, негра.
— Что может у меня быть с ним общего?
— Постарайтесь, чтобы вам так же повезло, мой дружочек. У этого негра уже две тысячи ливров ренты из шкатулки короля. Он скоро будет назначен комендантом замка Люсьенн, и тот, кто смеялся над его толстыми губами и цветом его кожи, станет перед ним лебезить, называть его «сударь» и даже «монсеньер».
— Только не я, сударыня.
— Неужели? — отозвалась Шон. — А мне казалось, что один из первых заветов философии гласит, что все люди равны?
— Именно поэтому я и не назову Замора монсеньером.
Шон была побеждена своим собственным оружием. Теперь была ее очередь прикусить язычок.
— Значит, вы не честолюбивы, — заметила она.
— Почему? — загорелся Жильбер. — Напротив.
— Вашей мечтой было, если не ошибаюсь, стать врачом?
— Я полагаю, что оказывать помощь себе подобным — прекраснейшее в мире занятие.
— Ну так ваша мечта осуществится.
— Каким образом?
— Вы будете врачом, и к тому же королевским врачом.
— Я? — вскричал Жильбер. — У меня нет понятия об элементарных вещах в области медицинского искусства… Вы смеетесь, сударыня.
— А вы думаете, Замор знает, что такое опускная решетка, машикули, контрэскарп? Нет, не знает, и это его не заботит. Это не мешает ему стать комендантом замка Люсьенн, со всеми привилегиями, связанными с этой должностью.
— Ах да, да, я понимаю, — прошептал Жильбер с горечью. — У вас только один шут, вам этого недостаточно. Королю скучно. Ему нужны два шута.
— Ну вот, — воскликнула Шон, — опять у него кислая мина! Вы так станете уродливым, мой друг. Приберегите все эти гримасы до того времени, когда у вас на голове будет парик, а на парике — остроконечный колпак: тогда это будет уже не уродливо, а смешно.
Жильбер нахмурил брови.
— Вы вполне можете согласиться на роль королевского врача, когда сам господин герцог де Трем умоляет мою сестру о титуле ее личной обезьянки.
Жильбер ничего не ответил. Шон в соответствии с пословицей истолковала его молчание как знак согласия.
— Чтобы доказать вам, что вы уже в фаворе, — продолжала Шон, — вы не будете есть со слугами.
— Благодарю вас, сударыня, — ответил Жильбер.
— Я уже распорядилась.
— А где же я буду есть?
— Вы разделите трапезу Замора.
— Я?
— Вы. Если хотите есть, идите сейчас же ужинать вместе с ним.
— Я не голоден, — грубо ответил Жильбер.
— Очень хорошо, — спокойно отозвалась Шон, — теперь вы не голодны, но к вечеру проголодаетесь.
Жильбер отрицательно покачал головой.
— А если не вечером, так завтра или послезавтра. Вы покоритесь, господин бунтарь, а если будете причинять нам слишком много хлопот, так у нас есть человек, который сечет непослушных пажей.
Жильбер вздрогнул и побледнел.
— Итак, отправляйтесь к Замору, — строго приказала Шон, — хуже вам от этого не будет. Кухня хорошая, но остерегайтесь быть неблагодарным, иначе вас научат благодарности.
Жильбер опустил голову.
Так он делал всякий раз, когда, вместо того чтобы говорить, принимал решение действовать.
Лакей, который привел Жильбера, дожидался, пока молодой человек выйдет. Он проводил Жильбера в небольшую столовую, рядом с уже знакомой приемной.
Замор сидел за столом.
Жильбер сел рядом с ним, но есть заставить его не смогли.
Пробило три часа. Графиня Дюбарри отправилась в Париж. Шон, которая должна была присоединиться к ней позже, дала указание проучить своего медвежонка: принести ему сладостей, если он будет вести себя хорошо, и запугать, посадить на час в карцер, если он будет продолжать бунтовать.
В четыре часа в комнату Жильбера принесли полный костюм «лекаря поневоле»: остроконечную шляпу-колпак, парик, черный сюртук, плащ того же цвета. К сему добавили воротничок, указку и толстую книгу.
Лакей, который принес вещи, одну за другой показал их Жильберу. Тот не проявил никакого желания сопротивляться.
Господин Гранж вошел вслед за лакеем и показал Жильберу, как надевать некоторые части костюма. Жильбер внимательно выслушал все объяснения г-на Гранжа.
— Мне кажется, — заметил он, — что раньше лекари носили письменный прибор и свиток бумаги.
— А ведь он прав, — согласился г-н Гранж, — найдите ему длинное перо, которое он прикрепит к поясу.
— С чернильницей и бумагой! — закричал Жильбер. — Я непременно хочу, чтобы костюм был полным.
Лакей кинулся выполнять полученные приказания. Кроме того, ему было поручено сообщить Шон об удивительной покорности Жильбера.
Шон была так довольна, что дала посланцу кошелек с восемью экю, чтобы повесить на пояс этому примерному лекарю.
— Благодарю, — сказал Жильбер, когда все это ему принесли. — Теперь оставьте меня одного, чтобы я мог одеться.
— Поторопитесь, чтобы мадемуазель могла увидеть вас до отъезда в Париж, — посоветовал ему г-н Гранж.
— Полчаса, — сказал Жильбер, — мне нужно всего полчаса.
— Хоть три четверти, если нужно, сударь, — ответил интендант, закрывая дверь в комнату Жильбера так тщательно, будто это была сокровищница.
Жильбер на цыпочках подошел к двери и прислушался. Убедившись, что шум шагов стих, он проскользнул к окну, выходившему на террасу. Терраса была расположена восемнадцатью футами ниже. Эти террасы, посыпанные мелким песком, были обсажены большими деревьями, листва которых затеняла балконы.
Жильбер разодрал свой длинный плащ на три части, связал их, положил на стол шляпу, рядом со шляпой кошелек и написал:
«Сударыня!
Первое из достояний человека есть свобода. Самая святая обязанность человека — сохранить ее. Вы принуждаете меня, я же себя освобождаю.
Он сложил письмо и адресовал его Шон. Затем привязал двенадцать футов саржи к решетке окна, между ее прутьями проскользнул, как ящерица, спрыгнул на террасу с риском для жизни, потому что веревки не хватило, и, еще оглушенный прыжком, добежал до деревьев, шмыгнул в крону, как белка, ухватился за ветки, спрыгнул на землю и со всех ног кинулся к лесу Виль-д’Авре. Когда через полчаса за ним пришли, он уже был недосягаем для погони.
Жильбер решил не идти по дороге, так как боялся погони. Он шел лесом и наконец, очутившись в роще, остановился передохнуть. Он прошел около полутора льё за три четверти часа.
Беглец огляделся: он был совершенно один. Безлюдье его успокоило. Крадучись, он приблизился к дороге, которая, по его расчетам, вела в Париж.
Заметив выезжавшие из деревни Рокенкур кареты с кучерами в оранжевых ливреях, он так испугался, что отказался от соблазна продвигаться по большой дороге и опять кинулся в лес.
«Останемся в тени каштанов, — сказал себе Жильбер. — Если меня где-нибудь и будут искать, то прежде всего на большаке. А к вечеру, переходя от дерева к дереву, от перекрестка к перекрестку, я доберусь до Парижа. Говорят, Париж большой. А я невелик, меня там не найдут».
Эта мысль понравилась ему еще и потому, что погода была великолепная, леса тенисты, а земля покрыта ковром из мхов. Солнце еще припекало, но уже начало заходить за возвышенности Марли, высушив траву и вызвав шедшие от земли нежные весенние запахи, аромат цветов и свежей зелени.
Был тот час дня, когда с неба опускается глубокая тишина, предшествующая сумеркам, час, когда цветы, закрывая лепестки, прячут в чашечке уснувшее насекомое. Золотистые жужжащие мухи возвращаются в дупла дубов, свое убежище; птицы беззвучно пролетают в листве, слышен лишь шорох их крыльев; единственная песня, которую еще можно услышать, — это ритмичное посвистывание дрозда и робкий щебет малиновки.
Жильбер знал лес, ему знакомы были его тишина и его звуки. Потому-то, не раздумывая более, не поддаваясь детским страхам, он смело отправился в путь среди вересковых зарослей по сухим прошлогодним листьям.
Вместо беспокойства, Жильбер испытывал теперь огромную радость. Он пил долгими глотками чистый и свежий воздух, чувствуя, что и на этот раз он, как настоящий стоик, вышел победителем из всех ловушек, подстерегающих человека с его слабостями. И разве имело какое-либо значение то, что у него не было ни хлеба, ни денег, ни ночлега? Ведь он был свободен и мог всецело располагать собой.
Он растянулся у подножия гигантского каштана, на мягкой подстилке между двумя толстыми корнями, поросшими мхом, и, глядя на улыбавшееся ему небо, заснул.
Разбудило его пение птиц. Едва светало. Жильбер, лежавший на жестком корне, приподнялся на затекшем локте и увидел, что в голубоватом рассвете открывается перекресток, где сходятся три лесные дороги; там и сям по влажным от росы тропкам пробегали ушастые быстрые кролики, а любопытная лань, перебиравшая стройными ногами со стальными копытцами, остановилась посреди аллеи, чтобы разглядеть это странное неизвестное существо, лежащее под деревом и внушающее ей желание как можно быстрее убежать прочь.
Жильбер поднялся на ноги и почувствовал, что голоден. Читатель помнит, что накануне он не пожелал ужинать с Замором и потому у него не было во рту ни крошки после того завтрака в Версале, в маленькой мансарде под крышей. Очутившись под сводами леса, отважный путник, прошедший через леса Лотарингии и Шампани, почувствовал себя как в парках Таверне или в зарослях Пьерфита, когда он пробуждался на заре после ночи, проведенной в засаде ради Андре.
Но тогда он находил рядом пойманную им куропатку или подстреленного фазана, а сейчас около него лежала только шляпа, изрядно пострадавшая в пути и окончательно испорченная утренней росой.
Так, значит, это был не сон, как он подумал, едва проснувшись? Значит, все было явью, начиная с его триумфального въезда в Версаль и кончая побегом из Люсьенна?
Затем чувство голода окончательно вернуло его к действительности, голода, все усиливающегося и все более острого.
Машинально он поискал вокруг себя сочную ежевику, дикие сливы, хрусткие корешки родных лесов, вкус которых, хотя и более терпкий, чем вкус репы, был тем не менее приятен лесорубам, которые разыскивают их, когда по утрам с топорами и пилами отправляются на работу.
Но в это время растения еще не созрели. Жильбер увидел вокруг одни только ясени, вязы, каштаны и вечные дубы, которые так любят песчаную почву.
«Ну же, ну, — сказал себе Жильбер, — пойду прямо в Париж. Я от него в трех-четырех льё, самое большее — в пяти. Это дело двух часов ходьбы. И разве уж так важны двухчасовые муки, когда есть уверенность, что вскоре они прекратятся? В Париже хлеба хватает на всех. Увидев честного, работящего молодого человека, любой встречный ремесленник не откажет мне в куске хлеба за работу. В Париже я всегда заработаю себе на еду на сутки вперед. Что же мне еще надо? Ничего — при условии, что каждый следующий день позволит мне стать выше, значительнее и приблизит меня к цели, которой я хочу достичь».
Жильбер ускорил шаги, он хотел выйти на большую дорогу, но утратил способность ориентироваться. В Таверне и во всех окрестных лесах он легко различал восток и запад, любой лучик солнца осведомлял его о времени и направлении. Ночью любая звезда, хотя он и не знал ее под именем Венеры, Сатурна или Люцифера, была для него путеводной. Но в этом новом для него мире он так же мало знал вещи, как и людей, и надо было ощупью, наугад отыскать свой путь среди тех и других.
«К счастью, я видел дорожные столбы с указателями дорог», — сказал себе Жильбер.
И он отправился к развилке, на которой заметил эти столбы-указатели.
Действительно, это была развилка трех дорог: одна из них вела в Маре-Жон, другая — в Шан-де-л’Алуэт, третья — в Тру-Сале.
Оказалось, что Жильбер был еще далек от цели своего пути. Три часа он кружил по лесу, возвращаясь от Рон-дю-Руа к перекрестку Принцев.
Пот струился по его лицу, двадцать раз он снимал сюртук и куртку, чтобы залезть на высоченный каштан, но, взобравшись на его вершину, он видел Версаль — то справа, то слева, — Версаль, к которому его постоянно приводила злая судьба.
В ярости, не смея идти по дороге, так как он был уверен, что весь Люсьенн кинулся ему вдогонку, Жильбер пробирался сквозь чащу и в конце концов прошел Вирофле, затем Шавиль, потом Севр.
В замке Мёдон пробило половину шестого, когда он добрался до монастыря капуцинов, расположенного между зданием мануфактуры и Бельвю. Оттуда, вскарабкавшись на крест с риском сломать его и, как Сирвен, быть приговоренным парламентом к колесованию, он увидел Сену, предместье Парижа и дымившиеся трубы крайних домов.
Но вдоль Сены через предместье проходила большая версальская дорога, от которой Жильберу надо было держаться подальше.
На мгновение Жильбер забыл об усталости и голоде. Он видел вдали скопление домов, тонувших в утренней дымке; он решил, что это Париж, побежал в ту сторону и остановился, лишь когда у него перехватило дыхание.
Он находился в самом центре Мёдонского леса, между Флёри и Плесси-Пике.
«Ну что ж, — сказал он, оглядываясь вокруг, — отбросим ложный стыд. Я непременно встречу одного из тех, кто, поднявшись спозаранку, отправляется на работу с большим куском хлеба под мышкой. Я скажу ему: «Все люди — братья и, значит, должны помогать друг другу. У вас хлеба достаточно не только для того, чтобы позавтракать, но и на весь день, и не на одного. А я умираю с голоду». И тогда он отдаст мне половину своего хлеба».
Голод заставлял Жильбера философствовать больше, чем обычно, и он продолжал свои размышления.
«В самом деле, — думал он, — разве не все у людей на земле общее? Бог, вечный источник всего сущего, разве дал одним воздух, который оплодотворяет землю, или землю, которая рождает плоды? Нет, но некоторые захватили ее. Однако в глазах Всевышнего, как и в глазах философа, ни у кого ничего нет: тот, кто чем-то владеет, имеет это лишь потому, что Бог дал это в его временное распоряжение».
Жильбер, со свойственной ему рассудительностью, собрал воедино смутные и еще не определившиеся мысли, которые в ту эпоху витали в воздухе, пролетая над головами, как облака, влекомые ветром в одну сторону, чтобы собраться в грозовую тучу.
«Кто-то, — продолжал философствовать Жильбер, — силой завладел тем, что принадлежит всем. Ну что ж, у них можно силой отобрать то, что они не хотят разделить со всеми. Если мой брат, у которого слишком много хлеба для него одного, откажется дать мне кусок, тогда… я возьму его силой, следуя закону природы, источнику здравого смысла и справедливости, потому что он вырастает из естественной потребности. Конечно, не в том случае, если мой брат скажет мне: «Та часть, которую ты просишь, — для моей жены и детей» или же: «Я сильнее тебя и не отдам тебе свой хлеб».
Жильбер, предаваясь размышлениям голодного волка, вышел на лужайку, посреди которой находилось болотце с рыжей водой, поросшее тростником и кувшинками.
На травянистом склоне, спускавшемся к самой воде, исполосованной во всех направлениях длинноногими водомерками, синели, как россыпь бирюзы, многочисленные незабудки.
В глубине полукругом высилась изгородь из больших осин и ольхи, заполнявшей своей густой листвой промежутки, оставленные природой между серебристыми стволами высоких деревьев.
Шесть аллей выходили на этот своего рода перекресток. Две из них, казалось, уходили к самому солнцу, которое золотило верхушки дальних деревьев, тогда как четыре другие, расходившиеся, как лучи звезды, пропадали в синей лесной дали.
Этот зеленый зал казался более прохладным и более цветущим, чем любое другое место в лесу.
Жильбер вошел в него по одной из темных аллей.
Первое, что он заметил, когда, окинув далекий горизонт, перевел свой взгляд на то, что окружало его, это был — в сумраках глубокого рва — ствол упавшего дерева, на котором сидел человек в седом парике, с мягкими и тонкими чертами лица, одетый в сюртук из толстого коричневого сукна, штаны такого же цвета, жилет из серого пике в полоску; его серые хлопчатобумажные чулки обтягивали изящную ногу довольно красивой формы; туфли на пуговицах, местами пыльные, были омыты на носках и задниках утренней росой.
Рядом с человеком на поваленном дереве стояла выкрашенная в зеленый цвет коробка с откинутой крышкой, полная только что собранных растений. Меж ног его лежал посох из падуба, закругленный конец которого блестел в тени; он заканчивался маленькой лопаткой в два дюйма шириной и три длиной.
Жильбер мельком окинул все эти подробности, но что он заметил в первую очередь, так это кусок хлеба, от которого старик отламывал кусочки, чтобы съесть их, поделившись с зябликами и зеленушками, издалека поглядывающими на желанную добычу. Они кидались на нее, едва старик протягивал им крошки, и с веселым щебетом улетали, шумя крыльями, в глубину леса.
Время от времени старик, следивший за ними добрым и живым взглядом, запускал руку в узелок из клетчатого цветного платка, вынимал вишню и заедал ею хлеб.
«Ну вот мне и представился случай», — сказал себе Жильбер, раздвигая ветки и делая несколько шагов по направлению к одинокому старику, который наконец прервал свои размышления.
Однако, пройдя треть расстояния и заметив благожелательный и спокойный взгляд этого человека, Жильбер остановился и снял шляпу.
Увидав, что он уже не один, старик быстро взглянул на свой костюм и накинутый сверху балахон.
Затем он застегнул костюм и запахнул балахон.
Жильбер набрался храбрости и подошел совсем близко. Однако, едва раскрыв рот, он сейчас же его закрыл, не проронив ни звука. Он колебался: ему вдруг почудилось, что он просит милостыню, а вовсе не требует того, что принадлежит ему по праву.
Старик заметил его робость, и, казалось, это обстоятельство успокоило Жильбера.
— Вы хотите мне что-то сказать, друг мой? — с улыбкой спросил он, положив хлеб под дерево.
— Да, сударь, — отвечал Жильбер.
— Что вам угодно?
— Я вижу, что вы бросаете хлеб птицам, а разве не сказано было, что их кормит Бог?
— Конечно, он их кормит, юноша, — проговорил незнакомец, — но рука человека — одно из орудий Божьего промысла. Если вы меня в этом упрекаете, то напрасно, потому что ни в глухом лесу, ни на шумной улице не пропадет хлеб, который мы разбрасываем. Здесь его подберут птицы, а там поднимут бедняки.
— Что ж, сударь, — отвечал Жильбер в сильном волнении от ласкового и проникновенного голоса старика, — хоть мы сейчас с вами в лесу, я знаю одного человека, который готов оспаривать ваш хлеб у птиц.
— Не вы ли это, мой друг? — вскричал старик. — Уж не голодны ли вы?
— Очень голоден, сударь, клянусь вам, и если вы позволите…
Старик схватил хлеб с выражением искреннего сострадания. Потом замер и пристально посмотрел на Жильбера.
Жильбер и в самом деле не очень походил на нищего, стоило лишь повнимательнее к нему приглядеться. Он был одет чисто, хотя его одежда в некоторых местах была выпачкана землей. На нем было свежее белье, потому что накануне в Версале он достал из своего узелка рубашку и переоделся, но рубашка была теперь помята и влажна. Было совершенно очевидно, что молодой человек ночевал в лесу.
Особенно удивительны были его белые изящные руки, выдававшие в нем мечтателя, а вовсе не человека, привыкшего к тяжелой работе.
Жильбер был достаточно сообразителен, чтобы заметить недоверие и колебание незнакомца; он поспешил опередить догадки старика, которые, как он понимал, были бы не в его пользу.
— Человек испытывает голод, сударь, если не ел двенадцать часов, — сказал он, — а у меня уже целые сутки во рту не было ни крошки.
Взволнованное выражение его лица, дрожащий голос, бледность — все подтверждало правдивость его слов.
У старика уже не было сомнений, вернее — опасений. Он протянул хлеб вместе с платком, в который были завернуты вишни.
— Благодарю вас, сударь, — молвил Жильбер, вежливо отказываясь от ягод, — с меня довольно и хлеба.
Он разломил его надвое, половину оставил себе, другую отдал старику. Потом сел на траву в нескольких шагах от старика, разглядывавшего его со все возраставшим интересом.
Трапеза его была недолгой. Хлеба было мало, а у Жильбера был прекрасный аппетит. Старик не стал беспокоить его расспросами, он украдкой наблюдал за ним, делая вид, что занят лежавшими в коробке травами и цветами, тянувшими головки к жестяной крышке, словно в надежде глотнуть свежего воздуху.
Однако видя, что Жильбер направляется к луже, старик закричал:
— Не пейте этой воды, юноша! Она заражена остатками прошлогодней травы, а на поверхности плавает лягушачья икра. Возьмите лучше ягод, они освежат не хуже воды. Берите, не стесняйтесь. Я вижу, вы сотрапезник ненавязчивый.
— Вы правы, сударь, навязчивость мне совсем не свойственна, я больше всего на свете боюсь быть таким. Это я недавно доказал в Версале.
— A-а, так вы из Версаля держите путь? — взглянув на Жильбера, поинтересовался незнакомец.
— Да, сударь, — отвечал молодой человек.
— Богатое место. Надо быть или очень бедным, или чересчур гордым, чтобы умирать там с голоду.
— Я как раз и беден и горд, сударь.
— Вы поссорились с хозяином? — неуверенно спросил незнакомец, вопросительно поглядывая на Жильбера и продолжая перебирать травы в коробке.
— У меня нет хозяина, сударь.
— Друг мой, так может говорить только честолюбец, — заметил незнакомец, надевая шляпу.
— Я сказал правду.
— Это не может быть правдой, потому что здесь, на земле, у каждого есть хозяин и только гордец может сказать: «У меня нет хозяина».
— Неужели?
— Ну, конечно, Боже мой! И старые и молодые, все, какими бы мы ни были, себе не принадлежим. Одними управляют люди, другими — воззрения, а самые строгие хозяева не всегда те, что отдают приказания, обижают грубым словом или наказывают плетью.
— Пусть так, — согласился Жильбер, — в таком случае мною руководят воззрения — это я готов признать. Воззрения — вот единственная сила, которую, не стыдясь, может признать разум.
— А каковы ваши воззрения? По-моему, вы еще очень молоды, друг мой, и глубоких воззрений у вас быть не может.
— Сударь! Я знаю, что люди — братья, что при рождении на каждого человека возлагаются обязанности по отношению к братьям. Я знаю, что Господь дал мне кое-что, пусть самую малость. А так как я готов признавать достоинства других, то я вправе требовать от них того же, если, конечно, я своих достоинств не преувеличиваю. Пока я не совершил бесчестных или несправедливых поступков, я имею право рассчитывать на известное уважение, хотя бы потому, что я человек.
— Ах-ах! — воскликнул незнакомец. — Вы где-нибудь учились?
— К сожалению, нет, сударь. Я прочел только «Рассуждение о начале и основаниях неравенства» и «Общественный договор». Из этих книг я и почерпнул все свои знания и даже, может быть, все свои мечты.
При этих словах в глазах незнакомца вспыхнул огонек, он сделал порывистое движение и едва не сломал стебелек бессмертника с блестевшими на солнце листиками, который никак не желал укладываться в тесную коробку.
— Так какие же у вас воззрения?
— Вероятно, они не совпадут с вашими, — отвечал молодой человек, — это воззрения Жан Жака Руссо.
— Хорошо ли вы их поняли? — спросил незнакомец с видимым недоверием, которое должно было задеть самолюбие Жильбера.
— Так ведь я, как мне кажется, понимаю свой родной язык, особенно когда на нем выражаются так же ясно и поэтично, как Жан Жак Руссо…
— Да, видно, не очень, — с улыбкой заметил старик, — потому что если то, о чем я вас сейчас спрашиваю, не поэтично, то уж, во всяком случае, вполне ясно. Я хотел спросить, помогли ли вам ваши занятия философией лучше понять суть системы…
Незнакомец смущенно замолчал.
— …системы Руссо? — переспросил молодой человек. — Да ведь я, сударь, изучал философию не в коллеже, я своему чутью обязан тем, что открыл для себя среди прочитанных книг самую замечательную и полезную: «Общественный договор».
— Бесплодный предмет для молодого человека, пустое созерцание для двадцатилетнего мечтателя, горький и малособлазнительный цветок для юного воображения, — слегка опечалившись, проговорил незнакомец.
— В несчастье человек мужает до срока, сударь, — возразил Жильбер, — а если дать волю мечтательности, то она может довести до беды.
Незнакомец удивленно раскрыл глаза, которые все это время были полуприкрыты в задумчивости, свойственной старику в минуты покоя, сообщавшего его лицу некоторую привлекательность.
— Кого вы имеете в виду? — краснея, спросил он.
— Никого, сударь, — отвечал Жильбер.
— Не может быть.
— Да нет же, уверяю вас.
— Мне показалось, что вы основательно изучили женевского философа и имеете в виду его жизнь.
— Я его не знаю, — простодушно возразил Жильбер.
— Не знаете? — вздохнул незнакомец. — Невелика потеря, молодой человек, это весьма жалкое создание.
— Что вы говорите! Жан Жак Руссо — жалкое создание? Значит, нет больше справедливости ни на земле, ни на небе. Жалкое создание! И это человек, посвятивший жизнь счастью других людей!..
— Ну, я вижу, вы и в самом деле его не знаете! Впрочем, давайте лучше поговорим о вас, если ничего не имеете против.
— Я охотнее предпочел бы уяснить себе предмет, о котором мы только что говорили. Кроме того, я ничего собою не представляю, сударь, что же я могу вам сообщить?
— Ну да, и потом, вы меня совсем не знаете и боитесь быть откровенны с незнакомым человеком.
— Сударь! Чего мне бояться кого бы то ни было и кто может сделать меня более несчастным, чем я есть? Вспомните, каким я предстал перед вами: одинокий, бедный, голодный.
— Куда же вы направлялись?
— В Париж. Вы парижанин, сударь?
— Да… то есть нет.
— Да или нет? — с улыбкой спросил Жильбер.
— Я не люблю лгать. Я не раз имел случай убедиться, что надо подумать, прежде чем ответить. Я парижанин, если под парижанином подразумевается человек, давно проживающий в Париже и ведущий городской образ жизни. Но родился я в другом городе. А почему вы об этом спросили?
— Мой вопрос связан с тем, о чем мы только что говорили. Я имел в виду то, что, если вы живете в Париже, вы, должно быть, видели господина Руссо.
— Я и впрямь видел его несколько раз.
— Его, наверное, провожают взглядами, когда он проходит мимо? Он вызывает восхищение, прохожие показывают на него друг другу пальцем как на благодетеля человечества, не так ли?
— Ничего похожего. За ним бегут дети и, подученные родителями, кидают ему вдогонку камни.
— О, Господи! — в недоумении вскричал Жильбер. — Но он, по крайней мере, богат?
— Ему случается утром, как и вам, задавать себе вопрос: «Что я буду сегодня есть?»
— Как бы ни был он беден, но, вероятно, он человек известный, могущественный, уважаемый?
— Засыпая вечером, он не уверен, что не проснется в Бастилии.
— Как же он должен в таком случае ненавидеть людей!
— Он их ни любит, ни ненавидит, они ему надоели, — вот и все.
— Не испытывать ненависти к людям, которые дурно с нами обходятся! — вскричал Жильбер. — Мне это непонятно.
— Руссо всегда был свободен, сударь. Руссо всегда был достаточно силен, чтобы надеяться только на себя. А ведь именно сила и свобода делают человека мягким и добрым. Напротив, зависимость и слабость его озлобляют.
— Вот потому-то я и стремлюсь оставаться свободным! — с гордостью заметил Жильбер. — Я чутьем угадывал то, что вы сейчас подтвердили.
— Человек может быть свободен и в тюрьме, молодой человек, — отвечал незнакомец. — Окажись Руссо завтра за решеткой, что рано или поздно с ним случится, он и там писал и мыслил бы так же свободно, как в горах Швейцарии. Я-то всегда полагал, что свобода состоит не в том, чтобы делать то, что хочется; она заключается в том, что никакая сила не может заставить человека поступать против своей воли.
— Скажите, сударь, эти слова принадлежат Руссо?
— Да, — отвечал незнакомец.
— Они взяты из «Общественного договора»?
— Нет, это из его новой книги под названием «Прогулки одинокого мечтателя».
— Сударь! Мне кажется, у нас с вами есть нечто общее.
— Что именно?
— Мы оба любим Руссо и восхищаемся его книгами.
— Говорите о себе, молодой человек: вы как раз в том возрасте, когда люди легко обманываются.
— Можно заблуждаться в чем-то, но не в ком-то.
— Впоследствии вы сами убедитесь, что чаще всего ошибаются именно в людях. Может быть, Руссо отчасти ближе к истине, чем другие. Но уж поверьте мне: и у него есть недостатки, да еще какие!..
Жильбер недоверчиво покачал головой. Однако, несмотря на это, незнакомец смотрел на него по-прежнему благожелательно.
— Вернемся к тому, с чего начали, — предложил он, — я сказал, что вы оставили в Версале своего хозяина.
— А я вам на это ответил, — немного мягче произнес Жильбер, — что у меня хозяина нет. Я мог бы прибавить, что, пожелай я поступить на службу, у меня был бы могущественный хозяин: я отверг одно предложение, которому многие могли бы позавидовать.
— Вы получили предложение?
— Да, я должен был развлекать бездельничающих аристократов. Но я подумал, что, пока я молод, могу учиться и чего-нибудь в жизни достичь, я не должен терять драгоценного времени юности и допускать, чтобы унижалось человеческое достоинство.
— Это похвально, — одобрил незнакомец, — но если вы собираетесь добиться в жизни успеха, надо иметь ясное представление о своем будущем, не так ли?
— Сударь! Я мечтаю стать врачом.
— Прекрасное и благородное занятие. Однако у врача два пути: либо истинная наука и, значит, скромное, а подчас нищенское существование, либо наглое шарлатанство, а с ним — богатство и почести. Если вы любите истину, юноша, становитесь врачом; если предпочитаете блеск — постарайтесь прослыть врачом.
— Сударь! Чтобы учиться, нужно много денег, не так ли?
— Конечно, деньги нужны, но не так уж много.
— А вот Жан Жак Руссо, — продолжал Жильбер, — все знает, а ведь это ничего ему не стоило!
— Ничего не стоило? — с печальной улыбкой переспросил старик. — И вы говорите так о самом дорогом, что Господь дал человеку: о душевной чистоте, о здоровье, о сне — вот во что обошлось женевскому философу то малое, чему он научился!
— И вы называете это «малым»! — воскликнул задетый за живое Жильбер.
— Ну, конечно! Да вы расспросите о нем и послушайте, что вам скажут.
— Прежде всего он великий музыкант.
— О! То, что Людовик Пятнадцатый с чувством пропел: «Над милым слугою утратила власть я…» еще вовсе не значит, что «Деревенский колдун» — хорошая опера.
— Он известный ботаник. Достаточно прочесть его письма, из которых я, по правде говоря, достал всего несколько страниц. Но вы-то должны об этом знать, раз занимаетесь сбором трав.
— Иногда бывает, что человек считает себя ботаником, а на самом деле он лишь…
— Договаривайте, сударь.
— А на самом деле он лишь собиратель гербариев, да и то…
— А вы сами кто, собиратель или ботаник?
— О! Перед лицом этих чудес Господних, которые называют растениями и цветами, я только собиратель, и довольно жалкий и невежественный.
— Но Руссо знает латинский язык, не так ли?
— Очень плохо.
— Однако я сам прочел в газете, что он перевел древнеримского писателя Тацита.
— Это случилось потому, что в своей гордыне — к сожалению, любого человека временами обуревает это чувство — он хотел заниматься всем сразу. Он сам написал в предисловии к своей первой книге, единственном, кстати говоря, переводе, что плохо понимает латинский язык и что Тацит, по его мнению, — сильный противник, который очень скоро его утомил. Да нет, юноша, вопреки вашему восхищению, я должен заметить, что совершенных людей не существует. Почти всегда — уж вы мне поверьте — глубину приносят в жертву широте взглядов. Даже небольшая речка разливается во время ливня и становится большим озером. А попробуйте спустить на воду лодку, и вы очень скоро сядете на мель.
— По вашему мнению, Руссо — человек поверхностный?
— Да, несомненно. Может быть, широтой взглядов он и превосходит других людей, но и только, — отвечал незнакомец.
— Многие люди были бы счастливы достичь его широты.
— Вы имеете в виду меня? — спросил незнакомец с добродушием, которое совершенно обезоружило Жильбера.
— Боже сохрани! — воскликнул он. — Мне так приятно с вами беседовать, что у меня и в мыслях не было вас обидеть.
— А что приятного я вам сказал? Я не думаю, чтобы вы стали мне льстить в благодарность за кусок хлеба и горсть вишен?
— Вы правы. Я никому не стал бы льстить за все золото мира. Но должен вам сказать, что вы первый, кто говорит со мной как с равным, не сердясь, как говорят с юношей, а не с ребенком. Хотя мы и не сошлись во взглядах на Руссо, в доброжелательности ваших суждений есть нечто возвышенное, и это меня к вам привлекает. Когда я с вами говорю, мне кажется, что я попал в роскошную гостиную и ставни в этой комнате закрыты. Но, несмотря на темноту, я угадываю изысканную обстановку. Только от вас зависит приотворить ставень и пролить свет на наш разговор. Но тогда, боюсь, у меня просто разбежались бы глаза.
— Да вы и сами выражаетесь с такой изысканностью, в которой можно усмотреть образование, превосходящее то, в котором вы признаетесь.
— Знаете, сударь, я и сам удивлен: я впервые употребляю подобные выражения, и среди них есть такие, о значении которых я только догадываюсь, потому что слышал их один раз. Я мог встречать их в книгах, но не понимал.
— Вы много читали?
— Слишком много. Кое-что собираюсь перечитать.
Старик удивленно взглянул на Жильбера.
— Да, — продолжал Жильбер, — я читал все, что попадало под руку, и плохое, и хорошее, я глотал все подряд. Эх, если бы моим чтением кто-нибудь руководил, если бы этот человек сказал мне, что я должен забыть, а что мне нужно запомнить!.. Впрочем, извините, сударь, я увлекся. Если ваша беседа мне дорога, это совсем не значит, что и вам приятно меня слушать. Я вам, вероятно, помешал.
Жильбер двинулся было прочь, страстно желая, чтобы старик его удержал. Казалось, серые глаза старика видели его насквозь.
— Вы мне не мешаете, тем более что моя коробка почти полна, осталось собрать только кое-какие виды мха. И еще мне говорили, что здесь встречаются прекрасные папоротники.
— Погодите, — проговорил Жильбер, — мне кажется, я видел совсем недавно то, что вы ищете… да, на скале.
— Далеко отсюда?
— Да нет, шагах в пятидесяти.
— А почему вы знаете, что те растения, которые вы видели, и есть папоротники?
— Я вырос среди лесов, сударь. И потом, дочь господина, в доме которого я воспитывался, тоже занималась ботаникой. У нее был гербарий, и она собственноручно надписывала каждое растение. Я подолгу разглядывал эти растения вместе с их названиями. Так вот, я видел мох, который мне когда-то был известен как камнеломка, а в ее гербарии было указано, что это папоротник.
— Вы интересуетесь ботаникой?
— Знаете, сударь, когда я слышал от Николь — это служанка мадемуазель Андре, — что ее хозяйка не может отыскать какое-нибудь растение в окрестностях Таверне, я просил Николь разузнать, как оно выглядит. Часто даже не зная, от кого исходит эта просьба, мадемуазель Андре двумя-тремя штрихами набрасывала интересовавшее ее растение. Николь забирала рисунок и передавала его мне. Я бегал по полям, по лугам, по лесам до тех пор, пока не находил нужного растения. Потом я выкапывал его лопатой, а ночью высаживал во дворе на лужайке. Когда утром мадемуазель Андре выходила на прогулку, она радостно вскрикивала: «Ах, Боже мой! Как странно: я его всюду искала, а оно растет совсем рядом!»
Старик с любопытством взглянул на Жильбера. Если бы смущенный юноша не опустил глаза, занятый своими мыслями, он заметил бы в его взгляде участие и умиление.
— Продолжайте изучать ботанику, молодой человек, — сказал старик, — ботаника — кратчайший путь к медицине. Бог ничего всуе не создавал, уж вы мне поверьте. Каждому растению рано или поздно будет посвящено описание в научном труде. Научитесь вначале распознавать простые растения, потом познакомитесь с их свойствами.
— Скажите, в Париже есть школы?
— Да, и среди них есть даже бесплатные, хирургическая например, — одно из благодеяний нынешнего царствования.
— Я могу посещать занятия в этой школе?
— Нет ничего проще. Видя ваше рвение, родители, я полагаю, согласятся с вашим выбором и смогут вас прокормить?
— У меня нет родителей. Но можете быть покойны: я найду работу и сумею прокормиться.
— Конечно, конечно. А так как вы знакомы с трудами Руссо, вы должны были заметить, что любому человеку, будь он хоть сын принца, необходимо научиться какому-нибудь ремеслу.
— Я не читал «Эмиля», а мне кажется, что именно там можно найти этот совет, не так ли?
— Да.
— Но я слыхал, как барон де Таверне издевался над этим изречением и выражал сожаление, что не сделал из своего сына столяра.
— Кем же стал его сын?
— Офицером, — отвечал Жильбер.
Старик усмехнулся.
— Да, все они таковы, благородные! Вместо того, чтобы обучить детей ремеслу, которое помогло бы им в жизни, они сами посылают их на смерть. Вот придет революция, после революции их ждет изгнание, за границей они будут вынуждены либо просить милостыню, либо, что еще хуже, продаваться вместе со шпагой. Впрочем, вы ведь не благородного происхождения и умеете что-нибудь делать, как я полагаю?
— Сударь! Как я вам уже сказал, я ничего не знаю и не умею. Кстати, я должен признаться, что испытываю непреодолимый ужас перед любой грубой работой, которая требует резких движений.
— Ах, так? — удивленно воскликнул старик. — Вы, стало быть, лентяй?
— Да нет, не лентяй! Вместо того чтобы заставлять меня работать руками, дайте мне книги, тихий кабинет, и вы увидите, что я днем и ночью буду отдаваться работе, которую избрал.
Незнакомец бросил взгляд на изнеженные белые руки молодого человека.
— Такое предрасположение не что иное, как чутье. Подобного рода отвращение приводит порой к прекрасным результатам. Однако надобно иметь опытного руководителя. Вы говорите, что не учились в коллеже, — продолжал он, — ну а школу-то, по крайней мере, окончили?
Жильбер отрицательно покачал головой.
— Читать и писать умеете?
— Перед смертью мать успела научить меня читать. Бедная матушка! Я был болезненным ребенком, и она частенько говаривала: «Хорошего работника из него не выйдет. Пусть станет священником или ученым». Когда мне надоедало следить за ее объяснениями, она повторяла: «Учись читать, Жильбер, и тебе не придется колоть дрова, ходить за плугом, тесать камни». Вот так я и научился грамоте. К несчастью, матушка скоро умерла.
— Кто же учил вас писать?
— Сам научился.
— Сами?
— Да. Для этого я оттачивал палочку и просеивал песок, чтобы удобнее было на нем чертить. Два года я писал печатными буквами, довольно ловко копируя их из книги, и не подозревал, что существуют и другие буквы. И вот однажды, года три назад, мадемуазель Андре уехала в монастырь. Несколько дней от нее не было никаких известий, потом почтальон попросил меня передать барону ее письмо. Вот когда я увидал, что помимо печатных существуют другие буквы! Барон де Таверне сломал печать и бросил конверт. Я его подобрал и унес к себе. Когда почтальон опять у нас появился, я попросил его прочесть адрес. Надпись на конверте гласила: «Господину барону де Таверне-Мезон-Руж, в его имение через Пьерфит». Я сравнил каждую букву этой надписи с соответствующей печатной буквой и увидал, что за исключением трех все буквы алфавита содержались в этих двух строках. Потом я срисовал буквы, начертанные рукой мадемуазель Андре. Неделю спустя я уже переписывал этот адрес в десятитысячный раз и так научился писать. Теперь я пишу сносно, можно сказать — хорошо. Итак, сударь, вы видите, что мои надежды сбылись, потому что я умею писать, потому что я прочел все, что попадало мне под руку, потому что я старался осмыслить прочитанное. Так отчего же я не смогу найти человека, которому будет нужно мое перо, слепца, которому понадобятся мои глаза, или какого-нибудь немого, которому будет необходим мой язык?
— Да ведь в таком случае у вас появится хозяин, вы же этого не хотите. Секретарь или чтец — это слуги второго сорта, и ничего больше.
— Вы правы, — бледнея, прошептал Жильбер, — ну так что же!.. Я должен добиться своего! Я готов мостить улицы Парижа, разносить воду, если понадобится, но добьюсь своего! Я скорее умру, чем оставлю свою мечту.
— Мне кажется, у вас в самом деле есть сила воли и мужество, — заметил незнакомец.
— Вы так добры ко мне, — проговорил Жильбер. — А чем вы занимаетесь? Судя по одежде, вы служите у какого-нибудь финансиста.
На устах старика заиграла ласковая, грустная улыбка.
— У меня, конечно, есть ремесло, — отвечал он, — каждый человек должен уметь что-нибудь делать, но оно ничего общего не имеет с финансами. И потом, зачем мне тогда собирать травы?
— Значит, вы торговец травами?
— Почти так.
— Вы, стало быть, бедны?
— Да.
— Именно бедные готовы отдать то, что у них есть, потому что бедность делает их мудрыми, а хороший совет — дороже денег. Можно мне попросить у вас совета?
— Возможно, я сделаю для вас больше.
Жильбер улыбнулся.
— Я так и думал, — заметил он.
— Как вы считаете, сколько денег вам понадобится, чтобы прожить?
— Очень немного.
— Вы, вероятно, совсем не знаете Парижа.
— Я впервые увидал его вчера с высоты замка Люсьенн.
— Вы, верно, не знаете, что в большом городе жизнь дороже?
— Насколько приблизительно?
— Ну, например, то, что в провинции стоит одно су, в Париже вам обойдется в три раза дороже.
— Ах так? — воскликнул Жильбер. — Ну, тогда… Если бы у меня была крыша над головой, угол, где я мог бы отдохнуть после работы, то на жизнь мне хватило бы около шести су в день.
— Прекрасно, мой друг! — вскричал незнакомец. — Вот человек, который мне нравится! Идемте в Париж вместе, и я найду вам дело, которое вас прокормит, и в то же время вы сможете остаться независимым.
— Ах, сударь! — только и смог вымолвить Жильбер, опьянев от счастья.
Овладев собой, он прибавил:
— Надеюсь, вы понимаете, сударь, что я должен в самом деле работать и не приму от вас милостыни.
— Конечно. О, на этот счет можете быть совершенно спокойны, дитя мое: я не так богат, чтобы подавать милостыню, да еще первому встречному.
— Вот и прекрасно, — сказал Жильбер, которому эта мизантропическая шутка пришлась по душе, а вовсе не обидела, как можно было бы ожидать, — такие речи мне очень нравятся! Я принимаю ваше предложение и благодарю вас от всей души.
— Так мы уговорились? Мы пойдем в Париж вместе?
— Да, сударь, если вам угодно.
— Разумеется, раз я предлагаю.
— Каковы будут мои обязанности?
— Никаких, кроме одной: хорошо работать. Вы сами будете следить за тем, сколько времени вам нужно работать. Вы имеете право быть молодым, счастливым, свободным; вы даже будете иметь право на безделье, если, конечно, заработаете на отдых, — прибавил незнакомец, пытаясь скрыть улыбку.
Подняв глаза к небу, он со вздохом воскликнул:
— О молодость! О сила! О свобода!
В его тонких, чистых чертах промелькнула невыразимая грусть.
Он поднялся, опираясь на палку.
— А теперь, — повеселев, заговорил он, — раз у вас есть работа, не угодно ли будет вам помочь мне еще раз наполнить мою коробку? У меня при себе есть немного оберточной бумаги, вот мы и завернем в нее первый урожай. Да, вот еще что: не хотите ли вы есть? У меня остался хлеб.
— Прибережем его на вечер, сударь.
— Тогда доешьте вишни, а то они будут нам мешать.
— На таких условиях я согласен. Позвольте мне понести вашу коробку: вам будет удобнее идти, а я привык ходить быстро и от вас не отстану.
— По-моему, вы приносите мне удачу: мне кажется, я вижу вон там picris hieracioides, я его безуспешно искал с самого утра. А вот у вас под ногами — осторожно, не раздавите! — cerastium aquaticum. Не надо, не рвите! Вы ничего пока не смыслите в травах, мой юный друг! Одна из них еще слишком влажна, другая должна немного подрасти. Мы с вами вернемся сюда к трем часам за picris hieracioides, а cerastium заберем через недельку. Кстати, я должен его показать одному моему знакомому ученому, у которого надеюсь получить для вас протекцию. А теперь проводите меня на то место, о котором вы мне недавно рассказывали и где вы видели хорошие папоротники.
Жильбер пошел вперед, старик последовал за ним, и скоро оба скрылись в лесной чаще.
Жильбер был очень обрадован, что счастливый случай не оставил его и на сей раз, как до сих пор, и помог ему в трудную минуту. Он шагал впереди, время от времени оглядываясь на странного незнакомца; этому удивительному человеку удалось всего несколькими словами и обнадежить, и в то же время приручить юношу.
Жильбер привел его на то место, где и в самом деле росли превосходные папоротники. Старик выбрал то, что ему было нужно для коллекции, и они отправились на поиски новых растений.
Жильбер разбирался в ботанике лучше, чем предполагал. Выросший среди лесов, он знал все растения, ведь это были его друзья. Правда, они были ему знакомы под другими именами. Он их показывал, а его спутник давал им правильное название. Повторяя за ним, Жильбер коверкал греческие или латинские слова. Незнакомец растолковывал ему значение каждого слова, и Жильбер запоминал не только название растения, но и значение греческих и латинских слов, которыми Плиний, Линней или Жюсьё окрестили то или иное растение.
Время от времени Жильбер восклицал:
— Как жаль, сударь, что я не могу зарабатывать шесть су вот так, занимаясь с вами ботаникой весь день напролет! Клянусь вам, я не позволил бы себе ни минуты отдыха, да мне не нужно было бы и денег: я обошелся бы куском хлеба — таким, каким вы угостили меня утром. Я сейчас напился из ручья воды, она показалась мне такой же вкусной, как в Таверне. А ночью под деревом я спал лучше, чем под крышей Версальского дворца.
Незнакомец в ответ улыбнулся.
— Друг мой! — сказал он. — Придет зима, трава засохнет, ручей замерзнет, ледяной ветер будет гулять среди голых ветвей вместо легкого ветерка, который сейчас колышет листву. Вам будет нужна крыша над головой, теплая одежда, очаг, а из шести су в день вы ничего не сможете выкроить на то, чтобы снять комнату, запастись дровами и купить одежду.
Жильбер горестно вздыхал, собирал растения и снова и снова задавал вопросы.
Весь день бродили они по лесам в окрестностях Ольней, Плесси-Пике, Кламара и Мёдона.
Жильбер, в силу своего характера, скоро стал держаться с незнакомцем довольно свободно. Старик пытался его расспрашивать, однако подозрительный, осторожный и боязливый Жильбер больше помалкивал.
В Шатийоне незнакомец купил хлеба и молока и разделил их со спутником; затем они отправились в Париж, торопясь дойти засветло, чтобы Жильбер смог посмотреть город.
От одной мысли о Париже сердце молодого человека отчаянно билось; он не пытался скрыть волнения, когда с холма Ванв он увидал купола Сент-Женевьев, Дом инвалидов, собор Парижской Богоматери и необъятное море домов, волнами разбегавшихся от центра города и словно пытавшихся затопить Монмартр, Бельвиль и Менильмонтан.
— Вот он, Париж! — прошептал он.
— Да, Париж, нагромождение камней, бездна страдания, — заметил старик, — в этом городе каждый камень полит слезами и пропитан кровью.
Жильбер умерил свой пыл. Впрочем, его радостное возбуждение вскоре само собой угасло.
Они вошли в Париж через заставу Анфер и сразу угодили в грязное, зловонное предместье. Больных переносили на носилках в госпиталь. Вместе с собаками, коровами и свиньями в грязи играли полуголые дети.
Жильбер нахмурился.
— Вы все это находите отвратительным, не так ли? — спросил старик. — Скоро вы еще не то увидите! Свинья и корова — это достаток, дети здесь — в радость. Ну, подумаешь — грязь: ее вы увидите всюду!
Жильбер был рад познакомиться и с таким Парижем; он видел его глазами своего спутника и принимал здешнюю жизнь такой, какой ее представлял ему старик.
А тот вначале был красноречив и все разглагольствовал. Но мало-помалу, по мере того как они приближались к центру города, он становился все молчаливее. Он выглядел озабоченным, и Жильбер не осмеливался спросить его, что за сад раскинулся по другую сторону решетки, вдоль которой они шагали, и как называется мост, по которому они проходили… Так он в тот раз и не узнал, что это был Люксембургский сад и Новый мост.
Жильбер заметил, что задумчивость незнакомца переросла в беспокойство. Он позволил себе спросить:
— Нам еще долго идти, сударь?
— Нет, мы почти пришли, — мрачно отвечал старик.
Они прошли вдоль великолепного особняка Суасон; его парадный подъезд и окна выходили на улицу Фур, а прекрасные сады тянулись до улиц Гренель и Двух Экю.
Спутники вышли к церкви; она показалась юноше необыкновенно красивой. Жильбер на мгновение замер от восторга и воскликнул:
— До чего красиво!
— Это церковь святого Евстафия, — пояснил старик.
Подняв глаза, он вскричал:
— Восемь часов! О Господи! Идемте скорее, молодой человек, скорее, прошу вас!
Незнакомец ускорил шаг, Жильбер едва за ним поспевал.
— Я, кстати, забыл вас предупредить, что я женат, — сообщил старик после некоторого молчания, начинавшего не на шутку беспокоить Жильбера.
— Вот как?
— Да, и моя жена, как истинная парижанка, станет бранить нас за опоздание. Должен также предупредить, что она крайне недоверчива по отношению к незнакомым людям.
— Я готов удалиться, сударь, если вам угодно, — предложил Жильбер, обескураженный словами незнакомца.
— Да нет, друг мой, раз я вас к себе пригласил, следуйте за мной.
— Я готов, сударь.
— Сюда пожалуйте, теперь направо, вот сюда… вот мы и пришли.
Жильбер поднял голову и при свете последних лучей заходящего солнца прочел на углу площади над лавкой бакалейщика слова: «Улица Платриер».
Незнакомец еще ускорил шаг. Чем ближе он подходил к дому, тем его все более охватывало лихорадочное возбуждение. Боясь потерять его из виду, Жильбер поминутно натыкался то на прохожего, то на лоток разносчика, то на дышло кареты или оглоблю телеги.
Казалось, его проводник совершенно о нем забыл: он торопливо шагал своей дорогой, находясь во власти все более беспокоившей его мысли.
Наконец он остановился перед дверью с зарешеченным верхом.
Рядом с дверью висел шнурок. Старик дернул за него, и дверь распахнулась.
Он обернулся и, видя, что Жильбер замер в нерешительности, пригласил:
— Входите поскорее.
Дверь захлопнулась.
Пройдя несколько шагов во мраке, Жильбер споткнулся о нижнюю ступеньку крутой темной лестницы. Старик в знакомой обстановке успел тем временем подняться на десяток ступеней.
Жильбер нагнал его и пошел следом.
Они поднялись на площадку; здесь было две двери. У порога одной из них лежала вытертая циновка.
Незнакомец подергал за привязанную к шнурку ручку с раздвоенным концом, и в комнате раздался пронзительный звон. Стало слышно, как кто-то в башмаках прошаркал к порогу, дверь распахнулась.
На пороге стояла женщина; ей было на вид немного за пятьдесят.
Незнакомец и женщина заговорили разом.
Старик робко спрашивал:
— Мы не очень поздно, дорогая Тереза?
А женщина ворчала:
— Из-за вас приходится так поздно ужинать, Жак!
— Ничего, ничего, это поправимо, — ласково отвечал незнакомец, затворяя дверь и забирая у Жильбера жестяную коробку.
— Как! У вас теперь рассыльный? — вскричала старуха. — Этого только недоставало! Вы что, уже не способны сами носить свою дурацкую траву? Рассыльный у господина Жака! Вы только поглядите! Господин Жак — знатный сеньор!
— Ну-ну, успокойся, Тереза, — отвечал тот, к кому она так грубо обращалась и кого называла Жаком; он стал бережно раскладывать свои травы на камине.
— Заплатите ему поскорее и выставьте за дверь: нам ни к чему соглядатаи.
Жильбер смертельно побледнел и порывисто шагнул к двери. Жак его удержал.
— Этот господин не рассыльный, — довольно твердо проговорил он, — и уж тем более не соглядатай. Он мой гость.
Старуха всплеснула руками.
— Гость? — вскрикнула она. — Этого нам только не хватало!
— Послушайте, Тереза, — продолжал незнакомец, по-прежнему ласково, однако в его голосе уже зазвенели металлические нотки, — зажгите свечу. Я утомился, и мы оба умираем от жажды.
Старуха громко вздохнула и затихла.
Она чиркнула огнивом, поднеся его к коробке с трутом; посыпались искры, и огонь занялся.
Весь этот разговор сопровождался вздохами, а затем наступило молчание; притихший Жильбер, не шевелясь, стоял у двери, словно пригвожденный, и уже искренне жалел о том, что переступил порог этого дома.
Жак обратил внимание на муки молодого человека.
— Входите, господин Жильбер, прошу вас! — сказал он.
Желая повнимательнее разглядеть того, к кому ее муж столь вежливо обращался, старуха повернулась к Жильберу угрюмым пожелтевшим лицом. На нем играли отблески разгоравшейся свечи, вставленной в медный подсвечник.
У нее было морщинистое, в красных прожилках лицо, в некоторых местах на нем словно проступала желчь. Ее глаза можно было скорее назвать подвижными, нежели живыми; у нее были заурядные черты лица, губы кривились в притворной улыбке, противоречившей ее голосу, а главное — тому, как она встретила мужа и Жильбера. Молодой человек с первого взгляда почувствовал к ней неприязнь.
А старухе не по вкусу пришлось бледное утонченное лицо Жильбера, так же как его подозрительное, напряженное молчание.
— Еще бы не умаяться, еще бы не умереть от жажды, господа хорошие! — сказала она. — Ну как же! Провести целый день в лесной тени — ах, как это утомительно! Время от времени наклониться и сорвать цветок — ох, какая тяжелая работа! Этот господин, верно, тоже занимается сбором трав? Подходящее ремесло для тех, кто ничего не умеет делать!
— Этот господин, — отвечал Жак все более строгим тоном, — добрый и верный товарищ, оказавший мне честь тем, что сопровождал меня весь день. Я уверен, что дорогая Тереза отнесется к нему как к другу.
— У нас еды только на двоих, — пробормотала Тереза, — я на гостей не рассчитывала.
— Мне много не надо, ему — тоже, — возразил Жак.
— Знаю я вашу скромность! Предупреждаю, что в доме мало хлеба для двух скромников, а я не собираюсь бежать за ним вниз. Кстати, булочная уже закрыта.
— Ну что же, в таком случае я сам схожу за хлебом, — насупившись, проговорил Жак. — Отопри мне дверь, Тереза.
— Но…
— Я приказываю!
— Ладно, ладно, — проворчала старуха, уступая категорическому тону Жака, причиной которого было ее упрямство, — ведь я здесь для того, чтобы потакать любой вашей прихоти… Ладно уж, нам хватит и того, что есть. Давайте ужинать.
— Садитесь рядом со мной, — сказал Жак Жильберу, подводя его к небольшому столику, накрытому в соседней комнате. На столе рядом с двумя приборами лежали сложенные салфетки, перевязанные одна — красной, другая — белой ленточкой, указывавшие место каждого из хозяев квартиры.
Четырехугольная комнатка была тесновата, стены были оклеены бледно-голубыми обоями с белым рисунком. На стенах висели две огромные географические карты. Вся обстановка состояла из шести стульев вишневого дерева с плетеными сиденьями, упомянутого уже стола да шифоньерки со старыми чулками.
Жильбер сел. Старуха поставила перед ним тарелку и принесла истертый прибор, а потом начищенный до блеска оловянный кубок.
— Так вы не пойдете за хлебом? — обратился Жак к жене.
— Незачем, — проворчала она, всем своим видом показывая, что не простила Жаку одержанной им над ней победы, — я обнаружила в буфете еще полбулки. Всего у нас, стало быть, полтора фунта или около того — этого должно хватить.
И она подала суп.
Сначала старуха налила Жаку, потом Жильберу, остатки стала есть сама прямо из супницы.
Все трое ужинали с большим аппетитом. Оробевший Жильбер старался есть как можно медленнее; он понимал, что стал невольной причиной всех этих семейных дрязг. Однако, как ни старался, он первым опорожнил тарелку.
Старуха бросила на него возмущенный взгляд.
— Кто сегодня заходил? — спросил Жак, отвлекая внимание Терезы.
— Да все, кому не лень, как обычно. Вы обещали госпоже де Буффлер четыре тетради стихов, госпоже д’Эскар — две арии, а госпоже де Пентьевр — квартет с аккомпанементом. Одни явились собственной персоной, другие прислали прислугу. Да куда там! Господин Жак собирал травы, а так как нельзя и отдыхать и в то же время работать, то дамам пришлось уйти ни с чем.
Жак не проронил ни слова, к величайшему удивлению Жильбера, ожидавшего, что старик рассердится. Но так как на сей раз обидные слова касались одного старика, он и глазом не моргнул, выслушивая их.
За супом последовал малюсенький кусочек вареной говядины; он был подан на небольшой фарфоровой тарелке, исцарапанной ножами.
Жак положил Жильберу крохотный кусочек, будучи под неусыпным оком Терезы, потом взял себе почти такую же порцию и передал блюдо хозяйке.
Она взялась за хлеб и протянула кусок Жильберу.
Кусок был такой тоненький, что Жак покраснел от стыда. Он дождался, пока Тереза отрежет хлеба ему, потом себе, а затем забрал у нее булку и сказал:
— Отрежьте себе хлеба сами, мой юный друг, и ешьте досыта, прошу вас. Хлеб жалко давать тому, кто его не бережет.
Затем было подано блюдо зеленой фасоли в масле.
— Взгляните, какая у нас зеленая фасоль, — предложил Жак, — это из наших запасов, и нам она кажется очень вкусной.
Он передал блюдо Жильберу.
— Благодарю вас, сударь, за прекрасный ужин, — отвечал тот, — я сыт.
— Господин иного мнения о моей фасоли, — с кислой миной заметила Тереза, — он, вероятно, предпочитает свежую фасоль, да нам это не по карману.
— Что вы, сударыня. Ваша фасоль изумительна, и я бы с удовольствием ее отведал, но я всегда ем только одно блюдо.
— И пьете только воду? — спросил Жак, протягивая ему бутылку.
— Да, сударь.
Себе Жак налил немного неразбавленного вина.
— А теперь, женушка, — сказал он, ставя бутылку на прежнее место, — прошу вас приготовить молодому человеку постель, он очень устал.
Тереза выронила вилку и с испугом уставилась на мужа.
— Приготовить постель? Да вы с ума сошли! Вы хотите оставить его на ночь? Может, вы собираетесь уложить его в своей постели? Да нет, он просто потерял голову… Вы, должно быть, решили открыть пансион? В таком случае на меня можете не рассчитывать. Поищите себе кухарку и служанку. С меня довольно вас одного, я не собираюсь убирать за другими.
— Тереза! — строго и внушительно произнес Жак. — Выслушайте меня, дорогая: это всего на одну ночь, молодой человек в первый раз в Париже, я его сюда привел. Я не хочу, чтобы он ночевал на постоялом дворе, даже если мне придется уступить ему свою постель, как вы предложили.
Старик уже второй раз пытался действовать наперекор жене. Он замолчал и стал ждать, что она скажет.
Пока он говорил, Тереза не сводила с него внимательных глаз, следя за каждым мускулом его лица. Кажется, она поняла, что бороться бесполезно, и резко переменила тактику.
Ей не удалось одолеть Жильбера — тогда она решила сделать вид, что принимает его сторону. Да ведь на самом деле союзники чаще всего и предают!
— Раз вы привели этого юношу в дом, — сказала она, — стало быть, вы хорошо его знаете, и тогда ему лучше остаться у нас. Я постелю ему в вашем кабинете, рядом со связками ваших бумаг.
— Нет, нет, — с живостью возразил Жак, — кабинет не место для ночлега: можно нечаянно поджечь бумаги.
— Подумаешь, несчастье! — пробормотала Тереза.
Она громко спросила:
— Тогда, может, в прихожей, рядом с буфетом?
— Тоже не годится.
— Ну, я вижу, что, несмотря на наше желание ему помочь, это невозможно, потому что остаются только наши с вами спальни.
— Мне кажется, Тереза, что вы плохо ищете.
— Я?
— Ну, конечно! Разве у нас нет мансарды?
— Вы имеете в виду чердак?
— Да нет, какой же это чердак? Скорее верхняя комната, вполне подходящая, с видом на восхитительные сады, а в Париже это не часто встретишь.
— Да мне все равно, сударь, — заметил Жильбер, — я за счастье почту переночевать и на чердаке, клянусь вам.
— Это невозможно, — возразила Тереза, — я там сушу белье.
— Молодой человек ничего не тронет, — заверил старик. — Друг мой, будьте осторожны и проследите, чтобы ничего не случилось с бельем нашей хозяюшки, хорошо? Мы бедны, и каждая потеря тяжела для нас.
— Можете быть покойны, сударь.
Жак поднялся и подошел к Терезе.
— Видите ли, дорогая, я не хотел бы потерять этого юношу. Париж — опасный город, а здесь мы за ним присмотрим.
— Вы решили заняться его воспитанием? Так ваш ученик будет платить за пансион?
— Нет, но я вам ручаюсь, что он ничего не будет вам стоить. Начиная с завтрашнего дня он будет питаться отдельно. А что касается ночлега, то, так как мы почти не пользуемся мансардой, позволим ему пожить там даром.
— Как все бездельники скоро находят общий язык! — пожимая плечами, пробормотала Тереза.
— Сударь! — сказал Жильбер, более хозяина уставший от этой борьбы, в которой приходилось отвоевывать пядь за пядью. Его унижало такое гостеприимство. — Я не привык никого стеснять и, уж конечно, не стану мешать и вам, ведь вы были так добры ко мне! Позвольте мне удалиться. Когда мы с вами шли по мосту, я заметил по ту сторону деревья, а под ними скамейки. Уверяю вас, что я прекрасно высплюсь на одной из них.
— Ну да, — покачал головой Жак, — не хватало только, чтобы вас, словно бродягу, забрал патруль!
— А он и есть бродяга! — едва слышно пробормотала Тереза, прибиравшая со стола.
— Пойдемте, пойдемте, молодой человек, — пригласил его Жак, — насколько я помню, наверху есть прекрасный соломенный тюфяк. Это в любом случае лучше, чем скамейка. А раз вы готовы были расположиться на скамье…
— Сударь, я всю жизнь спал только на соломе! — подхватил Жильбер, добавив затем к этой правде маленькую ложь: — На шерстяном тюфяке слишком жарко.
Жак улыбнулся.
— Да, солома и впрямь освежает, — согласился он, — возьмите со стола свечной огарок и следуйте за мной.
Тереза даже не взглянула в сторону Жака и вздохнула, потому что поняла: она проиграла.
Жильбер поднялся с серьезным видом и последовал за своим благодетелем.
Проходя через переднюю, Жильбер обратил внимание на лохань с водой.
— Сударь! В Париже вода дорогая?
— Нет, друг мой, но даже если бы она стоила дорого, вода и хлеб — это две вещи, в которых человек никогда не должен отказывать просящему.
— В Таверне вода ничего не стоила, а ведь чистота — привилегия бедняка.
— Берите, берите, мой друг, — предложил Жак, указывая Жильберу на большой фаянсовый кувшин.
И он двинулся вперед, удивляясь тому, что открывал в этом юном существе стойкость простолюдина и в то же время повадки аристократа.
Лестница, узкая и крутая, в конце коридора, в том месте, где Жильбер споткнулся о первую ступеньку, становилась еще уже, еще круче уходила вверх после третьего этажа, где была квартира Жака. Старик и находившийся под его покровительством юноша с большим трудом поднялись наверх. На этот раз Тереза оказалась права: это был обычный чердак, разделенный перегородками на четыре части, из которых три были нежилыми.
По правде сказать, все они, как и отведенная Жильберу, для жилья не предназначались.
Крыша под острым углом уходила вверх. Посреди ската было прорезано слуховое оконце. Оно не было застеклено и пропускало свет и воздух. Света было маловато, а вот воздуха — в избытке, особенно в зимнюю стужу.
К счастью, лето было не за горами, однако и теперь на чердаке гулял ветер; он едва не задул свечу, которую нес Жильбер.
Соломенный матрац, о котором с гордостью говорил Жак, в самом деле валялся на полу и был, казалось, главной здешней утварью. Стопки старых бумаг, пожелтевших по краям, возвышались над сваленными в кучу книгами, до которых уже успели добраться крысы.
Поперек чердака были натянуты две веревки; на одной из них едва не повис Жильбер. На веревках были развешаны бумажные мешки со стручками фасоли, гремевшие на ночном ветру, здесь же раскачивались высушенные приправы, вперемежку со всякими домашними вещами висела поношенная женская одежда.
— Непривлекательное зрелище, — промолвил Жак, — но, когда человек спит, ему все равно, находится он в роскошном дворце или в жалкой лачуге. Желаю вам такого сна, какой бывает только в вашем возрасте, мой юный друг, и ничто не помешает вам завтра поверить в то, что вы провели ночь в Лувре. Но прошу вас быть очень осторожным с огнем.
— Хорошо, сударь, — отвечал Жильбер, ошеломленный всем, что увидел и услышал.
Улыбнувшись, Жак вышел, потом вернулся.
— Мы с вами побеседуем завтра, — проговорил он. — Я надеюсь, вы ничего не будете иметь против того, чтобы поработать, не так ли?
— Вы знаете, сударь, что работать — самое горячее мое желание, — сказал Жильбер.
— Вот и прекрасно.
Жак шагнул к двери.
— Но я имею в виду достойное занятие, — педантично заметил Жильбер.
— А я других занятий и не признаю, мой юный друг. Итак, до завтра!
— Благодарю вас, сударь, покойной ночи! — отвечал Жильбер.
Жак вышел из комнаты, запер дверь, и Жильбер остался на чердаке один.
Оказавшись в Париже, Жильбер поначалу был очарован, потом ошеломлен, а теперь спрашивал себя, в самом ли деле он в Париже, если в этом городе существуют такие комнаты.
Он подумал, что, в сущности говоря, г-н Жак подавал ему милостыню. Еще в Таверне он познал, что такое жить из милости, поэтому теперь он не только не чувствовал себя униженным, но испытывал признательность.
Он обошел со свечой в руках чердачную комнату, приняв все меры предосторожности, о которых его предупреждал Жак. Он заглянул во все уголки, не обращая никакого внимания на тряпки Терезы, не желая даже брать ее старое платье, которым он мог бы укрыться.
Он наткнулся на стопку отпечатанных листков, до крайности его заинтересовавших.
Однако они оказались связанными, и он к ним не прикоснулся.
Вытянув шею, он перевел горящий взор со связанных стопок бумаги на мешки с фасолью.
Мешки были сделаны из листков белой бумаги, скрепленных между собой булавками. На бумаге было что-то напечатано.
Жильбер дернул головой и нечаянно задел веревку: один мешок упал на пол.
Побледнев от страха так, будто он взламывал денежный сундук, молодой человек бросился собирать рассыпавшуюся по полу фасоль и запихивать ее в мешок.
Поглощенный этим занятием, он машинально взглянул на листок, пробежал глазами несколько строк; напечатанные на листке слова привлекли его внимание. Он вытряхнул фасоль и, сев на циновку, стал читать: слова не только выражали его мысли — они отвечали его характеру и, казалось, были написаны не столько для него, сколько им самим.
Вот что он прочел:
«Впрочем, белошвейки, горничные, молоденькие продавщицы совсем меня не привлекали. Мне были нужны барышни. У каждого свои причуды; такова была моя; тут я никак не могу согласиться с Горацием. Меня влечет вовсе не тщеславие обладания знатной и богатой девушкой, а более свежий цвет лица, более красивая форма рук, более изящное украшение, утонченность и опрятность во всем облике, более тонкий вкус в манере одеваться и выражать свои мысли, более изящное и лучше сидящее на ней платье, меньший размер туфельки, кружева, ленты, более искусная прическа. Я готов отдать предпочтение менее хорошенькой девушке, но имеющей все перечисленные достоинства. Я сам понимаю, как я смешон, но сердце мое помимо воли отдает это предпочтение».
Жильбер вздрогнул, на лбу у него выступила испарина. Невозможно было лучше выразить мысль, точнее определить движения его души, тоньше изучить его вкус. Кроме того, Андре была далеко не «менее хорошенькой, но имеющей все перечисленные достоинства». Андре не только обладала всеми достоинствами, но была еще и самой красивой.
Жильбер с жадностью продолжал читать.
Вслед за приведенными строчками следовало описание прелестного приключения молодого человека и двух девушек, а также стремительной погони, сопровождаемой кокетливыми вскрикиваниями, которые делают женщин еще более соблазнительными, потому что выдают женскую слабость; далее шло описание того, как молодой человек скакал, примостившись на крупе лошади позади одной из этих девушек, рассказывалось о еще более восхитительном ночном возвращении.
Жильбер читал со все возраставшим интересом; он разъединил листки, из которых состоял мешок, и с бьющимся сердцем прочел все, что на них было напечатано; он взглянул на номер страницы и стал искать среди других листков продолжения. Нумерация нарушалась, однако он обнаружил на веревке еще мешков восемь, составленных из следовавших по порядку листков. Он вытащил булавки, высыпал фасоль на пол, сложил страницы по порядку и стал читать.
На сей раз это было что-то другое. Эти страницы рассказывали о любви бедного, безвестного юноши и знатной дамы. Знатная дама снизошла до него, вернее, он поднялся до нее, и она приняла его, словно он был ей ровня, она сделала его своим любовником, посвящала во все свои сердечные тайны; мечты юности столь мимолетны, что по прошествии многих лет они нам представляются вспыхнувшим метеором, впрочем, по весне их так много бывает на звездном небосклоне!..
Имя юноши нигде не упоминалось. У знатной дамы было нежное и приятное для слуха имя — госпожа де Варанс.
Жильбер за счастье почел бы провести за чтением всю ночь, удовольствие было еще больше от сознания, что у него в распоряжении целая гора мешков, которые он собирался опорожнять один за другим, как вдруг раздался легкий треск: плававшая в медной чашке свеча потонула в расплавленном воске, зловонный чад распространился по всему чердаку, пламя угасло. Жильбер оказался в полной темноте.
Все произошло так стремительно, что не было никакой возможности исправить положение. Чтение Жильбера было прервано на середине, и он чуть было не разрыдался от ярости. Выронив стопку страниц на фасоль, которую он перед тем сгреб в кучу возле постели, он улегся на циновке и, несмотря на досаду, вскоре крепко уснул.
Молодой человек спал так, как спится только в восемнадцать лет; он не проснулся даже от скрипа висячего замка, на который Жак запер накануне дверь чердака.
Солнце давно поднялось. Открыв глаза, Жильбер увидел хозяина дома, бесшумно входившего в комнату.
Он сейчас же опустил глаза на рассыпанную фасоль и раздерганные по листику бумажные мешки.
Жак проследил за его взглядом.
Жильбер почувствовал, как краска стыда заливает ему щеки, и растерянно пробормотал:
— Здравствуйте, сударь!
— Здравствуйте, друг мой, — отвечал Жак. — Хорошо ли вам спалось?
— Спасибо, сударь.
— Вы, случаем, не сомнамбула?
Жильбер не знал, что такое сомнамбула, однако понял, что Жак ждет объяснений по поводу высыпанной из мешков фасоли.
— Да, сударь, я понимаю, почему вы меня об этом спрашиваете, — пролепетал он, — да, я совершил преступление и признаю свою вину, но я считаю, что это поправимо.
— Разумеется. А почему ваша свеча догорела?
— Я долго не спал.
— Почему?
— Я читал.
Жак еще более подозрительным взглядом окинул захламленный чердак.
— Меня так заинтересовал вот этот первый листок, на который я взглянул совершенно случайно… — отвечал Жильбер, кивнув на раздерганный по листику мешок, — ведь вы, сударь, так много знаете, вы, должно быть, можете сказать, из какой это книги?
Жак бросил небрежный взгляд на страницы и пробормотал:
— Понятия не имею.
— Это, разумеется, роман, и какой!..
— Думаете, роман?
— Да, потому что там рассказывается о любви, как в настоящих романах, с той лишь разницей, что язык этой книги гораздо лучше.
— Однако я вижу внизу на этой странице слово «Исповедь». Мне кажется…
— Что?
— Что это, возможно, невыдуманная история.
— Да нет, что вы! Человек не мог бы так рассказать о самом себе. Его признания слишком откровенны, его суждения чересчур беспристрастны.
— А мне кажется, что вы ошибаетесь, — с живостью возразил старик, — автор, напротив, хотел представить миру человека таким, каким его создал Бог.
— Так вы знаете, кто автор этой книги?
— Ее написал Жан Жак Руссо.
— Руссо? — с восхищением воскликнул молодой человек.
— Да. Здесь несколько разрозненных страниц из его последней книги.
— Стало быть, этот бедный, неизвестный, необразованный молодой человек, почти попрошайничавший на больших дорогах, которые он исходил пешком, и есть Руссо? Тот самый, что стал впоследствии автором «Эмиля» и «Общественного договора»?
— Да, он самый. Впрочем, нет, — с непередаваемым выражением грусти говорил старик, — нет, это не тот Руссо, автор «Общественного договора» и «Эмиля»: это человек, разочаровавшийся в мире, в жизни, в славе, даже отчасти в Боге. Другой же Руссо… тот, что пишет о госпоже де Варанс, — юноша, вступающий в жизнь тем путем, каким приходит на землю утренняя заря, это ребенок со своими радостями и надеждами. Между двумя этими Руссо — пропасть, им никогда не суждено соединиться… Их разделяют три десятилетия несчастий!..
Старик сокрушенно покачал головой, опустил руки и глубоко задумался.
Жильбер казался растерянным.
— Так, значит, приключение с мадемуазель Галлей и мадемуазель Графенрид не выдумка? И он на самом деле так пылко любил госпожу де Варане? Значит, это правда, что обладание любимой женщиной опечалило его, вместо того чтобы осчастливить, как он того ожидал? Разве все это не восхитительный обман? — спросил молодой человек.
— Мой юный друг! — отвечал старик, — Руссо никогда не лгал. Вспомните его девиз «Vitam impendere vero».
— Я ею встречал, но так как я не знаю латыни, то не смог его понять.
— Это значит: «Жизнь правде посвящать».
— Неужели возможно, — не унимался Жильбер, — чтобы человека, начавшего с того, с чего начинал Руссо, полюбила прекрасная дама, знатная дама? О Господи! Да это дает надежду, которая может свести с ума тех, кто, будучи выходцем из таких же низов, как Руссо, посмел поднять голову!
— Вы, вероятно, влюблены и видите совпадение между своим положением и положением Руссо?
Жильбер покраснел, но не ответил на вопрос.
— Далеко не все женщины похожи на госпожу де Варанс, — проговорил он, — среди них встречаются и гордячки и недотроги, так что любить их было бы чистым безумием.
— Тем не менее, молодой человек, — отвечал старик, — подобные случаи не раз выпадали на долю Руссо.
— О да! — вскричал Жильбер. — На то он и Руссо! Конечно, если бы в моей душе тлела хотя бы искорка пламени, бушевавшего в его сердце и воспламенившего его гений…
— Так что же?
— Тогда я бы себе сказал, что нет такой женщины, даже самой знатной, которая могла бы со мной сравниться, а пока я ничто, пока у меня нет уверенности в будущем, пока я смотрю на окружающих снизу вверх и у меня разбегаются глаза. Ах, как бы я хотел поговорить с Руссо!
— Зачем?
— Я бы у него спросил, сумел ли бы он подняться до госпожи де Варанс, если бы она сама не снизошла до него? Я бы его спросил: «Что если бы вам отказали в обладании, так вас опечалившем? Не стали бы вы его тогда добиваться, пусть даже…»
Молодой человек замолчал.
— Пусть даже?.. — подхватил старик.
— Пусть даже ради этого вам пришлось бы пойти на преступление?
Жак вздрогнул.
— Должно быть, жена проснулась, — сказал он, обрывая разговор, — пойдемте-ка вниз. Кстати, начинать работать никогда не рано. Идемте, молодой человек, идемте.
— Вы правы, — отвечал Жильбер, — простите, сударь, я увлекся. Но, знаете, бывают такие разговоры, от которых я словно пьянею; некоторые книги приводят меня в восторженное состояние, а подчас меня посещают мысли, от которых я готов сойти с ума.
— Так вы влюблены, — заметил старик.
Жильбер ничего не ответил. Он принялся сгребать фасоль во вновь сколотые из страниц мешки. Жак не стал ему мешать.
— У вас не очень-то роскошная комната, — молвил старик, — зато здесь есть самое для вас необходимое. А если бы вы к тому же поднялись пораньше, то имели бы возможность через окно подышать запахом зелени, что немаловажно для столичного жителя, весь день напролет вдыхающего смрадные запахи большого города. Здесь недалеко на улице Жюссьен есть сады, там сейчас цветут липы и альпийский ракитник. Стоит только бедному пленнику ощутить утром их аромат, и ему на целый день хватит этой радости, не так ли?
— Я понимаю, — сказал Жильбер, — но я так ко всему привык, что просто не обращаю внимания.
— Скажите лучше, что вы не так давно пришли в город, чтобы успеть соскучиться по деревне. Вы готовы? Тогда идемте работать.
Указав Жильберу на дверь, Жак пошел следом и запер за собой дверь на висячий замок.
На этот раз Жак проводил своего спутника прямо в ту самую комнату, которую Тереза накануне называла кабинетом.
Бабочки под стеклом, гербарии и минералы в темных деревянных рамках, книжный шкаф орехового дерева, узкий длинный стол под зеленым сукном, где в идеальном порядке были разложены рукописи, четыре темных кресла вишневого дерева с плетеными сиденьями из черного конского волоса — вот и вся обстановка. В кабинете царил безупречный порядок, все сверкало чистотой, но и глазу и сердцу в нем было неуютно. В этот пасмурный день слабый дневной свет едва просачивался сквозь сиамезовые занавески, и мрачное, холодное это жилище, где в остывшем очаге лежала черная зола, казалось лишенным не только роскоши, но простого достатка.
Лишь небольшой клавесин розового дерева на прямых ножках да скромные каминные часы с выгравированной на них надписью «Мастер Дольт из Арсенала» говорили о том, что это подобие могилы обитаемо: струны клавесина отзывались металлическим позвякиванием на грохот проезжавших по улицам карет, а посеребренный маятник часов нарушал тишину своим постукиванием.
Жильбер почтительно вошел в описанный нами кабинет; обстановка показалась ему пышной, потому что почти не отличалась от той, к которой он привык в замке Таверне; особенно большое впечатление произвел на него натертый паркет.
— Садитесь, — пригласил его Жак, указав на второй небольшой столик у окна, — сейчас я скажу, чем вам надлежит заняться.
Жильбер послушно сел.
— Вы знаете, что это такое? — спросил старик.
Он положил перед Жильбером разлинованный листок.
— Конечно, — отвечал тот, — это нотная бумага.
— Так вот, когда я сам чисто заполнял такой листок нотами, то есть, если я вписывал в него столько нотных знаков, сколько здесь может поместиться, я получал десять су. Эту сумму я сам себе назначил. Как вы полагаете, можете вы научиться переписывать ноты?
— Думаю, что смогу, сударь.
— Неужели вся эта мазня из черных кружочков, нанизанных на одинарные, двойные и тройные палочки, не сливается у вас в глазах?
— Вы правы, сударь, с первого взгляда я почти ничего в этом не понял. Но я буду стараться и научусь различать ноты. Вот это, например, «фа».
— Где?
— Да вот, на самой верхней линейке.
— А эта, между двумя нижними линейками, как называется?
— Тоже «фа».
— А вот эта, над той, что на второй линейке?
— «Соль».
— Так вы, стало быть, умеете читать ноты?
— Скорее, я знаю названия нот, но не знаю, как они звучат.
— А вы знаете, почему одни значки белые, другие черные, почему они имеют один, два или три хвостика?
— О да, это я понимаю.
— А вам знакомы эти вот обозначения?
— Да. Это — «пауза».
— А это что за значок?
— «Диез».
— А это?
— «Бемоль».
— Прекрасно! Ну что же, если вы не разбираетесь в музыке так же, как недавно — в ботанике, — проговорил Жак, в глазах которого загорелся огонек свойственного ему недоверия, — и так же, как несколько минут назад — в человеческих отношениях…
— Ох, сударь! — покраснев, взмолился Жильбер. — Не смейтесь надо мной.
— Что вы, дитя мое, вы меня удивляете! Музыка — это такой род искусства, который может быть доступен только после знакомства с другими науками, а вы мне говорили, что не получили никакого образования и ничего не знаете.
— Это правда, сударь.
— Да ведь не сами же вы придумали, что этот черный кружочек на верхней линейке называется «фа»!
— Сударь! — опустив голову, тихо заговорил Жильбер. — В доме, где я воспитывался, жила одна… одна юная особа; она играла на клавесине.
— Та, что занималась ботаникой? — спросил Жак.
— Она самая, сударь, и играла она превосходно!
— Неужели?
— Да, а я обожаю музыку.
— Все это еще не основание для того, чтобы выучить ноты.
— Сударь! Руссо писал, что нельзя считать человека совершенным, если он пользуется результатом, не стремясь познать причины.
— Верно. Однако там же сказано, — заметил Жак, — что от человека, приобретающего знание, ускользают радость, наивность, чутье.
— Это не имеет значения, — возразил Жильбер, — если процесс познания доставляет человеку такую же радость.
Жак удивленно взглянул на молодого человека.
— Вы не только ботаник и музыкант, вы еще и логик!
— К сожалению, сударь, я не ботаник, не музыкант, не логик. Да, я могу отличить одну ноту от другой, я понимаю условные обозначения, но и только!
— Вы, вероятно, можете напеть ноты?
— Что вы! Нет, не умею.
— Ну, это не важно. Попробуйте переписать эти ноты. Вот вам нотная бумага, но помните: вы должны ее беречь, она очень дорого стоит. Лучше бы вам сначала взять лист обычной бумаги: разлинуйте его и попробуйте на нем.
— Хорошо, сударь, я сделаю так, как вы мне советуете. Позвольте, однако, заметить, что я не собираюсь посвящать этому занятию всю оставшуюся жизнь. Чем переписывать ноты, которых я не понимаю, лучше уж стать общественным писцом.
— Молодой человек, вы думаете о том, что говорите? Берегитесь!
— Я?
— Да, вы. Разве писец может трудиться по ночам, зарабатывая на жизнь?
— Нет, конечно.
— Так вот послушайте, что я вам скажу: работая ночью, человек при желании может за два-три часа переписать пять-шесть таких страниц. Когда он научится работать так, чтобы ноты выходили округлыми, а черточки — ровными, а также сможет читать ноты, это ускорит работу. Шесть страниц стоят три франка, на эти деньги можно прожить, не так ли? Вы не станете это отрицать, ведь вы готовы были довольствоваться всего шестью су. Итак, поработав ночью часа два, днем человек может слушать курс хирургии, медицины или ботаники.
— Ах, сударь, теперь я понимаю, — вскричал Жильбер, — и от всего сердца вас благодарю!
И он набросился на лист бумаги, который протянул ему старик.
Жильбер горячо взялся за работу, и вскоре лист бумаги был испещрен значками, которые он старательно выводил. Старик некоторое время за ним наблюдал, а затем уселся за другим столом и принялся исправлять уже отпечатанные страницы, точь-в-точь такие же, в которых хранилась на чердаке фасоль.
Так прошло три часа; когда часы пробили девять, в кабинет быстрыми шагами вошла Тереза.
Жак поднял голову.
— Скорее идите в комнату, — сказала хозяйка. — Вас ждет принц. Боже мой! Когда же этим визитам настанет конец? Лишь бы он не вздумал остаться с нами завтракать, как в прошлый раз герцог Шартрский.
— А кто пожаловал сегодня?
— Его высочество принц де Конти.
Услыхав это имя, Жильбер вывел на нотной бумаге такую «соль», что, будь это в наши дни, Бридуазон назвал бы ее скорее кля-а-а-ксой, нежели нотой.
— Принц! Его высочество! — прошептал он.
Жак с улыбкой последовал за Терезой, и, когда они вышли, она притворила дверь.
Жильбер огляделся и увидал, что остался в комнате один. Он почувствовал сильное волнение.
— Где же я нахожусь? — вскричал он. — Принцы, высочества в доме у господина Жака! Герцог Шартрский, принц де Конти в гостях у переписчика!
Он подошел к двери и прислушался. Сердце его сильно билось.
Очевидно, Жак и принц уже обменялись приветствиями, теперь говорил принц.
— Я бы хотел пригласить вас с собой, — сказал он.
— Зачем, мой принц? — спрашивал Жак.
— Я представлю вас дофине. Для философии наступает новая эра, дорогой мой философ.
— Очень вам благодарен за доброе намерение, ваше высочество, но я не смогу вас сопровождать.
— Однако я помню, как шесть лет назад вы сопровождали госпожу де Помпадур в Фонтенбло, не так ли?
— Я был на шесть лет моложе; сегодня я прикован к креслу недугами.
— А также мизантропией.
— А когда ожидается приезд дофины? Должен признаться, ваше высочество, что свет не такая уж любопытная штука, чтобы стоило из-за него утруждать себя.
— Ну что же, я готов освободить вас от встречи ее высочества в Сен-Дени и большой церемонии и отвезу вас прямо в Ла Мюэтт, где послезавтра остановится ее королевское высочество.
— Так ее королевское высочество прибывает послезавтра в Сен-Дени?
— Да, со свитой. Знаете, два льё — сущие пустяки и не должны вас утомить. Говорят, ее высочество прекрасно музицирует, она училась у Глюка.
Жильбер не стал больше слушать. Как только он услыхал, что послезавтра ее высочество прибывает со свитой в Сен-Дени, он подумал: через два дня его будут разделять с Андре всего два льё.
При этой мысли глаза его ничего уж больше не видели, словно на них пала огненная завеса.
Из двух охвативших его чувств одно возобладало над другим: любовь взяла вверх над любопытством. Была минута, когда Жильберу показалось, что в небольшом кабинете недостаточно воздуха и он не может вздохнуть полной грудью. Он подбежал к окну и хотел его распахнуть: окно оказалось запертым изнутри на висячий замок с тою, вероятно, целью, чтобы из дома напротив невозможно было разглядеть, что делается в кабинете г-на Жака.
Он рухнул на стул.
«Не могу я дольше подслушивать под дверью, — сказал он себе, — не хочу я проникать в тайны этого мещанина, моего благодетеля, этого переписчика; принц называет своим другом и хочет представить будущей королеве Франции, наследнице императоров, с которой мадемуазель Андре разговаривала чуть ли не стоя на коленях.
Может быть, если я буду подслушивать, мне удастся разузнать что-нибудь о мадемуазель Андре?
Нет, нет, я не лакей. Только Ла Бри мог подслушивать под дверью».
И он решительно отошел от двери, к которой было приблизился; руки его дрожали, пелена застилала глаза.
Ему необходимо было отвлечься, а переписывание нот не являлось для него увлекательным умственным занятием. Он схватился за книгу, лежавшую на столе Жака.
— «Исповедь», — прочел он с радостным удивлением, — та самая «Исповедь», из которой я с таким интересом прочел сто страниц!
«Издание сопровождено портретом автора», — продолжал он читать.
— Я никогда не видел портрета Руссо! — воскликнул он. — Поглядим, поглядим!
Сгорая от любопытства, он перевернул лист тонкой полупрозрачной бумаги, предохранявшей гравюру, взглянул на портрет и вскрикнул.
В эту минуту дверь распахнулась: вернулся Жак.
Жильбер посмотрел на Жака, затем перевел взгляд на портрет, который он держал в вытянутых руках: молодой человек задрожал всем телом, выронил книгу и пролепетал:
— Так я у Жан Жака Руссо!
— Посмотрим, как вы переписали ноты, дитя мое, — улыбнулся Жан Жак, в душе обрадованный этой непредвиденной овацией значительно больше, чем многочисленными триумфами за всю свою жизнь.
Пройдя мимо дрожавшего Жильбера, он приблизился к столу и взглянул на его работу.
— Форма нот недурна, — сказал он, — но вы не соблюдаете полей, и потом в некоторых местах вы пропустили знак «легато». В этом такте вы не обозначили паузу; черта, разделяющая такты, должна быть вертикальной. Целую долю лучше рисовать в два приема, полукругами, пусть даже они не всегда точно совпадают; вы изображаете ее просто кружком, отчего она выглядит неизящной, а хвостик примыкает неплотно… Да, друг мой, вы и в самом деле у Жан Жака Руссо.
— Простите меня, сударь, за все глупости, какие я успел наговорить! — сложив руки, вскричал Жильбер, готовый пасть ниц.
— Неужели достаточно было прийти сюда принцу, — пожимая плечами, удивился Руссо, — чтобы вы признали несчастного, гонимого женевского философа? Бедный ребенок! Счастливое дитя, не знающее гонений!
— Да, сударь, я счастлив, но счастлив тем, что вижу вас, что могу с вами познакомиться, побыть рядом.
— Спасибо, дитя мое, спасибо. Впрочем, за работу! Вы попробовали свои силы; теперь возьмите это рондо и постарайтесь переписать его на настоящей нотной бумаге; оно небольшое и не очень трудное. Главное — аккуратность. Да, но как вы догадались…
Преисполненный гордости, Жильбер поднял «Исповедь» и указал Жан Жаку на портрет.
— A-а, понимаю, тот самый портрет, приговоренный к сожжению вместе с «Эмилем»! Впрочем, любой огонь проливает свет независимо от того, исходит он от солнца или от аутодафе.
— Ах, сударь, если бы вы знали, что я всегда мечтал только об одном: жить с вами под одной крышей! Если бы вы знали, что мое честолюбие не идет дальше этого желания.
— Вы не будете жить при мне, друг мой, — возразил Жан Жак, — потому что я не держу учеников. Что касается гостей, то, как вы могли заметить, я не слишком богат, чтобы их принимать, а уж тем более — оставлять их на ночлег.
Жильбер вздрогнул, Жан Жак взял его за руку.
— Не отчаивайтесь, — сказал он молодому человеку, — с тех пор как я вас встретил, я за вами наблюдаю, дитя мое; в вас немало дурного, но много и хорошего; старайтесь волей подавлять инстинкты, избегайте гордыни — это больное место любого философа, а в ожидании лучших времен переписывайте ноты!
— О Господи! — пробормотал Жильбер. — Я совершенно растерян от того, что со мной произошло.
— Ничего особенного с вами и не произошло, все вполне закономерно, дитя мое. Правда, чувствительную душу и проницательный ум способны взволновать самые, казалось бы, обыкновенные вещи. Я не знаю, откуда вы сбежали, и не прошу вас посвящать меня в свою тайну. Вы бежали через лес; в лесу вы встречаете человека, собирающего травы; у этого человека есть хлеб, которого нет у вас; он разделил его с вами; вам некуда идти, и человек этот предлагает вам ночлег; зовут его Руссо, вот и вся история. Послушайте, что он вам говорит: «Основное правило философии гласит — человек должен стремиться к тому, чтобы ни от кого не зависеть».
Так вот, друг мой, когда вы перепишете это рондо, вы заработаете себе сегодня на хлеб. Принимайтесь-ка за работу!
— Сударь, спасибо за вашу доброту!
— Что касается жилья, то оно вам ничего не будет стоить. Но уговор: не читайте по ночам, или, по крайней мере, сами покупайте себе свечи. А то Тереза станет браниться. Не хотите ли теперь поесть?
— О нет, что вы, сударь! — взволновался Жильбер.
— От вчерашнего ужина осталось немного еды, ее хватит, чтобы позавтракать. Не стесняйтесь, это будет последняя совместная трапеза, не считая возможных приглашений в будущем, если мы останемся добрыми друзьями.
Жильбер попытался было возразить, однако Руссо остановил его кивком головы.
— На улице Платриер есть небольшая столовая для рабочих, где вы сможете дешево питаться; я вас представлю хозяину. А пока идемте завтракать.
Жильбер молча последовал за Руссо.
Первый раз в жизни Жильбер был покорен; справедливости ради следует отметить, что сделал это человек необыкновенный.
Однако молодой человек не стал есть. Он встал из-за стола и вернулся к работе. Он не лукавил: его желудок слишком сжался от полученного им потрясения и не мог принимать пищу. За целый день он ни разу не поднял глаз от работы и к восьми часам вечера, испортив три листа, преуспел: ему удалось вполне разборчиво и довольно аккуратно переписать рондо, занявшее четыре страницы.
— Я не хочу вас хвалить, — сказал Руссо, — это еще плохо, но разобрать можно; вы заработали десять су, прошу вас.
Жильбер с поклоном принял деньги.
— В буфете остался хлеб, господин Жильбер, — сообщила Тереза: скромность, кротость и усердие молодого человека произвели на нее благоприятное впечатление.
— Благодарю вас, сударыня, — отвечал Жильбер, — поверьте, я не забуду вашей доброты.
— Вот, возьмите, — предложила Тереза, протягивая ему хлеб.
Жильбер хотел отказаться, но, взглянув на Жан Жака понял, что его отказ может обидеть хозяина: Руссо уже хмурил брови, нависшие над его проницательными глазами, и поджимал тонкие губы.
— Я возьму, — согласился молодой человек.
Он пошел в свою комнатушку, зажав в кулаке серебряную монету в десять су и четыре медные монеты по одному су каждая, только что полученные от Жан Жака.
— Ну наконец-то! — воскликнул он, войдя в свою мансарду. — Теперь я сам себе хозяин, то есть пока еще нет, потому что этот хлеб мне подали из милости.
Испытывая голод, он все же положил хлеб на подоконник и не притронулся к нему.
Он подумал, что скорее забудет о голоде, если заснет. Он задул свечу и растянулся на циновке.
Ночью Жильбер спал плохо и с рассветом был уже на ногах. Жильбер вспомнил слова Руссо о садах, на которые выходило его окно. Он выглянул в слуховое оконце и в самом деле увидел красивый сад; за деревьями просматривался особняк, к которому он примыкал. Двери особняка выходили на улицу Жюссьен.
В одном из уголков сада среди невысоких деревьев и цветов стоял небольшой павильон с закрытыми ставнями.
Жильбер подумал было, что ставни прикрыты в столь ранний час потому, что обитатели домика еще не проснулись. Однако вскоре он догадался по тому, как упирались в окна ветви молодых деревьев, что в доме никто не жил, по меньшей мере, с зимы.
Он залюбовался прекрасными липами, скрывавшими от его взоров главное здание.
Несколько раз голод заставлял Жильбера взглянуть на кусок хлеба, отрезанный ему накануне Терезой. Однако он не терял самообладания и, пожирая его глазами, так к нему и не прикоснулся.
Благодаря заботам Жан Жака Жильбер, поднявшись на чердак, нашел все необходимое для своего скромного туалета. К тому времени, когда часы пробили пять, он успел умыться, причесаться и почистить платье. Он забрал хлеб и сошел вниз.
На этот раз Руссо за ним не заходил. То ли из подозрительности, то ли для того, чтобы лучше изучить привычки гостя, он решил накануне не запирать дверь. Руссо услышал, как он спускается, и стал за ним следить.
Он увидал, как Жильбер вышел, зажав хлеб под мышкой.
К нему подошел нищий, Жильбер протянул ему хлеб, а сам вошел в только что открывшуюся булочную и купил другой кусок.
«Сейчас зайдет в трактир, — подумал Руссо, — и от его десяти су ничего не останется».
Руссо ошибался. Жильбер на ходу съел половину хлеба и остановился на углу улицы у фонтана. Напившись воды, он доел хлеб, потом выпил еще воды, прополоскал рот, вымыл руки и вернулся в дом.
«Могу поклясться, — сказал себе Руссо, — мне повезло больше, чем Диогену: кажется, я нашел человека».
Услышав шаги Жильбера на лестнице, он поспешил отворить ему дверь.
Весь день Жильбер работал не разгибая спины. Он вкладывал в однообразное переписывание весь свой пыл, напрягал свой проницательный ум, поражал упорством и усидчивостью. Он старался угадать то, чего не понимал. Подчиняясь его железной воле, рука выводила значки твердо и без ошибок. Вот почему к вечеру у него были готовы семь страниц, переписанных если и не очень изящно, то уж, во всяком случае, безупречно.
Руссо отнесся к его работе придирчиво и в то же время философски. Как ценитель он сделал замечания по поводу формы нот, слишком тонких штрихов, чересчур удаленных пауз и точек, однако он не мог не признать, что по сравнению с тем, что было накануне, успехи очевидны, и вручил Жильберу двадцать пять су.
Как философ он восхитился человеческой силой воли, способной в три погибели согнуть и заставить работать двенадцать часов подряд восемнадцатилетнего юношу, подвижного и темпераментного. Руссо с самого начала угадал страсть, пылавшую в сердце молодого человека. Однако он не знал, что явилось причиной этой страсти: честолюбие или любовь.
Жильбер взвесил на руке только что полученные деньги: одна монета была достоинством в двадцать четыре су, другая — в одно су. Одно су он опустил в карман куртки, где, вероятно, лежали заработанные им накануне деньги. Монету в двадцать четыре су он с видимым удовлетворением зажал в правой руке, после чего сказал:
— Сударь! Вы мой хозяин, потому что у вас я получил работу, вы также предоставили мне даровой ночлег. Вот почему я подумал, что вы могли бы неверно истолковать мой поступок, если бы я не предупредил вас о своих намерениях.
— Что вы задумали? — спросил Руссо. — Разве вы не собираетесь завтра продолжать работу?
— Сударь! На завтра я, с вашего позволения, хотел бы отпроситься.
— Зачем? — спросил Руссо. — Чтобы бездельничать?
— Мне бы хотелось побывать в Сен-Дени.
— В Сен-Дени?
— Да, завтра туда прибывает ее высочество дофина.
— A-а, вы правы! Завтра и в самом деле в Сен-Дени празднества по случаю ее приезда.
— Да, завтра, — подтвердил Жильбер.
— А я не думал, что вы любитель поглазеть, мой юный друг, — заметил Руссо, — поначалу мне показалось, что вы презираете помпезность самовластия.
— Сударь…
— Берите пример с меня, вы ведь утверждали, что я для вас пример для подражания! Вчера ко мне заходил принц крови и умолял, чтобы я вместе с ним явился ко двору. Вы, бедное дитя, мечтаете, стоя на цыпочках, хотя бы мельком увидеть поверх плеча гвардейца проезжающую карету короля, перед которой все замирают, как перед святыми дарами. Я же был бы представлен их высочествам, принцессы дарили бы меня улыбками. Но нет: я, простой гражданин, отверг приглашение великих мира сего.
Жильбер в знак согласия кивнул.
— А почему я отказался? — продолжал разгоряченный Руссо. — Потому что человек не может быть двуличным: если он собственноручно написал, что королевская власть не более чем злоупотребление, он не может идти к королю с протянутой рукой выпрашивать милости; если мне известно, что любой праздник лишает готовый восстать народ последних средств к существованию, я своим отсутствием выражаю протест против этих празднеств.
— Сударь! — перебил его Жильбер. — Можете мне поверить, что я отлично понимаю вашу возвышенную философию.
— Разумеется, однако вы ее не исповедуете.
— Сударь, — воскликнул Жильбер, — я не философ!
— Скажите хотя бы, что вы собираетесь делать в Сен-Дени.
— Я не болтлив.
Эти слова поразили Руссо: он понял, что за этим упрямством кроется какая-то тайна. Он взглянул на Жильбера с восхищением, которое ему внушал нрав молодого человека.
— Ну что же, — проговорил он, — значит, у вас есть на то свои причины; это мне по душе.
— Да, сударь, у меня есть причина. Клянусь, она ничего общего не имеет с любопытством и с желанием поглазеть.
— Тем лучше… впрочем, может, и хуже, потому что в ваших проницательных глазах я не нахожу ни наивности, ни беспечности, свойственных юности.
— Я уже говорил вам, сударь, — с грустью заметил Жильбер, — что я был несчастлив, а в несчастье скоро стареешь. Так мы уговорились? Вы меня завтра отпускаете?
— Да, я вас отпускаю, друг мой.
— Благодарю вас, сударь.
— Знайте, что в то время, как вы будете любоваться церемонией, я займусь составлением гербария и буду наслаждаться великолепием природы.
— Сударь, — сказал Жильбер, — неужели бы вы не оставили бы все гербарии мира в тот день, когда собирались на свидание с мадемуазель Галлей, после того как бросили ей на грудь букет цветущей вишни?
— Вот это прекрасно! — воскликнул Руссо. — Теперь я вижу, что вы молоды! Отправляйтесь в Сен-Дени, дитя мое.
Радостный Жильбер вышел, притворив за собой дверь.
— Это не честолюбие, — пробормотал Руссо, — это любовь!
Пока Жильбер грыз на чердаке хлеб, макая его в холодную воду, и полной грудью вдыхал воздух окрестных садов, у ворот монастыря кармелиток в Сен-Дени спешилась одетая с чуть необычной элегантностью всадница, лицо которой было закрыто длинной вуалью. Она галопом примчалась на великолепном арабском скакуне по дороге, ведущей в Сен-Дени. Дорога была пока пустынна, но на следующий день она должна была заполниться толпой народа. Спешившись, женщина робко постучала пальцем по решетке в воротах. Она держала коня за уздечку; он пританцовывал и нетерпеливо рыл копытом землю.
Незнакомку окружили любопытные. Их привлекло странное выражение ее лица, а также настойчивость, с какой она стучала в дверь.
— Что вам угодно, сударыня? — спросил один из них.
— Вы же видите, сударь, — отвечала незнакомка с сильным итальянским акцентом, — я хочу войти.
— Вы не туда обратились. Эти ворота открываются только раз в день для раздачи милостыни, а этот час уже миновал.
— Что же я должна сделать, чтобы переговорить с настоятельницей? — спросила дама.
— Нужно постучать в небольшую дверь в конце этой стены или позвонить у главного входа.
Подошел еще один любопытный.
— А вы знаете, сударыня, — сообщил он, — что настоятельницей недавно стала ее высочество Луиза Французская?
— Знаю, спасибо.
— Чертовски хороший конь! — вскричал королевский драгун, разглядывая лошадь незнакомки. — Знаете, если этот конь нестарый, ему цена пятьсот луидоров — это так же верно, как то, что мой жеребец стоит сто пистолей.
Его слова произвели на толпу сильное впечатление.
В эту минуту каноник, который, в отличие от драгуна, заинтересовался не конем, а всадницей, протолкался к ней сквозь толпу и, зная секрет замка, стал отпирать дверь.
— Входите, сударыня, — сказал он, — и коня своего за собой ведите.
Дама желала как можно скорее избавиться от жадного внимания собравшихся вокруг нее людей; их взгляды были ей, казалось, невыносимы, поэтому она поспешила скрыться за дверью вместе с конем.
Оставшись на большом дворе одна, незнакомка потянула коня за уздечку. Но жеребец резким движением стряхнул свою попону и так сильно ударил копытами по каменным плитам, что сестра-привратница, покинувшая на минуту свою каморку у ворот, выскочила из внутренних помещений монастыря.
— Что вам угодно, сударыня? — закричала она. — Как вы сюда проникли?
— Каноник сжалился надо мной и отворил мне дверь, — отвечала она, — я бы хотела, если можно, переговорить с настоятельницей.
— Госпожа сегодня не принимает.
— А я думала, что настоятельницы монастырей обязаны принимать своих мирских сестер, приходящих к ним за помощью, в любое время дня и ночи.
— Обыкновенно это так и бывает, однако ее высочество прибыла к нам третьего дня, она только что вступила в должность, а, кроме того, сегодня вечером она собирает капитул.
— Сударыня! Я явилась издалека, — продолжала умолять незнакомка, — из Рима, и проехала шестьдесят льё верхом; я в отчаянии.
— Что вы от меня хотите? Я не могу нарушать приказаний госпожи.
— Сестра! Я должна сообщить вашей аббатисе нечто весьма важное.
— Приходите завтра.
— Это невозможно… Я всего на один день приехала в Париж, и этот день уже… Кстати, я не могу переночевать в трактире.
— Почему?
— У меня нет денег.
Привратница в изумлении оглядела увешанную драгоценностями даму, имевшую в своем распоряжении великолепного коня. А дама утверждала, что ей нечем заплатить за ночлег.
— Не обращайте внимания ни на мои слова, ни на платье, — взмолилась молодая женщина, — это не совсем то, что я хотела сказать; разумеется, мне в любом трактире поверили бы в долг. Нет, нет, я к вам пришла не проситься на ночлег, я ищу убежища!
— Сударыня! В Сен-Дени наш монастырь не единственный, и во всех монастырях есть настоятельницы.
— Да, да, знаю, но мне не хотелось бы обращаться к рядовой настоятельнице, сестра.
— Вам не следует упорствовать. Ее высочество Луиза Французская не занимается больше мирскими делами.
— Это не имеет значения! Передайте ей, что я хочу с ней поговорить.
— Я же вам сказала, что у нее капитул.
— А после капитула?
— Он только что начался.
— Тогда я пойду в церковь и помолюсь в ожидании ее высочества.
— Я очень сожалею, сударыня…
— Что такое?
— Не надо ее ждать.
— Мне не следует ее ждать?
— Нет.
— Значит, я ошибалась! Значит, я не в Божьей обители! — вскричала незнакомка, и в ее взгляде и голосе почувствовалась такая сила, что монахиня не осмелилась более ей противоречить.
— Раз вы так настаиваете, я попытаюсь…
— Скажите ее высочеству, — заговорила незнакомка, — что я еду из Рима, что, не считая двух недолгих остановок в Майнце и Страсбуре, я задерживалась в пути лишь для сна, а последние четверо суток я позволяла себе отдыхать ровно столько, чтобы удержаться в седле, и, разумеется, конь тоже должен был перевести дух, перед тем как нести меня дальше.
— Я все передам, сестра.
Монахиня удалилась.
Спустя минуту появилась послушница. За ней следовала привратница.
— Ну что? — обратилась к ним незнакомка, торопясь услышать ответ.
— Ее высочество просила вам передать, сударыня, — отвечала послушница, — что вечером она не сможет вас принять, но, независимо от этого, монастырь окажет вам гостеприимство, раз вы так ищете убежища. Итак, можете войти, сестра. Вы совершили долгий путь и очень утомлены, как вы говорите; можете лечь в постель.
— А мой конь?
— О нем есть кому позаботиться, не волнуйтесь, сестра.
— Он кроток, как агнец. Его зовут Джерид, он отзывается на это имя. Я настоятельно прошу о нем позаботиться — это чудесное животное.
— За ним будут ухаживать, как ухаживают за лошадьми его величества.
— Благодарю.
— А теперь проводите госпожу в ее комнату, — приказала послушница привратнице.
— Нет, не надо в комнату, проводите меня в церковь. Я не хочу спать, мне надо молиться.
— Часовня открыта, сестра, — сказала монахиня, указывая пальцем на небольшую боковую дверь в церкви.
— Мне можно будет увидеться с настоятельницей? — спросила незнакомка.
— Только завтра.
— Утром?
— Нет, утром нельзя, — отвечала монахиня.
— Потому что утром состоится большой прием, — прибавила другая.
— Кто же может быть принят раньше меня? Неужели на свете есть кто-то несчастнее меня?
— Нам оказывает большую честь дофина. Ее высочество остановится у нас на два часа. Это огромная честь для нашего монастыря и большое торжество для наших бедных сестер. Вы понимаете, что…
— Увы!
— Ее высочество аббатиса приказала сделать все возможное, чтобы достойно встретить высоких гостей.
— Скажите, я могу надеяться, что буду здесь в безопасности, ожидая приема вашей августейшей настоятельницы? — спросила незнакомка, оглядываясь с заметной дрожью.
— Да, конечно, сестра. Наш монастырь мог бы укрыть даже преступников, не говоря уже о…
— …беглецах, — закончила незнакомка. — Ну хорошо, значит, сюда никто не может войти, не так ли?
— Без разрешения? Нет, никто.
— А если он добьется разрешения? Боже мой, Боже мой… — пролепетала незнакомка, — ведь он всесильный, он и сам иногда приходит в ужас от своего могущества!
— Кто он? — спросила монахиня.
— Никто, никто.
— Бедняжка сошла с ума, — пробормотала монахиня.
— В церковь, в церковь! — воскликнула незнакомка, словно подтверждая мнение, которое о ней начинало складываться.
— Идемте, сестра, я вас провожу.
— За мной гонятся, понимаете? Скорее, скорее в церковь!
— Можете мне поверить, что в Сен-Дени крепкие стены, — сочувственно улыбаясь, заметила послушница, — вы устали; поверьте мне, идите к себе, ложитесь в постель, на плитах часовни колени у вас совсем разболятся.
— Нет, нет, я хочу помолиться, я попрошу Бога удалить от меня моих преследователей! — вскричала молодая женщина, скрываясь за дверью, на которую ей указала монахиня. Дверь захлопнулась.
С любопытством, свойственным всем монашкам, послушница зашла в церковь через главный вход, тихонько пробралась внутрь и увидала распростершуюся перед алтарем незнакомку: она молилась и рыдала, уткнувшись лицом в пол.
Капитул и в самом деле был созван, о чем говорили незнакомке монахини: надо было обсудить пышный прием наследницы императоров.
Итак, ее высочество Луиза приступала к исполнению своих обязанностей высшей власти в Сен-Дени.
Монастырское имущество было в некотором оскудении; бывшая настоятельница, уступая свой пост, увезла с собой большую часть принадлежавших ей кружев, а вместе с ними ковчежцы для мощей и дароносицы, которые обыкновенно приносили с собой в общину аббатисы, представительницы лучших фамилий; они посвящали себя служению Всевышнему, не теряя при этом связи с миром.
Узнав, что дофина остановится в Сен-Дени, ее высочество Луиза послала нарочного в Версаль; ночью в монастырь прибыла повозка с коврами, кружевами, всевозможными украшениями.
Всего там было на шестьсот тысяч ливров.
Когда новость о щедрости, с которой королевский двор готовился к предстоящему торжеству, облетела город, любопытство парижан вспыхнуло с удвоенной силой. Как говаривал Мерсье, кучка парижских ротозеев может позабавить, но когда любопытство охватывает весь город, огромная толпа зевак заставляет задуматься, а порой и вызвать слезы.
Маршрут ее высочества был обнародован, поэтому с самого рассвета парижане сначала десятками, потом сотня за сотней, тысяча за тысячей стали покидать свои берлоги.
Французские гвардейцы, швейцарцы и полки армии, расквартированные в Сен-Дени, были поставлены в ружье и образовали цепь, чтобы сдерживать толпы народа, прибывавшие словно волны во время прилива. Люди, образовывавшие водовороты вокруг соборных папертей, взбирались на статуи, украшавшие порталы. Отовсюду высовывались головы, дети облепили дверные козырьки, мужчины и женщины выглядывали из окон. Тысячи любопытных, прибывших слишком поздно или предпочитавших, подобно Жильберу, скорее сохранить свободу, чем сберегать или отвоевывать место в толпе, напоминали проворных муравьев; они карабкались по стволам и рассаживались на ветвях деревьев, стеной поднимавшихся вдоль дороги от Сен-Дени до Ла Мюэтт, по которой должна была проехать принцесса.
Начиная с Компьеня роскошных дворцовых экипажей и ливрей заметно поубавилось. Оттуда короля сопровождали только самые знатные сеньоры, ехавшие вдвое, а то и втрое скорее против обыкновения благодаря подставам, размещенным на дороге по приказу короля.
Менее значительные особы остались в Компьене или возвратились в Париж на почтовых, чтобы дать передохнуть лошадям.
Однако, не успев как следует прийти в себя, и хозяева и слуги вновь отправились за город, спеша в Сен-Дени поглазеть на толпу и еще раз увидеть дофину.
Помимо дворцовых карет в Париже в то время хватало экипажей: их было еще около тысячи; они принадлежали членам парламента, крупным коммерсантам, финансистам, модным дамам, актрисам Оперы. К Сен-Дени ехали еще наемные экипажи и так называемые карабасы, в которые набивалось до двадцати парижан и парижанок. Они задыхались в еле тянувшихся экипажах и прибывали к месту назначения позже, чем если бы шли пешком.
Итак, читатель теперь без труда может себе представить огромную армию, направлявшуюся к Сен-Дени в то утро, когда, по сообщениям газет и афиш, должна была прибыть ее высочество дофина. Все эти люди толпились как раз напротив монастыря кармелиток, а когда к нему стало невозможно протолкаться, народ начал выстраиваться вдоль дороги, по которой должна была проследовать принцесса со свитой.
Теперь представьте себе, как в этой толпе, способной привести в ужас ко всему привычного парижанина, должен был чувствовать себя Жильбер — маленький, одинокий, нерешительный, не знавший местности; кроме того, он был до такой степени горд, что не желал спрашивать дорогу: с тех пор, как он оказался в Париже, он стремился походить на настоящего парижанина, хотя до сих пор ему не приходилось видеть одновременно больше сотни человек.
Вначале ему попадались редкие прохожие, при приближении к Ла-Шапель их стало больше; когда же он пришел в Сен-Дени, люди стали появляться словно из-под земли, их теперь было так же много, как колосков в бескрайнем поле.
Жильберу давно уж ничего не было видно, он потерялся в толпе; он орел сам не зная куда, уносимый толпой; впрочем, пора было оглядеться.
Дети карабкались по деревьям. Он не осмелился снять сюртук и последовать их примеру, хотя страстно этого желал, однако подошел к дереву. Кому-то из несчастных, наступавших друг другу на ноги и, подобно Жильберу, ничего не видевших, пришла в голову удачная мысль задать вопрос тем, кто сидел наверху. Один из них сообщил, что между монастырем и цепью гвардейцев много свободного места.
Набравшись храбрости, Жильбер решился спросить, далеко ли кареты.
Кареты еще не появлялись, но на дороге, примерно в четверти льё от Сен-Дени, появилось облако пыли. Больше Жильберу ничего не нужно было знать; кареты еще не прибыли, оставалось лишь выяснить, с какой именно стороны они подъедут.
Если в парижской толпе кто-то идет молча, ни с кем не заводя разговора, это либо англичанин, либо глухонемой.
Жильбер бросился было назад в надежде вырваться из этого скопища людей. И тут он обнаружил на обочине дороги семейство буржуа, расположившееся позавтракать.
Там была дочь — высокая, белокурая, голубоглазая, скромная и тихая.
Мать — дородная, низкорослая, любопытная, белозубая дама со свежим цветом лица.
Отец семейства утопал в не по росту большом баркановом кафтане, который доставался из сундука только по воскресеньям. Облачившись в него на сей раз ради торжественного случая, хозяин был им занят больше, чем женой и дочерью, уверенный в том, что уж они-то как-нибудь выйдут из положения.
Была там еще тетка — высокая, худая, сухая и сварливая.
И наконец, была еще служанка, без умолку хохотавшая.
Она-то и принесла в огромной корзине полный завтрак. Несмотря на то что корзина оттягивала ей руку, эта здоровая девица продолжала смеяться и петь, поощряемая хозяином. Время от времени он сменял ее и нес корзину сам.
Слуга в те времена был словно член семьи; напрашивалось сравнение между ним и домашним псом: хозяева могли иногда его побить, но выгнать — никогда.
Жильбер краем глаза наблюдал за доселе необычной для него сценой. Проведя всю жизнь в замке Таверне, он хорошо знал, что такое сеньор и что такое прислуга, но совершенно не был знаком с сословием буржуа.
От отметил, что в повседневной жизни эти люди руководствуются философией, в которой не нашлось места Платону и Сократу, зато они in extenso[16] следовали примеру Бианта.
Люди эти взяли с собой столько, сколько смогли унести, и теперь всласть этим пользовались.
Глава семейства разрезал аппетитный кусок запеченной телятины — излюбленное блюдо парижских мелких буржуа. Присутствовавшие пожирали глазами покрытое золотистой корочкой и жиром лакомое мясо с морковью, луком и кусочками сала на глиняном блюде, на которое накануне положила его заботливая хозяйка. Вчера же служанка отнесла блюдо к булочнику, чтобы он пристроил его в печи рядом с двадцатью другими такими же блюдами; все это должно было вместе с булочками зажариться и подрумяниться на жарком огне.
Жильбер выбрал местечко под соседним вязом, стряхнул грязь с травы клетчатым носовым платком, снял шляпу, расстелил платок на траве и сел.
Он не обращал никакого внимания на соседей; естественно, это их заинтересовало и привлекло к нему внимание.
— До чего аккуратный юноша! — проговорила мать.
Девушка покраснела.
Она краснела каждый раз, когда речь заходила о молодых людях, что умилило бы современных писателей.
Итак, мать проговорила: «До чего аккуратный юноша!»
Обыкновенно парижские обыватели в первую очередь замечают недостатки или начинают с обсуждения душевных качеств.
Отец обернулся.
— И недурен собой, — заметил он.
Девушка покраснела еще больше.
— Выглядит уставшим, хотя шел с пустыми руками.
— Лентяй! — проворчала тетка.
— Сударь! — обратилась к Жильберу мать семейства без всякого смущения, что свойственно только парижанам. — Вы не знаете, далеко ли еще королевские кареты?
Жильбер обернулся и, поняв, что вопрос обращен к нему, встал и отвесил поклон.
— Какой вежливый молодой человек! — сказала хозяйка.
Щеки девушки пылали огнем.
— Не знаю, сударыня, — отвечал Жильбер, — я слыхал, что в четверти льё отсюда показалось облако пыли.
— Подойдите, сударь, — пригласил его глава семейства, — можете выбирать все, что вашей душе угодно.
Он указал на аппетитный завтрак, разложенный на траве.
Жильбер подошел. Он ничего не ел с самого утра. Запах еды показался ему соблазнительным, но он нащупал в кармане двадцать пять или двадцать шесть су и, подумав, что трети этой суммы хватило бы ему, чтобы заказать столь же вкусный завтрак, не захотел ничего брать у людей, которых он видел впервые в жизни.
— Спасибо, сударь, — поблагодарил он, — большое спасибо, я позавтракал.
— Ну, я вижу, вы скромный человек, — похвалила мать семейства, — а знаете, сударь, ведь вы отсюда ничего не увидите!
— Так ведь и вы, стало быть, тоже ничего не увидите, поскольку находитесь рядом со мной, — улыбнулся Жильбер.
— О, мы — другое дело, — отвечала она, — у нас племянник — сержант французской гвардии.
Девушка из пурпурной превратилась в лиловую.
— Нынче утром его пост перед «Голубым павлином».
— Простите за нескромность, а где находится «Голубой павлин»? — спросил Жильбер.
— Как раз напротив монастыря кармелиток, — продолжала женщина, — он обещал нас разместить за своим отделением; у нас там будет скамейка, и мы прекрасно увидим, как будут выходить из карет.
Теперь наступила очередь Жильбера покраснеть: он не решился сесть с этими славными людьми завтракать, но умирал от желания пойти вместе с ними.
Однако его философия, вернее, гордыня, от которой предостерегал его Руссо, шепнула ему:
«Это женщинам пристало искать помощи, а ведь я мужчина! У меня есть руки и плечи!»
— Кто там не устроится, — продолжала мать семейства, будто угадав мысли Жильбера и отвечая на них, — тот не увидит ничего, кроме пустых карет, а на них и так можно когда угодно наглядеться, для этого не стоило приходить в Сен-Дени.
— Сударыня! — заметил Жильбер. — Мне кажется, что не только вам могла прийти в голову эта мысль.
— Да, но не у всех есть племянник-гвардеец, который мог бы их пропустить.
— Да, вы правы, — согласился Жильбер.
При этих словах лицо его выразило сильнейшее разочарование, не укрывшееся от проницательных парижан.
— Но сударь может отправиться с нами, если ему будет угодно, — заметил хозяин, без труда угадывавший все желания своей женушки.
— Сударь! Я бы не хотел быть вам в тягость, — сказал Жильбер.
— Да что вы, напротив, — возразила женщина. — Вы нам поможете туда добраться: у нас на всех только один мужчина, а будет два!
Этот довод показался Жильберу самым убедительным. Мысль, что он окажется полезен и тем самым отплатит за оказанную ему помощь, успокаивала его совесть и заранее освобождала ее от угрызений.
Он согласился.
— Поглядим, кому он предложит руку, — пробормотала тетка.
Вероятно, само Небо посылало Жильберу это спасение. Ну в самом деле, как бы он преодолел такое препятствие, как скопление тридцати тысяч человек, значительно более заслуженных, чем он, выше его званием, богатством, могуществом, а главное — умевших занять удобное место во время празднеств, в которых каждый человек принимает то участие, какое он может себе позволить!
Если бы наш философ, вместо того чтобы предаваться мечтам, побольше наблюдал, он мог бы извлечь из этого зрелища прекрасный урок для изучения общества.
Карета, запряженная четверкой лошадей, пролетала сквозь толпу со скоростью пушечного ядра, и зрители едва успевали расступиться, давая дорогу скороходу в шляпе с плюмажем, в пестром кафтане и с толстой палкой в руках; иногда впереди него бежали два огромных пса.
Карета, запряженная парой, проезжала на круглую площадку, примыкавшую к монастырю, где и занимала отведенное ей место, но только после того, как гвардейцу охраны сообщалось на ухо что-то вроде пароля.
Всадники, возвышавшиеся над толпой, передвигались шагом и достигали своей цели медленно, после неисчислимых ударов, толчков, снося ропот недовольства.
И, наконец, смятый, сдавленный со всех сторон, измученный пешеход, подобный морской волне, подхваченной такими же волнами, поднимался на цыпочки, выталкиваемый наверх окружавшими его людьми; пешеход метался, словно Антей, в поисках единой общей матери, имя которой — земля; он искал путь в толпе, пытаясь из нее выбраться; он находил выход и тянул за собой семейство, состоявшее почти всегда из целого роя женщин, которых парижанин — и только он — ухитряется и осмеливается водить за собой всегда и везде, умеет без бахвальства заставить уважать их всех.
А над всем этим, вернее, над всеми остальными — подонок, бородач с драным колпаком на голове, обнаженными руками, в подвязанных веревкой штанах; он неутомимо и грубо прокладывает себе дорогу локтями, плечами, пинками, хрипло смеется и проходит сквозь толпу пеших так же легко, как Гулливер через поле Лилипутии.
Не будучи ни знатным сеньором, передвигающимся в экипаже, запряженном четверкой, ни членом парламента в собственной карете, ни офицером верхом на лошади, ни парижским буржуа, ни оборванцем, Жильбер неизбежно был бы раздавлен, растерзан, раздроблен в толпе. Оказавшись под покровительством буржуа, он почувствовал себя сильным.
Он решительно шагнул к хозяйке и предложил ей руку.
— Наглец! — прошипела тетка.
Они отправились в путь; глава семейства шел между сестрой и дочерью; позади всех, повесив корзину на руку, шагала служанка.
— Господа, прошу вас, — говорила хозяйка, громко смеясь, — господа, ради Бога! Господа, будьте добры…
И перед ней расступались, ее пропускали вперед, а вместе с ней и Жильбера; по образовавшемуся за ними проходу следовали другие.
Шаг за шагом, пядь за пядью они отвоевали пятьсот туазов, отделявших их от того места, где завтракали спутники Жильбера, и пробрались к монастырю. Они подошли к цепи грозных французских гвардейцев, на которых честное семейство возлагало все свои надежды.
Лицо девушки мало-помалу обрело свой естественный оттенок.
Прибыв на место, глава семейства взобрался Жильберу на плечи и в двадцати шагах заметил племянника жены, крутившего ус.
Он стал так неистово размахивать шляпой, что племянник в конце концов его увидел, подошел ближе, потом попросил товарищей подвинуться, и те расступились.
В это пространство сейчас же проникли Жильбер и хозяйка, за ними — муж, сестра и дочь, а потом и служанка, вопившая истошным голосом и оглядывавшаяся, свирепо вращая глазами; однако хозяева даже не подумали спросить, почему она кричит.
Как только они перешли дорогу, Жильбер понял, что они прибыли. Он поблагодарил главу семейства, тот в ответ поблагодарил молодого человека. Хозяйка попыталась его удержать, тетушка послала его ко всем чертям, и они расстались, чтобы никогда больше не встретиться.
В том месте, где стоял Жильбер, находились только избранные; он без особого труда пробрался к кряжистой липе, взобрался на камень, ухватился за нижнюю ветку и стал ждать.
Спустя полчаса после того, как он устроился, послышалась барабанная дробь, раздался пушечный выстрел и загудел большой соборный колокол.
Отдаленные крики становились все явственнее, все громче, заставив Жильбера насторожиться и напрячь все силы; его охватила дрожь.
Отовсюду доносились крики: «Да здравствует король!»
Это еще было в обычае того времени.
Множество лошадей в пурпуре и золоте с громким ржанием промчалось по мостовой: это были мушкетеры, жандармы, конные швейцарцы.
Следом за ними катилась великолепная массивная карета.
Жильбер заметил голубую орденскую ленту, величественную голову в шляпе. Его поразил холодный проницательный взгляд короля, перед которым склонялись обнаженные головы.
Очарованный, оцепеневший, захмелевший, затрепетавший, Жильбер позабыл снять шляпу.
Мощный удар вывел его из восторженного состояния; шляпа покатилась по земле.
Жильбер отлетел в сторону, подобрал шляпу, огляделся и узнал племянника буржуа, смотревшего на него с насмешливой улыбкой, характерной для военных.
— Вы что же, не желаете обнажать голову перед королем? — спросил он.
Жильбер побледнел, взглянул на вывалянную в пыли шляпу и ответил:
— Я впервые вижу короля, сударь, поэтому забыл его поприветствовать. Но я не знал, что…
— Ах, вы не знали? — нахмурившись, процедил солдафон.
Жильбер испугался, что его сейчас прогонят и он не увидит Андре; любовь, клокотавшая в его сердце, победила гордыню.
— Простите, — сказал он, — я из провинции.
— Ты, видно, приехал в Париж учиться, простофиля?
— Да, сударь, — отвечал Жильбер, едва сдерживая злобу.
— Ну, раз ты здесь учишься, — продолжал сержант, схватив за руку Жильбера, готового надеть шляпу, — запомни вот еще что: ее высочество дофину надо приветствовать так же, как короля, монсеньеров принцев; таким образом ты должен приветствовать все кареты, на которых увидишь цветки лилии. Знаешь, что такое лилия, или тебе показать?
— Не надо, сударь, — отвечал Жильбер, — я знаю.
— Слава Богу! — проворчал сержант.
Королевские кареты проехали.
Остальные экипажи потянулись за ними цепочкой. Жильбер жадно следил за ними обезумевшими глазами. Подъезжая к воротам монастыря, кареты останавливались одна за другой; свитские выходили из экипажей; это занимало некоторое время и влекло за собой остановки в движении по всей дороге.
Во время одной из таких остановок кортежа Жильбер почувствовал, как в сердце его словно вспыхнул пожар. Он был ослеплен, взгляд его затуманился, его охватила столь сильная дрожь, что он был вынужден уцепиться за ветку, чтобы не свалиться.
Прямо против него, в каких-нибудь десяти шагах, в карете с королевскими лилиями, которые так настоятельно советовал ему приветствовать сержант, Жильбер увидал восхитительное безмятежное лицо Андре, одетой в белое, словно ангел или призрак.
Он еле слышно вскрикнул, потом разом овладел охватившими его чувствами: повелел своему сердцу перестать биться, а взгляду — подняться к этому солнцу.
Молодой человек обладал такой мощной силой воли, что ему это удалось.
Андре захотелось узнать, почему остановились кареты, и она выглянула из окна. Посмотрев вокруг своими прекрасными небесно-голубыми глазами, она заметила Жильбера и узнала его.
Жильбер полагал, что, увидав его, Андре удивится, повернется к сидящему с ней рядом отцу и сообщит ему эту новость.
Он не ошибся: Андре удивилась, повернулась к отцу и обратила на Жильбера внимание барона де Таверне, украшенного красной орденской лентой и величественно развалившегося в королевской карете.
— Жильбер? — вскричал барон, подскочив от этой новости. — Жильбер здесь? А кто же заботится о Маоне?
Жильбер прекрасно все слышал. Он подчеркнуто вежливо поклонился Андре и ее отцу.
Для этого ему пришлось собрать все свои силы.
— Так это правда! — закричал барон, разглядев в толпе нашего философа. — Вот этот шалопай собственной персоной!
Мысль, что Жильбер мог находиться в Париже, казалась барону столь странной, что он вначале не хотел верить глазам своей дочери, да и теперь ему тяжело было в это поверить.
Жильбер пристально следил за выражением лица Андре: после мимолетного удивления на нем не отражалось ничего, кроме безмятежного спокойствия.
Высунувшись из кареты, барон поманил Жильбера пальцем.
Жильбер хотел к нему подойти, но его остановил сержант.
— Вы же видите, что меня зовут, — проговорил молодой человек.
— Кто?
— Вот из этой кареты.
Сержант проследил взглядом за пальцем Жильбера и остановил его на карете барона де Таверне.
— Вы позволите, сержант? Мне бы хотелось сказать этому юноше два слова.
— Хоть четыре, сударь, — отвечал сержант, — у вас есть время: сейчас на паперти читают торжественную речь — это не меньше, чем на полчаса. Проходите, молодой человек.
— Иди сюда, бездельник! — обратился барон к Жильберу, старавшемуся идти обычным шагом. — Скажи, какому случаю ты обязан тем, что оказался в Париже, вместо того чтобы охранять Таверне?
Жильбер еще раз поклонился Андре и барону.
— Меня привел сюда не случай, — возразил он, — это, ваше сиятельство, проявление моей воли.
— То есть как — проявление твоей воли, негодяй? Да разве у тебя может быть воля?
— Отчего же нет? Каждый свободный человек вправе ее иметь.
— Каждый свободный человек! Вот как? Так ты считаешь себя свободным, бездельник?
— Разумеется, потому что я не связан никакими обязательствами.
— Клянусь честью, это ничтожество вздумало шутить! — вскричал барон де Таверне, озадаченный самоуверенным тоном Жильбера. — Как? Ты в Париже? Как же ты сюда добрался, хотел бы я знать? И на какие деньги, скажи на милость?
— Пешком, — коротко отвечал Жильбер.
— Пешком? — переспросила Андре с оттенком участия.
— Зачем же ты явился в Париж, я тебя спрашиваю? — закричал барон.
— Сначала — учиться, потом — приобрести состояние.
— Учиться?
— Ну да.
— И приобрести себе состояние? А пока что ты делаешь? Попрошайничаешь?
— Чтобы я попрошайничал!.. — высокомерно вымолвил Жильбер.
— Значит, воруешь?
— Сударь, — твердо заговорил Жильбер с выражением отчаянной гордости, заставившей мадемуазель Андре бросить внимательный взгляд на странного молодого человека, — разве я у вас когда-нибудь что-нибудь украл?
— Что же ты здесь можешь делать, дармоед?
— То же, что один гениальный человек, которому я стремлюсь подражать хотя бы в его упорстве, — отвечал Жильбер, — я переписываю ноты.
Андре подняла голову.
— Переписываете ноты? — переспросила она.
— Да, мадемуазель.
— Так вы, стало быть, знаете нотную грамоту? — высокомерно спросила она с таким видом, будто хотела сказать: «Вы лжете».
— Я знаю ноты, и этого довольно, чтобы быть переписчиком, — отвечал Жильбер.
— Где же ты этому выучился, негодяй?
— Да, где? — с улыбкой спросила Андре.
— Господин барон, я очень люблю музыку. Мадемуазель проводила ежедневно за клавесином около двух часов, а я тайком слушал ее игру.
— Бездельник!
— Поначалу я запоминал мелодии, а так как они были записаны в руководстве, я мало-помалу, с большим трудом выучился их читать по этому руководству.
— По моему учебнику? — воскликнула в высшей степени оскорбленная Андре. — Как вы смели к нему прикасаться?
— Нет, мадемуазель, я никогда бы себе этого не позволил, — отвечал Жильбер, — он оставался открытым на клавесине то на одной странице, то на другой. Я его не трогал. Я учился читать ноты, только и всего. Не мог же я глазами испачкать страницы!
— Вот вы увидите, — прибавил барон, — сейчас этот мерзавец нам объявит, что играет на фортепьяно не хуже Гайдна.
— Возможно, я и научился бы играть, — проговорил Жильбер, — если бы осмелился прикоснуться к клавишам.
Андре не удержалась и еще раз внимательно взглянула на лицо Жильбера, воодушевленное чувством, которое невозможно было постичь умом: его можно было бы, вероятно, назвать страстным фанатизмом мученика.
Однако барон не обладал столь же спокойным и ясным умом, как его дочь. Он почувствовал, как в нем поднимается злоба при мысли, что юноша прав и что было бесчеловечно оставлять его в Таверне в обществе Маона.
Трудно бывает простить низшему по положению, когда ему удается уличить нас в неправоте. Вот почему барон все более горячился по мере того, как его дочь смягчалась.
— Ах, разбойник! — возмущался он. — Ты сбежал и бродяжничаешь, а когда у тебя требуют объяснений, ты несешь околесицу вроде той, что мы сейчас слышали. Ну так я не желаю, чтобы по моей вине на пути короля попадались жулики и бродяги…
Андре попыталась жестом успокоить отца; она почувствовала, что ложь его унижает.
— …я тебя сдам господину де Сартину, отдохнешь в Бисетре, жалкий болтун!
Жильбер отступил, надвинул шляпу и, побледнев от гнева, воскликнул:
— Да будет вам известно, господин барон, что с тех пор как я в Париже, я нашел таких покровителей, которые вашего господина де Сартина дальше передней не пустят!
— Ах, вот что! — пригрозил барон. — Если тебе и удастся избежать Бисетра, то уж от кнута ты не уйдешь! Андре! Андре! Зовите брата, он где-то здесь, неподалеку.
Андре наклонилась к Жильберу и приказала:
— Бегите, господин Жильбер!
— Филипп! Филипп! — крикнул старик.
— Бегите! — повторила Андре Жильберу, молча и неподвижно стоявшему на прежнем месте, находясь в состоянии восторженного созерцания.
На зов барона явился всадник. Он подъехал к дверце кареты. Это был Филипп де Таверне в форме капитана. Он весь сиял от счастья.
— Смотрите, Жильбер! — добродушно проговорил он, узнав молодого человека. — Жильбер здесь! Здравствуй, Жильбер!.. Зачем вы меня звали, отец?
— Здравствуйте, господин Филипп, — отвечал молодой человек.
— Зачем я тебя звал? — побледнев от гнева, вскипел барон. — Возьми ножны от шпаги и гони этого негодяя!
— Что он натворил? — спросил Филипп, со все возраставшим удивлением переводя взгляд с разгневанного барона на пугающе безучастного Жильбера.
— Что он… что он… — кипел барон. — Бей его как собаку, Филипп!
Таверне обернулся к сестре.
— Что он сделал, Андре? Скажите, он вас оскорбил?
— Я? — вскричал Жильбер.
— Нет, Филипп, он ничего не сделал, — отвечала Андре, — отец заблуждается. Господин Жильбер больше не состоит у нас на службе, он имеет полное право находиться там, где пожелает. Отец не хочет этого понять, он его увидел здесь и рассердился.
— И это все? — спросил Филипп.
— Решительно все, брат, и я не понимаю, чего ради господин де Таверне пришел в ярость по такому поводу, да еще когда никто и ничто не должно отвлекать нашего внимания. Посмотрите, Филипп, скоро ли мы тронемся?
Барон умолк, покоренный истинно королевским спокойствием дочери.
Жильбер опустил голову, раздавленный ее презрением. Он почувствовал, что в его сердце вспыхнула ненависть. Он предпочел бы, чтобы Филипп проткнул его шпагой или до крови исхлестал бы кнутом!..
Он едва не потерял сознание.
К счастью, в это время закончилось чтение приветственной речи, и кареты вновь двинулись в путь.
Карета барона стала медленно удаляться, за ней последовали другие. Андре исчезала словно во сне.
Жильбер остался один, он был готов заплакать и едва не взвыл от невозможности — так он, по крайней мере, думал — выдержать всю тяжесть своего горя.
Чья-то рука опустилась ему на плечо.
Он обернулся и увидал Филиппа; тот спешился, передал коня солдату и с улыбкой подошел к Жильберу.
— Что же все-таки произошло, Жильбер, и зачем ты в Париже?
Искренняя сердечность Филиппа тронула молодого человека.
— Эх, сударь, — не удержавшись от вздоха, проговорил юноша, — что бы я стал делать в Таверне, спрошу я вас? Я бы умер там от отчаяния, невежества и голода!
Филипп вздрогнул. Его, как и Андре, поразила мысль о том, насколько мучительно должно было показаться молодому человеку одиночество, на которое его обрекали, оставив в Таверне.
— И ты, бедняга, надеешься преуспеть в Париже, не имея ни денег, ни покровителя, ни средств к существованию?
— Да, сударь, я полагаю, что, если человек хочет работать, он вряд ли умрет с голоду, особенно там, где другие ничего не желают делать.
Такой ответ бросил Филиппа в дрожь. Ведь он привык видеть в Жильбере никчемного домочадца.
— Ты хоть не голодаешь? — спросил он.
— Я зарабатываю на хлеб, господин Филипп. А что еще нужно тому, кто всегда упрекал себя только в одном: что он ест хлеб, который не заработал?
— Надеюсь, ты не имел в виду тот хлеб, что получал в Таверне, дитя мое? Твои родители верно служили в замке, да и ты старался быть полезен.
— Я лишь выполнял свой долг, сударь.
— Послушай, Жильбер, — продолжал молодой человек, — ты знаешь, что я всегда хорошо к тебе относился, может быть, лучше, чем другие; прав я был или нет, покажет будущее. Твоя дикость представлялась мне деликатностью, твою резкость я принимал за гордость.
— Ах, господин шевалье!.. — вздохнул Жильбер.
— Я желаю тебе добра, Жильбер.
— Благодарю вас, сударь.
— Я был тоже молод, как и ты, по-своему несчастен; вот почему, вероятно, я тебя понял. Настал день, когда мне улыбнулась судьба. Так позволь мне помочь тебе, Жильбер, в ожидании, пока и тебе повезет.
— Спасибо, сударь, спасибо.
— Что ты собираешься делать? Ведь ты слишком горд, чтобы пойти к кому бы то ни было в услужение.
Презрительно улыбнувшись, Жильбер покачал головой.
— Я хочу учиться, — сказал он.
— Чтобы учиться, нужно иметь учителей, а чтобы им платить, нужны деньги.
— Я их зарабатываю, сударь.
— Зарабатываешь!.. — с улыбкой воскликнул Филипп. — Ну, и сколько же ты зарабатываешь?
— Двадцать пять су в день, а если захочу, могу заработать тридцать и даже сорок.
— Да этого едва должно хватать на пропитание.
Жильбер улыбнулся.
— Я, должно быть, не так предлагаю тебе свои услуги, — огорчился Филипп.
— Мне — ваши услуги, господин Филипп?
— Ну, конечно! Неужели тебе будет стыдно их принять?
Жильбер промолчал.
— Люди должны помогать друг другу, — продолжал Мезон-Руж, — разве все мы не братья?
Жильбер поднял голову и внимательно посмотрел на благородного молодого человека.
— Тебя удивляют мои слова? — спросил Филипп.
— Нет, сударь, — отвечал Жильбер, — это язык философии; вот только я не привык их слышать из уст людей вашего сословия.
— Ты прав. Впрочем, это скорее язык нашего поколения. Сам дофин исповедует это учение. Не заносись передо мной, — прибавил Филипп, — возьми у меня в долг, потом отдашь. Кто знает, может, когда-нибудь ты станешь так же знаменит, как Кольбер или Вобан!
— Или Троншен, — прибавил Жильбер.
— Пусть так. Вот мой кошелек, давай разделим его.
— Благодарю вас, сударь, — отвечал неукротимый юноша, против своей воли растроганный и восхищенный прекрасным порывом Филиппа, — спасибо, мне ничего не нужно, и… я вам признателен даже больше, чем если бы принял вашу помощь, уверяю вас.
Поклонившись ошеломленному Филиппу, он поспешно шагнул в толпу и скоро в ней скрылся.
Молодой капитан подождал, словно не желая верить тому, чему явился свидетелем. Однако видя, что Жильбер не возвращается, сел на коня и вернулся на свой пост.
Оглушительный грохот карет, громкий звон колоколов, ликующая барабанная дробь, пышность — отблеск навсегда потерянного для ее высочества Луизы мирского величия — лишь едва коснулись ее души и угасли, разбившись, подобно волне, о стены ее кельи.
Король предпринял безуспешную попытку уговорить ее вернуться в мир и как отец и как монарх, сначала с улыбкой, потом обратившись с просьбами, более похожими на приказания; все было напрасно, и он уехал. Дофину с первого взгляда поразило истинное величие души Луизы — ее августейшей тетки. Как только принцесса в окружении придворных удалилась, настоятельница монастыря кармелиток приказала снять ковры, вынести цветы, убрать кружева.
Изо всей еще бурлившей общины одна она не дрогнула, когда тяжелые двери монастыря, едва распахнувшись, с грохотом захлопнулись, обрекая монахинь на одиночество.
Затем мадам Луиза вызвала монахиню, ведавшую казной.
— Получали ли, как обычно, нищие милостыню последние два дня? — спросила она.
— Да, ваше высочество.
— Посещались ли, по обыкновению, больные?
— Да, ваше высочество.
— Накормлены ли отставные солдаты?
— Все они получили хлеб и вино, которые мадам велела для них приготовить.
— Значит, в обители ничего не упущено?
— Ничего, ваше высочество.
Принцесса Луиза подошла к окну подышать свежим воздухом, поднимавшимся из благоухающего сада, что окружал флигель; воздух стал уже влажен перед наступлением ночи.
Монахиня замерла в почтительном ожидании, пока августейшая настоятельница отдаст распоряжение или отпустит ее.
Одному Богу было известно, о чем в ту минуту размышляла бедная затворница — королевская дочь. Принцесса Луиза поглаживала розы на длинных стеблях, доходивших до самого ее окна, и проводила рукой по цветам жасмина, зеленым ковром покрывавшего стены монастырского двора.
Внезапно мощный удар копытом сотряс дверь конюшни. Настоятельница вздрогнула.
— Кто из придворных остался в Сен-Дени? — поинтересовалась принцесса Луиза.
— Его высокопреосвященство кардинал де Роган.
— Это его лошади?
— Нет, ваше высочество, его лошади в аббатстве, где он собирается провести ночь.
— Так что же это за шум?
— Это, ваше высочество, бушует конь незнакомки.
— Какой незнакомки? — тщетно пытаясь вспомнить, спросила принцесса Луиза.
— Итальянки, прибывшей вчера с просьбой принять ее, ваше высочество.
— Да, верно. Где она?
— В своей комнате или в церкви.
— Что она делала все это время?
— Со вчерашнего дня ничего не ела, кроме хлеба, и всю ночь напролет молилась.
— Великая грешница, должно быть, — насупилась настоятельница.
— Этого я не знаю, ваше высочество, она ни с кем не говорила.
— Какова она собой?
— Очень красивая, нежная и вместе с тем гордая.
— Где она была утром во время церемонии?
— В своей комнате. Я видела, она стояла у окна, прячась за занавески, и с озабоченным видом всех разглядывала, словно в каждом ожидала увидеть врага.
— Она из того мира, в котором я жила, где царила… Пусть войдет.
Монахиня сделала шаг по направлению к двери.
— Да, вот что: известно ли, как ее зовут? — спросила принцесса.
— Лоренца Феличиани.
— Мне ничего не говорит это имя, — в задумчивости произнесла принцесса Луиза, — впрочем, это не имеет значения; пусть войдет.
Настоятельница опустилась в старинное дубовое кресло; оно было изготовлено при Генрихе II и прослужило девяти предыдущим настоятельницам кармелиток.
Оно олицетворяло собой грозное судилище, перед ним трепетали бедные послушницы, которым никак не удавалось сделать выбор между духовным, вечным, и мирским, преходящим.
Монахиня возвратилась, ведя незнакомку, покрытую длинной вуалью.
Принцесса унаследовала от предков проницательный взгляд; она устремила его на Лоренцу Феличиани, как только та вошла в кабинет; однако она почувствовала в молодой женщине такое смирение, столько благодарности, такую возвышенную красоту, она прочла такую невинность в ее огромных черных глазах, омытых недавними слезами, что первоначальная враждебность принцессы обратилась в дружелюбие и доброжелательность.
— Подойдите, сударыня, — сказала принцесса, — я вас слушаю; говорите.
Объятая дрожью, молодая женщина сделала шаг и хотела было опуститься на колено.
Принцесса ее подняла.
— Вас зовут Лоренца Феличиани, не так ли? — спросила она.
— Да, ваше высочество.
— Вы желаете доверить мне какую-то тайну?
— Я сгораю от желания это сделать!
— Отчего же вы не обратились к исповеднику? В моей власти лишь утешить вас; священник утешает и дает прощение.
Принцесса Луиза нерешительно произнесла эти слова.
— Мне нужно лишь утешение, ваше высочество, — отвечала Лоренца, — кроме того, я только женщине могла бы сообщить то, о чем хочу вам рассказать.
— Так вы собираетесь мне сообщить что-то необычное?
— Да, это и в самом деле необычно. Прошу вас, ваше высочество, выслушать меня терпеливо, потому что я могу это рассказать вам одной, потому что вы всемогущи, а меня, пожалуй, может защитить только Божья десница.
— Защитить вас? Так вас преследуют? На вас нападают?
— О да, ваше высочество, да, меня преследуют! — с непередаваемым выражением ужаса вскричала незнакомка.
— Тогда, сударыня, подумайте вот о чем, — продолжала принцесса, — этот дом — монастырь, а не крепость; все, что может волновать людей, сюда проникает лишь затем, чтобы здесь угаснуть; люди не могут обрести здесь то, что служит им оружием против других; здесь не чинят суд и расправу, не воздействуют силой: это Божья обитель.
— Именно ее-то мне и нужно! — проговорила Лоренца. — Да, я ищу Божью обитель, потому что только в ней я могу жить спокойно!
— Но Бог не допускает мести; как мы могли бы отомстить вашему обидчику? Обратитесь к властям.
— Власти бессильны, ваше высочество, против того, кого я так боюсь.
— Кто же он? — спросила настоятельница с тайным ужасом, овладевшим ею помимо ее воли.
Лоренца приблизилась к принцессе, охваченная неведомым ей дотоле возбуждением.
— Вы спрашиваете, кто он, ваше высочество? — пролепетала она. — Я уверена, что он один из демонов, ведущих войну против людей, которого Сатана, их владыка, наделил нечеловеческой силой.
— Что вы говорите! — воскликнула принцесса, взглянув на женщину и желая убедиться, что она не сумасшедшая.
— А я… я… О я несчастная! — вскричала Лоренца, ломая руки, прекрасные, как у античной статуи. — Я оказалась на пути у этого человека! Я… я…
— Договаривайте.
Лоренца еще ближе придвинулась к принцессе и продолжала едва слышно, страшась того, о чем собиралась поведать.
— Я… я… бесноватая! — пробормотала она.
— Бесноватая?! — вскричала принцесса. — Да что вы, сударыня, в своем ли вы уме? Скажите, вы не…
— Сумасшедшая, не так ли? Это вы хотели сказать? Нет, я не сумасшедшая; впрочем, я могла бы сойти с ума, если бы вы меня оставили.
— Бесноватая… — повторила принцесса.
— Да… увы!
— Однако позвольте вам заметить, что я нахожу в вас много общего с другими созданиями, не обойденными милостями Всевышнего: вы богаты, хороши собой, вы здраво рассуждаете, на вашем лице нет следов ужасной и таинственной болезни, именуемой одержимостью.
— Ваше высочество! Вся моя жизнь, все мои приключения покрыты страшной тайной, которую мне хотелось бы скрыть даже от самой себя!
— Так объяснитесь! Неужели я первая, кому вы рассказываете о своем несчастье? А ваши родители? Друзья?
— Родители! — вскрикнула молодая женщина, до боли стиснув руки. — Бедные мои родители! Увижусь ли я с ними когда-нибудь? Друзья! — с горечью продолжала она. — Увы, ваше высочество, у меня нет друзей!
— Рассказывайте все по порядку, дитя мое, — предложила принцесса Луиза, пытаясь разобраться в словах незнакомки. — Кто ваши родители и почему вы их покинули?
— Ваше высочество! Я римлянка. Я жила в Риме с родителями. Мой отец знатного рода, но, как все римские патриции, беден. У меня есть мать и брат. Мне говорили, что, если во французской аристократической семье есть сын и дочь, приданым дочери могут пожертвовать ради того, чтобы купить сыну шпагу. У нас дочерью жертвуют, чтобы сын мог вступить в духовный орден. Вот почему я не получила никакого образования: надо было выучить брата; он учится, чтобы стать кардиналом, как наивно полагала моя мать.
— Что же дальше?
— Вот почему, ваше высочество, мои родители пошли на все жертвы, которые только были в их власти, чтобы помочь брату, а меня решили отдать в монастырь кармелиток в Субиако.
— А что вы на это им говорили?
— Ничего, ваше высочество. С ранней юности передо мной вставало это будущее, и мне было ясно, что оно для меня неизбежно. У меня не было ни власти, ни желания что-либо изменить. Меня и не спрашивали, кстати сказать; мне приказывали — я повиновалась.
— Однако…
— Ваше высочество! Юные римлянки могут иметь свои желания, но они бессильны что-либо сделать. Мы любим мир, не зная его, так же как любят рай Господень! Впрочем, я видела немало примеров, которые могли бы убедить меня, что я была бы обречена на гибель, если бы вздумала сопротивляться, но я об этом и не помышляла. Все мои подруги, имевшие, как и я, брата, заплатили собой за славу семьи. Мне, в сущности, не на что было жаловаться: от меня не требовали ничего, что выходило бы за рамки общепринятого. Лишь моя мать приласкала меня нежнее, чем обыкновенно, когда настал день нашей разлуки.
Итак, наступил тот день, когда меня должны были отдать в послушницы. К тому времени отец собрал пятьсот римских экю — взнос для поступления в монастырь, — и мы отправились в Субиако.
От Рима до Субиако около девяти льё. Но горные дороги почти непроходимы: за пять часов мы проехали едва ли треть пути. Впрочем, несмотря на дорожные тяготы, путешествие мне очень нравилось. Я улыбалась словно последней своей радости. Всю дорогу я неслышно прощалась с деревьями, кустами, камнями, даже с прошлогодней травой. Как знать, будет ли в монастыре трава, найду ли я там камни, кусты и деревья?
И вдруг мои мечтания были прерваны. Когда мы проезжали среди обрушившихся скал, поросших невысокими деревьями, карета внезапно остановилась. До меня донесся крик матери, отец схватился за пистолеты. Я спустилась с небес на землю: на нас напали разбойники!
— Бедное дитя! — воскликнула принцесса, захваченная рассказом молодой женщины.
— Не знаю, как вам объяснить, ваше высочество… Я не очень испугалась: эти люди остановили нас, чтобы отобрать деньги, а деньги предназначались для взноса при поступлении в монастырь. Если бы их не стало, мое поступление в обитель было бы отложено на то время, пока отец не собрал бы этой суммы еще раз. А я знала, какого труда и сколько времени стоило ему собрать их.
Однако, поделив добычу, разбойники нас не отпустили, они набросились на меня. Когда я увидела, как пытается защищать меня отец, когда я увидела слезы умолявшей их матери, я поняла, что мне угрожает неведомое мне несчастье. Я стала умолять о пощаде из вполне естественного чувства, охватывающего нас и заставляющего звать на помощь. Я прекрасно понимала, что зову напрасно и никто не услышит меня в этом глухом месте.
Не обращая внимания на мои вопли, слезы матери, усилия моего отца, разбойники связали мне за спиной руки. Меня жгли их отвратительные взгляды, я поняла их намерения, потому что от ужаса прозрела. Один из них вынул из кармана кости и их стали бросать на расстеленный на земле носовой платок.
Больше всего меня напугало то, что в их гнусной игре не было ставок.
Пока кости переходили из рук в руки, я поняла, что ставка в этой игре — я, и содрогнулась.
Один из них торжествующе взревел, другие стали браниться, скрежеща зубами. Тот, что выиграл, поднялся, бросился ко мне, схватил меня и прильнул губами к моим губам.
Если бы меня жгли каленым железом, я не смогла бы закричать отчаяннее, чем тогда.
«Смерть, лучше смерть, Господи, дай мне умереть!» — закричала я. Моя мать каталась по земле, отец упал без памяти.
Я надеялась только на то, что один из проигравших в приступе бешенства пронзит меня ножом: все они сжимали в руках ножи.
Я ждала удара как избавления, я надеялась и умоляла о нем.
Неожиданно на тропинке появился всадник.
Он что-то шепнул часовому, тот пропустил его, обменявшись с ним условным знаком.
Это был человек среднего роста, приятной наружности, с решительным взглядом; он невозмутимо продвигался вперед тем же неторопливым шагом.
Поравнявшись со мной, он остановился.
Разбойник схватил меня и попытался увлечь за собой, однако он обернулся по первому же сигналу этого господина: тот свистнул в рукоятку хлыста.
Разбойник меня выпустил, и я упала наземь.
«Подойди сюда», — приказал ему незнакомец.
Разбойник колебался. Незнакомец, согнув под углом руку, приставил два раздвинутых пальца к своей груди. Разбойник приблизился к незнакомцу, словно этот знак был приказом всемогущего повелителя.
Незнакомец наклонился к его уху и тихо произнес: «Мак».
Он не сказал больше ни слова, я в этом уверена, ведь я следила за ним, как следят взглядом за готовым вонзиться ножом; я слушала так, будто от этого зависели моя жизнь или смерть.
«Бенак», — ответил бандит.
Он взревел, словно укрощенный лев, подошел ко мне, развязал мне руки, потом освободил мою мать и отца.
«Так как вы уже успели поделить добычу, пусть каждый из вас подойдет к этому камню и положит деньги. И чтобы ни один из пятисот экю не пропал!»
Тем временем я пришла в себя в объятиях родителей.
«А теперь ступайте!» — приказал незнакомец разбойникам.
Бандиты повиновались и все до единого скрылись в лесу.
«Лоренца Феличиани! — окинув меня своим нечеловеческим взглядом, обратился ко мне незнакомец. — Можешь продолжать путь, ты свободна».
Отец и мать поблагодарили незнакомца, который знал меня, но которого не знали мы. Родители уселись в карету, я последовала за ними, но будто против воли: непреодолимая сила словно влекла меня к моему спасителю.
Он неподвижно стоял на прежнем месте, точно продолжая меня защищать.
Я смотрела на него до тех пор, пока не потеряла его из виду, но и после этого я еще некоторое время ощущала стеснение в груди.
Спустя два часа мы были в Субиако.
— Кто же был этот необыкновенный человек? — спросила принцесса Луиза, взволнованная безыскусным рассказом.
— Соблаговолите выслушать, что было дальше, ваше высочество, — отвечала Лоренца, — увы, это еще не все.
— Я вас слушаю, — кивнула принцесса Луиза.
Молодая женщина продолжала:
— Мы прибыли в Субиако через два часа после этого происшествия.
Всю дорогу мы говорили о странном спасителе, явившемся столь неожиданно, таинственно, словно это был Божий посланник.
Отец, более догадливый, чем я, предположил, что он глава шайки, орудовавшей в окрестностях Рима небольшими группами. Эти группы иногда выходят из подчинения, тогда верховный руководитель приезжает с проверкой и, будучи наделен полной властью, награждает, наказывает и делит добычу.
Несмотря на то что я не могла соперничать с отцом в опыте, подчиняясь своему внутреннему голосу, я находилась под влиянием чувства признательности и не верила, не могла поверить, что этот человек — разбойник.
В своих молитвах я каждый вечер просила Божью матерь помиловать моего неизвестного спасителя.
В тот же день я поступила в монастырь. Деньги были нам возвращены разбойниками, поэтому ничто не могло этому помешать. Я была печальнее обыкновенного и вместе с тем смиренна как никогда. Будучи итальянкой, да еще суеверной, я рассудила, что Бог пожелал принять меня чистой, что он хотел завладеть всем моим существом, что я должна остаться незапятнанной — вот почему Господь отвел от меня разбойников, порожденных, вне всякого сомнения, дьяволом, ведь это он стремился запятнать венец невинности, предназначенный Богу. Вот почему я со всем пылом устремилась навстречу уговорам моих наставников и родителей. Я под диктовку написала просьбу на имя папы римского об избавлении от послушания. Прошение составил мой отец в таких выражениях, словно я страстно желала как можно скорее стать монахиней. Его святейшество усмотрел в прошении горячее стремление к одиночеству души, пресытившейся мирской жизнью. Он удовлетворил просьбу, и послушание, которое обычно длилось год, а то и два, было для меня сокращено, в знак особой милости, до одного месяца.
Мне объявили эту новость. Она не причинила мне ни боли, ни радости. Можно было подумать, что все это творилось с трупом, от которого осталась одна оболочка, бесчувственная тень.
Две недели меня держали взаперти, опасаясь, что тяга к мирской жизни возьмет вверх. На рассвете пятнадцатого дня я получила приказание спуститься в часовню с другими сестрами.
В Италии монастырские часовни открыты для всех. Папа, наверное, полагает, что священник не должен отнимать Бога у верующих, где бы он ни являлся поклоняющимся ему.
Я взошла на хоры и села на скамью. Между зелеными занавесками, которые скрывали — вернее, создавали видимость, что скрывают, — решетку хоров, был довольно большой просвет, сквозь него была видна внутренняя часть храма.
Через это своеобразное окно в мир я заметила человека, одиноко возвышавшегося над простертой ниц толпой. Он смотрел на меня, вернее сказать, пожирал меня глазами. В эту минуту меня охватило странное чувство неловкости, мною однажды испытанное; какая-то сверхчеловеческая сила словно выманивала меня из моей оболочки, как когда-то мой брат притягивал магнитом иголки сквозь лист бумаги, дощечку и даже через блюдо.
Да, я была побеждена, порабощена, я не могла сопротивляться этой притягательной силе. Я наклонилась к просвету между занавесями, молитвенно сложив руки, а губы мои повторили, что подсказывало сердце:
«Спасибо, спасибо!»
Сестры с удивлением на меня взглянули; они не поняли ни моего движения, ни моих слов; они следили за тем, куда тянулись мои руки, куда смотрели мои глаза, куда был направлен мой зов. Они привстали со своих скамеек, заглядывая внутрь церкви. Содрогаясь, я тоже бросила туда взгляд.
Незнакомец исчез.
Они стали меня расспрашивать, я только краснела, бледнела и заикалась.
— С этой минуты, ваше высочество, — в отчаянии вскричала Лоренца, — я нахожусь во власти этого демона!
— А я ничего сверхъестественного в этом не усматриваю, сестра, — с улыбкой возразила принцесса, — успокойтесь и продолжайте.
— Да, это оттого, что вы не можете себе представить, какое ощущение я тогда испытывала.
— Что же вы испытывали?
— Полную власть демона надо мной: он овладел моим сердцем, душой, моим рассудком.
— Боюсь, сестра, что этот демон — не что иное, как любовь! — сказала принцесса Луиза.
— О, я не страдала бы так от любви; любовь не угнетала бы меня; любовь не заставила бы меня дрожать всем телом, как дерево во время бури; любовь не допустила бы дурной мысли, которая меня тогда посетила.
— Что это за дурная мысль, дитя мое?
— Мне следовало во всем признаться исповеднику, не так ли, ваше высочество?
— Разумеется.
— Так вот, вселившийся в меня демон шепнул мне, что я, напротив, должна соблюдать тайну. Вероятно, поступая в монастырь, монахини оставляют в миру воспоминания о любви, многие из них поминают какое-нибудь имя, взывая к Господу. Исповедник должен привыкнуть к подобным признаниям. Так вот, будучи такой благочестивой, скромной, невинной, не обменявшись ни единым словом ни с кем из мужчин, не считая брата, до той злополучной поездки в Субиако, переглянувшись с незнакомцем всего два раза, я вообразила, ваше высочество, что меня заподозрят в одной из интрижек, какие бывали до пострига у наших сестер с их оплакиваемыми возлюбленными.
— Это и в самом деле дурная мысль, — согласилась ее высочество Луиза, — но это еще довольно невинный демон, если внушает подобные мысли женщине, которой он овладел. Продолжайте.
— На следующий день меня вызвали в приемную. Я спустилась и увидала одну из своих соседок с виа Фраттина в Риме — молодую женщину, соскучившуюся без меня: мы имели обыкновение вместе болтать и петь по вечерам.
За ней, возле самой двери, стоял человек, закутанный в плащ. Я подумала, что это ее слуга. Он даже не повернулся ко мне, однако все мое существо обратилось к нему. Он ничего не говорил, но я догадалась, кто он. Это опять был мой спаситель.
То же смущение овладело моим сердцем. Я почувствовала, что всецело нахожусь во власти этого человека. Если бы не разделявшая нас решетка, я, вне всякого сомнения, оказалась бы с ним рядом. Из-под его плаща исходило странное сияние, ослеплявшее меня. В его упорном молчании одна я слышала звучание мелодичного голоса.
Я собрала все свои силы и спросила у соседки с виа Фраттина, кто этот господин, что ее сопровождает.
Она его не знала. Она должна была прийти ко мне вместе с мужем, но он в последний момент явился домой в сопровождении этого человека и сказал ей:
«Я не могу поехать с тобой в Субиако, тебя проводит мой друг».
А ей ничего другого и не нужно было, так горячо она желала со мной повидаться; вот так она и прибыла в сопровождении незнакомца.
Моя соседка была набожной; увидев в углу приемной изображение Божьей матери, считавшееся чудотворным, она не захотела уходить, не помолившись ей; она подошла к нему и опустилась на колени.
В это время незнакомец бесшумно вошел в приемную, медленно ко мне приблизился, распахнул плащ и уставил на меня глаза, напоминавшие два пылающих угля.
Я ожидала, что он заговорит. Грудь моя бурно вздымалась, подобно морской волне, в ожидании его слов. Однако он лишь простер руки над моей головой, вплотную прижавшись к разделявшей нас решетке. Я сейчас же впала в неведомое мне дотоле восторженное состояние. Он мне улыбнулся. Я ответила ему улыбкой, веки мои в изнеможении опустились, я почувствовала, что раздавлена. Убедившись в своей власти надо мной, он исчез. По мере того как он удалялся, я приходила в чувство. Однако я еще продолжала находиться под этим странным наваждением, когда моя соседка с виа Фраттина закончила молитву, поднялась с колен, попрощалась со мной и вышла.
Когда я вечером стала раздеваться, я нашла у себя под апостольником записку. В ней было всего три строчки:
«В Риме обычно предают казни человека, полюбившего монахиню. Захотите ли вы смерти человека, которому обязаны жизнью?»
С того дня, ваше высочество, я себе более не принадлежала. Я обманула Господа и скрыла от него, что думаю об этом человеке больше, чем о самом Спасителе.
Испугавшись своих слов, Лоренца замолчала, вопросительно заглядывая в умное и ласковое лицо принцессы.
— Все это совсем не одержимость, — заявила ее высочество Луиза Французская, — повторяю вам: это пагубная страсть, а я вам уже говорила, что к нам можно приходить лишь тогда, когда вы сожалеете о своих мирских делах.
— Сожалею ли я, ваше высочество?.. — вскричала Лоренца. — Да ведь вы же видите мои слезы, вы знаете, как я молюсь, я на коленях умоляю помочь мне освободиться из-под дьявольской власти этого человека! И вы еще спрашиваете, сожалею ли я!.. Я испытываю больше чем сожаление, я мучаюсь угрызениями совести!
— Однако до этого времени… — начала принцесса Луиза.
— Подождите, подождите конца истории, — попросила Лоренца, — и не судите меня слишком строго, умоляю вас, ваше высочество!
— Быть снисходительной и доброй — вот моя обязанность. Я призвана утешать в страдании.
— Благодарю, благодарю вас, вы и в самом деле ангел-утешитель, которого я так искала!..
Итак, мы спускались в часовню трижды в неделю; незнакомец не пропускал ни одной из этих служб. Я пыталась уклоняться от них, говорила, что нездорова, решила не ходить в часовню. До чего же слаб человек! Когда наступало время молитвы, я спускалась вопреки своей воле, словно подчиняясь чужой непреодолимой власти. Если его еще не было, я некоторое время была спокойна и благостна, но по мере того, как он приближался, я начинала испытывать беспокойство. Я могла бы сказать: вот он в сотне шагов от меня, вот он взошел на паперть, сейчас он уже в церкви — для этого мне не нужно было его видеть. Как только он останавливался на обычном месте, мои глаза отрывались от молитвенника и устремлялись на него, какую бы горячую молитву я в этот миг ни произносила.
Сколько бы времени ни продолжалась служба, я уже не могла ни читать, ни молиться. Мои мысли, мою волю, мою душу — все я вкладывала в свой взгляд и уже не могла отвести глаза от этого человека, который — я это чувствовала — уводил меня от Бога.
Вначале я не могла без страха взглянуть на него, потом мне самой этого хотелось, наконец я мысленно стала всюду следовать за ним. Часто по ночам я видела его, как это бывает во сне, идущим по улице или проходящим под моим окном.
Сестры заметили странное состояние, в котором я пребывала; они предупредили настоятельницу — та дала знать моей матери. За три дня до моего пострига ко мне в келью вошли три самых близких мне человека: отец, мать и брат.
Они сказали, что приехали в последний раз меня обнять, но я-то видела, что цель их приезда — другая; оставшись со мной наедине, моя мать стала меня расспрашивать. Теперь нетрудно понять, что уже тогда я находилась во власти дьявола: вместо того, чтобы все ей рассказать, я упрямо все отрицала.
В день пострига меня обуревали противоречивые чувства: то я страстно желала приближения той минуты, когда буду всецело принадлежать только Богу, то страшилась ее. Я чувствовала, что, если дьявол попытается мною овладеть, это должно произойти в самую торжественную минуту.
— А тот странный человек больше вам не писал с тех пор, как вы нашли первое письмо в своем апостольнике? — спросила принцесса.
— Никогда, ваше высочество.
— Вы ни разу с ним не говорили?
— Нет, только мысленно.
— И не писали ему?
— О, никогда!
— Продолжайте. Вы рассказывали о том дне, когда должны были постричься в монахини.
— В тот день, как я уже сказала вашему высочеству, должны были закончиться мои мучения. Ведь я оставалась в душе христианкой, и для меня было неслыханной пыткой — несмотря на то что она смягчалась под влиянием какого-то странного необъяснимого чувства — находиться во власти навязчивой мысли, постоянно видеть перед собой существо, возникавшее неожиданно, словно в насмешку, как раз в то мгновение, когда я изо всех сил пыталась с ним бороться; существо это упрямо, но пока безуспешно стремилось меня одолеть. Бывали минуты, когда я изо всех сил молила Бога, чтобы священный миг поскорее наступил. «Когда я буду принадлежать Господу, — говорила я себе, — он сумеет меня защитить, так же как отвел от меня разбойников». Я забывала, что во время нападения разбойников Бог защищал меня с помощью этого человека.
Наступило наконец время церемонии. Я спустилась в церковь, бледная, взволнованная, более беспокойная, чем обыкновенно. Отец, мать, брат, соседка с виа Фраттина, навещавшая меня незадолго до того, другие друзья нашей семьи собрались в церкви; туда же сошлись жители ближайших деревень, куда дошел слух о том, что я красива; говорят, что красивая жертва более угодна Богу. Служба началась.
Я от всей души молила о том, чтобы она поскорее кончилась, потому что его не было в церкви, а я чувствовала, что, когда его нет, я способна сделать свободный выбор. Священник обратился ко мне, указывая на Христа, которому я собиралась себя посвятить, я уже тянула руки к тому единственному Спасителю, который есть у человека, как вдруг уже привычная дрожь охватила все мое существо, и я поняла, что он уже близко; я почувствовала стеснение в груди, я уже знала, что он на паперти, и против воли отвела глаза от алтаря, несмотря на все мои усилия остаться верной Христу, и устремила взгляд в противоположную сторону.
Мой преследователь стоял у кафедры и пристальнее, чем когда-либо, смотрел на меня.
С этой минуты я всецело ему принадлежала: для меня больше не существовали ни служба, ни церемония, ни молитвы.
Мне задавали требуемые обрядом вопросы — я не отвечала. Помню, что кто-то потянул меня за руку: она болталась как неживая. Мне показали ножницы, зловеще блеснувшие в луче солнца, — я не дрогнула. Спустя мгновение я почувствовала, как холодный металл коснулся моей шеи; я услыхала, как сталь заскрежетала у меня в волосах.
Тут силы оставили меня; мне показалось, что моя душа покинула тело и полетела к нему; я навзничь упала на каменные плиты, но не так, как теряют сознание, а словно объятая сном. Сначала я услышала сильный шум, а потом стала глухой, немой, бесчувственной. Церемония была прервана.
Принцесса сочувственно сложила руки.
— В этом страшном событии нетрудно усмотреть вмешательство врага Господа и рода человеческого, не правда ли? — вскричала Лоренца.
— Будьте осторожны, бедная женщина. Мне кажется, вы склонны приписывать чуду то, что в действительности не что иное, как человеческая слабость, — проговорила принцесса с оттенком сострадания, — увидав этого человека, вы потеряли сознание, только и всего. Продолжайте.
— Ваше высочество! Не говорите так! — вскричала Лоренца. Прошу вас, по крайней мере, выслушать все до конца, прежде чем выносить решение. Вы говорите, в этом нет ничего необычного? — спросила она. — Но тогда бы я пришла в себя, не правда ли? Через десять, пятнадцать минут, через час, наконец, после обморока! Я бы нашла поддержку у сестер, я бы воспрянула духом, не так ли?
— Разумеется, — согласилась принцесса Луиза, — верно, так все и произошло?
— Ваше высочество! — заговорила Лоренца глухо и скороговоркой. — Когда я пришла в чувство, была ночь. Резкие, порывистые движения, продолжавшиеся в течение нескольких минут, окончательно привели меня в чувство. Спустя несколько минут я почувствовала утомление. Я подняла голову в надежде увидеть свод часовни или занавески в своей келье… Я увидала скалы, деревья, облака. Я почувствовала на своем лице чье-то дыхание и подумала, что около меня хлопочет сестра-сиделка; я хотела ее поблагодарить… Ваше высочество! Моя голова покоилась на груди мужчины, и этим мужчиной оказался мой преследователь. Я осмотрела и ощупала себя, желая убедиться в том, жива я или брежу. Из моей груди вырвался крик: я была вся в белом, а на голове был венец из белых роз, как у невесты или покойницы.
Принцесса вскрикнула, Лоренца уронила голову на руки.
— На следующий день, — продолжала, рыдая, Лоренца, — я узнала, что была среда. Значит, я трое суток пробыла без сознания и не знаю, что за это время со мной произошло.
Наступило глубокое молчание. Одна из женщин предавалась мучительным размышлениям, другая была потрясена рассказом, что вполне понятно.
Принцесса Луиза первой нарушила молчание.
— А вы ничего не предпринимали для того, чтобы облегчить это похищение?
— Ничего, ваше высочество.
— И не знаете, как вышли из монастыря?
— Не знаю.
— Да ведь монастырь запирается, охраняется, на окнах решетки, стены почти неприступны, привратница не выпускает ключи из рук. В Италии эти правила соблюдаются еще строже, чем во Франции.
— Что я могу вам ответить, ваше высочество, если с той минуты я тщетно пытаюсь пробудить свои воспоминания? Я теряюсь в догадках.
— Но вы упрекали его в похищении?
— Конечно.
— Что он вам сказал в свое оправдание?
— Что любит меня.
— Что вы ответили?
— Что я его боюсь.
— Так вы его не любили?
— О нет, что вы!
— Вы в этом были уверены?
— Ваше высочество! Я испытывала к этому человеку странное чувство. Как только он оказывался рядом, я переставала быть самой собой, становилась его вторым «я»; чего хочет он, того хочу и я; он приказывает — я исполняю; моя душа обессилела, мой разум лишился воли: этот человек одним взглядом способен меня усмирить, заворожить. Он словно вкладывает в меня мысли, которые никогда не приходили мне в голову, или будто извлекает на свет то, что до тех пор было глубоко скрыто от меня самой и о чем я даже не догадывалась. Вы сами видите, ваше высочество, что здесь не обошлось без колдовства.
— Это, во всяком случае, странно, если только речь не идет о чем-то сверхъестественном, — согласилась принцесса. — Но как же вы после всего случившегося жили с этим господином?
— Он был ко мне очень нежен, искренне привязался…
— Может быть, это испорченный человек?
— Я так не думаю; в его манере выражаться есть что-то от апостола.
— Признайтесь, что вы его любите.
— Нет, нет, ваше высочество, — с болезненной решимостью отвечала молодая женщина, — нет, я его не люблю.
— Но тогда вы должны были бежать, обратиться к властям, связаться с родителями.
— Ваше высочество, он так за мною следил, что я не могла убежать.
— Отчего же вы не написали?
— По дороге мы всегда останавливались в домах, которые, вероятно, ему принадлежали, там все повиновались только ему. Я не раз просила подать мне бумагу, перо и чернила, однако те, к кому я обращалась с этой просьбой, были им предуведомлены: никто ни разу так мне и не ответил.
— А как вы путешествовали?
— Сначала в почтовой карете. А в Милане мы пересели в экипаж, напоминавший скорее дом на колесах. В нем мы и продолжали путь.
— Неужели он никогда не оставлял вас одну?
— Случалось, он подходил ко мне и приказывал: «Спите!» Я засыпала, а просыпалась, только когда он снова был рядом.
Принцесса Луиза недоверчиво покачала головой.
— Вам самой, очевидно, не очень хотелось бежать, — проговорила она, — иначе вам бы это удалось.
— Мне кажется, вы не совсем правы, ваше высочество… Впрочем, возможно, я была зачарована!
— Словами любви, ласками?
— Он редко говорил со мной о любви, ваше высочество; я не помню других ласк, кроме поцелуя в лоб перед сном и утром.
— Странно, в самом деле, странно! — пробормотала принцесса.
Она подозрительно взглянула на Лоренцу и приказала:
— Скажите еще раз, что не любите его.
— Повторяю, что я его не люблю, ваше высочество.
— Еще раз скажите, что вас не связывают никакие земные узы…
— Клянусь, ваше высочество.
— … и что, если он потребует вас вернуть, у него не будет на это никакого права.
— Никакого!
— Как же вам все-таки удалось сюда прийти? — продолжала принцесса. — Я что-то никак не могу этого понять.
— Ваше высочество, я воспользовалась тем, что в пути нас застигла страшная буря недалеко от города, который называется, если не ошибаюсь, Нанси. Он оставил свое обычное место рядом со мной и поднялся в другое отделение огромной кареты, чтобы побеседовать с находившимся там стариком. Я прыгнула на лошадь и умчалась.
— А кто вам посоветовал отправиться во Францию? Почему вы не вернулись в Италию?
— Я подумала, что не могу вернуться в Рим, потому что там могли бы подумать, что я вступила с этим господином в сговор. Родители отвернулись бы от меня.
Вот почему я решила бежать в Париж и жить там тайно или добраться до какой-нибудь другой столицы, где могла бы скрыться от всех взоров, а особенно от него.
Когда я примчалась в Париж, весь город был взволнован новостью о вашем уходе в монастырь кармелиток, ваше высочество; все превозносили вашу набожность, вашу заботу о несчастных, ваше сострадание к скорбящим. Для меня это было словно озарение, ваше высочество: я была совершенно убеждена, что только вы с вашим великодушием соблаговолите меня принять, только вы с вашим могуществом можете меня защитить.
— Вы все время взываете к моему могуществу, дитя мое. Что же, он очень силен?
— Да!
— Так кто же он? Я из деликатности до сих пор вас об этом не спрашивала, однако если мне предстоит вас защищать, то надо же знать, от кого.
— Ваше высочество, в этом я не могу вам помочь. Я не знаю, кто он и что он. Мне только известно, что король не мог бы внушить к себе большего уважения; перед Богом так не преклоняются, как превозносят этого человека те, кому он открывает свое имя.
— Его имя! Как его зовут?
— Ваше высочество! Я слышала, как его называли совершенно разными именами. Два из них сохранились у меня в памяти. Одним его называл старик, о котором я вам уже говорила; он был нашим попутчиком от самого Милана до той минуты, как я их покинула; другим именем он называл себя сам.
— Как называл его старик?
— Ашарат!.. Нехристианское имя, не правда ли, ваше высочество?
— А как он сам себя величал?
— Джузеппе Бальзамо.
— Ну и что же он собой представляет?
— Он… знает весь мир, способен все угадать, он современник всех эпох, он жил во все века, он говорит… О Боже мой! Прости ему богохульство! Он говорит об Александре, Цезаре, Карле Великом так, будто был с ними знаком, хотя я знаю, что все они давно умерли. А еще он рассказывает о Каиафе, Пилате и Иисусе Христе так, словно присутствовал при распятии.
— Это какой-нибудь шарлатан, — заметила принцесса.
— Ваше высочество, я, возможно, не очень хорошо себе представляю, что означает во Франции слово, которое вы только что произнесли, но я знаю, что это человек опасный, он просто ужасен: все ему покоряется, падает перед ним ниц, рушится. Его считают беззащитным, а он вооружен; думают, что он одинок, а вокруг него как из-под земли появляются сообщники. И все это достигается им без насилия: словом, жестом… улыбкой.
— Ну хорошо, — пообещала принцесса, — кто бы он ни был, уверяю вас, дитя мое, вы будете от него защищены.
— Вами, ваше высочество?
— Да, мною. Я буду защищать вас до тех пор, пока вы сами не пожелаете отказаться от моего покровительства. Но не думайте больше и, главное, не пытайтесь заставить меня поверить в сверхъестественные видения, порожденные вашим болезненным воображением. Во всяком случае, стены Сен-Дени надежно охранят вас от дьявольской силы, а также от еще более страшной силы, поверьте мне, — от человеческой власти. А теперь скажите, что вы намерены делать.
— Эти драгоценности принадлежат мне, ваше высочество. Я рассчитываю уплатить ими взнос для поступления в какой-нибудь монастырь, если возможно — в ваш.
Лоренца выложила на стол дорогие браслеты, бесценные кольца, великолепный бриллиант и восхитительные серьги. Все это стоило около двадцати тысяч экю.
— Это ваши драгоценности? — спросила принцесса.
— Мои, ваше высочество; он подарил их мне, я отдаю их Богу. У меня есть только одно пожелание…
— Какое же? Говорите!
— Я хочу, чтобы ему, если он его потребует, вернули арабского скакуна по кличке Джерид, который помог мне спастись.
— Но вы-то сами ни за что не хотите к нему возвращаться, не так ли?
— Я ему не принадлежу.
— Да, верно, вы это уже говорили. Итак, сударыня, вы по-прежнему желаете поступить в Сен-Дени и продолжить то, что начали в Субиако и что было прервано при странных обстоятельствах, о которых вы мне поведали?
— Это самое большое мое желание, ваше высочество, я на коленях умоляю вас мне помочь.
— Можете быть спокойны, дитя мое, — сказала принцесса, — с сегодняшнего дня вы будете жить среди нас, а когда докажете, что стремитесь заслужить эту милость, когда примерным поведением — я на это рассчитываю — вы ее заслужите, вы будете принадлежать всемогущему Богу, и я вам обещаю, что никто не увезет вас из Сен-Дени, пока ваша настоятельница с вами.
Лоренца бросилась в ноги заступнице, рассыпаясь в самых нежных, самых искренних словах благодарности.
Вдруг она вскочила на одно колено, прислушалась, побледнела, затрепетала.
— Господи! — вскричала она. — Боже мой! Боже мой!
— Что такое? — спросила принцесса Луиза.
— Я трепещу! Видите? Это он! Он идет сюда!
— Кто?
— Он, он! Тот, кто поклялся меня погубить!
— Тот человек?
— Да, он! Посмотрите, как у меня дрожат руки.
— Верно!..
— Как бьется сердце! — взволновалась она. — Он близко, совсем близко!
— Вы ошибаетесь.
— Нет! Нет, ваше высочество! Держите меня, он притягивает меня к себе, смотрите!.. Держите меня! Держите меня!
Принцесса схватила молодую женщину за руку.
— Опомнитесь, бедное дитя! — сказала она. — Даже если это он, клянусь Богом, вы здесь в безопасности.
— Он уже близко, он совсем рядом! — в ужасе вскричала Лоренца; она чувствовала себя раздавленной, глаза ее смотрели в одну точку, она протягивала руки к двери.
— Безумие! Это безумие! — убеждала ее принцесса. — Разве к Луизе Французской можно так просто войти? Этот господин должен, по меньшей мере, иметь на руках приказ короля.
— Ваше высочество, я не знаю, как он вошел! — откинувшись, вскрикнула Лоренца. — Но я знаю, я просто уверена, что он поднимается по лестнице… он в десяти шагах отсюда… вот он!
Дверь распахнулась. Принцесса отпрянула, приходя в ужас от странного совпадения.
На пороге появилась монахиня.
— Кто там? — спросила принцесса. — Что вам угодно?
— Ваше высочество! В монастырь прибыл один дворянин, — отвечала монахиня, — он желает переговорить с вашим высочеством.
— Как его зовут?
— Господин граф де Феникс.
— Это он? — спросила принцесса у Лоренцы. — Знакомо вам это имя?
— Имя мне незнакомо, но это он, ваше высочество, это он!
— Что ему угодно? — спросила принцесса монахиню.
— Он прибыл с поручением к королю Французскому от его величества короля Прусского и хотел бы, как он говорит, просить у вашего высочества аудиенции.
Принцесса Луиза на мгновение задумалась.
Повернувшись к Лоренце, она приказала:
— Ступайте в кабинет.
Лоренца повиновалась.
— А вы, сестра, — продолжала принцесса, — пригласите этого дворянина.
Сестра поклонилась и вышла.
Убедившись, что дверь кабинета надежно заперта, принцесса снова села в кресло и не без волнения стала ожидать дальнейших событий.
Почти тотчас монахиня вернулась в сопровождении господина, уже виденного нами во время церемонии представления королю, когда он назвался графом де Феникс.
На нем по-прежнему был строгого покроя, с черным стоячим воротником мундир прусского офицера и парик, из тех, что носят военные. Войдя в комнату, он опустил черные большие глаза, выразив этим почтение, которым он как простой дворянин был обязан проявить к дочери Франции.
Однако он тотчас поднял глаза, словно опасаясь слишком унизить свое достоинство.
— Ваше высочество! — обратился он к принцессе. — Я благодарен вам за оказанную милость. Впрочем, я был в ней уверен, будучи наслышан о том, что ваше высочество великодушно поддерживает всех страждущих.
— Да, сударь, я действительно стараюсь это делать, — с достоинством ответила принцесса, надеясь поскорее поставить на место того, кто вздумал просить ее защиты после того, как злоупотребил своей властью.
Граф поклонился с таким видом, будто не понял скрытого смысла слов принцессы.
— Чем же я могу вам помочь? — продолжала принцесса Луиза по-прежнему насмешливым тоном.
— Всем, ваше высочество.
— Я вас слушаю.
— Я не стал бы тревожить ваше высочество в вашем уединении, не имея на то важных причин. Насколько мне известно, вы, ваше высочество, предоставили приют одному лицу, чрезвычайно меня интересующему.
— О ком вы говорите, сударь?
— О Лоренце Феличиани.
— А кем она вам приходится? Она ваша свойственница? Родственница? Сестра?
— Жена.
— Жена? — возвысив голос, переспросила принцесса Луиза, надеясь быть услышанной в кабинете. — Лоренца Феличиани — графиня де Феникс?
— Да, ваше высочество, Лоренца Феличиани — графиня де Феникс, — невозмутимо отвечал граф.
— Но в монастыре кармелиток нет графини де Феникс, сударь, — сухо возразила принцесса.
Казалось, графа это ничуть не смутило, и он продолжал:
— Может быть вы, ваше высочество, недостаточно убеждены в том, что Лоренца Феличиани и графиня де Феникс — одно лицо?
— Да, вы угадали, — сказала принцесса, — я в этом не совсем убеждена.
— Вашему высочеству достаточно приказать, чтобы сюда привели Лоренцу Феличиани, и у вас не останется никаких сомнений. Я прошу у вашего высочества прощения за подобную настойчивость, но я всей душой привязан к этой молодой особе, да и она, я полагаю, сожалеет о разлуке со мной.
— Вы так думаете?
— Да, ваше высочество, я в этом совершенно уверен, сколь бы ни были малы мои достоинства.
«Лоренца была права, — подумала принцесса, — это и в самом деле опасный человек».
Граф держался спокойно и не выходил из рамок придворного этикета.
«Попробуем его обмануть» — решила принцесса Луиза.
— Сударь! — сказала она, — я не могу выдать вам эту женщину, ее здесь нет. Я понимаю настойчивость, с какой вы ее разыскиваете, если действительно любите ее, как вы говорите. Однако, если вы в самом деле хотите ее вернуть, вам следует искать ее в другом месте, поверьте мне.
Входя в комнату, граф окинул беглым взглядом всю комнату принцессы Луизы, его глаза на одно-единственное мгновение задержались на столике в темном углу, но этого времени оказалось достаточно, чтобы он разглядел на нем сверкавшие драгоценности, которые оставила там Лоренца, предложив их в качестве взноса в монастырь кармелиток. Граф де Феникс узнал драгоценности.
— Если бы вы, ваше королевское высочество, пожелали припомнить, — продолжал настаивать граф, — да простится мне моя назойливость, что Лоренца Феличиани была совсем недавно в этой комнате и оставила вон на том столе драгоценности… Переговорив с вашим высочеством, она удалилась…
Граф де Феникс перехватил взгляд принцессы, брошенный в сторону кабинета.
— …и скрылась в кабинете, — закончил он.
Принцесса покраснела, граф продолжал:
— Итак, я жду согласия вашего высочества, прикажите ей выйти к нам. Она немедленно вам подчинится, у меня нет в этом ни малейших сомнений.
Принцесса вспомнила, что Лоренца заперлась изнутри, и, значит, ничто не могло заставить ее выйти помимо ее воли.
— Да, но что она должна будет сделать, если войдет сюда? — спросила принцесса, не скрывая досады оттого, что была вынуждена лгать человеку, от которого ничто не могло укрыться.
— Ничего, ваше высочество; она лишь подтвердит вашему высочеству, что, будучи моей супругой, желает последовать за мной.
Эти слова окончательно убедили принцессу в своей правоте, потому что она не забыла, как горячо Лоренца восставала именно против этого.
— Ваша супруга! — вскричала она. — Вы в этом уверены?
Было очевидно, что принцесса возмущена.
— У меня такое ощущение, будто ваше высочество мне не верит, — вежливо заметил граф, — однако что невероятного в том, что граф де Феникс женат на Лоренце Феличиани, и в том, что по праву мужа он требует возвратить ему супругу?
— Опять супруга! — вскинулась принцесса Луиза. — И вы смеете утверждать, что Лоренца Феличиани — ваша супруга?
— Да, ваше высочество, — вполне естественным тоном отвечал граф, — я осмеливаюсь это утверждать, потому что это правда.
— Итак, вы женаты?
— Женат.
— На Лоренце?
— На Лоренце.
— Вы сочетались законным браком?
— Разумеется, ваше высочество, и если вы настаиваете на обратном, что не может меня не оскорблять…
— То что вы собираетесь сделать?
— Я готов представить вашему высочеству составленное по всем правилам свидетельство о бракосочетании, скрепленное подписью обвенчавшего нас священника.
Принцесса дрогнула; ее уверенность разбивалась о его спокойствие.
Граф раскрыл бумажник и достал сложенный вчетверо листок.
— Вот доказательство правдивости моих заявлений, ваше высочество, и прав на эту женщину; подпись — подлинная… Не желает ли ваше высочество прочесть свидетельство и сверить подпись?
— Подпись? — пробормотала принцесса с сомнением еще более оскорбительным, нежели ее гнев. — А если эта подпись…
— Это подпись кюре церкви святого Иоанна в Страсбуре, хорошо известная принцу Луи кардиналу де Рогану, и если бы его высокопреосвященство был здесь…
— Господин кардинал здесь! — вскричала принцесса, не спуская с графа горящего взора. — Его высокопреосвященство не уезжал из Сен-Дени, он сейчас у каноников собора. Нет ничего проще, как сейчас же проверить подпись, что вы нам и предлагаете.
— Для меня это будет большое счастье, ваше высочество, — отвечал граф, бесстрастно убирая свидетельство в бумажник, — надеюсь, после этой проверки рассеются все несправедливые подозрения вашего высочества.
— Такая наглость меня поистине возмущает, — заметила принцесса взволнованно и быстро и тряхнула колокольчиком: — Сестра! Сестра!
Монахиня, которая несколько минут назад ввела графа феникса, явилась на зов.
— Прикажите отправить верхового курьера с запиской к его высокопреосвященству господину кардиналу де Рогану, — распорядилась принцесса, — он сейчас на соборном капитуле, пусть незамедлительно прибудет сюда, я его жду.
Произнося эти слова, принцесса поспешно написала несколько слов и вручила записку монахине.
При этом она ей шепнула:
— Прикажите поставить в коридоре двух маршальских стрелков и чтобы никто не смел выходить без приказа! Ступайте!
Граф, как бы арестованный мадам Луизой, наблюдал за тем, как она готовилась бороться с ним до конца. Пока принцесса писала записку, решившись, вероятно, оспаривать у него победу, он подошел к кабинету и, пристально глядя на дверь, протянул руки, стал взмахивать ими не то чтобы нервно, а скорее размеренно; при этом он едва слышно что-то говорил.
Обернувшись, принцесса застала его за этим занятием.
— Что вы делаете, сударь? — спросила она.
— Ваше высочество! — отвечал он. — Я приглашаю Лоренцу Феличиани предстать перед вами и подтвердить, что я не обманщик, не фальсификатор. Это не противоречило бы другим доказательствам, которые требует ваше высочество.
— Сударь!
— Лоренца Феличиани! — повелел граф, подчиняя себе даже принцессу и лишая ее воли своим тоном. — Лоренца Феличиани! Выйдите из кабинета!
Дверь по-прежнему оставалась заперта.
— Идите сюда, я так хочу! — повторил граф.
В замке заскрежетал ключ; принцесса с невыразимым ужасом смотрела, как молодая женщина выходит из кабинета, не спуская глаз с графа и не выражая ни гнева, ни ненависти.
— Что вы делаете, дитя мое, что вы делаете? — ужаснулась принцесса Луиза. — Зачем вы вышли к тому, кого избегаете? Здесь вы были в безопасности, я же вам говорила!..
— В моем доме ей тоже ничто не угрожает, ваше высочество, — заметил граф.
Повернувшись затем к молодой женщине, он спросил:
— Не правда ли, Лоренца, вы в безопасности у меня?
— Да, — ответила та.
Потрясенная принцесса всплеснула руками и упала в кресло.
— Лоренца! Меня обвиняют в том, что я совершил по отношению к вам насилие, — проговорил граф нежным голосом, в котором, однако, звучали повелительные нотки, — скажите, принуждал ли я вас к чему бы то ни было?
— Никогда, — отвечала молодая женщина ясно и недвусмысленно, однако не сопровождая этого отрицания ни единым движением.
— Что же в таком случае означает вся эта история с похищением, которую вы мне только что рассказывали? — вскричала принцесса Луиза.
Лоренца молчала. Она смотрела на графа так, будто ее жизнь и каждое слово, являвшееся выражением этой жизни, зависели от него.
— Ее высочество желает, вероятно, знать, каким образом вы вышли из монастыря, Лоренца. Расскажите обо всем, что произошло с той минуты, как вы потеряли сознание в церкви, и до того момента, как очнулись в почтовой карете.
Лоренца молчала.
— Расскажите во всех подробностях, — продолжал граф, — я приказываю.
Лоренца вздрогнула.
— Я ничего не помню, — пролепетала она.
— Напрягите память, и вы все вспомните.
— A-а… да, да, я в самом деле припоминаю, — проговорила Лоренца без всякого выражения.
— Рассказывайте!
— Я потеряла сознание в ту минуту, как моих волос коснулись ножницы; меня унесли в келью и уложили в постель. Мать просидела возле меня до самого вечера. Я не приходила в сознание, было решено послать за сельским доктором. Он пощупал пульс, подержал у моих губ зеркало и убедился, что в моих жилах не стучит кровь и я бездыханна. Доктор объявил, что я мертва.
— Откуда вам все это известно? — спросила принцесса.
— Ее высочество желает знать, откуда вы это узнали, — повторил граф.
— Это и странно! — призналась Лоренца. — Я все видела и слышала. Просто я не могла ни открыть глаза, ни заговорить, ни пошевелиться; я словно впала в летаргический сон.
— Троншен мне рассказывал о людях, засыпающих летаргическим сном, — заметила принцесса, — их хоронят заживо.
— Продолжайте, Лоренца.
— Мать была в отчаянии и не могла поверить в мою смерть. Она объявила, что хочет провести около меня еще одну ночь и следующий день.
Как она сказала, так и сделала. Однако истекли и эти тридцать шесть часов, а я не пошевелилась, не вздохнула.
Трижды приходил священник, пытаясь убедить мою мать в том, что, задерживая мое тело на земле, она восстает против воли Божьей, ведь моя душа уже отлетела на Небо. Он не сомневался, что душа моя у Бога: я умерла в ту самую минуту, как произносила слова, скреплявшие мой вечный союз с Господом.
Мать сумела настоять на том, чтобы ей позволили провести возле меня ночь с понедельника на вторник.
Но я и во вторник оставалась в том же бесчувственном состоянии.
Признав себя побежденной, моя мать отступила. Монахини возмущались таким кощунством. В часовне, где покойницу по обычаю оставляли на сутки, зажглись свечи.
Как только мать покинула келью, явились монахини, которые должны были меня одевать. Так как я не успела произнести обет, решили, чтобы я была одета в белое; на голову мне возложили венок из белых роз, сложили мне на груди руки и крикнули: «Гроб!»
В келью внесли гроб. Во власти дрожи, повторяю, сквозь опущенные веки я видела все происходившее так, словно мои глаза были широко раскрыты.
Меня подняли и опустили в гроб.
Потом меня с накрытым лицом отнесли в часовню, как это принято в нашей стране, и поставили его в склеп. Вокруг зажгли свечи и поставили в ногах чашу с освященной водой.
Весь день крестьяне Субиако приходили в часовню, молились за меня и кропили меня святой водой.
Настал вечер. Посещения прекратились. Все двери часовни были заперты изнутри, кроме небольшой боковой двери. Подле меня осталась только сестра-сиделка.
Мне не давала покоя ужасная мысль: на следующий день должны были состояться похороны; я понимала, что буду заживо погребена, если только какая-нибудь неведомая сила не придет мне на помощь.
Я считала минуты, я слышала, как часы пробили девять, десять, потом одиннадцать раз.
Каждый удар эхом отдавался в моем сердце: до меня будто доносился звон колоколов на моих собственных похоронах! Это было ужасно! Ужасно!
Одному Богу известно, как я пыталась стряхнуть этот леденящий сон, разорвать оковы, удерживавшие меня в гробу. Должно быть, Господь увидал мои муки и сжалился надо мной.
Часы пробили полночь.
Мне показалось, что с первым ударом часов все мое тело содрогнулось: я почувствовала приближение Ашарата. Сердце мое забилось: я увидала его на пороге часовни.
— Разве вы не испугались? — спросил граф де Феникс.
— Нет, нет! Я испытывала счастье, радость, сильное возбуждение! Я поняла, что он пришел вырвать меня из лап смерти, так меня страшившей! Он неторопливо подошел к гробу, некоторое время рассматривал меня с грустной улыбкой, потом приказал:
«Встань и иди!»
Оковы, удерживавшие мое тело, спали; повинуясь его властному голосу, я поднялась и спустила ноги из гроба.
«Ты счастлива, что жива?» — спросил он меня.
«Да!»
«Тогда следуй за мной!»
Для сиделки были не в диковинку обязанности, которые она должна была исполнять у гроба: она уже стольких сестер проводила в последний путь! Она спала, сидя на стуле. Я прошла мимо нее незамеченной и последовала за тем, кто уже дважды спас меня от смерти.
Мы вышли во двор. Я вновь увидела звездное небо, на что уж и не надеялась. Я вдыхала свежий воздух, которым не дано наслаждаться мертвецам, но который так радует живых!
«Теперь, прежде чем покинуть монастырь, вы должны сделать выбор между Богом и мною. Хотите ли вы стать монахиней? Или желаете последовать за мной?»
«Я готова следовать за вами».
«Что ж, идемте!» — приказал он.
Мы подошли к воротам. Они оказались запертыми.
«Где ключи?» — спросил он.
«В кармане у сестры-привратницы».
«А где ее одежда?»
«На стуле возле постели».
«Войдите к ней бесшумно, возьмите ключи, выберите тот, что от этой двери, и принесите сюда».
Я повиновалась. Дверь в будку привратницы была незаперта изнутри. Я вошла. Подошла к стулу. Пошарила в карманах, нашла ключи, выбрала в связке ключ от ворот и принесла его.
Спустя несколько минут мы были на улице.
Я взяла его за руку, и мы побежали на окраину деревни Субиако. В ста шагах от последнего дома нас ожидала почтовая карета. Мы сели, и лошади понеслись галопом.
— Над вами не совершали насилия? Вам ничем не угрожали? Вы добровольно последовали за этим господином?
Лоренца молчала.
— Ее королевское высочество вас спрашивает, Лоренца, не принудил ли я вас следовать за мной, не угрожал ли я вам.
— Нет.
— Почему же вы за ним последовали?
— Скажите, почему вы за мной последовали?
— Потому что я вас полюбила, — проговорила Лоренца.
Торжествующе улыбаясь, граф де Феникс обернулся к принцессе.
Все происходившее на глазах принцессы было столь необычно, что она, сильная духом и мягкая душой, спрашивала себя, уже не волшебник ли, в самом деле, перед ней, умеющий подчинять своей воле сердца и умы.
Однако граф де Феникс не собирался на этом останавливаться.
— Это еще не все, ваше высочество, — заметил он, — вы слышали из уст Лоренцы лишь часть нашей истории. У вас могут остаться сомнения, если вы не услышите окончания из того же источника.
Он обернулся к молодой женщине.
— Вы помните, Лоренца, продолжение нашего путешествия? Помните, как мы были в Милане, на Лаго-Маджоре, в Оберланде, на горе Ричи, на берегах красавца Рейна, этого северного Тибра?
— Да, — отвечала молодая женщина тем же тусклым голосом, — да, Лоренца видела все это.
— Вы были вынуждены следовать за этим господином, не так ли, дитя мое? Вы находились под влиянием неотвратимой, непонятной силы? — спросила принцесса.
— Отчего вы так думаете, ваше высочество? Вы только что слышали обратное. Кстати сказать, если вам требуется более убедительное доказательство, материальное, так сказать, свидетельство, — вот собственноручное письмо Лоренцы. Я был вынужден, вопреки своему желанию, оставить ее одну в Майнце. Она без меня скучала, хотела меня видеть и, пока меня не было, написала мне записку. Вы можете ее прочитать, ваше высочество.
Граф достал из бумажника письмо и подал его принцессе.
Она прочла:
«Вернись, Ашарат. Все мне немило, когда тебя нет рядом. Боже мой, когда же настанет желанный день и я буду вечно твоей?
Принцесса поднялась с пылавшим от гнева лицом и подошла к Лоренце с запиской в руке.
Лоренца словно ее не замечала. Казалось, она видела и слышала только графа.
— Я понимаю, — с живостью заговорил тот, словно решившись до конца служить переводчиком молодой женщины, — ваше высочество сомневается и желает знать, действительно ли это ее записка. Ну что ж! Вы, ваше высочество, сами можете в этом убедиться. Лоренца, отвечайте: кто написал эту записку?
Он взял письмо, вложил его в руку жены, которая прижала ее к своему сердцу.
— Написала письмо Лоренца, — отозвалась она.
— А Лоренце известно, о чем это письмо?
— Конечно.
— Тогда скажите принцессе, что́ в этом письме; пусть она не думает, будто я ее обманываю, когда говорю о вашей любви ко мне. Скажите же ей, я вам приказываю!
Казалось, Лоренца сделала над собой усилие. Потом, не разворачивая письма и не поднося его к глазам, прочла:
«Вернись, Ашарат. Все мне немило, когда тебя нет рядом. Боже мой, когда же настанет желанный день и я буду вечно твоей?
— Невероятно, — проговорила принцесса. — Я вам не верю, потому что во всем этом есть нечто необъяснимое, сверхъестественное.
— Вот это письмо и убедило меня окончательно в том, что необходимо ускорить наше бракосочетание, — продолжал граф де Феникс, не обращая внимания на слова принцессы. — Я любил Лоренцу так же сильно, как она меня. Наше положение было двусмысленным. Кстати, в этом полном приключений и случайностей образе жизни, какой я веду, могло произойти несчастье; я мог неожиданно умереть и хотел бы, чтобы в случае моей смерти все мое состояние принадлежало Лоренце. Вот почему, прибыв в Страсбур, мы обвенчались.
— Обвенчались?
— Да.
— Это невозможно!
— Отчего же, ваше высочество? — с улыбкой сказал граф. — Позвольте вас спросить, что невозможного в том, что граф де Феникс женился на Лоренце Феличиани?
— Она мне сама сказала, что не является вашей супругой.
Не отвечая принцессе, граф повернулся к Лоренце.
— Вы помните, когда мы обвенчались? — спросил он ее.
— Да, — отвечала она, — третьего мая.
— Где?
— В Страсбуре.
— В какой церкви?
— В соборе, в капелле святого Иоанна.
— Был ли наш союз заключен против вашей воли?
— Нет, я была очень счастлива.
— Видишь ли, Лоренца, — продолжал граф, — ее высочество полагает, что тебя принудили к этому. Ей сказали, что ты меня ненавидишь.
При этих словах граф взял Лоренцу за руку.
Молодая женщина затрепетала от счастья.
— Я тебя ненавижу?! Нет, я тебя люблю! Ты такой добрый, такой щедрый, такой могущественный!
— Скажи, Лоренца, с тех пор как я стал твоим мужем, злоупотреблял ли я когда-нибудь супружескими правами?
— Нет, ты относишься ко мне как к дочери, я твоя чистая и безупречная подруга.
Граф обернулся к принцессе, словно желая ей сказать: «Вы слышали?»
Ее высочество Луиза в ужасе отступила к ногам распятия из слоновой кости, висевшего на задрапированной черным бархатом стене кабинета.
— Это все, что вы желали узнать, ваше высочество? — спросил граф, выпуская безвольно упавшую руку Лоренцы.
— Сударь! Сударь! — вскрикнула принцесса. — Не приближайтесь ни вы, ни тем более она!
В эту минуту послышался шум подъехавшей кареты, остановившейся у дверей аббатства.
— A-а, вот и кардинал! — воскликнула принцесса. — Теперь мы, наконец, узнаем, как ко всему этому относиться.
Граф де Феникс поклонился, шепнул Лоренце несколько слов и спокойно стал ждать с видом человека, который умеет управлять событиями.
Спустя мгновение дверь распахнулась и принцессе объявили о прибытии его высокопреосвященства кардинала де Рогана.
Успокоенная появлением третьего лица, принцесса вновь опустилась в кресло и приказала:
— Просите!
Вошел кардинал. Поклонившись принцессе, он с удивлением заметил Бальзамо и вскричал:
— A-а, это вы, сударь!
— Вы знакомы с этим господином? — не скрывая удивления, спросила принцесса.
— Да, — отвечал кардинал.
— В таком случае, — подхватила она, — скажите нам, кто он такой.
— Нет ничего проще, — заметил кардинал, — этот господин — колдун.
— Колдун? — пролепетала принцесса.
— Прошу прощения, ваше высочество, — вмешался граф, — я надеюсь, его высокопреосвященство все нам объяснит в свое время к общему удовлетворению.
— Уж не предсказывал ли этот господин судьбу вашему высочеству? — спросил кардинал де Роган. — Я вижу, вы очень взволнованы.
— Свидетельство о браке! Сию же минуту! — вскричала принцесса.
Кардинал с удивлением взглянул на нее, не понимая, что могло означать это восклицание.
— Прошу вас, — проговорил граф, протягивая документ кардиналу.
— Что это? — спросил тот.
— Я хочу знать, — сказала принцесса, — подлинная ли это подпись и действительно ли это свидетельство.
Кардинал прочел представленную принцессой бумагу.
— Свидетельство составлено по всей форме и подписано господином Реми, кюре капеллы святого Иоанна. А почему это интересует ваше высочество?
— У меня есть на то причины. Так вы говорите, что подпись?..
— Подлинная. Но я не поручусь, что она не была получена путем принуждения.
— Путем принуждения? — переспросила принцесса. — Это вполне вероятно.
— И согласие Лоренцы — тоже, не так ли? — насмешливо спросил граф, пристально глядя на принцессу.
— А как можно было бы вынудить кюре подписать эту бумагу, господин кардинал? Вам это известно?
— Во власти этого господина много разных способов, колдовских например.
— Колдовских? Кардинал, вам ли?..
— Ведь он колдун. Я уже сказал вашему высочеству и могу повторить.
— Ваше высокопреосвященство шутит!
— Да нет же, а в доказательство я хотел бы в вашем присутствии объясниться с этим господином самым серьезным образом.
— Я собирался сам просить вас об этом, — вмешался граф.
— Прекрасно! Не забудьте, однако, что вопросы буду задавать я, — возвысил голос кардинал.
— А я прошу вас не забывать, что отвечу на все ваши вопросы в присутствии ее высочества, раз вы так этого хотите. Но вам этого очень скоро не захочется, я в этом уверен.
Кардинал улыбнулся.
— Роль колдуна в наши дни непроста — заметил он. — Я видел вас за работой: вы имели огромный успех. Но предупреждаю вас, что не у всех такое терпение, а главное, такое великодушие, как у ее высочества дофины.
— У ее высочества дофины? — вскричала Луиза.
— Да, — отвечал граф, — я имел честь быть представленным ее королевскому высочеству.
— И как же вы отблагодарили ее за это? Говорите, говорите!
— Увы, — отвечал граф. — Все произошло хуже, чем мне бы этого хотелось, потому что я не испытываю личной неприязни ни к кому из людей, особенно к дамам.
— Что сделал этот господин моей августейшей племяннице? — спросила принцесса Луиза.
— Ваше высочество! Я имел несчастье сказать правду, которую она хотела от меня услышать.
— Хороша правда! Такая правда, что она упала в обморок!
— Моя ли в том вина, — продолжал граф властным голосом, который в известные минуты звучал подобно грому, — моя ли в том вина, если правда оказалась столь страшной, что произвела такое действие? Разве я искал встречи с принцессой? Разве я просил представить меня ей? Нет, напротив, я пытался этого избежать. Меня привели к ней почти силой. Она приказала мне отвечать на ее вопросы.
— Что же это была за страшная правда, которую вы ей сообщили? — спросила принцесса.
— Ваше высочество! Я приподнял завесу, скрывавшую будущее, — отвечал граф.
— Будущее? — переспросила принцесса.
— Да, ваше высочество, то будущее, которое вашему высочеству кажется столь угрожающим, что вы пытаетесь от него скрыться в монастыре, одолеть у подножия алтаря молитвами и слезами свой страх перед ним.
— Сударь!
— Моя ли вина в том, ваше высочество, если будущее, которое вы предчувствуете, будучи святой, было открыто мне как пророку, а ее высочество дофина, напуганная этим будущим, угрожающим ей лично, упала в обморок после того, как я ей открыл его?
— Слышите, что он говорит? — возмутился кардинал.
— Увы!.. — молвила принцесса.
— Ее царствование обречено, — вскричал граф, — как самое фатальное и самое несчастливое для монархии.
— Сударь!
— А вот ваши молитвы, должно быть, достигнут цели, и вы не увидите ничего из того, чему суждено произойти, потому что к тому времени уже будете в руках Господа. Молитесь, ваше высочество! Молитесь!
Подпав под влияние его пророческого голоса, каким он говорил о ее опасениях, принцесса упала на колени перед распятием и принялась горячо молиться.
Повернувшись затем к кардиналу, граф увлек его в амбразуру окна.
— Поговорим с глазу на глаз, господин кардинал. Что вам от меня угодно?
Кардинал последовал за графом.
Итак, действующие лица расположились следующим образом: принцесса горячо молилась перед распятием; Лоренца стояла посреди комнаты молча и неподвижно, с открытыми, но словно невидящими глазами. Мужчины стояли у окна: граф опирался на оконную задвижку, кардинал был наполовину скрыт шторами.
— Так что же вам угодно? — повторил граф. — Я вас слушаю.
— Я хочу знать, кто вы такой.
— Вам это известно.
— Мне?
— Разумеется. Не вы ли говорили, что я колдун?
— Пусть так! Но там вас называли Джузеппе Бальзамо, здесь — графом де Феникс.
— Что же это доказывает? Что я сменил имя, только и всего.
— Да, но знаете ли вы, что подобные изменения, да еще со стороны такого человека, как вы, должны весьма заинтересовать господина де Сартина?
Граф улыбнулся.
— О, сударь! Как это мелко для одного из Роганов! Чем вы подкрепите ваши слова? Verba et voces[17], — говоря по-латыни. Никакого другого обвинения мне предъявить вы не желаете?
— Вы шутите? — нахмурился кардинал.
— Таков уж мой нрав!
— В таком случае я позволю себе одно удовольствие.
— Какое же?
— Я заставлю вас снизить тон.
— Попробуйте, сударь.
— Я в этом уверен, стоит мне только начать добиваться расположения ее высочества дофины.
— Это было бы небесполезно, принимая во внимание отношения, в которых вы с ней сейчас находитесь, — равнодушно заметил Бальзамо.
— А если я прикажу вас арестовать, господин предсказатель судеб? Что вы на это скажете?
— Я бы сказал, что вы совершите большую ошибку, ваше высокопреосвященство.
— Вот как? — с уничтожающим презрением воскликнул кардинал. — По отношению к кому?
— К самому себе, господин кардинал.
— Ну так я отдам это приказание: вот когда мы узнаем, кто такой в действительности Джузеппе Бальзамо, граф Феникс, знатный отпрыск генеалогического древа, ни одного семечка с которого я не видал ни на одном из геральдических полей Европы.
— Неужели вам обо мне ничего не сообщил ваш друг господин де Бретейль? — удивился Бальзамо.
— Господин де Бретейль не является моим другом.
— То есть он перестал им быть. Однако когда-то он был одним из самых близких ваших друзей. Ведь именно ему вы написали одно письмо…
— Какое письмо? — заинтересовался кардинал, приблизившись к Бальзамо.
— Ближе, господин кардинал, еще ближе. Я не хотел бы громко говорить, дабы не скомпрометировать вас.
Кардинал вплотную приблизился к Бальзамо.
— О каком письме вы говорите? — прошептал он.
— Вы хорошо знаете, о каком.
— И все-таки скажите!
— Я имею в виду письмо, которое вы отправили из Вены в Париж с целью помешать женитьбе дофина.
Прелат не смог скрыть своего ужаса.
— И это письмо?.. — пролепетал он.
— Я знаю его наизусть.
— Так господин де Бретейль меня предал?
— Почему вы так решили?
— Потому что, когда вопрос о женитьбе дофина был решен, я попросил его вернуть мне письмо.
— А он вам сказал?..
— …что сжег его.
— Он не посмел вам признаться в том, что письмо потеряно.
— Потеряно?
— Да. Одним словом, если письмо потеряно, то, как вы понимаете, оно могло и найтись.
— То есть письмо, которое я написал господину де Бретейлю…
— Да.
— То самое, о котором он сказал, что сжег его?..
— Да.
— И которое он потерял?..
— Я его нашел. Господи, да случайно, конечно, проходя через мраморный двор в Версале!
— И вы не вернули его господину де Бретейлю?
— От этого я воздержался.
— Почему?
— Будучи колдуном, я знал, что вы, ваше высокопреосвященство, которому я желаю добра, смертельно меня ненавидите. Вы понимаете: если безоружный человек, идя через лес, ожидает нападения и находит на опушке заряженный пистолет…
— То что же?
— …то этот человек — просто глупец, если выпустит пистолет из рук.
У кардинала помутилось в глазах, он схватился за подоконник. Но после минутного замешательства, во время которого граф пожирал глазами его изменившееся лицо, он сказал:
— Пусть так. Однако не ждите, что принц, урожденный Роган, спасует перед угрозами шарлатана. Это письмо было потеряно — вы его нашли. Пусть оно попадет в руки к дофине. Пусть моя политическая деятельность будет окончена. Но я и после этого останусь королевским верноподданным и надежным посланником. Я скажу, что это правда, что я считал этот альянс пагубным для интересов моей страны, и пусть моя страна меня защищает или наказывает.
— А если найдется человек, — заметил граф, — который станет утверждать, что посланник — молодой, красивый, галантный, ни в чем не сомневающийся, с его именем и титулом — говорил все это отнюдь не потому, что считал альянс с австрийской эрцгерцогиней пагубным для интересов Франции, а потому, что, благосклонно принятый эрцгерцогиней Марией Антуанеттой, честолюбивый посланник оказался настолько тщеславен, что увидел в этой благосклонности нечто большее, чем простую любезность? Что тогда ответит верноподданный, что на это скажет надежный посланник?
— Он станет это отрицать, потому что нет никаких доказательств существования того, о чем вы говорите.
— Вот в этом вы ошибаетесь; остается еще охлаждение к вам дофины.
Кардинал колебался.
— Послушайте, ваше высокопреосвященство, — продолжал граф, — вместо того чтобы ссориться, а это уже произошло бы, если бы я не был осмотрительнее вас, давайте останемся добрыми друзьями.
— Добрыми друзьями?
— А почему бы нет? Добрые друзья — это те, кто готовы оказать нам услугу.
— Разве я когда-нибудь просил вас об этом?
— Это ваша ошибка, ведь за те два дня, что вы уже в Париже…
— Я?
— Да, вы. Господи, ну зачем вы пытаетесь от меня это скрывать? Ведь я колдун. Вы оставили принцессу в Суасоне, примчались на почтовых в Париж через Виллер-Котре и Даммартен, то есть кратчайшим путем, и поспешили к своим добрым парижским друзьям за услугами, в которых они вам отказали. После этого в полном отчаянии вы отправились на почтовых в Компьень, но и там вас ждала неудача.
Кардинал казался совершенно подавленным.
— Какого рода услуги я мог бы ожидать от вас, — спросил он, — если бы к вам обратился?
— Те услуги, которые можно получить от человека, умеющего делать золото.
— Какое отношение это может иметь ко мне?
— Черт побери! Когда человек должен срочно уплатить пятьсот тысяч франков в сорок восемь часов… Я точно назвал сумму?
— Да, точно.
— И вы спрашиваете, зачем вам друг, который умеет делать золото? Это все-таки имеет значение, если пятьсот тысяч франков, которые вы ни у кого не смогли взять в долг, можно взять у него.
— Где именно? — спросил кардинал.
— Улица Сен-Клод в Маре.
— Как я узнаю дом?
— На двери бронзовый молоток в виде головы грифона.
— Когда можно явиться?
— Послезавтра, ваше высокопреосвященство, в шесть часов пополудни, пожалуйте, а потом…
— Потом?
— В любое время, когда вам заблагорассудится. Смотрите, мы вовремя обо всем уговорились: принцесса закончила молитву.
Кардинал был побежден, он не пытался более сопротивляться и подошел к принцессе.
— Ваше высочество! — обратился он к ней. — Я вынужден признать, что его сиятельство граф де Феникс оказался совершенно прав: представленное им свидетельство подлинное; кроме того, меня полностью удовлетворили его объяснения.
Граф поклонился.
— Каковы будут приказания вашего высочества? — спросил он.
— Я еще раз хочу поговорить с этой дамой.
Граф в другой раз поклонился в знак согласия.
— По своей ли воле вы покидаете Сен-Дени, куда пришли, чтобы попросить у меня убежища?
— Ее высочество спрашивает, — с живостью подхватил Бальзамо, — по своей ли воле вы покидаете монастырь Сен-Дени, куда пришли просить убежища? Отвечайте, Лоренца!
— Да, — промолвила молодая женщина, — такова моя воля.
— Для того, чтобы последовать за своим супругом, графом де Фениксом?
— Для того, чтобы последовать за мной? — повторил граф.
— О да, — отвечала молодая женщина.
— В таком случае, — сказала принцесса, — я вас не задерживаю, потому что это было бы насилие над чувствами. Но во всем этом есть нечто из ряда вон выходящее. Однако наказание Господне обрушится на того, кто в угоду своей выгоде или личным интересам нарушил бы гармонию природы. Идите, граф; идите, Лоренца Феличиани, я вас более не задерживаю… Не забудьте свои драгоценности.
— Пусть они останутся для бедных, ваше высочество, — отвечал граф де Феникс, — розданная вашими руками милостыня вдвойне будет угодна Богу. Я прошу лишь вернуть мне моего коня Джерида.
— Вы возьмете его, выйдя отсюда. Можете идти.
Граф поклонился принцессе и предложил руку Лоренце. Она оперлась на его руку и вышла, не проронив ни слова.
— Ах, господин кардинал! — заметила принцесса, грустно качая головой. — В воздухе, которым мы дышим, витает нечто непонятное и роковое.