Оставив Филиппа, Жильбер, как мы уже говорили, вновь смешался с толпой.
Однако на этот раз сердце его не прыгало от радостного ожидания; когда он очутился в бурном людском потоке, он почувствовал, что уязвлен до глубины души: даже приветливые слова и любезные предложения Филиппа не смягчили его страданий.
Андре и не сознавала, что обошлась с Жильбером жестоко. Беззаботная красавица не могла допустить мысли о том, что между ней и сыном ее кормилицы может существовать какая бы то ни было связь, что она может причинить ему боль или обрадовать его. Она проходила мимо людей, стоявших ниже ее по положению, не замечая их, и могла, в зависимости от того, улыбалась она или грустила, осветить их своей радостью или отбросить на них тень своей печали. На этот раз тень ее презрения парализовала Жильбера; так как она лишь следовала велению сердца, она и сама не знала, что была чересчур высокомерна.
А Жильбер, подобно безоружному воину, был сражен наповал ее презрительными взглядами и надменными речами; ему еще недоставало рассудительности не поддаваться отчаянию, оказавшись униженным.
Вот почему с той самой минуты, как он вновь смешался с толпой, он больше не замечал ни лошадей, ни людей. Собравшись с силами, он бросился, как раненый кабан, наперерез толпе и, рискуя потеряться или быть раздавленным, проторил себе путь.
Когда наиболее запруженные народом места остались позади, молодой человек вздохнул свободнее; оглядевшись, он увидел, что находится в уединенном зеленом уголке на краю воды.
Жильбер, сам не зная как, оказался на берегу Сены почти напротив острова Сен-Дени. Он был в полном изнеможении, но то была не физическая усталость, а утомление от душевных мук. Он покатился по траве и, обхватив голову руками, взревел, словно звериный рык передавал его боль лучше, чем человеческий плач и причитания.
Неясная мечта, до сих пор бросавшая смутный луч надежды на его безумные желания, в которых он и сам себе не осмеливался признаться, сразу угасла. На сколь высокую ступень общественной лестницы ни поднялся бы Жильбер благодаря своей одаренности, занятиям наукой и образованию, он навсегда останется для Андре Жильбером, то есть такой вещью или таким существом, по ее выражению, на которое отец ее имел глупость рассердиться и которое не стоило даже ее взгляда.
Одно мгновение он думал, что, увидев его в Париже, узнав о его решении стать знаменитым — это должно было ее сразить на месте, — Андре с одобрением встретит его усилия. Но благородный молодой человек был лишен macte animo[18]: наградой за вынесенные им тяготы и достойную всяческого уважения решимость стало пренебрежительное равнодушие, с каким Андре всегда относилась к Жильберу в Таверне.
Более того, она рассердилась, узнав, что он посмел заглянуть в ее сольфеджио. Если бы он хоть пальцем дотронулся до книги, то ее, без сомнения, оставалось бы после этого бросить в печку.
Для людей слабых духом разочарование, обманутая надежда не что иное, как удар, под которым любовь сгибается, чтобы потом подняться окрепшей. Они не скрывают своих страданий, жалуются, рыдают; они бездействуют, словно агнцы при виде ножа. Кроме того, любовь этих мучеников часто растет в страданиях, которые, казалось бы, должны ее убить. Они убеждают себя в том, что их кротость будет вознаграждена, и стремятся к этому вознаграждению, не обращая внимания на трудности дороги; они полагают, что, если путь окажется слишком тернист, они достигнут цели позже, но непременно получат свое.
Но сильные духом, волевые натуры, властные сердца при виде своей крови испытывают раздражение, и воодушевление их при этом так возрастает, что эти люди скорее напоминают человеконенавистников, чем влюбленных. В том не их вина: любовь и ненависть столь тесно переплетаются в их сердце, что они и сами не чувствуют между ними разницы.
Знал ли Жильбер, любит он или ненавидит Андре, катаясь по земле от боли? Нет, он страдал — и только. Но он не был способен набраться терпения и ждать. Он превозмог упадок духа, и настроился весьма решительно.
«Она меня не любит, — думал он, — это верно. Но ведь и я был не прав, надеясь на ее любовь. Все, на что я мог рассчитывать, — это вежливый интерес к несчастному, у которого хватает сил бороться со своим несчастьем. Что понял ее брат, то оказалось недоступным ее пониманию. Он мне сказал: «Как знать? Может быть, тебе суждено стать Кольбером или Вобаном!» И если бы я стал тем или другим, он воздал бы мне должное и готов был бы отдать за меня сестру в награду за добытую мной славу, как отдал бы мне ее, будь я потомственным аристократом, если бы со дня своего рождения я был ему ровней. Но что я для нее!.. Да, я чувствую, что… стань я хоть Кольбером или Вобаном, для нее я навсегда останусь ничтожным Жильбером: то, что есть во мне и что вызывает ее презрение, невозможно ни стереть, ни позолотить, ни скрыть, — мое низкое происхождение. Если даже предположить, что я когда-нибудь добьюсь своего, я все равно не смогу занять в ее глазах положение, которое могло бы мне принадлежать по праву рождения. Что за глупость! Так потерять голову!.. О женщина, женщина! Какое несовершенство!
Остерегайтесь прелестных глаз, высокого лба, лукавой улыбки, величавой осанки. Вот, к примеру, мадемуазель де Таверне, женщина красивая, достойная править миром… Ошибаетесь: это чопорная провинциалка, опутанная аристократическими предрассудками. Пустоголовые красавцы, имеющие возможность учиться, но не желающие ничего знать, — вот кто ей ровня! Вот кто ее интересует… А Жильбер для нее — пес, даже хуже, чем пес: о Маоне она хоть позаботилась, а о Жильбере даже не спросила!
Она не знает, что я не менее силен, чем все они; стоит мне одеться в такое же платье, и я стану так же привлекателен; но я имею нечто большее, чем они, — несгибаемую волю! И если только я захочу…»
Страшная улыбка заиграла на устах Жильбера, не дав ему закончить мысль.
Нахмурившись, он медленно склонил голову на грудь.
Что происходило в эту минуту в его темной душе? Какая ужасная мысль заставила склониться его бледное чело, рано пожелтевшее от бессонных ночей и изборожденное преждевременными морщинами? Кто знает!
Должно быть, моряк, спускавшийся по реке на пароме, напевая песенку о Генрихе IV, да веселая прачка, возвращавшаяся из Сен-Дени с праздника и опасливо обошедшая Жильбера стороной, приняли за вора юного бездельника, растянувшегося на траве среди жердей с бельем.
Около получаса Жильбер оставался погруженным в глубокие размышления, затем решительно поднялся, спустился к Сене, напился воды, огляделся и заметил слева от себя удалявшиеся толпы людей, покидавших Сен-Дени.
Среди людского моря выделялись впереди медленно двигавшиеся кареты, сдавленные толпой; они ехали по дороге на Сент-Уэн.
Дофина пожелала, чтобы ее прибытие стало семейным праздником. И вот теперь ее семья, пользуясь своими привилегиями, разместилась как можно ближе к зрелищу королевского въезда. А многие парижане без смущения залезали на запятки к ливрейным лакеям и цеплялись за толстые ремни, на которых кузова карет были подвешены к рамам.
Жильбер скоро узнал карету Андре: конь Филиппа гарцевал, вернее, приплясывал возле ее дверцы.
«Вот и прекрасно, — сказал себе Жильбер, — должен же я знать, куда она направляется, а чтобы узнать, я должен последовать за ней».
И Жильбер устремился за каретой.
Ее высочество должна была ужинать в Ла Мюэтт в обществе короля, дофина, графа Прованского, графа д’Артуа. Король до такой степени забыл о приличиях, что в Сен-Дени подал ее высочеству список своих приближенных и карандаш и предложил ей вычеркнуть имена тех, кого она не желала видеть за ужином.
Дойдя до стоящего в списке последним имени г-жи Дюбарри, ее высочество почувствовала, как у нее побелели и задрожали губы. Однако, памятуя о наставлениях матери-императрицы, она призвала на помощь все свои силы, с очаровательной улыбкой возвратила список королю и сказала, что будет счастлива познакомиться с ближайшим окружением короля.
Жильбер этого не знал, а у Ла Мюэтт увидел экипаж г-жи Дюбарри и Замора, сидевшего верхом на огромном коне белой масти.
К счастью, было уже темно. Жильбер бросился в заросли, лег в траву ничком и стал ждать.
Усадив невестку за один стол с любовницей, король пребывал в веселом расположении духа, особенно когда убедился, что ее высочество принимает г-жу Дюбарри еще лучше, чем в Компьене.
Нахмуренный и озабоченный дофин сослался на невыносимую головную боль и ушел прежде, чем все сели за стол.
Ужин продолжался до одиннадцати часов.
Свитские, среди которых была и гордая Андре, вынужденная признать, что принадлежит к ним, ужинали в павильонах под звуки оркестра, присланного королем. Так как вся свита не могла поместиться под крышей, то для пятидесяти человек столы были накрыты прямо на траве; за этими столами прислуживали пятьдесят лакеев в королевских ливреях.
Лежа в кустарнике, Жильбер ничего не упускал из виду. Он достал из кармана кусок хлеба, купленного в Клиши-ла-Гаренн, и тоже поужинал, следя глазами за отъезжавшими каретами.
После ужина ее высочество дофина вышла на балкон проститься со своими гостями. Король последовал за ней. Госпожа Дюбарри с тактом, восхитившим даже ее недругов, осталась в глубине залы, чтобы ее не было видно с улицы.
Придворные подходили по одному к балкону, чтобы приветствовать короля и дофину; она успела запомнить многих из тех, кто ее сопровождал, король представлял ей тех, с кем она еще не была знакома. Время от времени с губ ее слетало ласковое слово или удачная шутка, приводившие в восторг тех, к кому они были обращены.
Жильбер издалека наблюдал за этой сценой и говорил себе:
«У меня больше достоинства, чем у этих господ: за все золото мира я не стал бы делать того, что делают они».
Настала очередь г-на де Таверне и его семейства. Жильбер приподнялся на одно колено.
— Господин Филипп — обратилась принцесса, — я разрешаю вам проводить отца и сестру в Париж.
Жильбер услышал ее слова. В этом не было ничего удивительного: все происходило среди ночной тишины в присутствии замерших в почтительном молчании зрителей.
Принцесса продолжала:
— Господин де Таверне! Я не могу вас пока разместить. Поезжайте вместе с мадемуазель в Париж и ждите там до тех пор, пока я не устроюсь в Версале. Мадемуазель, не забывайте обо мне.
Барон с сыном и дочерью отошли. После них к балкону подходили другие придворные, с ними принцесса говорила так же ласково, но Жильбера это уже не интересовало.
Он выскользнул из кустов и побежал за бароном, пробираясь между двумя сотнями галдевших лакеев, сновавших за хозяевами, полусотней кучеров, перекликавшихся с лакеями, и десятками экипажей, с оглушительным грохотом катившихся по мостовой.
У г-на де Таверне была дворцовая карета, она ожидала неподалеку. Барон поднялся в нее вместе с дочерью и сыном, и дверца захлопнулась.
— Друг мой, — обратился Филипп к лакею, закрывавшему дверцу, — садитесь рядом с кучером.
— С какой стати? — спросил барон.
— Бедный малый с самого утра на ногах и, должно быть, очень устал, — отвечал Филипп.
Барон в ответ пробормотал несколько слов, которые Жильбер не расслышал. Лакей сел рядом с кучером.
Жильбер подошел ближе.
В ту минуту как карета тронулась, кто-то заметил, что развязалась одна из постромок.
Кучер слез с козел, и карета еще некоторое время простояла на месте.
— Уже поздно, — заметил барон.
— Как я устала! — прошептала Андре. — Удастся ли нам найти ночлег?
— Надеюсь, да, — ответил Филипп, — я послал из Суасона в Париж Ла Бри и Николь с письмом к одному из моих друзей. Я поручил ему снять небольшой павильон, где в прошлом году жили его мать и сестра. Жилище далеко не роскошное, но достаточно удобное. Так как вы не стремитесь показываться в обществе, вам придется лишь немного потерпеть.
— Клянусь честью, — воскликнул барон, — это должно быть в любом случае лучше Таверне!
— К сожалению, это так, отец, — с грустной улыбкой проговорил Филипп.
— Есть ли там деревья? — спросила Андре.
— Да, и очень красивые. Правда, вам не придется долго ими любоваться, потому что сразу же после женитьбы дофина вы будете представлены ко двору, Андре.
— Это, должно быть, прекрасный сон; давайте как можно дольше не просыпаться! Филипп, ты дал кучеру адрес?
Жильбер с беспокойством прислушался.
— Да, отец, — отвечал Филипп.
Напрасно Жильбер рассчитывал услышать адрес.
«Ничего, — подумал он, — я последую за ними. До Парижа отсюда всего одно льё».
Тем временем постромка была закреплена, кучер влез на козлы, и карета покатилась.
Королевские лошади бегут резво, когда их не сдерживает узда. Поэтому кортеж двинулся так быстро, что Жильберу это напомнило дорогу на Лашосе, его обморок, его бессилие.
Он рванулся вперед и ухватился за пустовавшую подножку. Усталый Жильбер вцепился в нее, подтянулся, сел и поехал.
Но почти в ту же минуту ему пришла в голову мысль, что он едет на запятках кареты Андре, словно ее лакей.
— Ну нет! — прошептал несгибаемый юноша. — Никто не сможет сказать, что я не сражался до последней минуты; ноги мои устали, но в руках еще есть сила!
Схватившись обеими руками за подножку, на которую он до сих пор опирался башмаками, он пролез под козлы. Не обращая внимания на толчки и тряску, он продолжал ехать в этом неудобном положении, удерживаясь силой рук, только бы не идти на сделку с совестью.
— Я узнаю ее адрес, — пробормотал он, — я узнаю его. Пусть меня ждет еще одна бессонная ночь! Ничего, завтра я отдохну, переписывая ноты. У меня есть еще немного денег, и потом, если станет невмоготу, я смогу поспать часа два.
Тут он подумал, что Париж большой, а он плохо знает город и, вероятно, не сможет отыскать дорогу после того, как барон и его дети приедут в дом, приготовленный Филиппом.
К счастью, время приближалось к полуночи, а в половине четвертого начинало светать.
Занятый этими мыслями, Жильбер заметил, что карета переезжает площадь, посреди которой возвышалась конная статуя.
— Должно быть, это площадь Побед, — в радостном удивлении вымолвил он.
Карета свернула; в окошке кареты показалась голова Андре.
Филипп пояснил:
— Это статуя покойного короля. Мы почти приехали.
Карета покатилась под уклон. Жильбер едва не угодил под колеса.
— Вот мы и прибыли, — объявил Филипп.
Жильбер соскочил на землю, бросился на другую сторону улицы и притаился за каменной тумбой.
Филипп первым вышел из кареты, позвонил и, повернувшись, принял Андре в свои объятия.
Барон вышел последним.
— Ну что, эти бездельники собираются нам открывать или нет? — проворчал он.
В ту же минуту послышались голоса Ла Бри и Николь и ворота распахнулись.
Трое путешественников скрылись в темном дворе, и за ними захлопнулись ворота.
Карета уехала. Лакеи должны были доставить ее в королевские конюшни.
Дом, в котором скрылись путешественники, был ничем не примечателен. Но когда карета проезжала мимо Жильбера, она осветила своими фонарями здание, стоявшее на противоположной стороне, и он успел прочитать: «Особняк Арменонвиль».
Ему оставалось выяснить, что это за улица. Он дошел до конца улицы, по которой уехала карета, и, к своему величайшему удивлению, узнал фонтан, где обыкновенно брал воду.
Он сделал несколько шагов в обратном направлении по другой стороне улицы и узнал булочную, где покупал хлеб.
Он не хотел верить своим глазам и дошел до угла. В неярком свете фонаря он прочел на белокаменной стене два слова, которые видел третьего дня, возвращаясь с Руссо из Мёдонского леса: «Улица Платриер».
Таким образом, Андре оказалась от него всего в сотне шагов, еще ближе, чем было в Таверне от его комнатки до решетки замка.
Он подошел к своей двери в надежде, что никто не убрал вовнутрь обрывок веревки, к которому там была привязана щеколда.
Жильберу сегодня везло. На двери болталось несколько ниточек. Он потянул их все разом — дверь поддалась.
Молодой человек ощупью отыскал лестницу, бесшумно поднялся по ней и нащупал висячий замок на двери своей комнаты, ключ от которой ему из любезности оставил Руссо.
Спустя несколько минут усталость взяла вверх над тревогой и Жильбер заснул в предвкушении завтрашнего дня.
Так как Жильбер накануне вернулся очень поздно, быстро лег и погрузился в тяжелый сон, он забыл набросить на окно лоскут, скрывавший его от лучей восходящего солнца.
В пять часов утра солнечный луч упал ему на лицо и разбудил его. Он поднялся, беспокоясь, что проспал.
Жильбер, выросший среди природы, прекрасно умел определять время по солнцу. Он поспешил к окну, чтобы взглянуть на эти свои часы.
Бледные лучи едва коснулись верхушек высоких деревьев, и Жильбер успокоился: он думал, что проспал, а оказалось, что он поднялся слишком рано.
Стоя возле окна, Жильбер занялся туалетом, размышляя о недавних событиях. Он с наслаждением подставлял пылающий лоб свежему утреннему ветерку. Юноша вспомнил, что Андре остановилась на соседней улице неподалеку от особняка Арменонвиль. Он стал гадать, в каком из домов она сейчас находится.
Вид тенистых деревьев под его окном напомнил ему о словах девушки, сказанных накануне.
«Есть ли там деревья?» — спросила она у Филиппа.
«Вот если бы она выбрала павильон в саду, в котором никто не живет!» — подумалось Жильберу.
Эти размышления заставили молодого человека обратить внимание на павильон.
По странному совпадению с мыслями его взгляд привлекли с той стороны необычные шум и движение. Одно из слуховых окон павильона, которое, казалось, давно было заколочено, теперь безуспешно пытались распахнуть изнутри то ли неловкие, то ли слабые руки. Сверху рама поддавалась, но снизу, по-видимому, отсырела и не желала отставать от подоконника. Окно сопротивлялось, отказываясь распахнуться.
Наконец более мощный толчок заставил скрипнуть дубовую раму и обе створки растворились. В окне показалась девушка, покрасневшая от недавних усилий; она отряхнула испачканные руки.
Жильбер, удивленно вскрикнув, отпрянул. Девушка, с еще припухшими со сна глазами, потягивавшаяся перед раскрытым окном, была Николь.
У него не оставалось сомнений. Накануне Филипп объявил отцу и сестре, что Ла Бри и Николь готовят дом. Значит, этот павильон и был тем домом. Сад при доме на улице Кок-Эрон, в котором скрылись путешественники, выходил на улицу Платриер.
Движение Жильбера было таким резким, что, если бы Николь не была погружена в праздное созерцание — истинное наслаждение в момент пробуждения, — она бы наверняка заметила нашего философа в ту минуту, как он отскочил от окна.
Жильбер живо отпрянул: ему совсем не хотелось, чтобы Николь увидала его стоящим возле слухового окна под самой крышей. Если бы он жил на втором этаже, а через открытое окно за его спиной виднелись бы дорогие ковры и роскошная мебель, Жильбер не так бы испугался, что его увидят. Но мансарда пятого этажа свидетельствовала о том, что он находится пока на самых нижних ступенях общественной лестницы, — вот почему он постарался остаться незамеченным. Кстати сказать, в этом мире большое преимущество всегда заключается в том, чтобы наблюдать, оставаясь невидимым.
Кроме того, если бы Андре узнала, что он здесь, не оказалось ли бы этого достаточно, чтобы она переехала или отказалась от прогулок в саду?
Гордость Жильбера поднимала его в собственных глазах!.. Какое дело было Андре до Жильбера и разве Андре пошевелилась бы ради того, чтобы быть ближе или дальше от Жильбера? Не принадлежала ли она к той породе женщин, которые не стесняются предстать после купания обнаженными перед лакеем или крестьянином, потому что не считают их за людей?..
Однако Николь к таким женщинам не относилась, и ее следовало избегать.
Вот в чем заключалась главная причина, по которой Жильбер отпрянул от окна.
Однако вскоре Жильбер опять решил выглянуть. Он осторожно приблизился к окну и бросил робкий взгляд вниз.
Другое окно, расположенное в нижнем этаже как раз под окном Николь, только что распахнулось, и в нем появился кто-то в белом: это была Андре в утреннем пеньюаре. Она пыталась отыскать под стулом туфельку, оброненную ее очаровательной ножкой.
Напрасно Жильбер пытался пробудить свою ненависть, вместо того чтобы дать волю охватившей его любви: каждый раз как он видел Андре, он испытывал те же чувства; он был вынужден прислониться к стене; сердце его яростно забилось, готовое выпрыгнуть из груди, а в жилах закипела кровь.
Но мало-помалу он пришел в себя и мог уже размышлять спокойно. Главное заключалось в том, как мы уже сказали, чтобы иметь возможность наблюдать, оставаясь незамеченным. Он схватил одно из платьев Терезы, прикрепил его булавками к веревке, тянувшейся через все окно, и стал из-за этой импровизированной занавески следить за Андре, не опасаясь быть увиденным ею.
Андре, точно так же как перед этим Николь, раскинула прекрасные белые руки, отчего ее пеньюар на мгновение распахнулся на груди; потом она свесилась на подоконник и стала с удовольствием рассматривать окрестные сады.
Ее лицо выразило удовлетворение; не привыкшая улыбаться людям, она щедро одаривала улыбкой природу. Со всех сторон она была окружена тенистыми деревьями и густой зеленью.
Андре окинула взглядом дома, окружавшие сад; дом, где жил Жильбер, не задержал ее внимания. С того места, где она находилась, можно было разглядеть лишь мансарды, так же, впрочем, как и девушку можно было увидеть только с верхних этажей. Итак, дом не заинтересовал ее. Разве юную гордячку могли интересовать люди, жившие где-то наверху?
Проведенный осмотр убедил Андре в том, что она одна, что ее никто не видит и что в ее тихое убежище не заглянет насмешливый парижский ротозей или шутник, которых так боятся дамы из провинции.
Широко распахнув окно, чтобы утренний воздух беспрепятственно мог добраться до самых отдаленных уголков комнаты, Андре подошла к камину, позвонила и стала одеваться, вернее, сначала раздеваться в полумраке комнаты.
Явилась Николь. Она развязала ремни несессера шагреневой кожи времен королевы Анны, достала черепаховый гребень и распустила волосы Андре.
В одно мгновение длинные пряди и густые завитки рассыпались по плечам девушки.
Жильбер подавил вздох. Едва ли он узнал эти прекрасные волосы, которые всегда были покрыты согласно моде и этикету слоем пудры, но узнал ее, Андре, которая, будучи полуодетой, была в своем неглиже в сто раз прелестней, чем в роскошном убранстве. Губы молодого человека пересохли и скривились, пальцы горели как в лихорадке, неподвижные глаза померкли.
Причесываясь, Андре ненароком подняла голову и остановила взгляд на мансарде Жильбера.
— Смотри, смотри, — пробормотал Жильбер, — все равно ничего не заметишь, зато я вижу все.
Жильбер ошибался: Андре все-таки различила развевавшееся на ветру платье, намотавшееся, подобно, тюрбану вокруг головы молодого человека.
Она указала пальцем Николь на странный предмет.
Николь прервала свое занятие и, махнув гребнем в сторону слухового окна, казалось, спрашивала у хозяйки, правильно ли она ее поняла.
Эти жесты так поглотили внимание Жильбера, что он забылся и не заметил нового зрителя этой сцены.
Вдруг он почувствовал, как кто-то грубо срывает с его головы платье Терезы; при виде Руссо он потерялся.
— Какого черта вы здесь делаете, милейший? — нахмурившись, вскричал философ, не скрывая гнева и подозрительно разглядывая платье своей жены.
Жильбер изо всех сил пытался отвлечь внимание Руссо от окна.
— Ничего не делаю, сударь, — отвечал он, — решительно ничего.
— Ничего… Зачем же вы прятались под этим платьем?
— Солнце сильно припекает…
— Это окно выходит на западную сторону, сейчас утро… Так, говорите, припекает? Ну, молодой человек, нежные, должно быть, у вас глаза!
Жильбер что-то пролепетал, но, почувствовав, что заврался, спрятал лицо в ладонях.
— Вы лжете и боитесь, — заметил Руссо, — значит, вы поступили дурно.
Жильбера окончательно сразила логика старика, а тот решительно направился к окну.
Жильбер, трепетавший совсем недавно при мысли, что может быть замечен в окне, сделал единственное и вполне понятное движение, бросившись к окну в надежде опередить Руссо.
— Вот как! — проговорил старик тоном, от которого кровь застыла в жилах Жильбера. — В павильоне теперь кто-то живет…
Жильбер не проронил ни слова.
— А! Там кто-то есть… — мрачно продолжал философ. — Эти люди знают мой дом, потому что показывают на него друг другу пальцем.
Жильбер понял, что слишком близко подошел к окну, и отступил.
Это движение не ускользнуло от Руссо. Он уловил, что Жильбер боится быть замеченным.
— Ну нет! — воскликнул он, схватив юношу за руку. — Нет, дружище! В этом есть что-то подозрительное! На вашу мансарду обращают внимание? Извольте-ка встать вот здесь!
И он подвел оглушенного юношу к окну, словно желая выставить его напоказ.
— Нет, сударь! Нет! Пощадите! — кричал Жильбер, пытаясь вырваться.
Ему не составило бы труда отделаться от старика, потому что он был силен и ловок. Но тогда Жильберу пришлось бы оказать сопротивление тому, на кого он готов был молиться! Из уважения к старику он был вынужден сдерживаться.
— Вы знаете этих женщин, — догадался Руссо, — и они тоже вас знают, не так ли?
— Нет, нет, сударь, нет!
— Если вы незнакомы, почему же вы не желаете показаться им на глаза?
— Господин Руссо, вам случается в жизни иметь тайны, не правда ли? Так вот прошу вас пощадить меня, это моя тайна.
— А! Предатель! — вскричал Руссо. — Знаю я эти ваши тайны! Тебя подослали всякие там Гриммы или д’Ольбаки! Это они научили тебя, как втереться ко мне в доверие. Ты пробрался в мой дом, а теперь продаешь меня! Ах, какой же я болван! Любитель природы! Думал помочь ближнему, а привел в дом шпиона!..
— Шпиона? — вознегодовал Жильбер.
— Ну, когда ты меня продашь, Иуда? — воскликнул Руссо, завернувшись в платье Терезы, которое он машинально все это время держал в руках; он полагал, что выглядит величественно в своем гневе, а на самом деле, к сожалению, был смешон.
— Сударь, вы на меня клевещете! — оскорбился Жильбер.
— Я на тебя клевещу, змееныш?! — взорвался Руссо. — Да ведь я застал тебя в тот момент, когда ты подавал знаки моим врагам! Как знать, может быть, ты им таким способом пересказываешь содержание моей последней книги?
— Сударь, если бы я проник к вам для этого, я бы скорее переписал рукописи, что лежат на вашем столе, чем стал передавать знаками их содержание!
Это было справедливо, и Руссо почувствовал, что зашел слишком далеко и сказал одну из тех глупостей, которые ему случалось высказывать под влиянием преследовавшей его навязчивой идеи. Он распалился.
— Сударь! — заговорил он. — Мне жаль вас, но и меня можно понять: жизнь научила меня быть строгим. Я пережил много разочарований. Все меня предавали, отрекались от меня, продавали меня, мучили… Как вы знаете, я один из тех печально-известных людей, кого власти поставили вне общества. В таких условиях позволительно быть недоверчивым. Так вот, вы мне подозрительны и должны покинуть мой дом.
Жильбер не ожидал такого финала.
Чтобы его выгнали!
Он сжал кулаки, и в глазах его вспыхнул огонек, заставивший Руссо вздрогнуть.
Но огонек этот тотчас погас.
Жильбер подумал, что, если он уйдет, он лишится тихого счастья ежеминутно видеть Андре, вдобавок потеряет дружбу Руссо, а для него это было огромным несчастьем и в то же время большим позором.
Он позабыл свою необузданную гордыню и просительно сложил руки.
— Сударь, — взмолился он, — выслушайте меня, дайте мне хоть слово вставить!
— Я буду беспощаден! — продолжал греметь Руссо. — Из-за людской несправедливости я стал свирепее дикого зверя! Раз вы подаете знаки моим врагам, ступайте к ним, я вас не задерживаю. Примкните к ним, я ничего не имею против, только покиньте мой дом!
— Сударь, эти девушки вам не враги: это мадемуазель Андре и Николь.
— Что еще за мадемуазель Андре? — спросил Руссо; ему показалось знакомо это имя, потому что он раза три слышал его от Жильбера. — Ну, говорите!
— Мадемуазель Андре, сударь, — дочь барона де Таверне. Простите, что я сообщаю вам такие подробности, но вы сами меня к этому вынуждаете; это та, которую я люблю больше, чем вы любили мадемуазель Галлей, госпожу де Варане и кого бы то ни было еще; это та, за которой я последовал пешком, без единого су, не имея ни куска хлеба, пока не упал посреди дороги без сил, сраженный усталостью и страданиями; это та, которую я встречал вчера в Сен-Дени, за которой бежал до Ла Мюэтт, а потом незаметно следовал от Ла Мюэтт до соседней с вашей улицы; это та, которую я случайно увидал сегодня утром в павильоне; наконец, это та, ради которой я готов стать Тюренном, Ришелье или Руссо.
Руссо был знатоком человеческого сердца, он знал его возможности. Он понимал, что даже самый блестящий актер не мог бы говорить, как Жильбер: в его голосе звенела неподдельная слеза; актер не мог бы передать порывистые движения, которыми Жильбер сопровождал свои слова.
— Так эта молодая дама — мадемуазель Андре? — переспросил он.
— Да, господин Руссо.
— И вы ее знаете?
— Я сын ее кормилицы.
— Вы, стало быть, лгали, утверждая, что незнакомы с ней? Если вы не предатель, то, значит, лгун.
— Сударь, — вскричал Жильбер, — не рвите мне сердце! По правде говоря, мне было бы легче, если бы вы убили меня на этом самом месте.
— Э! Все это фразеология в стиле Дидро и Мармонтеля! Вы лгун, сударь.
— Ну да, да, да! — вскричал Жильбер. — Я лгун, сударь. Но тем хуже для вас, если вы не способны понять такую ложь. Лгун! Лгун!.. Я ухожу, прощайте! Я ухожу в отчаянии, и пусть это будет на вашей совести.
Руссо в задумчивости потер подбородок, разглядывая молодого человека, так поразительно напоминавшего его самого.
«Либо это юноша большой души, либо большой мошенник, — подумал он, — но, в конце концов, если против меня что-то замышляется, я смогу держать в руках нити интриги».
Жильбер направился к двери и, взявшись за ручку, ждал последнего слова, которое должно было прогнать его или удержать.
— Довольно об этом, дитя мое, — обратился к нему Руссо. — Если вы влюблены, как утверждаете, — тем хуже для вас! Впрочем, время не ждет. Вы уже потеряли вчерашний день, сегодня нам обоим нужно переписать тридцать страниц. Торопитесь, Жильбер, пошевеливайтесь!
Жильбер схватил руку философа и прижался к ней губами, чего не сделал бы ни с чьей другой рукой, будь на месте Руссо хоть сам король.
Прежде чем отправиться за взволнованным юношей, ожидавшим его возле двери, Руссо еще раз подошел к окну и выглянул.
В эту минуту Андре сбросила пеньюар и взяла из рук Николь платье.
Она увидала бледное лицо, неподвижную фигуру, отшатнулась в глубь комнаты и приказала Николь запереть окно.
Николь повиновалась.
— A-а, моя седая голова ее напугала, — проворчал Руссо, — юное лицо так ее не отпугивало! О прекрасная молодость! — и со вздохом прибавил:
О quiventu primavera del eta!
О primavera quiventu del anno![19]
Повесив платье Терезы на гвоздь, он стал медленно спускаться по лестнице вслед за юношей. В эту минуту он был, наверное, готов отдать за молодость Жильбера свою известность, соперничавшую со славой Вольтера и так же, как она, вызывавшую восхищение всего мира.
Улица Сен-Клод, где граф де Феникс назначил свидание кардиналу де Рогану, почти не изменилась с той поры; можно было бы, наверное, найти в наши дни остатки того дома, который мы попытаемся описать.
Улица Сен-Клод приводила, как и сегодня, на улицу Сен-Луи и бульвар, пересекала улицу Сен-Луи и проходила между женским монастырем Святых Даров и особняком Вуазенов; в наши дни на их месте расположены церковь и бакалейный магазин.
Как и теперь, в те времена улица довольно круто спускалась к бульвару.
На ней было пятнадцать домов, семь фонарей, а также два тупика.
Тот, что находился по левую руку, упирался в особняк Вуазенов. Другой, расположенный с правой стороны, к северу, заканчивался решеткой большого монастырского сада.
Этот второй тупик, находившийся справа под сенью высоких монастырских деревьев, с левой стороны замыкался одной из стен большого серого особняка, выходившего фасадом на улицу Сен-Клод.
Эта стена напоминала лицо циклопа, потому что смотрела единственным глазом, или, если угодно, имела единственное окно, да и то заделанное решеткой и пугавшее своей чернотой.
Окно это никогда не отворялось и было затянуто паутиной. Прямо под ним находилась дверь, обитая гвоздями с широкими шляпками, не столько свидетельствовавшая о том, что через нее входили в дом, сколько указывавшая на то, что через нее можно было войти.
Тупик был необитаем, если не считать сапожника в деревянной будке да штопальщицы на двухколесной повозке; оба они укрывались в тени монастырской акации, которая с девяти часов утра посылала спасительную прохладу на пыльную мостовую.
Вечером штопальщица возвращалась домой, сапожник вешал замок на дверь своего дворца, и никто не смотрел больше на эту улочку, не считая мрачного и угрюмого глаза-окна, о котором мы уже говорили.
Помимо описанной нами двери, в особняке был парадный вход с улицы Сен-Клод. Он представлял собой ворота, украшенные лепниной в стиле Людовика XIII; на воротах висел молоток в виде головы грифона, о котором граф де Феникс в разговоре с кардиналом де Роганом упомянул в качестве главной приметы.
Окна особняка выходили на бульвар и с раннего утра были открыты солнцу.
Париж тех лет, в особенности этот квартал, был небезопасен. Вот почему никого не удивляли ни зарешеченные окна, ни ощетинившиеся железными шипами стены.
Мы говорим об этом потому, что второй этаж особняка напоминал крепость. От врагов, разбойников, любовников железные балконы были защищены тысячами острых шипов; со стороны бульвара дом был окружен глубоким рвом; чтобы пробраться в эту крепость со стороны улицы, понадобились бы лестницы в тридцать футов длиной. Стена достигала в высоту тридцати двух футов и скрывала, вернее, заживо погребала все, что находилось во дворе.
Особняк этот, вид которого в наши дни заставил бы любого прохожего замереть от удивления, беспокойства или любопытства, в 1770 году не казался необычным. Он, напротив, соответствовал облику всего квартала, и если благочестивые жители улицы Сен-Луи, а также не менее благочестивые жители улицы Сен-Клод старались держаться от особняка подальше, то вовсе не из-за самого дома — в то время о нем не говорили ни хорошего, ни плохого, — а из-за пустынного заброшенного вала, что шел от городских ворот Сен-Луи и пользовался дурной славой, а также из-за Капустного моста, перекинувшего обе арки над сточной канавой и напоминавшего каждому знакомому со священными преданиями парижанину непреодолимые колонны Кадеса.
И действительно, по внутренней стороне вала можно было пройти только к Бастилии. На протяжении четверти льё здесь едва ли можно было насчитать с десяток домов; городские власти к тому же не считали необходимым устроить в этом пустынном, незастроенном и никому не нужном месте освещение — вот почему после восьми часов в летние дни и четырех часов зимой здесь царил разбой и грабеж.
Впрочем, именно этой дорогой промчалась карета около часа спустя после описанного нами разговора в Сен-Дени.
Двери кареты украшал герб графа де Феникса.
Граф скакал впереди экипажа верхом на Джериде; конь, с развевавшимся по ветру хвостом, несся, поднимая густую пыль с нагретой солнцем мостовой.
В карете за опущенными занавесками лежала на подушках задремавшая Лоренца.
Ворота как по волшебству распахнулись на стук колес, и карета, проехав по покрытой глубоким мраком улице Сен-Клод, исчезла во дворе описанного нами дома.
Ворота захлопнулись.
Впрочем, в такой таинственности не было особой нужды: ни единая душа не видела, как граф де Феникс вернулся домой; никто не мог бы ему помешать, даже если бы он увез из Сен-Дени монастырскую казну в коробах своей кареты.
Теперь необходимо в нескольких словах познакомить читателя с внутренним убранством особняка, так как нам придется еще не раз здесь побывать.
Начнем со двора, о котором мы уже упоминали. Сквозь булыжник пыталась пробиться жизнелюбивая, словно неиссякаемый источник, трава, упорно раздвигавшая тяжелые камни. По правую руку находились конюшни, с левой стороны были видны каретные сараи, а в глубине двора к парадной двери вел подъезд, по обеим сторонам которого можно было насчитать по дюжине ступеней.
В нижнем этаже особняка находились, насколько можно было заметить, просторная передняя, столовая, поражавшая расставленной в невысоких шкафах изысканной серебряной утварью, и гостиная, которая, по-видимому, была меблирована незадолго до прибытия новых хозяев.
Между гостиной и передней была лестница, ведущая во второй этаж, где находились три комнаты хозяина.
Однако наметанный глаз мог бы заметить, что комнат было слишком мало сравнительно с общей площадью этажа.
Это обстоятельство свидетельствовало о том, что, помимо доступных глазу апартаментов, были там, очевидно, еще и потайные комнаты, о которых знал только тот, кто жил в доме.
Приемную украшала статуя бога Гарпократа, прижимавшего к губам палец, словно призывая к молчанию, символом которого он является. Рядом со статуей открывалась с помощью пружины небольшая дверь, незаметная благодаря лепным украшениям. За дверью был узкий коридор, его занимала узкая лестница, которая поднималась во второй этаж и приводила в небольшую комнату, куда свет проникал через два зарешеченных окна, выходившие во внутренний дворик.
Дворик этот был замкнут со всех сторон и скрывал от чужих глаз потайные комнаты.
Хозяином комнаты, в которую вела внутренняя лестница из передней, был, по всей видимости, мужчина. Пол и диваны в ней были устланы роскошными шкурами льва, тигра и пантеры, привезенными из Африки и Индии; казалось, глаза зверей сверкают, словно живые, а пасти разинуты в злобном оскале. Стены были обтянуты кордовской кожей с богатым тиснением; на стенах было развешано всевозможное оружие, начиная от гуронского томагавка до малайского криса, от рыцарского меча с крестообразной рукоятью до арабского канджара, от инкрустированной слоновой костью аркебузы XVI века до с золотой насечкой ружья XVIII века.
Тщетными оказались бы поиски другого входа, кроме того, что вел с лестницы; возможно, другие двери и существовали, но они были надежно скрыты от глаз.
Слуга-немец лет тридцати — единственный, кого в эти дни можно было заметить сновавшим по просторному дому, — запер ворота на засов и распахнул дверцу кареты, в то время как невозмутимый кучер распрягал лошадей. Лакей отнес на руках спящую Лоренцу из экипажа в переднюю. Здесь он опустил ее на покрытый красным ковром стол и заботливо укутал ей ноги белым плащом, в который она была завернута.
Затем он вышел, чтобы зажечь от каретного фонаря шандал с семью свечами, и вернулся в комнаты.
Но за то короткое время, пока он отсутствовал, Лоренца исчезла.
Дело в том, что вслед за лакеем в переднюю вошел граф де Феникс. Он поднял Лоренцу на руки и вынес через потайную дверь, затем поднялся по лестнице в оружейную, тщательно заперев за собой обе двери.
Оказавшись в комнате, он нажал носком ноги пружину в углу камина с высоким колпаком. Сейчас же чугунная каминная доска, служившая дверью, бесшумно отворилась; шагнув в дверной проем, граф исчез, закрыв таким же образом таинственную дверь.
По другую сторону камина обнаружилась еще одна лестница; поднявшись на полтора десятка ступеней, устланные утрехтским бархатом, он оказался на пороге комнаты, стены которой были обтянуты атласом с вытканными на нем цветами, казавшимися живыми благодаря ярким краскам и тонкой работе.
Комната была обставлена изящной золоченой мебелью. Два больших шкафа из черепахового панциря, инкрустированные медью, клавесин и туалетный столик розового дерева, прелестная пестрая кровать, севрский фарфор составляли неотъемлемую часть меблировки. Стулья, кресла, диваны, симметрично расставленные на пространстве тридцать на тридцать футов, довершали убранство апартаментов, включавших туалетную комнату и будуар, которые примыкали к описанной комнате.
Два окна, освещавшие комнату днем, были занавешены плотными шторами, нужды в которых сейчас не было, поскольку стояла ночь.
Окон в будуаре и туалетной комнате не было. Освещали их днем и ночью лампы, заправленные душистым маслом; невидимые руки поднимали и опускали их через отверстия в потолке.
В комнате царила полная тишина, сюда не доносилось ни шума, ни единого вздоха. Можно было подумать, что она находится в ста льё от города. Только золото мерцало со всех сторон, дорогие картины улыбались со стен, богемский хрусталь переливался разноцветными гранями и искрился яркими огнями. Когда граф опустил Лоренцу на диван, ему показался недостаточно ярким свет, падавший из будуара; он зажег огонь при помощи состава, что был в серебряном футляре, поразившем в свое время воображение Жильбера, и засветил стоявшие на камине розовые свечи, вставленные в два канделябра.
Он вернулся к Лоренце и, опустившись коленом на гору подушек, лежавших на полу возле дивана, произнес:
— Лоренца!
Молодая женщина откликнулась на его зов: она приподнялась на локте, хотя глаза ее по-прежнему были закрыты. Она ничего не отвечала.
— Лоренца, — повторил он, — спите ли вы своим обычным сном или находитесь под действием магнетизма?
— Я сплю магнетическим сном, — отозвалась Лоренца.
— Если я стану вас спрашивать, вы сможете мне отвечать?
— Думаю, что да.
— Хорошо.
После минутного молчания граф де Феникс продолжал:
— Посмотрите, что происходит в комнате принцессы Луизы, откуда мы уехали три четверти часа тому назад.
— Я смотрю в ту сторону.
— Что-нибудь видите?
— Да.
— Кардинал де Роган еще там?
— Его я не вижу.
— Что делает принцесса?
— Молится перед сном.
— Посмотрите в коридорах и на монастырском дворе, не видите ли вы его высокопреосвященства?
— Нет.
— Взгляните, не стоит ли его карета за воротами?
— Нет.
— Проследите за ним вдоль дороги, по которой мы только что проследовали.
— Слежу.
— Вы видите на дороге экипажи?
— Да, очень много.
— Не видно ли в одном из них кардинала?
— Нет.
— А ближе к Парижу?
— Я приближаюсь…
— Еще!
— Да…
— Еще!
— Вот он!
— Где?
— У заставы.
— Он остановился?
— Останавливается. Выездной лакей спрыгивает с запяток.
— Господин ему что-нибудь говорит?
— Собирается заговорить.
— Послушайте, Лоренца, мне важно знать, что кардинал ему сказал.
— Вы не приказали мне вовремя слушать. Подождите… Лакей разговаривает с кучером.
— Что он ему говорит?
— «Улица Сен-Клод в Маре, со стороны бульвара».
— Отлично, Лоренца! Благодарю вас.
Граф написал несколько слов на листе бумаги, обернул его вокруг небольшой медной пластинки, чтобы, очевидно, придать ей вес, дернул за шнурок звонка, потом нажал кнопку, под которой приотворилось окошко, опустил записку, после чего окошко захлопнулось.
Таким способом граф связывался с Фрицем, когда уединялся во внутренних комнатах.
Затем он вернулся к Лоренце.
— Благодарю вас, — повторил он.
— Значит, ты мною доволен? — спросила молодая женщина.
— Да, дорогая Лоренца.
— Тогда я жду вознаграждения.
Бальзамо улыбнулся и коснулся губами уст Лоренцы, отчего все ее тело охватила сладострастная дрожь.
— Джузеппе! Джузеппе! — прошептала она, горестно вздохнув. — Джузеппе! Я так тебя люблю!
Молодая женщина протянула руки, чтобы прижать Бальзамо к своей груди.
Бальзамо живо отступил назад, руки Лоренцы объяли пустоту и, скрестившись, легли на грудь.
— Лоренца, — заговорил Бальзамо, — не хочешь ли ты поговорить со своим другом?
— Да, — отвечала она. — Ты почаще говори со мной: я так люблю твой голос!
— Лоренца, ты мне частенько говорила, что была бы счастлива, если бы могла жить со мной вдвоем, вдали от всего мира.
— Да, это было бы счастье!
— Так вот я исполнил твое желание, Лоренца. В этой комнате никто не будет нас преследовать, никто нас здесь не достанет. Мы одни, совсем одни.
— Вот и прекрасно!
— Скажи, по вкусу ли тебе пришлась эта комната?
— Прикажи мне увидеть ее!
— Смотри!
— Какая прелестная комната! — воскликнула она.
— Так она тебе нравится? — нежно спросил граф.
— Да! Вот мои любимые цветы: ванильные гелиотропы, пурпурные розы, китайский жасмин. Благодарю тебя, мой заботливый Джузеппе. Ты такой добрый!
— Я делаю все, чтобы тебе нравиться, Лоренца.
— Это в сто раз больше, чем я того заслуживаю.
— Так ты согласна?
— Да.
— Признаешь, что была не права?
— Да, конечно! Но ты меня прощаешь, правда?
— Я прощу тебя, если ты мне объяснишь эту странность, с которой я воюю с тех пор, как тебя узнал.
— Знаешь, Бальзамо, во мне живут две разные Лоренцы: одна тебя любит, другая — ненавидит; я будто веду двойную жизнь: то я переживаю все восторги рая, то испытываю адские муки.
— Иными словами, одна жизнь проходит словно во сне, другая — наяву, не так ли?
— Да.
— И ты любишь меня, когда спишь, и питаешь отвращение ко мне, когда бодрствуешь?
— Да.
— Отчего так?
— Не знаю.
— Ты должна это знать.
— Нет.
— Ну, поищи хорошенько, загляни себе в душу, спроси свое сердце.
— Да, да… Теперь понимаю!
— Говори же!
— Когда Лоренца бодрствует, она римлянка, благочестивая дочь Италии. Она полагает, что знание — это преступление, а любовь — великий грех. Вот почему она боится ученого Бальзамо, страшится прекрасного Джузеппе. Ее исповедник сказал ей, что, если она будет тебя любить, она погубит свою душу, вот почему она готова убежать от тебя хоть на край света.
— А когда Лоренца спит?
— Совсем другое дело! Она больше не благочестивая римлянка, она женщина. Она читает мысли Бальзамо, она проникает в его сердце; она видит, что он гений, стремящийся к возвышенной цели; вот когда она понимает, что сама она ничто в сравнении с ним. Она хотела бы всю свою жизнь быть с ним рядом, чтобы в будущем хоть кто-нибудь невзначай вспомнил имя Лоренцы, говоря о великом… Калиостро!
— Так мне суждено прославиться под этим именем?
— Да, да!
— Дорогая Лоренца! Тебе нравится твое новое жилище?
— Оно гораздо богаче всех тех, что ты мне устраивал раньше, но я люблю тебя не за это.
— И за что же?
— За то, что ты обещаешь жить рядом со мной.
— Стало быть, когда ты спишь, ты знаешь, как страстно я тебя люблю?
Молодая женщина подтянула к груди колени; на губах ее заиграла бледная улыбка.
— Да, я вижу, — вздохнула она, — хотя… хотя… есть нечто такое, что ты любишь больше, чем Лоренцу.
— О чем ты говоришь? — вздрогнув, спросил Бальзамо.
— О твоей мечте.
— Что это за мечта?
— Твое честолюбие.
— Скажи лучше: слава.
— О Господи!
Сердце ее не выдержало, и тихие слезы покатились из-под опущенных ресниц.
— Что ты там увидела? — спросил Бальзамо, потрясенный ее ясновидением, которое временами пугало его самого.
— Я вижу блуждающие в темноте призраки; некоторые из них держат в руках свои головы, увенчанные коронами; а ты… ты стоишь в самом центре, словно генерал на поле боя. Ты словно наделен безграничной властью: ты повелеваешь, и все тебе покоряются.
— Разве ты мною не гордишься? — с радостью воскликнул Бальзамо.
— О, ты слишком добр, чтобы стать великим!.. Кстати, я ищу себя в окружающей тебя толпе, но не вижу. Меня уже нет… Меня уже не будет, — с грустью прошептала она.
— Где же ты будешь?
— Я умру.
Бальзамо содрогнулся.
— Ты умрешь, Лоренца? — вскричал он. — Да нет же, мы будем вместе и будем любить друг друга!
— Ты меня не любишь.
— Нет, люблю!
— Недостаточно сильно! — воскликнула она, обхватив голову Джузеппе. — Недостаточно сильно, — повторила она, прижавшись пылавшими губами к его лбу и осыпая его поцелуями.
— В чем же ты меня упрекаешь?
— Ты слишком холоден. Вот и сейчас ты отступаешь. Ты боишься, что я обожгу тебя поцелуями? Почему ты избегаешь моих губ? Верни мне былой покой, монастырь в Субиако, ночное одиночество моей кельи. Верни мне поцелуи, которые ты мне посылал на крыльях загадочного ветра; я видела, как они прилетали ко мне, подобно златокрылым сильфам, и душа моя ликовала.
— Лоренца! Лоренца!
— Не ускользай от меня, Бальзамо, не ускользай, молю тебя! Дай я сожму твою руку, поцелую твои глаза: ведь я жена тебе!
— Да, да, Лоренца, дорогая! Да, ты моя любимая жена!
— Но ты терпишь, чтобы я жила подле тебя ненужная, покинутая. У тебя есть нетронутый одинокий цветок, его аромат взывает к тебе, а ты его отталкиваешь! Я чувствую, что ничего для тебя не значу.
— Ты для меня все, Лоренца! В тебе моя сила, моя власть, мой гений, без тебя я был бы ни на что не способен. Перестань пылать ко мне безумной страстью, не дающей по ночам покоя женщинам твоей страны. Люби меня так же, как люблю тебя я.
— Но это не любовь, нет!
— Это, по крайней мере, все, что я у тебя прошу, потому что ты даешь мне все, чего я хочу. Для счастья мне довольно обладания твоей душой.
— Счастье? — презрительно поморщилась Лоренца. — Это ты называешь счастьем?
— Да, потому что для меня счастье — быть великим.
Лоренца протяжно вздохнула.
— Ах, если бы ты знала, милая Лоренца, что значит читать в людских сердцах, побеждать их, зная все их слабости!
— Да, я знаю, что только за этим я вам нужна!
— Не только! Твоими глазами я читаю в книге будущего. То, чего я не мог бы узнать и в двадцать лет ценой неимоверного труда и лишений, я узнаю от тебя, невинная голубка. Ты освещаешь мне подстерегающие меня на каждом шагу ловушки, расставленные моими врагами; ты сообщаешь остроту моему разуму, от которого зависят и жизнь, и состояние, и свобода. Благодаря тебе мои глаза становятся как у рыси, которая видит в темноте. Когда ты отворачиваешься от окружающего мира, закрывая свои прекрасные глаза, ты проникаешь внутренним, нечеловеческим взором в тайные глубины бытия! Ты охраняешь мой покой. Ты делаешь меня свободным, богатым, всесильным!
— А взамен ты делаешь меня несчастной! — вскричала Лоренца, сгорая от любви.
И она с невиданной жадностью обняла Бальзамо, а он, опаленный этим пламенем, почти не сопротивлялся.
Однако, сделав усилие, он разорвал обвивавшую его живую цепь ее рук.
— Лоренца! Лоренца! Сжалься надо мной, — прошептал он, пытаясь освободиться.
— Я жена тебе, а не дочь! Люби меня как супруг, а не так, как любил меня отец.
— Лоренца! — пробормотал Бальзамо, затрепетав от желания. — Умоляю, не требуй от меня другой любви, кроме той, какую я могу тебе дать.
— Но это не любовь! — возразила молодая женщина, в отчаянии воздев руки. — Нет, это не любовь!
— Да нет же, я люблю тебя… но непорочно и чисто, как любят святую.
Молодая женщина отшатнулась так резко, что ее длинные черные волосы рассыпались по плечам. Неожиданно почти угрожающим движением она простерла к графу свою белоснежную нервную руку.
— Что это значит? — отрывисто спросила она. — Зачем ты заставил меня покинуть родину, забыть имя, отречься от семьи, даже от Бога? Ведь ты молишься другому богу. Зачем ты завладел мною настолько, что превратил меня в рабыню, сделал мою жизнь и мою кровь своими? Слышишь? — в отчаянии продолжала она. — Зачем ты все это сделал? Чтобы называть меня девой Лоренцой?
Бальзамо в ответ вздохнул, подавленный безграничным страданием молодой женщины.
— Увы, в этом твоя вина или, вернее, вина Господа. Зачем он создал тебя ангелом с непогрешимым взглядом, который должен мне помочь подчинить вселенную? Почему ты умеешь читать в сердцах людей сквозь материальную оболочку, словно книгу через стекло? Да потому, что ты ангел чистоты, Лоренца! Ты прозрачный алмаз, ничто не омрачает твоего разума; и вот, видя такое незапятнанное, чистое, лучезарное существо, подобное Пресвятой Деве, Господь желает, чтобы оно сошло на землю по моему зову во имя созданных им стихий; ты его Святой Дух, витающий обыкновенно над простыми смертными, не находя среди них места, где можно было бы преклонить голову. Пока ты девственна — ты ясновидящая, Лоренца! Став женщиной, ты потеряешь свой дар.
— Тебе не нужна моя любовь, — вскричала Лоренца, яростно ударяя в ладоши, отчего руки покраснели, — тебе дороже твои недостижимые мечты, твои химеры! Ты обрекаешь меня на монашеское целомудрие, искушая своим присутствием, чем неизбежно обрекаешь меня на страдания! Ах, Джузеппе, Джузеппе, ты совершаешь преступление, вот что я тебе скажу!
— Не кощунствуй, Лоренца! — воскликнул Бальзамо. — Я страдаю не меньше тебя. Ну, загляни в мое сердце. Я приказываю! Попробуй сказать, что я тебя не люблю.
— Зачем ты борешься с собой?
— Я хочу вместе с тобой взойти на престол мира!
— Сможет ли твое честолюбие дать тебе то, что готова подарить моя любовь? — прошептала молодая женщина.
Бальзамо в растерянности уронил голову на грудь Лоренце.
— Да, да! — вскричала она. — Вот теперь я вижу, что ты любишь меня больше, чем свое честолюбие, больше, чем власть, больше, чем мечту. Наконец-то ты любишь меня так же, как я тебя!
Бальзамо пытался развеять пелену, застилавшую ему разум. Но его усилие оказалось тщетным.
— Если ты так меня любишь, пощади меня! — простонал он.
Лоренца его не слушала. Она обвила его шею руками, словно стальными оковами.
— Я люблю тебя так, как ты хочешь, — проговорила она, — как сестра или как жена, как дева или как женщина, но поцелуй меня, ну хоть один раз!
Бальзамо был покорен, побежден ее страстной любовью. Не имея сил сражаться, он прижался к Лоренце, как железо, притянутое магнитом; взор его горел, грудь бурно вздымалась, голова запрокинулась.
Губы его искали губ молодой женщины.
Вдруг разум вернулся к нему.
Он взмахнул руками, словно прогоняя дурман.
— Лоренца! — воскликнул он. — Проснитесь, я приказываю!
В тот же миг оковы, которые он никак не мог разорвать, спали, обнимавшие его руки опустились, жаркая улыбка, блуждавшая на пересохших от возбуждения устах Лоренцы, угасла, словно жизнь, истекавшая с последним вздохом, глаза ее раскрылись, она с силой взмахнула руками и устало рухнула на софу, вновь смежив веки.
Бальзамо сел в трех шагах от нее и глубоко вздохнул.
— Прощай, мечта! — прошептал он. — Прощай, счастье!
Едва придя в себя, Лоренца быстро огляделась по сторонам.
Она внимательно изучила каждую мелочь, доставляющую обыкновенно радость женщине, однако лицо Лоренцы оставалось строгим. Как только взгляд ее остановился на Бальзамо, она болезненно содрогнулась.
Сидя в нескольких шагах от Лоренцы, Бальзамо не сводил с нее глаз.
— Это опять вы? — отпрянув, спросила она.
Ее лицо выразило ужас, губы побелели, а на лбу и висках появилась испарина.
Бальзамо не отвечал.
— Где я? — спросила она.
— Вы сами знаете, откуда вы прибыли, — отвечал Бальзамо, — это естественным образом должно навести вас на мысль о том, где вы находитесь.
— Да, вы правы, я припоминаю. Я помню, как вы меня преследовали, как вырвали из рук моей августейшей заступницы перед Богом.
— Вы сами знаете, что даже всемогущая принцесса не смогла вас защитить.
— Да, вы ее околдовали! — сложив руки, вскричала Лоренца. — Боже, Боже! Спаси меня от этого дьявола!
— Что же во мне дьявольского? — пожал плечами Бальзамо. — Прошу вас избавиться раз навсегда от завезенных из Рима нелепых предрассудков, которые тянутся за вами с тех самых пор, как вы вышли из монастыря.
— Ах, монастырь… Кто мне вернет мой монастырь? — разразившись рыданиями, вскричала Лоренца.
— Пребывание в монастыре достойно большого сожаления! — проговорил Бальзамо.
Лоренца бросилась к окну, раздвинула занавески, подняла оконную задвижку и схватилась за один из прутьев железной решетки, увитой цветами, благодаря чему решетка была не столь заметна, что, однако, не лишало ее надежности.
— Там была тюрьма, и здесь тоже тюрьма, — сказала Лоренца, — однако я бы предпочла ту, что ведет на небо, чем эту, ведущую в ад.
Она в ярости ударила кулачками по решетке.
— Если бы вы были благоразумны, Лоренца, на вашем окне были бы только цветы.
— Разве я не была благоразумна, когда вы заперли меня в тюрьме на колесах вместе с чудовищем, которого вы называли Альтотасом? Однако вы не упускали меня из виду, я была вашей пленницей; перед уходом вы подчиняли себе мой разум! Где тот страшный старик, что заставлял меня трепетать от ужаса? Где-нибудь совсем рядом? Стоит нам обоим замолчать, и мы услышим из-под земли его голос!
— Вы распаляете свое воображение, как ребенок, — заметил Бальзамо. — Альтотас — мой учитель, друг, второй отец, он совершенно безвредный старик; он ни разу вас не видел, никогда к вам не подходил, а если бы видел или подошел, не обратил бы на вас внимания, потому что слишком увлечен своим делом.
— Своим делом… — пробормотала Лоренца. — Чем же он занят?
— Он ищет секрет вечной молодости, а это уже шесть тысячелетий занимает умы всего человечества.
— А чем занимаетесь вы?
— Я? Меня занимает вопрос человеческого совершенства.
— Все это от дьявола! — воскликнула Лоренца, воздев руки к небу.
— Ну вот, опять у вас начинается припадок, — проговорил, поднимаясь, Бальзамо.
— Припадок?
— Да. Вы не знаете очень важного. Ваша жизнь словно разделена надвое: то вы бываете нежной, доброй, рассудительной, то становитесь безумной.
— И под этим надуманным предлогом вы меня заперли?
— Увы, это совершенно необходимо.
— Я согласна на жестокость, на варварство, но не надо лицемерия. Когда вы рвете мне сердце на части, не притворяйтесь, что жалеете меня.
— Да разве это пытка — жить в изящно убранной и роскошной комнате? — без тени недовольства произнес Бальзамо и ласково улыбнулся.
— Решетки! Решетки со всех сторон! Я здесь задыхаюсь!
— Эти решетки — в ваших интересах, слышите, Лоренца?
— Он меня сжигает на медленном огне и говорит, что обо мне заботится!
Бальзамо подошел к молодой женщине и собирался было взять ее за руку, но она отскочила, словно при виде змеи.
— Не прикасайтесь ко мне! — вскричала она.
— Вы что же, ненавидите меня, Лоренца?
— Спросите у жертвы, любит ли она своего палача!
— Лоренца! Лоренца! Я не хочу быть вашим палачом, вот почему вынужден несколько ограничить вашу свободу. Если бы вы имели возможность свободно передвигаться, кто знает, что вы могли бы натворить в припадке безумия?
— Что бы я сделала? Лишь бы мне освободиться, и вы увидите, на что я способна!
— Лоренца! Вы дурно обращаетесь с супругом, которого выбрали перед Богом.
— Чтобы я вас выбрала? Никогда!
— Однако вы мне жена…
— Это происки сатаны.
— Она безумна, бедняжка! — нежно глядя на нее, прошептал Бальзамо.
— Я римлянка, — пробормотала Лоренца, — придет день, и я за себя отомщу!
Бальзамо грустно покачал головой.
— Вы хотите меня напугать, Лоренца? — с улыбкой спросил он.
— Вовсе нет! Как я говорю, так и сделаю!
— Вы же христианка, как вы можете так говорить? — воскликнул Бальзамо властно. — Ваша религия учит платить добром за зло. Если вы утверждаете, что исповедуете эту религию, разве не лицемерием было бы поступить наоборот?
Казалось, Лоренцу поразили его слова.
— Разоблачить перед обществом некроманта, колдуна… Это не месть, это мой долг!
— Если вы собираетесь разоблачить меня как некроманта и колдуна, значит, вы думаете, что я веду себя вызывающе по отношению к Богу. Но если это так, то почему же Бог не дает себе труда наказать меня? Ведь ему ничего не стоило бы поразить меня громом. Почему же он возлагает столь трудное дело на людей, таких же слабых и так же способных ошибиться, как я?
— Он мог забыть… Он милостив… — пролепетала молодая женщина, — он ждет, что вы сами исправитесь.
Бальзамо улыбнулся.
— Ну да, а пока он вам советует предать своего друга, благодетеля, супруга.
— Супруга? Благодарение Богу, никогда ваша рука не прикасалась к моей, чтобы я не покраснела или не вздрогнула.
— Вы сами знаете, что я великодушно избавлял вас от этого.
— Да, вы и впрямь сдержанны — это единственная награда за мои мучения. Если бы мне еще пришлось терпеть вашу любовь…
— Непостижимая загадка природы! — пробормотал Бальзамо, словно отвечая своим мыслям и не обращая внимания на слова Лоренцы.
— Итак, я желаю знать, по какому праву вы лишаете меня свободы.
— А почему вы, добровольно вручив мне свою свободу, хотите отобрать ее? Почему вы избегаете того, кто вас охраняет? Зачем собираетесь искать защиты у чужого человека от того, кто вас любит? Почему постоянно угрожаете тому, кто никогда вам не угрожал, открыть не принадлежащие вам тайны, о смысле которых вы не имеете понятия?
— Если пленник твердо решил освободиться, он в конце концов станет свободным, — не отвечая на вопросы Бальзамо, продолжала Лоренца, — ваши решетки меня не остановят, как не удержала ваша тюрьма на колесах.
— К счастью для вас, решетки надежны, Лоренца, — с угрожающим спокойствием заметил Бальзамо.
— Бог пошлет мне бурю, как тогда, в Лотарингии, и гром небесный их разобьет!
— Поверьте, что для вас лучше было бы просить Бога не делать этого; воздержитесь от романтических бредней, Лоренца! Я вам это говорю как друг, послушайтесь меня.
В голосе Бальзамо зазвенели гневные нотки, в глазах вспыхнул недобрый огонек, его белые сильные руки зловеще сжимались при каждом слове, которое он выговаривал медленно, почти торжественно. Оглушенная Лоренца слушала его вопреки своему желанию.
— Вот что, дитя мое, — продолжал Бальзамо таким же тоном, — я постарался, чтобы эта тюрьма была достойна принять даже королеву: будь вы королевой, у вас и тогда ни в чем не было бы недостатка. Довольно безумных речей! Живите здесь так, как если бы вы оставались в своей келье. Смиритесь с моим присутствием; любите меня как друга, как брата. Мне случается сильно огорчаться — мне бы хотелось вам довериться; порой я испытываю ужасные разочарования — меня утешила бы ваша улыбка. По мере того как вы будете добрее, внимательнее, терпеливее, решетки будут становиться все тоньше. Кто знает, может быть, через год, через полгода вы будете так же свободны, как я, и сами не захотите меня покинуть.
— Нет! Нет! — вскричала Лоренца, не понимая, как такая пугающая решимость Бальзамо уживается со столь нежным голосом. — Нет, не хочу больше слышать ни обещаний, ни лжи: вы меня похитили, вероломно похитили, но я принадлежу себе, и только себе; так отдайте меня, по крайней мере, Господу, если не желаете вернуть мне свободу. До сих пор я сносила ваш деспотизм, потому что помню, как вы вырвали меня из рук готовых меня обесчестить разбойников. Но моя признательность постепенно тает. Еще несколько дней этой возмутительной неволи, и я перестану считать себя вам обязанной; тогда берегитесь, я, пожалуй, поверю, что у вас с теми разбойниками какие-то таинственные отношения.
— Так вы готовы увидеть во мне главаря банды? — насмешливо спросил Бальзамо.
— Я в этом не уверена, но, во всяком случае, заметила кое-какие знаки, словечки…
— Заметили?.. — вскричал, бледнея, Бальзамо.
— Да, да! — сказала Лоренца. — Заметила, я их теперь знаю.
— Никогда о них не говорите! Ни единая душа не должна их знать! Спрячьте их поглубже в памяти, и пусть они там навсегда угаснут!
— Ну зачем же? — возразила Лоренца, испытывая воодушевление, какое охватывает в минуты гнева, оттого что найдено наконец уязвимое место противника. — Я бережно храню в памяти все эти слова, тихо повторяя их, пока буду в одиночестве, а при первом же удобном случае произнесу громко; кстати, я о них уже говорила.
— Кому? — спросил Бальзамо.
— Принцессе.
— Вот что, Лоренца, прошу вас внимательно меня выслушать, — начал Бальзамо, до боли сжимая кулаки, пытаясь побороть возбуждение и сдержать гнев, — если вы их и сказали, то больше вам не придется их произнести; вы не скажете их больше, потому что я запру все двери, потому что я прикажу заточить острия решеток; если понадобится, я возведу вокруг этого дома стены высотой с вавилонские.
— Я вам уже сказала, Бальзамо, — вскричала Лоренца, — что из любой тюрьмы можно рано или поздно выйти, тем более если любовь к свободе усиливается от ненависти к тирану!
— Прекрасно, попробуйте выйти отсюда, Лоренца. Однако вот что я вам скажу: вы сможете попытаться дважды. На первый раз я вас накажу так жестоко, что вы выплачете все свои слезы. В другой раз я покараю вас так безжалостно, что вы потеряете всю свою кровь до последней капли.
— Боже мой! Боже! Он меня убьет! — простонала молодая женщина, доведенная до последней степени бессильной злобы: она каталась по ковру, рвала на себе волосы.
Бальзамо смотрел на нее со смешанным чувством гнева и жалости. Наконец жалость одержала верх.
— Лоренца! Придите в себя, успокойтесь. Придет день, когда вы будете вознаграждены за все страдания или за то, что считали страданием.
— Я пленница! Пленница! — кричала Лоренца, не слушая Бальзамо.
— Ну, потерпите!
— Я обречена!
— Это только временное испытание…
— Я схожу с ума!
— Вы поправитесь…
— Немедленно отправьте меня в больницу для умалишенных! Посадите меня в настоящую тюрьму!
— Зачем? Ведь вы же предупредили меня о своих намерениях.
— Тогда — смерть! Смерть! Сейчас же!
Вскочив со стремительностью и гибкостью дикой кошки, Лоренца бросилась к стене, собираясь разбить себе голову.
Бальзамо протянул руку, произнес одно-единственное слово: и девушка замерла на полпути, закачалась и, засыпая, упала в объятия Бальзамо.
Казалось, волшебник подчинил себе ее тело, но тщетно пытался одолеть силу ее духа; он поднял Лоренцу на руки, отнес ее на кровать и прильнул к ее устам, потом задернул полог кровати и занавески на окнах и вышел.
Лоренца погрузилась в сладкий благодатный сон, окутавший ее, словно плащ, которым мать укрывает капризное дитя, которое много страдало и плакало.
Лоренца не ошиблась. Миновав заставу Сен-Дени и проехав через все предместье, карета повернула за угол последнего дома и выехала на бульвар.
Как и говорила ясновидящая, в этой карете сидел его высокопреосвященство Луи де Роган, архиепископ Страсбурский. Нетерпение подгоняло его, заставляя раньше назначенного времени отправиться с визитом к колдуну в его пещеру.
Кучер, привыкший к бесчисленным любовным похождениям красавца-прелата, не страшился темноты, рытвин и подстерегавших на некоторых мрачных улицах опасностей; он не дрогнул, когда освещенные и людные бульвары Сен-Дени и Сен-Мартена остались позади и пришлось свернуть на пустынный и темный бульвар, ведущий к Бастилии.
Карета остановилась на углу улицы Сен-Клод, и хозяин приказал остановиться в укромном месте под деревьями в двух десятках шагов от особняка.
Де Роган, одетый в светское платье, бесшумно подошел к особняку и трижды ударил в дверь, которую он без труда узнал благодаря описанию графа Феникса.
Во дворе раздались шаги Фрица, и дверь распахнулась.
— Здесь проживает господин граф де Феникс? — спросил кардинал.
— Да, монсеньер, — ответил Фриц.
— Он дома?
— Да, монсеньер.
— Доложите.
— Его высокопреосвященство кардинал де Роган, не так ли, монсеньер?
Принц был обескуражен. Он оглядел себя, потом стал озираться по сторонам, пытаясь понять, что могло выдать его звание, ведь он был один, и на нем не было рясы.
— Откуда вам известно мое имя? — спросил он.
— Хозяин только что мне сказал, что ожидает ваше высокопреосвященство.
— Да, завтра или послезавтра.
— Нет, ваше высокопреосвященство, он ожидал вас сегодня вечером.
— Хозяин дома сказал, что ждет меня сегодня?
— Да, ваше высокопреосвященство.
— Ну, так доложите обо мне, — приказал кардинал, сунув в руку Фрицу двойной луидор.
— Извольте следовать за мной, — пригласил Фриц.
Кардинал в знак согласия кивнул головой.
Фриц быстрыми шагами пошел к двери в приемную, освещенную огромным двенадцатирожковым бронзовым канделябром.
Изумленный кардинал, погруженный в задумчивость, шел за ним.
— Друг мой! — обратился он к лакею, останавливаясь перед дверью. — Тут, несомненно, какая-то ошибка. В этом случае мне не хотелось бы беспокоить графа. Не может быть, чтобы он меня ждал сегодня: он не знает, что я должен приехать.
— Монсеньер в самом деле его высокопреосвященство кардинал принц де Роган, епископ Страсбурский? — спросил Фриц.
— Да, друг мой.
— Значит, господин граф ожидает именно вас.
Фриц зажег одну за другой свечи еще двух канделябров, поклонился и вышел.
Несколько минут кардинал, охваченный сильнейшим волнением, озирал изящную меблировку гостиной, украшенной восемью картинами известных мастеров.
Наконец дверь распахнулась: на пороге стоял граф.
— Добрый вечер, монсеньер! — приветствовал он гостя.
— Мне сказали, что вы меня ожидаете! — вскричал кардинал, не отвечая на приветствие. — Вы ждали меня сегодня? Это невероятно!
— Прошу меня простить, но я действительно вас ждал, — отвечал граф. — Может быть, вы сомневаетесь в том, что я говорю, потому что я оказываю вам недостойный прием. Но я всего несколько дней в Париже и еще не успел устроиться. Извините меня, монсеньер!
— Так вы меня ждали! Кто же вас предупредил?
— Вы сами, монсеньер.
— То есть, как?
— Вы приказали кучеру остановиться у ворот Сен-Дени, не так ли?
— Да.
— Вы подозвали выездного лакея, и он подошел к дверце, чтобы выслушать приказания вашего высокопреосвященства?
— Да.
— Не вы ли сказали ему: «Улица Сен-Клод в Маре, через предместье Сен-Дени и бульвар», а он повторил это кучеру?
— Да. Так вы, значит, меня видели и слышали?
— Я вас видел, монсеньер, и слышал.
— Вы были там?
— Нет, монсеньер, меня там не было.
— Где же вы находились?
— Здесь.
— Вы видели и слышали отсюда?
— Да, монсеньер.
— Ни за что не поверю!
— Монсеньер забывает, что я колдун.
— Да, верно, я и забыл… Как же мне называть вас? Бароном Бальзамо или графом де Фениксом?
— В моем доме, ваше высокопреосвященство, у меня нет имени: меня зовут учитель.
— Да, это всеобъемлющее звание. Итак, учитель, вы меня ждали?
— Я вас ждал.
— Вы уже развели огонь в своей лаборатории?
— Он никогда не угасает, монсеньер.
— Вы позволите мне туда войти?
— Почту за честь проводить туда, монсеньер.
— Я пойду за вами, но при одном условии…
— При каком?
— Обещайте, что я не буду вступать в связь с дьяволом. Я испытываю ужас перед его величеством Люцифером.
— Монсеньер!..
— Да, обыкновенно на роль сатаны приглашают какого-нибудь отъявленного плута, отставного французского гвардейца или подгулявшего учителя фехтования, а чтобы игра произвела впечатление, когда гаснут свечи, они нещадно избивают зрителей кнутом и щелкают их по носам.
— Монсеньер! — с улыбкой заговорил Бальзамо. — Мои черти не забывают, что имеют дело с принцами: они всегда помнят слова господина де Конде, пообещавшего одному из них в случае, если он не будет вести себя смирно, хорошенько его взгреть, да так, что свет ему покажется не мил.
— Ну что ж, — проговорил кардинал, — это меня радует. Идемте в лабораторию.
— Не угодно ли монсеньеру следовать за мной?
— Идемте.
Кардинал де Роган и Бальзамо поднялись по узкой лестнице, которая вела так же, как и парадная, в комнаты второго этажа. Наверху Бальзамо отыскал под сводами дверь и отпер ее. Глазам кардинала открылся мрачный коридор, и его высокопреосвященство решительно пошел вперед.
Бальзамо запер дверь.
Грохот, с каким захлопнулась дверь, заставил кардинала оглянуться с некоторым волнением.
— Мы пришли, монсеньер, — сказал Бальзамо. — Пройдемте вот в эту дверь, но прошу вас не обращать внимания на скрип и грохот: эта дверь железная.
Скрип первой двери заставил кардинала содрогнуться, поэтому он был рад, что его вовремя предупредили: металлический скрежет петель и замка мог бы напугать и менее чувствительную натуру.
Он спустился на три ступеньки и вошел.
Огромный кабинет с голыми балками на потолке, большая лампа под абажуром, бесчисленное количество книг, много химического и физического оборудования — вот как выглядела эта новая комната.
Скоро кардинал почувствовал, что ему стало трудно дышать.
— Что это значит? — спросил он. — Я задыхаюсь, учитель, я весь в испарине. Что это за шум?
— В этом-то все и дело, монсеньер, как сказал Шекспир, — молвил Бальзамо, отодвигая гигантский асбестовый занавес, скрывавший огромную кирпичную печь; в середине печи поблескивали два отверстия, похожие на горящие в потемках глаза хищного зверя.
Комната, где находилась печь, была вдвое больше первой, но кардинал не увидел ее из-за занавеса.
— Сильное впечатление производит это зрелище! — воскликнул кардинал.
— Это и есть печь, монсеньер.
— Да, да, но вы процитировали Шекспира, а я приведу слова Мольера: есть печи и печи. У этой — вид вполне сатанинский, и потом, мне не нравится запах. Что в ней варится?
— То, о чем вы меня просили, ваше высокопреосвященство.
— Неужели?
— Да, ваше высокопреосвященство. Для меня большая честь, что вы пожелали познакомиться с образчиком моего умения. Я должен был взяться за работу только завтра вечером, но, узнав о том, что вы, монсеньер, изменили намерение и уже направляетесь на улицу Сен-Клод, я развел в печи огонь и приготовил смесь. И вот огонь пылает, а через несколько минут вы увидите золото. Позвольте, я распахну форточку и впущу свежего воздуху.
— Вы хотите сказать, что вот эти тигли…
— Да, из них через десять минут потечет чистейшее золото, такое же чистое, как в венецианских цехинах или тосканских флоринах.
— А можно на него взглянуть?
— Разумеется, только придется принять необходимые меры предосторожности.
— Какие же?
— Наденьте асбестовую маску со стеклами в отверстиях для глаз: огонь такой жаркий, что может опалить лицо.
— Дьявольщина! Придется поостеречься, я дорожу глазами и не отдал бы их даже за обещанные вами сто тысяч экю.
— Я так и думал, монсеньер: у вас красивые и добрые глаза.
Комплимент пришелся по вкусу кардиналу: он ревниво следил за производимым им впечатлением.
— Ага! Так вы говорите, мы сейчас увидим золото? — спросил он, прилаживая на лицо маску.
— Надеюсь, что да, монсеньер.
— На сто тысяч экю?
— Да, монсеньер, и даже, может быть, немного больше, потому что смеси я приготовил в изобилии.
— Вы щедрый колдун, — похвалил кардинал, и сердце его радостно забилось.
— Однако моя щедрость — ничто в сравнении с вашей, монсеньер, раз вы говорите мне такие слова. А теперь, монсеньер, будьте любезны немного отойти, я открываю заслонку тигля.
Бальзамо накинул короткую асбестовую рубашку, сильной рукой подхватил железные щипцы и приподнял накалившуюся докрасна крышку; под ней оказались четыре одинаковых тигля: в одном из них бурлила ярко-красная смесь, три другие были наполнены светлым веществом с пурпурным отблеском.
— Вот и золото, — пробормотал прелат вполголоса, словно боясь громко произнесенным словом нарушить совершавшееся на его глазах таинство.
— Да, монсеньер, вы правы. Эти четыре тигля расположены на разном расстоянии от огня: в одних золото должно вариться двенадцать часов, в других одиннадцать. Смесь — я раскрою вам этот секрет как другу науки — нужно переливать в слитки, как только оно закипит. Как видите, в первом тигле смесь посветлела: пора переливать. Извольте отодвинуться, монсеньер.
Кардинал повиновался, словно солдат — приказу командира. Бальзамо отложил щипцы, раскалившиеся от соприкосновения с пламеневшими тиглями, затем подкатил к печи наковальню с восемью железными формами одинакового размера.
— А это что, дорогой колдун? — полюбопытствовал кардинал.
— Это, монсеньер, формы, в которые я буду заливать ваше золото.
— Вот что! — удовлетворенно произнес кардинал.
Он продолжал следить за Бальзамо с удвоенным вниманием.
Бальзамо покрыл плиты пола защитным слоем белой пакли, встал между наковальней и печью, раскрыл огромную книгу и произнес заклинание, держа в руке волшебную палочку. Потом взялся за щипцы гигантских размеров, способные ухватить тигель.
— Золото выйдет отменное, высшего качества, ваше высокопреосвященство, — заметил он.
— Вы что же, собираетесь опрокинуть этот раскаленный котел?
— Да, ваше высокопреосвященство. Он весит не меньше пятидесяти фунтов! Далеко не каждый литейщик может похвастаться такими мускулами и такой, как у меня, сноровкой. Не бойтесь!
— А если тигель лопнет?..
— Однажды это со мной уже случилось, ваше высокопреосвященство. Было это в тысяча триста девяносто девятом году. Я проводил опыт вместе с Никола Фламелем у него дома на улице Писцов, неподалеку от часовни Сен-Жак-ла-Бушри. Бедняга Фламель едва не лишился зрения, а я потерял двадцать семь марок металла более ценного, чем золото.
— Что за чертовщину вы рассказываете, метр?
— Сущую правду.
— Вы этим занимались в тысяча триста девяносто девятом году?
— Да, монсеньер.
— С Никола Фламелем?
— С ним! А за пятьдесят лет до того мы открыли этот секрет вместе с Пьером ле Боном в городе Пола. Пьер тогда неплотно прикрыл тигель, испарения повредили мне правый глаз, и я не видел им почти двенадцать лет.
— С Пьером ле Боном?
— Да, с автором знаменитого труда «Margarita pretiosa»[20]. Вы, должно быть, знакомы с этой книгой.
— Да, она датирована тысяча триста тридцатым годом.
— Совершенно верно, монсеньер!
— И вы утверждаете, что были знакомы с Пьером ле Боном и Фламелем?
— Я был учеником одного и учителем другого.
Пока испуганный кардинал соображал, сам ли дьявол перед ним или один из его приспешников, Бальзамо погрузил в пекло щипцы с длинными рукоятками.
Алхимик уверенно и проворно зажал тигель на четыре дюйма от края, немного приподнял, проверяя, хорошо ли он за него взялся, напряг мышцы и мощным усилием вытянул чудовищный сосуд из пылавшей печи. Зажимы щипцов в тот же миг раскалились докрасна. Кардинал увидел, как в глиняные формы потекли светлые ручейки, похожие на серебристые молнии, рассекающие грозовую серную тучу. Края тигля стали темно-коричневыми, в то время как коническое дно было еще серебристо-розовым на фоне темной печи. Жидкий металл, подернувшийся сиреневато-золотистой пленкой, с шипением катился по желобу тигля, и пылающая струя достигала наконец темной формы. Поверхность расплавленного золота пенилась и бурлила, сотрясаясь движениями этого презренного металла.
— А теперь — другую, — проговорил Бальзамо, подходя ко второй форме.
Она была наполнена с той же силой и ловкостью.
Пот катился с Бальзамо градом; кардинал в темноте осенял себя крестным знамением.
Это и в самом деле было ужасное и в то же время величественное зрелище. В багровых отблесках пламени Бальзамо походил на одного из тех грешников, которых Микеланджело и Данте изображают на дне кипящего котла.
И потом, кардинал испытывал страх перед неведомым.
Бальзамо не успел передохнуть между двумя операциями, времени было мало.
— Будут небольшие потери, — предупредил он, заполнив вторую форму, — я на сотую долю минуты передержал смесь на огне.
— Сотая доля минуты! — воскликнул кардинал, не скрывая удивления.
— Для герметически закрытого сосуда это неслыханно много, монсеньер, — хладнокровно заметил Бальзамо, — а пока уже два тигля опустели, и перед вами — две формы, полные чистого золота: здесь сто фунтов.
Ухватив своими чудодейственными клещами первую форму, он опустил ее в воду; вода долго бурлила и шипела. Наконец Бальзамо раскрыл форму и достал безупречный золотой слиток в форме сахарной головки, немного сплющенной с обоих концов.
— Нам еще около часа дожидаться, пока два других тигля будут готовы, — сказал Бальзамо. — Не желает ли монсеньер отдохнуть или подышать свежим воздухом?
— Неужели это золото? — спросил кардинал, не слыша предложения хозяина.
Бальзамо улыбнулся. Кардинал оставался верен себе.
— Вы в этом сомневаетесь, монсеньер?
— Знаете, наука столько раз ошибалась…
— Вы не прямо выразили свою мысль, — заметил Бальзамо. — Вы думаете, что я вас обманываю, и делаю это сознательно. Монсеньер! Я был бы о себе невысокого мнения, если бы так поступал, потому что мое тщеславие не выходило бы за пределы моего кабинета. Неужели вы думаете, что я стал бы все это проделывать только ради того, чтобы насладиться вашим изумлением, которое улетучилось бы, обратись вы к первому попавшемуся ювелиру?! Мне бы хотелось, принц, чтобы вы оказывали мне больше доверия. Поверьте, что, если бы я хотел вас обмануть, я сделал бы это более ловким способом и из более высоких побуждений. Кроме того, известно ли монсеньеру, как проверить золото?
— Разумеется: существует пробирный камень.
— Вам, монсеньер, не приходилось самому производить подобные испытания, проверять испанские унции, которых сейчас так много в обращении? Они из самого что ни на есть чистого золота… Правда, среди них оказывалось немало фальшивых.
— Да, действительно, такое случалось.
— В таком случае, монсеньер, вот вам камень и кислота.
— Не надо, вы меня убедили.
— Монсеньер, доставьте мне удовольствие, убедитесь в том, что эти слитки не только из золота, но и без примесей.
Казалось, кардиналу неудобно проявлять недоверие, однако было очевидно, что он еще сомневается.
Бальзамо потер камнем о слитки и показал его гостю.
— Двадцать восемь карат, — сказал он, — сейчас я разолью два других тигля.
Десять минут спустя двести фунтов золота в четырех слитках были разложены на полу на пакле, мгновенно нагревшейся от соприкосновения с золотом.
— Вы, монсеньер, приехали в карете, не правда ли? Я, по крайней мере, видел, как вы ехали в карете.
— Да.
— Монсеньер! Прикажите кучеру подъехать к воротам, и мой лакей отнесет слитки в вашу карету.
— Сто тысяч экю! — пробормотал кардинал, снимая маску, словно своими глазами желая убедиться, что у его ног лежит золото.
— И вы сможете, монсеньер, сказать, откуда это золото, не так ли? Ведь вы видели, как оно было получено.
— Да, я могу это засвидетельствовать.
— Нет, что вы! — с живостью возразил Бальзамо. — Во Франции ученые не в чести, не надо ничего свидетельствовать, монсеньер. Вот если бы я занимался теорией вместо того, чтобы делать золото, я бы не стал возражать.
— Чем же я, в таком случае, могу быть вам полезен? — спросил кардинал, с трудом приподнимая в хрупких руках пятидесятифунтовый слиток.
Бальзамо пристально на него взглянул и рассмеялся ему в лицо.
— Что забавного вы нашли в моих словах? — спросил кардинал.
— Если не ошибаюсь, монсеньер предлагает мне свои услуги?
— Разумеется.
— Не уместнее было бы мне предложить вам свои?
Кардинал нахмурился.
— Я чувствую себя обязанным, сударь, — сказал он, — и спешу это признать. Однако если вы считаете мою признательность неуместной, я не приму от вас услугу: в Париже, слава Богу, довольно ростовщиков, у которых я могу либо под залог, либо под расписку раздобыть сто тысяч экю в три дня; один мой епископский перстень стоит сорок тысяч ливров.
Прелат вытянул белую, словно у женщины, руку: на безымянном пальце сверкал бриллиант величиной с лесной орех.
— Принц! — с поклоном отвечал Бальзамо. — Как вы могли хоть на миг заподозрить меня в намерении вас оскорбить? — и, как бы разговаривая с самим собой, прибавил: — Странно, что правда оказывает такое действие на человека, называющего себя принцем.
— Что вы хотите этим сказать?
— Монсеньер предлагает мне свои услуги; я спрашиваю вас: «Монсеньер, какого рода услуги вы готовы мне предложить?»
— Прежде всего, мое влияние при дворе.
— Монсеньер! Монсеньер! Вы и сами знаете, что доверие к вам пошатнулось. Я бы скорее предпочел услуги господина де Шуазёля, несмотря на то что ему осталось не более двух недель быть министром. Если уж говорить о влиянии, ваше высокопреосвященство, давайте полагаться на мое. Вот прекрасное золото! Как только монсеньеру понадобятся деньги, дайте мне знать накануне или в то же утро, и я приготовлю вам золота столько, сколько ваша душа пожелает. А когда у тебя есть золото — можешь все, не так ли, монсеньер?
— Нет, не все, — прошептал кардинал, превращаясь из покровителя в просителя и не пытаясь этому сопротивляться.
— Ах да, я совсем забыл, что монсеньер жаждет не золота, а кое-чего такого, что дороже всех земных благ; однако это уже зависит не от науки, это подвластно только колдовству. Ваше высокопреосвященство! Скажите только одно слово, и алхимик готов уступить место колдуну.
— Благодарю вас, сударь, мне ничего больше не нужно, я ничего более не хочу, — с грустью вымолвил кардинал.
Бальзамо приблизился к нему:
— Монсеньер! Молодой, пылкий, красивый, богатый принц, носящий имя Роган, не должен так отвечать магу!
— Отчего же?
— Да потому что маг читает в его сердце и знает правду.
— Я ничего более не желаю, сударь, — почти испуганно повторил кардинал.
— Я полагаю, напротив, что желания вашего высокопреосвященства таковы, что вы не осмеливаетесь в них признаться даже себе, сознавая, что это может себе позволить только король.
— Сударь, — вздрогнув, проговорил кардинал, — вы, как мне кажется, намекаете на слова, оброненные вами у ее высочества.
— Да, готов это признать, монсеньер.
— Сударь, вы ошибались тогда и ошибаетесь теперь.
— Не забывайте, монсеньер, что я вижу так же ясно, что творится сию минуту в вашей душе, как видел, что ваша карета выезжала из монастыря кармелиток в Сен-Дени, миновала заставу, свернула на бульвар и остановилась под деревьями в пятидесяти шагах от моего дома.
— Прошу вас объясниться.
— Монсеньер! Принцы вашего дома имеют обыкновение влюбляться сильно и рискованно. Вы не станете этого отрицать, таков уж закон!
— Я не понимаю, что вы хотите этим сказать, граф, — пролепетал кардинал.
— Напротив, вы прекрасно меня понимаете. Я мог бы попробовать затронуть многие струны вашей души, но зачем напрасно тратить время? Я коснулся именно той, что звучит громче других, я в этом уверен.
Кардинал недоверчиво поднял голову и встретился глазами с ясным и уверенным взглядом Бальзамо.
Бальзамо улыбался с выражением такого превосходства, что кардинал опустил глаза.
— Вы правы, ваше высокопреосвященство, вы совершенно правы, не смотрите на меня, потому что тогда я слишком ясно вижу, что происходит у вас в душе. Ваше сердце подобно зеркалу, хранящему изображение предмета, который в нем отразился.
— Молчите, граф де Феникс, молчите, — взмолился покоренный кардинал.
— Да, вы правы, надо молчать, ведь еще не пришло время признания в такой любви.
— Вы говорите, еще рано?
— Да.
— Так у этой любви есть будущее?
— Отчего же нет?
— А не могли бы вы мне сказать, не безрассудна ли она? Ведь я именно так полагал и теперь полагаю. И так мне будет казаться до тех пор, пока мне не представится случай убедиться в противном.
— Вы слишком многого от меня требуете, монсеньер. Я ничего не могу вам сказать, не имея связи с лицом, внушающим вам эту любовь. По крайней мере, у меня в руках должна быть какая-нибудь имеющая к ней отношение вещь.
— Что, например?
— Ну, скажем, прядь ее прекрасных золотистых волос, совсем маленькая.
— Какой вы проницательный человек! Да, вы были правы: вы читаете в сердце так, как я читал бы книгу.
— Увы, именно это я уже слышал от вашего бедного двоюродного прадедушки, шевалье Луи де Рогана, когда пришел с ним проститься в Бастилию за несколько минут до того, как он мужественно взошел на эшафот.
— Он вам сказал, что вы проницательный человек?
— Да, и что я читаю в сердцах, потому что я предупреждал его, что шевалье де Прео его предаст. Он не захотел мне поверить, а шевалье де Прео в самом деле предал его.
— Какая же связь между мною и моим предком? — невольно побледнев, спросил кардинал.
— Я напомнил вам о нем только затем, чтобы призвать вас к осторожности, монсеньер, когда вы будете добывать из-под короны нужные вам волосы.
— Не имеет значения, где их придется взять, они у вас будут, сударь.
— Ну и отлично! А теперь — вот ваше золото, монсеньер. Надеюсь, вы больше не сомневаетесь в том, что это золото?
— Дайте мне перо и бумагу.
— Зачем, монсеньер?
— Я напишу вам расписку на сто тысяч экю, которые вы любезно согласились мне одолжить.
— Ах, вот вы о чем, монсеньер? Мне — расписку? А зачем?
— Мне частенько случается брать в долг, дорогой граф, — ответил кардинал, — но даров я не принимаю.
— Как вам будет угодно, принц.
Кардинал взял со стола перо и написал расписку крупным неразборчивым почерком, от которого в наши дни служанка простого ризничего пришла бы в ужас.
— Все верно? — спросил он, протягивая Бальзамо бумагу.
— Превосходно! — отвечал граф и опустил расписку в карман, даже не взглянув на нее.
— Вы не хотите прочесть?
— С меня довольно слова вашего высокопреосвященства: слово Рогана дороже любой расписки.
— Дорогой граф де Феникс! — произнес кардинал с полупоклоном, что весьма много значило для человека столь высокого звания, — вы благородный человек, и, если уж вы не хотите быть моим должником, позвольте вам сказать, что мне приятно чувствовать себя обязанным вам.
Бальзамо в ответ поклонился и позвонил в колокольчик. Явился Фриц.
Граф сказал ему несколько слов по-немецки.
Фриц нагнулся, сгреб в охапку переложенные паклей восемь золотых слитков и поднял их с такой легкостью, как если бы ребенку довелось подобрать восемь апельсинов; удерживать их в руках ему было неловко, но ничуть не тяжело.
— Да этот парень — настоящий Геркулес! — изумился кардинал.
— Да, он очень силен, монсеньер, — отвечал Бальзамо, — но справедливости ради стоит сказать, что, с того дня как он поступил ко мне на службу, я даю ему по три капли эликсира, составленного моим ученым другом доктором Альтотасом. И вот результаты дают себя знать: через год он сможет поднять одной рукой сто марок.
— Удивительно! Непостижимо! — пробормотал кардинал. — Я не смогу удержаться, чтобы не рассказать обо всем этом.
— Рассказывайте, рассказывайте, монсеньер! — со смехом отвечал Бальзамо. — Однако не забудьте, что вы тем самым добровольно возьмете на себя обязательство самолично погасить пламя костра, если парламенту вздумается поджарить меня на Гревской площади.
Проводив знатного посетителя до самых ворот, он почтительно с ним простился.
— Где же ваш слуга? Что-то я его не вижу, — заметил кардинал.
— Он понес золото к вам в карету, монсеньер.
— Так он знает, где она?
— Под четвертым деревом справа от поворота на бульвар. Об этом я и сказал ему по-немецки, монсеньер.
Кардинал простер руки к небу и пропал в темноте. Бальзамо дождался Фрица и поднялся к себе, заперев все двери.
Оставшись в одиночестве, Бальзамо подошел к двери Лоренцы и прислушался.
Молодая женщина дышала ровно и легко.
Он приотворил окошко в двери и некоторое время задумчиво и нежно на нее смотрел. Потом захлопнул оконце, прошел через комнату, отделявшую апартаменты Лоренцы от лаборатории, и поспешил к печи. Он открыл огромную трубу, выводящую жар, и впустил воду из резервуара, расположенного на террасе. Затем бережно уложил в черный сафьяновый портфель расписку кардинала.
— Сло́ва Роганов довольно только для меня, — прошептал он, — однако там должны знать, на что я употребляю золото братства.
Едва он произнес эти слова, как три коротких удара в потолок заставили его поднять голову.
— A-а, меня зовет Альтотас, — промолвил он.
Он проветрил лабораторию, разложил все по местам и снова заложил печь кирпичами. Стук повторился.
— Он нервничает: это добрый знак.
Бальзамо взял в руки длинный железный стержень и тоже постучал. Он снял со стены железное кольцо и потянул за него: с потолка свесился на пружине трап до самого пола лаборатории. Бальзамо встал на него и с помощью другой пружины стал медленно подниматься, словно бог на сцене Оперы. Вскоре ученик очутился в комнате учителя.
Новое жилище старика-ученого имело около девяти футов в высоту и шестнадцати — в диаметре. Оно освещалось сверху и напоминало колодец, потому что было герметично закупорено с четырех сторон.
Как мог заметить читатель, эта комната была настоящим дворцом сравнительно с прежним фургоном.
Старик восседал в своем кресле на колесах за мраморным столом, сделанным в форме подковы и заваленном всякой всячиной: разнообразными травами, пробирками, инструментами, книгами, приборами и листами бумаги, испещренными кабалистическими знаками.
Он был настолько озабочен, что не обратил внимания на Бальзамо.
Свет лампы, свисавшей из центрального витража, отражался от его гладкого, без единого волоса, черепа.
Он рассматривал на свет пробирку белого стекла и был похож на хозяйку, которая сама ходит на рынок и проверяет на свету купленные яйца.
Некоторое время Бальзамо молча за ним наблюдал, потом спросил:
— Что нового?
— Подойди сюда, Ашарат! Я так рад, так счастлив: я нашел, нашел…
— Что?
— Да то, что искал, черт побери!
— Золото?
— Ну да, золото!.. По́лно!
— Алмаз?
— Прекрати свои дурацкие шутки! Золото, алмаз… Подумаешь, невидаль… Чего ради я стал бы ликовать, если бы дело было только в этом?
— Так вы нашли эликсир? — спросил Бальзамо.
— Да, друг мой, я нашел эликсир, иными словами — открыл секрет вечной молодости, а это жизнь! Жизнь! Да что я говорю? Вечная жизнь!
— A-а, так вы еще не оставили этой мечты? — спросил опечаленный Бальзамо: он относился к этим поискам как к безумной затее.
Не слушая его, Альтотас продолжал любовно рассматривать пробирку.
— Наконец-то соотношение найдено: эликсир из аристеи — двадцать граммов; ртутный бальзам — пятнадцать граммов; осадок золота — пятнадцать граммов; масло ливанского кедра — двадцать пять граммов.
— Если не ошибаюсь, предыдущий вариант содержал почти такое же количество эликсира из аристеи.
— Да, но недоставало главного ингредиента, однако он должен связать другие, без него все остальные компоненты — ничто.
— И вы знаете, что это?
— Я нашел его.
— И можете его добыть?
— Еще бы!
— Что же это за компонент?
— К тому, что уже есть в этой пробирке, необходимо прибавить три последние капли крови из артерии ребенка.
— Да где же вы возьмете ребенка? — в ужасе воскликнул Бальзамо.
— Его должен добыть ты!
— Я?
— Да, ты.
— Вы с ума сошли, учитель!
— Что тут такого?.. — невозмутимо спросил старик и сладострастно, с наслаждением, слизнул каплю жидкости, просочившейся сквозь неплотно притертую пробку.
— Вам нужен ребенок, чтобы взять у него из артерии три последние капли крови…
— Да.
— Так ведь для этого его пришлось бы убить?
— Разумеется, придется его убить, и чем красивее он будет, тем лучше.
— Это невозможно, — пожав плечами заметил Бальзамо, — здесь не принято брать детей, чтобы их убивать.
— Ба! Что же с ними делают? — с наивной жестокостью воскликнул старик.
— Их воспитывают, черт побери!
— Ах, так? Мир, стало быть, изменился. Три года назад нам предложили бы столько детей, сколько мы пожелали бы, за четыре щепотки пороху или полбутылки спирту.
— В Конго, учитель?
— Ну да, когда мы были в Конго. Мне безразлично, какого цвета кожа будет у этого ребенка. Я вспоминаю, что нам предлагали очень миленьких детишек — кудрявеньких, игривых.
— Все это чудесно, — продолжал Бальзамо, — но мы, к сожалению, не в Конго, дорогой учитель.
— Не в Конго? — переспросил тот. — А где же мы?
— В Париже.
— В Париже… Если мы отправимся из Марселя, мы будем в Конго через полтора месяца.
— Это так, конечно, но я должен быть во Франции.
— Почему?
— У меня здесь дело.
— У тебя во Франции дело?
— Да, и очень серьезное.
Старик мрачно рассмеялся.
— Дело! У него во Франции дело! Да, да, правда, я и забыл! Ты должен создать ложи…
— Да, учитель.
— Ты плетешь заговоры…
— Да, учитель.
— Дела, одним словом, как ты это называешь!
Насмешливый старик вновь натянуто улыбнулся. Бальзамо молчал, собираясь с силами в ожидании бури, которую он уже предчувствовал.
— Ну и как же обстоят дела? — спросил старик, с трудом повернувшись в кресле и устремив на ученика большие серые глаза.
Бальзамо почувствовал, как его словно пронзил яркий луч.
— Вы спрашиваете, что я успел сделать? — повторил он.
— Да.
— Я бросил первый камень и замутил воду.
— Ну и что за болото ты расшевелил? Отвечай!
— Отличное болото, философское.
— A-а, ну да, ну да! Ты запустишь в ход свои утопии, свои затаенные мечты. Все это бредни. А дураки будут спорить, есть ли Бог или его нет, вместо того чтобы попытаться самим, как я, стать богами. С кем же из философов тебе удалось вступить в связь?
— У меня в руках величайший поэт и безбожник эпохи. Со дня на день он должен возвратиться во Францию, откуда был почти изгнан. Он приедет, чтобы вступить в масонскую ложу; я основал ее на улице Железного Горшка, в доме, принадлежавшем когда-то иезуитам.
— Его имя?..
— Вольтер.
— Не знаю такого. Ну, кто еще?
— На днях я должен сговориться с очень известным мыслителем, автором «Общественного договора».
— Как его зовут?
— Руссо.
— Понятия не имею.
— Вы только и знаете, что Альфонса Десятого, Раймунда Люллия, Пьера Толедского и Альберта Великого.
— Да, потому что эти люди жили по-настоящему, потому что только они всю жизнь пытались ответить на великий вопрос: быть или не быть.
— Жить можно по-разному, учитель.
— Я знаю только один способ: существовать. Но давай вернемся к твоим философам. Повтори, как их зовут?
— Вольтер, Руссо.
— Я запомню их имена. И ты будешь утверждать, что благодаря двум этим господам…
— Я смогу завладеть настоящим и взорвать будущее.
— В этой стране, стало быть, много глупцов, раз их можно увлечь идеей?
— Напротив, здесь много умных людей, раз на них оказывают большее влияние идеи, а не действия. Ну и потом, у меня есть помощник гораздо более могущественный, чем все философы мира.
— Кто это?
— Усталость… Уже около шестнадцати веков во Франции господствует монархия, и французы от нее устали.
— Поэтому они свергнут монархию?
— Да.
— Ты в это веришь?
— Разумеется.
— И ты их подталкиваешь, подталкиваешь?..
— Изо всех сил.
— Глупец!
— Что?
— Какой тебе будет прок от свержения монархии?
— Мне — никакого, но наступит всеобщее счастье.
— Я сегодня в хорошем расположении духа и готов потерять время на то, чтобы тебя послушать. Так объясни же мне, во-первых, как ты собираешься достичь счастья, а во-вторых, что такое счастье.
— Как я достигну счастья?
— Да, счастья для всех или свержения монархии, что для тебя равносильно всеобщему благоденствию.
— Существующее министерство — последний оплот монархии. В него входят умные, предприимчивые, отважные люди, способные еще лет двадцать поддерживать дряхлый и шаткий трон. Вот они и помогут мне опрокинуть его.
— Кто? Твой философы?
— Да нет, философы, напротив, помогают ему удержаться.
— То есть как? Философы поддерживают министерство, которое поддерживает монархию? Ну и дураки же эти философы!
— Дело в том, что сам министр — философ.
— Теперь понимаю: философы правят с помощью этого министра. Значит, я ошибся: они не дураки, а эгоисты.
— Я не собираюсь спорить о том, кто они, — проговорил Бальзамо, теряя терпение, — это мне неизвестно; я только знаю, что, если теперешнее министерство падет, все возопят против кабинета, который придет ему на смену.
Ведь против него будут, во-первых, философы, во-вторых, парламент: философы выразят недовольство, парламент тоже; министерство начнет преследовать философов и упразднит парламент. Тогда дух и материя создадут некий тайный союз, оппозицию — настойчивую, упрямую, постоянную. Она непрерывно будет нападать на все, подкапываться подо все, расшатывать все. На месте парламента будут судьи, назначенные королем. Этих судей обвинят — и справедливо — во взяточничестве, продажности, беззаконии. Народ взбунтуется, и королевская власть столкнется с людьми образованными в лице философов, с буржуазией в лице парламентов и с народом — самим по себе. А народ — это рычаг, который искал Архимед; этим рычагом можно поднять весь мир.
— Хорошо, но и после того, как ты приподнимешь мир, наступит день, когда он снова упадет!
— Да, но, падая, королевская власть разобьется.
— А когда она разобьется, я буду пользоваться твоими ложными образами и говорить твоим высокопарным языком, — итак, когда рассыплется монархия, что восстанет из руин?
— Свобода.
— Так французы станут свободными?
— Это рано или поздно произойдет.
— И все будут свободны?
— Все.
— Во Франции, стало быть, появится тридцать миллионов свободных людей?
— Да.
— И ты веришь, что среди этих тридцати миллионов не найдется хоть один человек, у которого будет больше мозгов, чем у других? И вот в одно прекрасное утро он отберет свободу у своих двадцати девяти миллионов девятисот девяноста девяти сограждан, чтобы иметь самому чуточку больше свободы. Помнишь, у нас в Медине была собака? Она всю еду пожирала одна.
— Да. Но в один прекрасный день собаки собрались и придушили ее.
— Так то собаки! Люди слова бы не сказали!
— Вы ставите человеческий ум ниже собачьего, учитель?
— Да ведь тому есть подтверждения!
— Какие же?
— Кажется, у древних был Октавиан Август, а у современников — Оливер Кромвель, которые, с жадностью пожирали пирог: один — римский, другой — английский. А те, у кого они его вырвали, не только ничего не предприняли, но и никак не выразили своего возмущения.
— Даже если предположить, что появится такой человек, не надо забывать, что он смертен, он рано или поздно умрет, а перед смертью он совершит добро, даже по отношению к тем, кого притеснял, потому что изменит природу аристократии. Будучи вынужден на что-нибудь опираться, он выберет то, что сильнее всего: народ. Унизительное уравнение он заменит возвышающим равенством. У равенства нет точных границ, его уровень зависит от высоты того, кто это равенство устанавливает. Вот почему, возвысив народ, этот человек установит такой принцип, который до него не был известен. Революция сделает французов свободными; протекторат второго Октавиана Августа или Оливера Кромвеля сделает их равными.
Альтотас подскочил в кресле.
— До чего глуп этот человек! — вскричал он. — Отдать двадцать лет своей жизни воспитанию ребенка; пытаться научить его всему, что знаешь сам, и все ради того, чтобы в тридцать лет этот самый ребенок вам сказал: «Люди будут равными!..»
— Ну, разумеется, они будут равны, равны перед законом.
— А перед смертью, глупец? Перед смертью — законом законов, когда один умирает на третий день, а другой — столетним стариком? Равны! Люди равны, не победив смерти! О, безмозглый, дважды безмозглый!
Альтотас откинулся и громко рассмеялся. Бальзамо, нахмурившись, сидел с опущенной головой.
Альтотас взглянул на него с состраданием.
— По-твоему, я ровня труженику, который ест черствый хлеб, или младенцу, сосущему грудь кормилицы, или тупому старику, попивающему молочную сыворотку и оплакивающему потерянное зрение? Несчастный ты софист! Подумай хотя бы вот о чем: люди станут равны, когда будут бессмертны, потому что тогда они превратятся в богов, а равны могут быть только боги.
— Бессмертны! — прошептал Бальзамо. — Какая химера!
— Химера? — воскликнул Альтотас. — Да, химера, такая же химера, как пар, как флюид. Химера — как и все, что ищут, все, что еще не открыто, но будет найдено. Отряхни вместе со мной пыль миров, обнажи нагроможденные друг на друга пласты цивилизаций! Что же ты читаешь в этих слоях поколений людей, среди обломков королевств, в рудниках веков, которые современное исследование разрезает, как пирог разрезают ножом? То, что ищу я, что люди искали во все времена, но называли по-разному: добром, благом, совершенством. И когда они это искали? Во времена Гомера, когда люди жили по двести лет; в эпоху патриархов, когда жили по восемь веков. Они так и не нашли этого добра, блага и совершенства, потому что, если бы нашли его, наш дряхлый мир был бы свежим, девственным и розовым, как утренняя заря. А вместо этого — страдания, труп, разложение. А разве страдание сладко, разве труп красив, а разложение привлекательно?
— Хорошо, вы говорите, что никому еще не удавалось найти эликсир жизни, — отвечал Бальзамо старику, чья речь была прервана сухим покашливанием. — Так вот я вам скажу, что никто его и не найдет. Бог свидетель.
— Глупец! Если никто не раскрыл какую-то тайну, значит, она никогда не откроется? В таком случае в мире не было бы открытий! А ты думаешь, открытия — это нечто новое, что изобретает человечество? Нет, это что-то забытое и открытое вновь! А почему то, что однажды было открыто, забывается? Да потому, что у изобретателя слишком короткий век и человек не успевает сделать из своего открытия все заключающиеся в нем выводы. Раз двадцать человечество было на пороге открытия секрета вечной молодости. Неужели ты полагаешь, что Стикс — выдумка Гомера?
Неужели ты думаешь, что почти бессмертный Ахиллес со своей уязвимой пятой — это сказка? Нет. Ахиллес был учеником Хирона, так же как ты — мой ученик. Хирон означает в переводе — «лучший» или «худший». Хирона принято изображать в виде кентавра, потому что наука наделила его силой и легкостью коня. Так вот он тоже почти нашел эликсир бессмертия. Ему, может быть, так же как мне, не хватало трех капель крови, в которой ты мне отказываешь. Эти три недостающие капли крови сделали Ахиллеса уязвимым. Смерть нашла лазейку и проникла через нее. Да, повторяю: Хирон, человек разносторонний, лучший и в то же время худший, это не кто иной, как второй Альтотас, которому такой же вот Ашарат помешал завершить труд, способный осчастливить все человечество, вырвав его из-под Божьего проклятия. Ну, что ты на это скажешь?
— Я скажу, что у меня свое дело, у вас — ваше, — отвечал Бальзамо, уверенность которого заметно поколебали слова старика. — Давайте завершим их на свой страх и риск. Я не стану вам помогать в преступлении.
— В преступлении?
— Да еще в каком! Это такое преступление, которое способно вызвать негодование целого народа. Оно приведет на виселицу, от которой ваша наука еще не спасла ни лучших, ни худших из людей.
Альтотас пристукнул иссохшими руками по мраморному столу.
— Да не будь ты человеколюбивым идиотом! Это наихудшая порода идиотов, существующих в мире. Иди сюда, давай побеседуем о законе, грубом и абсурдном законе, написанном скотами вроде тебя, которых возмущает капля крови, пролитая для дела, но привлекают потоки крови во время казни на площади, у городских валов или на месте, именуемом полем брани. Твой закон глупый и эгоистичный, он жертвует человеком будущего ради человека настоящего. Его девиз: «Да здравствует сегодняшний день, пусть погибнет день завтрашний!» Что ж, давай поговорим об этом законе, если хочешь.
— Говорите все, что хотите, я вас слушаю, — все более мрачнея, сказал Бальзамо.
— У тебя есть карандаш или перо? Мы произведем небольшой подсчет.
— Я считаю без пера и карандаша. Говорите, что хотите сказать, говорите!
— Рассмотрим твой проект. Если не ошибаюсь, ты собираешься опрокинуть министерство, упразднить парламенты, поставить неправедных судей, вызвать банкротства; потом ты подстрекаешь к бунту, разжигаешь революцию, свергаешь монархию, позволяешь протекторату возвыситься и низвергаешь тирана. Революция даст тебе свободу, протекторат — равенство. А когда французы станут свободными и равноправными, твое дело будет завершено. Верно?
— Да. Вы полагаете, что это неисполнимо?
— Я не верю в невозможность чего бы то ни было. Как видишь, я создаю тебе все условия.
— Ну и что же?
— Вот, послушай! Прежде всего Франция — не Англия, где уже было то, что ты собираешься сделать, плагиатор ты этакий! Франция не изолированная страна, где можно свергнуть министерство, разогнать парламент, назначить неправедных судей, вызвать банкротство, пробудить недовольство, разжечь революцию, свергнуть монархию, возвысить протекторат, привести к краху протектора и сделать все это так, чтобы другие государства не вмешивались. Франция связана с Европой, как печень с человеческими внутренностями. Она пустила корни во всех европейских государствах; попробуй вырвать печень у огромного механизма, который называется европейским континентом — еще двадцать, тридцать, а то и сорок лет все его огромное тело будет биться в судорогах. Однако я назвал минимальный срок, разве двадцать лет слишком много? Отвечай, мудрый философ!
— Это срок небольшой, — отвечал Бальзамо, — даже недостаточный.
— Ну, а по-моему, этого вполне довольно. Двадцать лет войны, борьбы ожесточенной, истребительной, непрекращающейся; я допускаю двести тысяч убитыми в год, и это не преувеличение, принимая во внимание, что война развернется одновременно в Германии, Италии, Испании, — как знать? По двести тысяч человек на протяжении двадцати лет — это четыре миллиона человек; предположив, что у каждого из них семнадцать фунтов крови — так уж заведено в природе, — можно умножить… семнадцать на четыре, это будет… шестьдесят восемь миллионов фунтов — вот сколько крови придется пролить ради осуществления твоей мечты. Я же просил у тебя всего три капли. Теперь скажи, кто из нас сумасшедший, дикарь, каннибал? Что же, не отвечаешь?
— Хорошо, учитель, я вам отвечу: три капли — сущая безделица, если бы вы были совершенно уверены в успехе.
— Ну, а ты? Ты уверен, готовясь пролить шестьдесят восемь миллионов фунтов? Скажи! Встань и, положа руку на сердце, обещай: «Учитель, я ручаюсь, что эти четыре миллиона трупов — гарантия счастья для всего человечества!»
— Учитель! — повторил Бальзамо, избегая ответа на его вопрос. — Ради всего святого, попросите что-нибудь другое!
— Но ты не отвечаешь! Ты не отвечаешь! — торжествуя, воскликнул Альтотас.
— Вы преувеличиваете действие вашего эликсира, учитель: все это невозможно.
— Ты вздумал давать мне советы? Опровергать? Уличать во лжи? — спросил Альтотас, с тихой злобой вращая серыми глазами под седыми бровями.
— Нет, учитель, я просто размышляю: ведь я живу в тесном соприкосновении с внешним миром, споря с людьми, борясь со знатью. Я не сижу, как вы, в четырех стенах, безразличный ко всему происходящему вокруг, ко всему, что борется или утверждает себя, не занимаюсь чистой абстракцией. Я, зная о трудностях, констатирую их, только и всего.
— При желании ты мог бы одолеть эти трудности гораздо скорее.
— Скажите лучше, если бы я в это верил.
— Стало быть, ты не веришь?
— Нет, — отвечал Бальзамо.
— Ты меня искушаешь! — вскричал Альтотас.
— Нет, я сомневаюсь.
— Ну хорошо, скажи, ты веришь в смерть?
— Я верю в то, что есть. А ведь смерть существует!
Альтотас пожал плечами.
— Итак, смерть существует, — повторил он, — ведь этого ты не отрицаешь?
— Это вещь бесспорная!
— Да, это вещь бесконечная, непобедимая, правда? — прибавил старик с улыбкой, заставившей ученика содрогнуться.
— Да, учитель, непобедимая, а главное, бесконечная.
— А когда ты видишь труп, у тебя на лбу появляется испарина, сердце преисполняется жалостью?
— Испарины у меня не бывает, потому что я привык к людским несчастьям; я не испытываю жалости, потому что не дорого ценю жизнь. Однако при виде трупа я говорю себе: «Смерть! Смерть! Ты так же всесильна, как Бог! Ты правишь миром, и никто не может тебя победить!»
Альтотас выслушал Бальзамо, не перебивая и выдавая нетерпение лишь тем, что вертел в пальцах скальпель; когда его ученик завершил свою скорбно-торжественную речь, старик с улыбкой огляделся; его проницательный взгляд, способный, казалось, разгадать любую тайну природы, остановился на дрожавшей в углу черной собаке, лежавшей на тощей соломенной подстилке; это была последняя из трех собак одной породы, которых Бальзамо приказал принести по просьбе старика для опытов.
— Возьми этого пса, — сказал Альтотас Бальзамо, — и положи на стол.
Бальзамо послушно положил собаку на мраморный стол.
Пес, казалось, предчувствовал скорый конец и, ощутив на себе руку исследователя, задрожал, стал вырываться и взвыл, как только коснулся холодного мрамора.
— Раз ты веришь в смерть, стало быть, веришь и в жизнь? — спросил Альтотас.
— Несомненно!
— Вот пес, представляющийся мне вполне живым, а ты что скажешь?
— Конечно, живой, раз он воет, отбивается и боится.
— До чего же отвратительны эти черные собаки! Постарайся в следующий раз раздобыть белых.
— Хорошо.
— Итак, мы говорили, что этот пес живой. Ну-ка, полай, малыш, — прибавил старик, мрачно расхохотавшись, — полай, чтобы сеньор Ашарат убедился в том, что ты живой.
Он тронул пальцем какой-то мускул, и собака громко залаяла, вернее, жалобно взвизгнула.
— Прекрасно! Подвинь стеклянный колпак… Вот так! Давай сюда собаку… Ну вот, готово!.. Я, кстати, забыл спросить, в какую смерть ты веришь больше всего.
— Не понимаю, о чем вы говорите, учитель: смерть есть смерть.
— Справедливо! Ты прав, я придерживаюсь такого же мнения! Ну, раз смерть есть смерть, выкачивай воздух.
Бальзамо повернул колесо насоса, и через клапан с пронзительным свистом стал выходить воздух из-под колпака с собакой. Песик сначала забеспокоился, потом стал искать, принюхиваться, поднял голову, задышал шумно и учащенно, наконец свалился от удушья, вздохнул последний раз и издох.
— Вот пес, издохший от апоплексии, — объявил Альтотас. — Прекрасная смерть, не причиняющая долгих страданий.
— Да.
— Пес точно умер?
— Конечно!
— Мне кажется, ты в этом не очень убежден, Ашарат?
— Да нет, вполне!
— Ты знаком с моими возможностями, ведь так? Ты полагаешь, что я нашел способ инсуфляции. Но здесь другая проблема! Она заключается в том, чтобы заставить жизнь циркулировать вместе с воздухом…
— Я ничего не полагаю. Я думаю, что собака мертва, только и всего.
— Неважно. Для пущей убедительности мы убьем ее еще раз. Подними колпак, Ашарат.
Старик приподнял стеклянное приспособление; пес не двинулся: веки его были опущены, сердце остановилось.
— Возьми скальпель и, не трогая гортани, рассеки позвоночник.
— Я это сделаю только ради вас.
— А также ради бедняги-пса, в случае если он еще жив, — отвечал Альтотас с упрямой улыбкой, свойственной старикам.
Бальзамо взмахнул острым лезвием, и удар пришелся на позвоночник в двух дюймах от мозжечка, оставив огромную кровавую рану.
Пес — вернее, его труп — по-прежнему был неподвижен.
— Да, клянусь честью, он и в самом деле был мертв, — заметил Альтотас, — не бьется ни единая жилка, ни один мускул не дрогнет, ни одна клеточка не восстает против этого второго убийства. Он мертв, не правда ли, окончательно мертв?
— Я готов признать это столько раз, сколько вам будет угодно, — с ноткой нетерпения в голосе сказал Бальзамо.
— Сейчас животное недвижимо, успело уже остыть. Ничто не может устоять перед смертью, так ты сказал? Ничто не может вернуть жизнь или хотя бы видимость жизни бедному псу?
— Кроме Бога.
— Да, однако Бог не может быть столь непоследовательным! Когда Бог убивает, он имеет для этого основания или извлекает выгоду, коль скоро он олицетворяет высшую справедливость. Так говорил один убийца; не помню его имени. И это сильно сказано! Природа заинтересована в смерти. Итак, перед нами мертвый пес, и природа заинтересована в его смерти.
Альтотас проницательно взглянул на Бальзамо. Вместо ответа тот поклонился, чувствуя усталость оттого, что так долго слушал вздор старика.
— Что бы ты сказал, — продолжал Альтотас, — если бы пес открыл глаз и посмотрел на тебя?
— Я бы очень удивился, учитель, — с улыбкой отвечал Бальзамо.
— Удивился? Прекрасно!
При этих словах старик мрачно и неискренно рассмеялся и подтянул поближе к собаке аппарат из металлических пластинок, отделенных одна от другой суконными прокладками, которые были погружены в раствор кислоты. Два конца провода, или, иными словами — полюса, выходили по краям сосуда.
— Какой глаз тебе больше нравится, Ашарат? — спросил старик.
— Правый.
Старик приложил разнополюсные концы, между которыми был клочок шелковой ткани, к шейному мускулу собаки.
В то же мгновение собака открыла глаз и пристально посмотрела на Бальзамо. Он в ужасе отпрянул.
— Теперь давай перейдем к морде, ничего не имеешь против?
Охваченный сильнейшим волнением, Бальзамо не ответил.
Альтотас тронул другой мускул: глаз закрылся, зато раскрылась пасть и показались острые белые клыки, красные десны подрагивали, как в жизни.
Бальзамо испугался.
— Невероятно! — воскликнул он.
— Вот как мало значит смерть! — воскликнул торжествующий Альтотас, заметив растерянность своего ученика. — А все потому, что я, ничтожный старик, находящийся на пороге смерти, сумел заставить ее уйти со своего пути.
Вдруг он нервно и пронзительно рассмеялся.
— Будь осторожен, Ашарат! — продолжал он. — Вот лежит мертвый пес, который недавно чуть тебя не укусил, сейчас он на тебя бросится, осторожно!
И действительно, собака с перерезанной шеей, разинутой пастью и подрагивающим глазом вдруг поднялась на все четыре лапы и закачалась, страшно мотая головой.
Бальзамо почувствовал, как волосы у него на голове зашевелились; пот катился с него градом. Он стал отступать, пока не уперся спиной в дверь, подумывая, не сбежать ли ему.
— Ну-ну, я не хочу, чтобы ты умер от страха во время наших научных занятий, — усмехнулся Альтотас, отталкивая труп вместе с прибором, — довольно опытов!
И только труп собаки был отъединен от гальванического столба, он снова упал, страшный и неподвижный, как и раньше.
— Что это — смерть, Ашарат? Думал ли ты, что она может преподнести такой сюрприз? Отвечай!
— Странно, очень странно… — ответил Бальзамо, подходя ближе.
— Теперь ты видишь, что можно достигнуть того, о чем я говорил, дитя мое: первый шаг уже сделан. Зачем продлевать жизнь, когда можно отменить смерть?
— Это еще неизвестно, — возразил Бальзамо, — возвращенная вами жизнь искусственна.
— Если у нас будет время, мы отыщем и секрет жизни реальной. Разве ты не встречал у римских поэтов рассказов о том, что Кассидея умела возвращать жизнь мертвецам?
— Да, но то — у поэтов.
— Но римляне сами называли поэтов vates[21], друг мой, не забывай об этом.
— Тогда скажите мне…
— Опять возражение?
— Да. Если бы ваш эликсир жизни был готов и вы дали бы его псу, он жил бы вечно?
— Разумеется!
— А если бы он попал в руки к такому экспериментатору, как вы и тот его прирезал бы?
— Прекрасно! — вскричал старик, радостно хлопнув в ладоши. — Я ожидал этого вопроса!
— Ну, раз ожидали, ответьте.
— Нет ничего проще.
— Может ли эликсир помешать печной трубе упасть с крыши кому-нибудь на голову, пуле — прострелить человека навылет, лошади — ударами копыт распороть живот своего всадника?
Альтотас вызывающе смотрел на Бальзамо, словно вызывал на бой, в котором надеялся одолеть его.
— Нет, нет и нет, — продолжал старик, — ты совершенно прав, дорогой Ашарат. Ни трубы с крыши, ни пули, ни удара копытом невозможно избежать, пока есть дома, ружья и лошади.
— Но вы можете оживлять мертвецов…
— На короткое время — да. Навсегда — нет. Для этого нужно было бы прежде всего узнать, в каком месте находится душа, а это может занять слишком много времени. Однако я не дам душе выскользнуть через полученную телом рану.
— Как это?
— Я ее закрою.
— Даже если повреждена артерия?
— Ну да!
— Хотел бы я на это посмотреть!
— Смотри! — предложил старик.
Прежде чем Бальзамо успел ему помешать, старик проткнул себе вену на левой руке ланцетом.
В теле старика оставалось так мало крови и так медленно она текла в жилах, что не сразу выступила по краям раны. Но как только кровь появилась, она потекла довольно обильно.
— Боже милостивый! — ахнул Бальзамо.
— Что такое? — спросил Альтотас.
— Вы серьезно ранены.
— Ты, как Фома неверный, хочешь все пощупать, вот я и даю тебе возможность увидеть собственными глазами и потрогать собственными руками.
Он протянул руку и взял небольшую склянку, потом капнул из нее на рану.
— Смотри! — сказал он.
Под действием чудотворной жидкости кровь свернулась, ткань срослась, скрыв вену; рана затянулась настолько, что животворная влага, зовущаяся кровью, не смогла через нее просочиться.
На этот раз Бальзамо смотрел на старика с изумлением.
— Вот что я еще открыл! Что ты на это скажешь, Ашарат!
— Я скажу, что вы, учитель, величайший из ученых!
— Если я и не окончательно победил смерть, то, по крайней мере, нанес ей удар, от которого трудно оправиться, правда? Видишь ли, сын мой, у человека хрупкие кости, они иногда ломаются — я собираюсь сделать их крепкими как сталь. Если кровь начинает вытекать из человеческого тела, она уносит с собой и жизнь — я не позволю, чтобы кровь покидала тело. Плоть мягка и непрочна — я сделаю ее такой же неуязвимой, как у средневековых паладинов, чтобы об нее тупились острия мечей и лезвия топоров. Для этого нужно только одно: такой человек, как проживший триста лет Альтотас. Так дай же мне то, о чем я тебя прошу, и я буду жить целое тысячелетие. Дорогой мой Ашарат, это от тебя зависит. Верни мне молодость, верни силу моим мышцам, верни свежесть мысли, и ты увидишь, что я не боюсь ни шпаги, ни пули, ни рушащейся стены, ни дикого животного. В дни моей четвертой молодости, Ашарат, то есть прежде чем я доживу четвертый свой век, я обновлю лик земли и — клянусь тебе! — создам для себя и для обновленного человечества мир по своему вкусу: без падающих труб, без шпаг, без мушкетных пуль, без лягающихся лошадей. Тогда люди поймут, что гораздо лучше жить, помогая ближним и любя друг друга, чем терзать и убивать самих себя.
— Все это верно или, по крайней мере, возможно, учитель.
— Так принеси мне ребенка!
— Позвольте мне еще подумать и поразмыслите сами.
Альтотас бросил на ученика высокомерный, презрительный взгляд.
— Хорошо, иди, у меня еще будет время тебя убедить. Кстати сказать, человеческая кровь не настолько ценный ингредиент, что его нельзя было бы заменить каким-нибудь другим веществом. Иди! Я буду искать и найду. Ты мне не нужен. Ступай!
Бальзамо спустился по трапу. Он был молчалив и подавлен от сознания гениальности этого человека, который заставлял верить в невозможное и сам это невозможное творил.
В эту долгую и богатую событиями ночь читатель имел возможность, словно мифологический бог, восседающий на облаке, проследовать из Сен-Дени в Ла Мюэтт, оттуда — на улицу Кок-Эрон, потом — на улицу Платриер, а с улицы Платриер — на улицу Сен-Клод. Графиня Дюбарри решила в течение этой ночи убедить короля в необходимости проведения новой политики, отвечающей ее интересам.
Особенно она настаивала на опасности, подстерегавшей их в том случае, если Шуазёлю удастся добиться расположения дофины.
Пожав плечами, король ответил, что ее высочество дофина еще ребенок, а г-н де Шуазёль — опытный министр, значит, опасаться нечего, потому что одна не умеет работать, а другой не способен развлекаться.
Довольный удачным словцом, он положил объяснениям конец.
Графине однако это было далеко не все равно: с некоторых пор она стала замечать со стороны короля некоторую невнимательность.
Людовик XV был кокетлив. Он обожал заставлять своих любовниц сходить с ума от ревности, но следил, правда, за тем, чтобы она не вызывала ссор и затянувшихся размолвок.
Графиня Дюбарри была ревнива из самолюбия и от страха. Ей большого труда стоило завоевать занимаемое положение; оно было слишком высоко и слишком далеко отстояло от отправной точки, чтобы она могла позволить себе, подобно г-же де Помпадур, терпеть при короле других любовниц, даже находить их для него, когда его величество скучал, что бывало с ним весьма часто.
Итак, будучи ревнивой, графиня Дюбарри хотела основательно изучить причины королевской небрежности.
Король произнес памятные слова, ни одному из которых сам он не верил:
— Я забочусь о счастье своей невестки и не уверен в том, что дофин способен ее осчастливить.
— Отчего же нет?
— Мне показалось, что в Компьене, в Сен-Дени и в Ла Мюэтт господин Людовик слишком пристально рассматривал чужих жен и очень мало внимания уделял своей.
— По правде говоря, если бы я этого не услышала от вас, ваше величество, я бы никогда не поверила: ее высочество дофина хороша собой.
— Чересчур худа.
— Она такая юная!
— А вы поглядите на мадемуазель Таверне, ведь она одного возраста с эрцгерцогиней.
— Ну и что же?
— Она необыкновенно хороша.
В глазах графини мелькнул огонек, предупредивший короля о допущенной им оплошности.
— А вы сами, дорогая графиня, — с живостью продолжал король, — в шестнадцать лет наверняка были пухленькой, как пастушки нашего приятеля Буше.
Эта маленькая лесть немного поправила положение, но удар был слишком сильный.
Графиня Дюбарри перешла в наступление.
— Значит, мадемуазель де Таверне очень красива? — жеманничая, спросила она.
— Понятия не имею! — сказал Людовик XV.
— Как? Вы ее расхваливаете и не знаете, красива она или нет?
— Я знаю, что она не тощая, только и всего.
— Значит, вы все-таки рассмотрели?
— Ах, дорогая графиня, вы толкаете меня в западню! Вам известно, что я близорук, и меня поразили формы, к черту детали! А у мадам дофины я, кроме костей, ничего не заметил, только и всего.
— У мадемуазель де Таверне вы заметили формы, как вы говорите, потому что у ее высочества — красота изысканная, а у мадемуазель де Таверне — вульгарная.
— Полноте! В таком случае выходит, Жанна, что и ваша красота не из разряда изысканных? Я думаю, вы шутите.
— Ага! Комплимент, — едва слышно прошептала графиня, — только предназначен он не мне! — И громко продолжала: — Я буду очень довольна, если ее высочество выберет себе привлекательных фрейлин. Как ужасно, когда при дворе одни старухи!
— Мне ли об этом говорить, дорогая? Я еще вчера толковал об этом дофину, но ему это безразлично. Вот образцовый муж!
— А не начать ли ей с мадемуазель де Таверне?
— Думаю, что так и будет, — отвечал Людовик XV.
— Откуда вам это известно?
— От кого-то я слышал.
— Она нищая.
— Да, зато знатная. Эти Таверне-Мезон-Руж — из хорошей семьи и верные слуги.
— Кто их поддерживает?
— Этого я не знаю. Но я тоже убежден, что они нищие.
— Очевидно, не господин де Шуазёль, тогда бы они уже лопались от пенсиона.
— Графиня! Давайте не говорить о политике, умоляю вас!
— Если я заметила, что Шуазёли вас разоряют, — это называется говорить о политике?
— Разумеется, — отвечал король и встал со своего места.
Час спустя его величество вернулся в Большой Трианон в прекрасном расположении духа оттого, что пробудил ревность, повторяя вполголоса, как вероятно, повторял бы Ришелье в тридцать лет:
— По правде говоря, ревнивые женщины — это довольно скучно!
Как только король удалился, г-жа Дюбарри встала и прошла в будуар, где ее ждала Шон, сгоравшая от нетерпения узнать новости.
— Ну, за эти дни ты достигла блистательного успеха, — заметила та. — Третьего дня — представление дофине, вчера — приглашение к ее столу.
— Верно. Да мне-то что?
— То есть как что? Ты знаешь, что в эту минуту сто карет спешат по дороге в Люсьенн в погоне за твоей утренней улыбкой?
— Мне жаль этих людей.
— Почему же?
— Они напрасно теряют время: ни кареты, ни люди не увидят утром моей улыбки.
— Не надвигается ли буря?
— Да, черт побери! Прикажите скорее подавать шоколад!
Шон позвонила.
Явился Замор.
— Мой шоколад! — приказала графиня.
Замор неторопливо повернулся и медленно, с важным видом стал отмерять шаги.
— Этот дурак хочет меня уморить! — закричала графиня. — Сто ударов кнутом, если сию минуту не побежит!
— Я не бежать! Я комендант! — важно вымолвил Замор.
— A-а, ты комендант! — прошипела графиня, схватившись за небольшой хлыст с рукояткой из золоченого серебра, предназначенный для сохранения мира между болонками и грифонами. — Комендант? Ну, погоди! Я тебе сейчас покажу коменданта!
Замор бросился бежать, натыкаясь на стены и истошно вопя.
— До чего вы сегодня жестоки, Жанна! — заметила Шон.
— Я имею на это право.
— Разумеется! Однако я должна вас остановить, дорогая.
— Почему?
— Боюсь попасться вам под горячую руку.
В дверь будуара три раза постучали.
— Кто там стучит? — нетерпеливо спросила графиня.
— Хорошенький его ожидает прием! — прошептала Шон.
— Пусть я буду плохо принят! — вскричал Жан, широко распахнув дверь, как это делал король.
— А что произошло бы, если бы вы были плохо приняты? Это ведь вполне возможно.
— Если это произойдет, я больше к вам не приду, — отвечал Жан.
— Ну и что же?
— Вы сами потеряли бы больше, чем я, если бы плохо меня приняли.
— Наглец!
— Ну вот! Я уже и наглец, только потому, что не льщу вам. Что с ней сегодня, Шон?
— Не говори, Жан! Она просто неприступна. А вот и шоколад.
— Так не будем к ней подходить. Здравствуй, шоколад! — проговорил Жан, принимая поднос. — Как поживаешь, шоколад?
Он поставил поднос в углу на маленький столик, тут он и уселся.
— Иди, Шон, — пригласил он, — а слишком гордые останутся без шоколада.
— Вы просто восхитительны! — вымолвила графиня, увидев, как Шон подала Жану знак, что он может завтракать один. — Вы притворяетесь очень чувствительными, а сами даже не замечаете, как я страдаю.
— Да что с тобой? — подходя к ней, спросила Шон.
— Ни один из вас даже не подумал о том, что меня беспокоит! — вскричала она.
— Так вас что-то беспокоит? Скажите!
Жан не двинулся. Он делал себе тартинки.
— У тебя кончились деньги? — предположила Шон.
— Что ты, скорее они у короля кончатся! — отозвалась графиня.
— Тогда одолжи мне тысячу луидоров, — попросил Жан, — мне они очень нужны.
— Вы сейчас получите тысячу щелчков по своему мясистому красному носу.
— Так король решил оставить при себе этого отвратительного Шуазёля? — продолжала гадать Шон.
— Что же в этом удивительного? Такие, как он, несменяемы.
— Может, король влюбился в дофину?
— A-а, наконец-то вы подходите к самой сути! Поздравляю вас! Однако взгляните на этого грубияна: он пожирает шоколад и пальцем не желает шевельнуть, чтобы мне помочь. Да нет, они оба хотят, чтобы я умерла от огорчения.
Не обращая ни малейшего внимания на разразившуюся за его спиной бурю, Жан разрезал вторую булочку, намазал ее маслом и налил себе вторую чашку шоколада.
— Что вы говорите! Король влюбился? — воскликнула Шон.
Графиня Дюбарри кивнула головой, словно хотела сказать: «Вы угадали».
— В дофину? — спросила Шон, всплеснув руками. — Ну, тем лучше; кровосмешением он заниматься не будет. Да и вам спокойнее: лучше пусть он будет влюблен в нее, чем в кого-нибудь еще.
— А если он влюблен не в нее, а в кого-нибудь еще?
— Господи! Что ты говоришь? — испугалась Шон.
— Вот, видишь, теперь и тебе стало нехорошо. Этого только недоставало!
— Однако, если все обстоит именно так, мы погибли! — пробормотала Шон. — Вот отчего ты страдаешь, Жанна! В кого же он влюблен?
— Это ты у своего братца спроси. Он уже фиолетовый от шоколада, как бы не умер прямо здесь. Он-то тебе скажет, он наверняка знает или, по крайней мере, догадывается.
Жан поднял голову.
— У меня что-то хотят узнать? — спросил он.
— Да, господин Услужливый, да, господин Полезный, у вас спрашивают имя особы, интересующей короля, — ответила Жанна.
Жан плотно сжал губы и процедил всего три слова:
— Мадемуазель де Таверне.
— Мадемуазель де Таверне! — повторила Шон. — Ох, пощадите!
— Он об этом знает, палач! — завопила графиня, откинувшись в кресле и воздев руки к небу. — Он знает и спокойно ест!
— О! — воскликнула Шон, очевидно переходя со стороны брата на сторону сестры.
— По правде говоря, — кричала графиня, — я не понимаю, почему я до сих пор не выцарапала его отвратительные заспанные глазища! Бездельник! Смотрите, дорогая, он наконец просыпается!
— Вы ошибаетесь, — возразил Жан, — я сегодня еще не ложился.
— Что же вы, в таком случае, делали, потаскун?
— Я, черт возьми, бегал ночь напролет и все утро, — с возмущением ответил Жан.
— Да что говорить… Кто будет служить мне лучше вас? Кто мне скажет, что сталось с этой девицей, где она?
— Где она? — переспросил Жан.
— Да.
— В Париже, черт побери!
— В Париже?.. Где именно?
— Улица Кок-Эрон.
— Кто вам сказал?
— Ее кучер, я дождался его в конюшнях и допросил.
— Что он ответил?
— Он только что отвез все семейство Таверне в особнячок на улице Кок-Эрон; дом стоит в саду, примыкающему к особняку Арменонвиль.
— Ах, Жан! — воскликнула графиня. — Это заставляет меня помириться с вами, друг мой! Однако нам необходимо знать все подробности. Как она живет, с кем встречается? Чем занимается? Получает ли корреспонденцию? Вот что важно узнать!
— Ну что ж, узнаем!
— Каким образом?
— Каким образом?.. Я уже кое-что нашел, теперь ваша очередь.
— Улица Кок-Эрон? — с живостью переспросила Шон.
— Улица Кок-Эрон, — равнодушно повторил Жан.
— Должно быть, на улице Кок-Эрон сдаются комнаты.
— Превосходная мысль! — воскликнула графиня. — Надо поскорее отправиться на улицу Кок-Эрон, Жан, и снять дом. Мы там посадим своего человека, он будет следить за тем, кто к ней входит, кто выходит, что там замышляется. В карету, живей, живей! Едем на улицу Кок-Эрон!
— Пустое! На улице Кок-Эрон дома не сдаются.
— Откуда вы знаете?
— Навел справки, черт побери! Правда, там есть…
— Где там? Говорите!
— На улице Платриер.
— Что за улица Платриер?
— Вы спрашиваете, при чем тут улица Платриер?
— Да.
— Эта улица выходит задами на сады улицы Кок-Эрон.
— Пошевеливайтесь! — приказала графиня. — Надо снять квартиру на улице Платриер.
— Уже снял, — проговорил Жан.
— До чего же вы восхитительны! — воскликнула графиня. — Поцелуй меня, Жан!
Жан вытер губы, чмокнул г-жу Дюбарри в щечки и церемонно поклонился в знак признательности за оказанную ему честь.
— Это большая удача! — заметил Жан.
— Вас не узнают?
— Какой черт может меня узнать на улице Платриер?
— А что вы сняли?
— Крошечную квартиру в покосившемся домишке.
— Должно быть, у вас спрашивали, для кого вы снимаете квартиру?
— Разумеется.
— Что же вы ответили?
— Я сказал, что квартира предназначена для молодой вдовы. Ведь ты вдова, Шон?
— Черт возьми! — вырвалась у Шон.
— Ну и прекрасно! — похвалила графиня. — Она поселится в квартире и будет за всем следить. Не будем терять времени!
— Я отправляюсь сию минуту, — сказала Шон. — Прикажите подать лошадей!
— Лошадей! — крикнула Дюбарри и так яростно тряхнула колокольчиком, что могла бы разбудить весь дворец Спящей красавицы.
Жан и графиня знали, как им действовать по отношению к Андре.
Едва появившись в столице, она привлекла к себе внимание короля, следовательно, Андре была опасна.
— Эта девица, — рассуждала графиня, пока запрягали лошадей, — не была бы истинной провинциалкой, если бы перед отъездом в Париж не прихватила из своей голубятни какого-нибудь воздыхателя. Постараемся его отыскать и скорее за свадьбу! Ничто так не охладит пыл его величества, как свадьба влюбленных провинциалов.
— Дьявольщина! — возразил Жан. — Этого-то как раз нам и следует остерегаться. Для его христианнейшего величества, а вы, графиня, знаете его лучше, чем кто-либо другой, самый лакомый кусочек — это молодая замужняя дама. А вот девица, у которой есть любовник, вызовет недовольство его величества. Карета подана, — прибавил он.
Пожав Жану руку и поцеловав сестру, Шон поспешила к выходу.
— Почему бы вам не отвезти ее, Жан? — спросила графиня.
— Нет, я отправлюсь следом, — ответил Жан. — Жди меня на улице Платриер, Шон. Я буду первым, кого ты примешь в своей новой квартире.
Когда Шон удалилась, Жан вновь уселся за стол и выпил третью чашку шоколада.
Шон прежде всего заехала домой и переоделась, постаравшись принять вид мещанки. Она осталась довольна собой. Закутав в жалкий плащ черного шелка свои аристократические плечи, она приказала подать портшез и полчаса спустя уже поднималась в сопровождении мадемуазель Сильви по крутой лестнице на пятый этаж.
Здесь была расположена снятая виконтом квартира.
Дойдя до площадки третьего этажа, Шон обернулась: она почувствовала, что кто-то за ними следит.
Это была старуха-хозяйка, которая жила во втором этаже. Услыхав шум, она вышла и начала с большим интересом рассматривать двух молодых хорошеньких женщин, вошедших к ней в дом.
Насупившись, она подняла голову и встретилась глазами с обеими улыбающимися женщинами.
— Эй, сударыни, эй! Вы зачем сюда пришли?
— Мой брат снял здесь для нас квартиру, сударыня, — отозвалась Шон, пытаясь изобразить безутешную вдову. — Неужели вы его не видели? Быть может, мы ошиблись адресом?
— Нет, нет, это на пятом этаже, — воскликнула старуха-хозяйка, — ах, бедняжка, такая молоденькая и уже вдова!
— Увы! — вздохнула Шон, поднимая глаза к небу.
— Вам будет хорошо на улице Платриер, здесь очень мило. Сюда не доносится городской шум: окна вашей комнаты выходят в сад.
— Это то, о чем я мечтала, сударыня.
— Впрочем, из коридора можно видеть и улицу, когда проходят траурные процессии или дают представление с учеными собаками.
— Для меня это будет большим утешением, сударыня, — вздохнула Шон и начала подниматься.
Старуха проводила ее взглядом до пятого этажа; когда Шон заперла за собой дверь, она проговорила:
— У нее вид порядочной женщины.
Едва захлопнув дверь, Шон бросилась к выходившим в сад окнам.
Жан не ошибся: почти точно под окном снятой квартиры находился указанный кучером павильон.
Скоро в этом не осталось никаких сомнений: у окна села девушка с вышиванием в руках. Это была Андре.
Шон едва успела разглядеть девушку, как вдруг виконт Жан, перескакивавший через четыре ступени подобно прокурорскому канцеляристу, возник на пороге квартиры мнимой вдовы.
— Ну что? — спросил он.
— Это ты, Жан? Ты меня напугал.
— Что скажешь?
— Отсюда все прекрасно видно, жаль только, что ничего не услышу.
— Ну, ты слишком многого требуешь. Кстати, еще одна новость.
— Какая?
— Чудесная!
— Да что ты?
— Просто восхитительная!
— Ты меня убиваешь своими восклицаниями!
— Философ…
— Ну что еще? Какой философ?
— Напрасно говорится: «Умный всегда ко всему готов». Хоть я и умен, а к этому не был готов.
— Интересно, ты когда-нибудь договоришь до конца? Может, вас смущает эта девушка? В таком случае пройдите, пожалуйста, в комнату, мадемуазель Сильви!
— Да нет, не надо, прелестное дитя ничуть не помешает, напротив! Оставайся, Сильви, оставайся.
Виконт провел пальцем по подбородку хорошенькой служанки: она уже хмурила брови при мысли, что сейчас скажут нечто такое, чего она не услышит.
— Хорошо, пусть остается. Говорите же!
— Да я ничего другого не делаю с тех пор, как я у вас.
— Но так ничего и не сказали… Тогда молчите и не мешайте мне смотреть, так будет лучше.
— Не будем ссориться. Итак, я проходил, как я уже сказал, мимо фонтана.
— Вот как раз об этом-то вы ни слова не сказали.
— Ну вот, вы меня перебиваете.
— Нет.
— Прохожу я мимо фонтана… Я там хотел купить какую-нибудь старую мебель для этой ужасной квартиры… Вдруг чувствую, что кто-то обрызгал мне чулки.
— Подумаешь, как интересно!..
— Погодите, не торопитесь, дорогая. Смотрю и вижу… Угадайте, кого?.. Голову даю на отсечение, что не догадаетесь!
— Продолжайте.
— Я вижу, как молодой человек заткнул куском хлеба кран фонтана и во все стороны полетели брызги.
— Ах, как интересно! — пожала плечами Шон.
— Потерпите. Я громко выругался, почувствовав, что меня обрызгали. Человек оборачивается, и я вижу…
— Кого?..
— Моего философа, то есть, вернее, нашего.
— Кого, Жильбера?
— Его самого: с непокрытой головой, в куртке нараспашку, чулки сползли, башмаки без пряжек — одним словом, в милом неглиже!
— Жильбер!.. Что он сказал?
— Я его узнаю — он меня узнает, я приближаюсь — он отступает, я протягиваю руки — он бросается со всех ног и бежит, как заяц, между каретами, разносчиками воды…
— И вы потеряли его из виду?
— Еще бы, черт побери! Что же вы думаете, я должен был бежать за ним?
— Вы правы. Ах, Боже мой! Конечно, не должны, я понимаю, но теперь мы его потеряли.
— Подумаешь, какое несчастье! — обронила Сильви.
— Еще бы! — заметил Жан. — Я его должник: за мной хорошая порка. Если бы мне удалось ухватиться за его потертый воротник, ему не пришлось бы долго ждать, клянусь честью! Но он угадал мои добрые намерения и удрал. Ничего, главное — он в Париже. Когда с начальником полиции состоишь в неплохих отношениях, всегда можно найти то, что ищешь.
— Он нам необходим.
— Когда он будет у нас в руках, мы заставим его поголодать.
— Только на этот раз придется ему выбрать местечко понадежнее! — вмешалась Сильви.
— Ну да, а Сильви будет носить ему в это надежное местечко хлеб и воду. Правда, мадемуазель Сильви? — заметил виконт.
— Дорогой брат, довольно шуток, — оборвала его Шон, — мальчишка стал свидетелем ссоры из-за почтовых лошадей. Если у него будут основания на вас обидеться, он станет опасен.
— Я дал себе слово, пока поднимался к тебе по лестнице, что сегодня же отправлюсь к господину де Сартину и расскажу о своей находке. А господин де Сартин мне ответит, что человек с непокрытой головой, в спущенных чулках, в башмаках без шнурков, да еще макающий хлеб в фонтан, должен проживать неподалеку от того места, где его видели в таком неряшливом виде, после чего он и займется его поисками.
— Что он может здесь делать без гроша?
— На посылках, должно быть.
— Он? Этот необузданный философ? Да что вы!
— Должно быть, отыскал какую-нибудь родственницу, старую богомолку, и она его подкармливает корками, слишком черствыми для ее мопса, — предположила Сильви.
— Довольно, довольно, сложите белье в этот старый шкаф, Сильви. А вас, дорогой брат, я прошу заняться наблюдениями.
Они подошли к окну с большими предосторожностями.
Андре оставила вышивание, небрежно положила ноги на кресло, потом протянула руку за книгой, лежавшей неподалеку на стуле; она раскрыла книгу и стала читать нечто весьма увлекательное, как казалось со стороны, потому что сидела она не шелохнувшись.
— С каким увлечением она читает! — заметила Шон. — Что же это за книга?
— Вот что прежде всего необходимо! — отвечал виконт, достав из кармана подзорную трубу; он разложил ее, укрепил в углу подоконника и навел на Андре.
Шон с нетерпением за ним следила.
— Ну как, она в самом деле хороша собой? — спросила она виконта.
— Восхитительна! Изумительная девушка! Какие руки! А пальчики! До чего хороши глаза! Губы могли бы совратить святого Антония. Ножки, ах, божественные ножки! До чего хороша щиколотка в шелковом чулке.
— Ну что ж, влюбитесь в нее, вам сейчас только этого недоставало! — со смехом воскликнула Шон.
— А почему бы и не влюбиться?.. Мы бы неплохо все разыграли, особенно если бы она хоть немножко меня полюбила. Это несколько успокоило бы нашу бедную графиню.
— Дайте мне трубу и перестаньте молоть вздор… Да, она действительно хороша, не может быть, чтобы у нее не было любовника… Да она не читает, взгляните!.. Она вот-вот выронит книгу… Ну вот, книжка выскальзывает… падает… Видите, я была права, Жан: она не читает, она мечтает.
— Или спит.
— С открытыми глазами? До чего красивые глаза, черт возьми!
— Во всяком случае, — заметил Жан, — если у нее есть любовник, мы его отсюда увидим.
— Да, если он придет днем. А если ночью?..
— Дьявольщина! Об этом я и не подумал, а ведь надо было побеспокоиться об этом в первую очередь… Это доказывает, до какой степени я наивен.
— Да, наивен, как прокурор.
— Хорошо, что вы меня предупредили, я что-нибудь придумаю.
— Отличная труба! — похвалила Шон. — Я могла бы прочесть книгу.
— Прочтите и скажите мне название. Я попробую отгадать что-нибудь по книге.
Шон с любопытством направилась к окну, но еще быстрее отскочила.
— Ну, что там еще? — спросил виконт.
Шон схватила его за руку.
— Посмотрите осторожно, брат, — сказала она, — взгляните, кто выглядывает вон из того слухового окна слева. Смотрите, чтобы вас не заметили!
— Хо-хо, это мой любитель сухарей, да простит меня Бог! — глухо проговорил Дюбарри.
— Он сейчас свалится.
— Нет, он держится за водосточную трубу.
— А куда он смотрит так пристально и в каком-то диком упоении?
— Кого-то подстерегает.
Виконт хлопнул себя по лбу.
— Я понял! — вскричал он.
— Что понял?
— Он высматривает нашу мадемуазель, черт побери!
— Мадемуазель де Таверне?
— Да! Вот он, любовник из голубятни! Она едет в Париж — он бежит за ней. Она поселилась на улице Кок-Эрон — он сбегает от нас на улицу Платриер. Он смотрит на нее, а она мечтает.
— Могу поклясться, что это похоже на правду, — подтвердила Шон. — Взгляните, как пристально он смотрит, как горят у него глаза: он влюблен так, что потерял голову.
— Сестрица! — сказал Жан. — Мы можем больше не высматривать птичку, влюбленный юнец сделает это за нас.
— Для себя — да.
— Нет, для нас. А теперь позвольте вас покинуть: пойду к дорогому Сартину. Черт побери! Какая удача! Будьте осторожны, Шон: философ не должен вас видеть. Вы знаете, как легко его спугнуть.
Господин де Сартин возвратился домой в три часа ночи. Он очень устал и в то же время был вполне удовлетворен вечером, который сумел устроить для короля и графини Дюбарри.
Воодушевление народа было в немалой степени подогрето прибытием ее высочества Марии Антуанетты, вот почему в честь его величества тоже раздавались приветственные крики «Да здравствует король!». Однако справедливости ради следует отметить, что восторженности народа поубавилось со времен знаменитой болезни короля в Меце, когда вся Франция была в церкви или в местах паломничества, молясь за здравие юного Людовика XV, которого называли в то время Людовиком Возлюбленным.
А графиня Дюбарри, которую оскорбляли на улице, выкрикивая словечки особого сорта, была вопреки своим ожиданиям радостно встречена самыми разными слоями зрителей, ловко расставленных в первых рядах. Король был очень доволен и чуть заметно улыбнулся г-ну де Сартину; начальник полиции был уверен, что его ожидает щедрое вознаграждение.
Он подумал, что заслужил право не вставать с постели до обеда, чего с ним давно уже не случалось. Поднявшись, он решил воспользоваться нежданным свободным днем, который он сам себе позволил, для того чтобы примерить две дюжины новых париков, принимая доклады о ночных происшествиях. Когда он мерил шестой парик и выслушал треть докладов, ему доложили о виконте Дюбарри.
«Отлично! — подумал г-н де Сартин, — вот и вознаграждение! Впрочем, кто знает? Женщины такие капризные!»
— Просите господина виконта в гостиную!
Уставший за утро, Жан сел в кресло. Начальник полиции не замедлил явиться вслед за ним. Он убедился, что встреча не обещает ничего неприятного.
Жан и в самом деле казался приветливым.
Мужчины пожали друг другу руки.
— Дорогой виконт! Что привело вас в столь ранний час? — спросил г-н де Сартин.
— Прежде всего мне бы хотелось выразить вам свое восхищение тем, как вы устроили вчерашний праздник, — отвечал Жан, привыкший начинать с лести, когда он разговаривал с нужными ему людьми.
— Благодарю вас. Это официальное мнение?
— Что касается замка Люсьенн — да!
— Мне большего не нужно. Разве не там встает солнце?
— А иногда там же и ложится.
И Дюбарри грубо расхохотался, что, однако, придало его лицу выражение добродушия, в чем он особенно нуждался.
— Помимо высказанного вам одобрения, я хотел бы попросить вас оказать мне услугу.
— Хоть две, если это выполнимо.
— Да, вы сами мне теперь же это и скажете. Если в Париже что-нибудь потерять, есть ли надежда отыскать эту вещь?
— Да, если она ничего не стоит или, наоборот, стоит очень дорого.
— То, что ищу я, стоит недорого, — покачав головой, отвечал Жан.
— Что же вы ищете?
— Пытаюсь отыскать восемнадцатилетнего юношу.
Господин де Сартин потянулся за бумагой, взял карандаш и стал записывать.
— Восемнадцать лет… Как его зовут?
— Жильбер.
— Чем занимается?
— Думаю, что ничем.
— Откуда прибыл?
— Из Лотарингии.
— Где проживал?
— Был на службе у Таверне.
— Они привезли его с собой?
— Нет, моя сестра Шон подобрала его на дороге, когда он умирал с голоду. Она посадила его к себе в карету и привезла в Люсьенн, а там…
— Что же произошло?
— Боюсь, что этот дурак злоупотребил гостеприимством.
— Что-нибудь украл?
— Я этого не утверждаю.
— Ну так…
— Я хочу сказать, что он сбежал при странных обстоятельствах.
— И теперь вы хотите его изловить?
— Да.
— Имеете ли вы хоть какое-нибудь представление, где он может находиться?
— Я встретил его сегодня у фонтана на углу улицы Платриер и подумал, что он проживает где-нибудь неподалеку. Я даже мог бы показать дом.
— Ну что же! Если вы знаете дом, нет ничего проще, чем арестовать его в этом доме. Что вы собираетесь с ним сделать после ареста? Посадить его в Шарантон, в Бисетр?
— Нет, не совсем то.
— Господи! Да делайте с ним что пожелаете! Не стесняйтесь.
— Мальчишка нравился моей сестре, она хотела бы оставить его при себе: он умен. Вот если бы можно было доставить его к ней, это было бы прелестно!
— Мы попытаемся это сделать. Вы не узнавали на улице Платриер, у кого он живет?
— Нет! Понимаете, я боялся, что он меня заметит и смутится. Когда он меня увидел возле фонтана, он бросился бежать, словно сам сатана его подгонял! Если бы он узнал, что я догадываюсь о его убежище, он, возможно, съехал бы.
— Справедливо! Улица Платриер, говорите? В конце, в середине, в начале улицы?
— Ближе к середине.
— Будьте покойны, я пошлю туда ловкого человека.
— Дорогой начальник полиции! Каким бы ловким ни был ваш человек, он ведь рассказывает хоть немножко о своих делах, не правда ли?
— Нет, у нас никто ничего не рассказывает.
— Мальчишка — большой хитрец.
— A-а, понимаю… Простите, что сразу об этом не подумал. Вы хотите, чтобы я сам?.. Вы правы… это лучше… Там возможны трудности, о которых вы даже не догадываетесь!
Жан был убежден, что начальник полиции набивает себе цену, но не стал его разубеждать:
— Вот именно из-за этих трудностей я и прошу вас лично этим заняться.
Господин де Сартин позвонил в колокольчик. Явился лакей.
— Прикажите запрягать лошадей, — сказал он.
— У меня карета, — заметил Жан.
— Благодарю вас, я предпочитаю свою: она без гербов, это нечто среднее между фиакром и собственной каретой. Ее каждый месяц перекрашивают, поэтому ее очень трудно узнать. Пока запрягают лошадей, позвольте мне примерить новые парики.
— Пожалуйста, — сказал Жан.
Господин де Сартин позвал своего мастера по изготовлению париков. То был настоящий артист. Он принес хозяину большую коллекцию париков. Среди них были парики самых различных цветов, размеров и формы, для судейского, адвоката, откупщика, кавалера. Господину де Сартину, когда он проводил расследования, случалось иногда менять костюм три-четыре раза на день, и он в особенности дорожил тем, чтобы все этому костюму соответствовало.
Когда начальник полиции перемерил две дюжины париков, лакей доложил, что карета подана.
— Вы узна́ете дом? — спросил Жана г-н де Сартин.
— Еще бы, черт возьми! Я его отсюда вижу.
— И вы знаете, как к нему подойти?
— Это первое, о чем я подумал.
— И как же?
— По аллее.
— Значит, аллея, выходящая ближе к середине улицы, так?
— Да, а дверь с секретом.
— Ах, черт возьми, с секретом? Вы знаете, на каком этаже живет ваш беглец?
— В мансарде. Да вы скоро увидите, вон уже и фонтан.
— Кучер! Пошел шагом! — приказал г-н де Сартин.
Кучер придержал лошадей; г-н де Сартин поднял стекла.
— Вот этот грязный дом! — сказал Жан.
— A-а, это как раз то, чего я боялся! — всплеснув руками, вскричал г-н де Сартин.
— То есть как? Разве вы чего-нибудь боитесь?
— Увы, да!
— Чего именно?
— Вам не повезло.
— Почему, скажите пожалуйста?
— Дело в том, что грязный дом, где живет ваш беглец, принадлежит господину Руссо из Женевы.
— Писателю Руссо?
— Да.
— Что это меняет?
— То есть как что меняет? Сразу видно, что вы не начальник полиции и не привыкли иметь дело с философами.
— Жильбер у Руссо? Маловероятно…
— Вы же сами сказали, что ваш молодой человек — философ!
— Да.
— Ну вот: каждый ищет себе подобного.
— Хорошо, предположим, что он у Руссо.
— Предположим.
— Что из этого следует?
— Что вам его ни за что не взять, черт побери!
— Почему?
— Потому что Руссо — страшный человек.
— Отчего же он не в Бастилии?
— Я предложил это сделать третьего дня королю, но он не осмелился.
— Как не осмелился?
— Он хотел возложить ответственность за его арест на меня, а я, клянусь, ничуть не храбрее короля!
— Неужели?
— Можете мне поверить. Приходится все хорошенько взвешивать, прежде чем дать этим собакам-философам рвать тебе штаны. А вы говорите — похищение из дома Руссо! Нет, дорогой мой, это невозможно!
— Признаюсь откровенно, дорогой господин де Сартин, я не совсем понимаю причину вашей робости. Разве король уже не король, а вы не начальник его полиции?
— Нет, вы все просто очаровательны! Когда вы говорите «Разве король уже не король?», вы полагаете, что этим все сказано. Так вот послушайте, дорогой виконт. Я бы скорее похитил вас у графини Дюбарри, чем вашего господина Жильбера у Руссо.
— Что вы говорите! Благодарю за откровенность!
— Клянусь, шуму было бы гораздо меньше! Вы даже не представляете себе, до чего чувствительная кожа у всех этих писак. Они вопят по поводу малейшей царапины, словно их колесуют.
— Не надо пугать себя призрачными страхами. И потом, уверены ли вы в том, что подобрал нашего беглеца Руссо? Неужели ему принадлежат все пять этажей и он один живет в этом доме?
— У Руссо нет ни денье, и, следовательно, у него не может быть дома в Париже; кроме него в этой лачуге, возможно, проживает десятка полтора-два жильцов. Однако вам стоит взять за правило следующее: всякий раз как вы ожидаете несчастья, приготовьтесь к тому, что оно случится. Если же ждете удачи, то не настраивайтесь на веселый лад. В девяноста девяти случаях вас подстерегает неудача, и только в одном это будет успех. Признаться, я подозревал, что с нами может случиться: я прихватил записи.
— Какие записи?
— Они касаются Руссо. Можете мне поверить, что любой его шаг известен.
— Неужели? Он в самом деле опасен?
— Нет, но из-за него могут быть неприятности: этот сумасшедший способен в любую минуту сломать себе руку или ногу, а обвинят в этом нас.
— Да пусть хоть шею себе свернет!
— Боже сохрани!
— Позвольте вам заметить, что я не понимаю, о чем вы говорите.
— Народ время от времени бросает в женевского философа камни, но оставляет это право за собой. Если же мы позволим себе бросить в него хотя бы маленький камешек, народ обратит свои удары на нас.
— Прошу прощения, я не могу уловить все эти тонкости.
— Мы должны принять все меры предосторожности. Мы можем рассчитывать только на то, что у Руссо мальчишки нет. Сейчас мы это выясним. Спрячьтесь поглубже в карете.
Жан повиновался, и г-н де Сартин приказал кучеру проехать по улице шагом.
Он раскрыл портфель и достал оттуда бумаги.
— Посмотрим, находится ли ваш юнец у Руссо. Когда он должен был сюда прибыть?
— Шестнадцатого.
— «Семнадцатого: видели, как господин Руссо в шесть часов утра собирает травы в Мёдонском лесу. Он был один».
— Один?
— Далее. «В два часа пополудни он продолжал собирать травы, но уже вместе с молодым человеком».
— Ага! — воскликнул Жан.
— Да, с молодым человеком, — повторил де г-н Сартин, — слышите?
— Это он, тысяча чертей! Он!
— Ну? Что вы на это скажете? «Молодой человек застенчив».
— Верно!
— «Он с жадностью ест».
— Все так.
— «Оба чудака срывают растения и укладывают их в жестяную коробку».
— Дьявольщина! — вскричал Дюбарри.
— Это еще не все. Слушайте дальше: «Вечером он привел молодого человека к себе, в полночь молодой человек еще не выходил от него».
— Прекрасно!
— «Восемнадцатого: молодой человек не выходил из дому и, по всей видимости, поселился у господина Руссо».
— Я не теряю надежды…
— Ну, в таком случае, вы оптимист! Впрочем, поделитесь со мной вашими соображениями.
— Вполне вероятно, что в этом доме у него есть какие-нибудь родственники.
— Сейчас вы будете удовлетворены, вернее, разочарованы. Кучер, стой!
Господин де Сартин вышел из кареты. Не пройдя и десяти шагов, он встретился с господином, одетым в серое, подозрительного вида.
Увидав прославленного чиновника, он снял шляпу и опять надел ее с таким видом, будто не придавал своему приветствию особого значения, хотя глаза его засветились уважением и преданностью.
Господин де Сартин подал знак, человек приблизился. Начальник полиции шепнул ему на ухо приказание, и тот исчез в аллее, ведущей к дому Руссо.
Начальник полиции опять сел в карету.
Несколько минут спустя человек в сером подошел к карете.
— Я отвернусь, чтобы меня не было видно, — проговорил Дюбарри.
Господин де Сартин улыбнулся, выслушал доклад агента и отпустил его.
— Ну что? — спросил Дюбарри.
— Как я и подозревал, нам не повезло. Ваш Жильбер живет у Руссо. Уверяю вас, что лучше было бы оставить ваши намерения.
— Чтобы я от этого отказался!..
— Да. Неужели вам хочется, чтобы ради пустой фантазии против нас восстали все парижские философы?
— Боже мой, что скажет Жанна?
— Так она очень дорожит этим Жильбером? — спросил г-н де Сартин.
— Да.
— В таком случае вам остается действовать лаской, умаслите Руссо, и вам не придется красть молодого человека, он отдаст вам Жильбера по доброй воле.
— Могу поклястся, что легче было бы приручить медведя.
— Это, может быть, легче, чем вам представляется. Не будем терять надежды. Он любит привлекательные лица: графиня — первая красавица, да и мадемуазель Шон недурна собой. Как вы думаете, графиня готова была бы ради своей фантазии пойти на небольшую жертву?
— И не на одну!
— Согласится ли она влюбиться в Руссо?
— Если это необходимо…
— Это будет полезно. Однако, чтобы их познакомить, понадобится посредник. Не знаете ли вы кого-нибудь из поклонников Руссо?
— Господина де Конти.
— Плохо! Он не доверяет принцам. Надо бы какого-нибудь обыкновенного человека: ученого, поэта…
— Мы не поддерживаем отношений с этими людьми.
— Мне кажется, я встречал у графини господина де Жюсьё.
— Ботаника?
— Да.
— Вы правы. Он действительно приезжает в Трианон, и графиня позволяет ему опустошать свои клумбы.
— Вот и прекрасно! Жюсьё — один из моих друзей.
— Можно считать, что все улажено?
— Почти так.
— Жильбер, стало быть, попадет ко мне?
Господин де Сартин на мгновение задумался.
— Думаю, что да, — сказал он, — и это произойдет без всякого насилия, без единого крика. Руссо отдаст вам его со связанными руками и ногами.
— Вы так полагаете?
— Я в этом уверен.
— Что для этого нужно?
— Самую малость. У вас есть свободное местечко недалеко от Мёдона или Марли?
— Да, места там сколько угодно. Я знаю с десяток тихих уголков между замком Люсьенн и Буживалем.
— Прикажите там устроить… как бы это назвать?.. Мышеловку для философов.
— Господи Боже мой! Как же это устроить?
— Я пришлю вам проект, не беспокойтесь. А теперь уедем, на нас смотрят… Кучер, поезжай домой!
Великие исторические события для романиста — то же, что огромные горы для путешественника. Он на них смотрит, подходит к ним то с одной, то с другой стороны, почтительно раскланивается, проходя мимо, но не может на них взобраться.
Вот и мы посмотрим, походим вокруг, поприветствуем эту торжественную свадебную церемонию в Версале. Французский церемониал — единственная хроника, которой в этом случае следует доверяться.
А наша история, словно скромная спутница, отправится окольным путем, давая дорогу великой истории Франции, и не станет описывать ни величия Версаля времен Людовика XV, ни костюмов придворных тех лет, ни парадных ливрей, ни епископских облачений: она попытается найти еще что-нибудь не менее любопытное.
И вот церемония завершается в ярких лучах майского солнца; прославленные гости тихо расходятся, обсуждая чудесное зрелище, на котором они только что присутствовали. А мы вернемся к знакомым событиям и действующим лицам, имеющим с точки зрения истории некоторое значение.
Утомленный церемонией и особенно праздничным ужином, долгим, проходившим в строгом соответствии с церемониалом свадебного ужина его высочества великого дофина, сына Людовика XIV, его величество удалился к себе в девять часов и отпустил всех, кроме де Ла Вогийона, наставника детей Франции.
Герцог, большой друг иезуитов, надеявшийся на их возвращение благодаря своим отношениям с графиней Дюбарри, считал свою задачу по воспитанию отчасти выполненной после женитьбы его высочества герцога Беррийского.
Впрочем, впереди у наставника детей Франции была не менее трудная задача: ему надлежало завершить воспитание графа Прованского и графа д’Артуа; одному из них было в те времена пятнадцать, другому — тринадцать лет. Его высочество граф Прованский был скрытен и замкнут; его высочество граф д’Артуа — легкомыслен и своеволен. Ну, а герцог Беррийский, помимо всех своих качеств, благодаря которым он прекрасно учился, был еще и дофин, то есть первым после короля лицом во Франции. Вот почему де Ла Вогийон много терял, уступая свое влияние на него женщине.
Когда король попросил его задержаться, де Ла Вогийон решил, что его величество понимает, какая это потеря, и хочет утешить его вознаграждением. Ведь когда воспитание закончено, наставника обыкновенно стараются отблагодарить.
Это заставило и без того чувствительного герцога де Ла Вогийона расчувствоваться окончательно. Он и так подносил платок к глазам во время ужина, показывая, как он сожалеет о потере ученика. После десерта он всхлипнул. Впрочем, оставшись один, он скоро успокоился.
Когда же его вызвал к себе король, он снова достал из кармана платок и выдавил слезу.
— Подойдите, мой бедный Ла Вогийон, — обратился к нему король, поудобнее устраиваясь в кресле. — Подойдите, я хочу с вами поговорить.
— Я к услугам вашего величества, — молвил герцог.
— Садитесь вот сюда, дорогой мой, вы, должно быть, устали.
— Мне садиться, сир?
— Да, вот сюда, без церемоний.
Людовик XV указал герцогу на табурет, стоявший таким образом, что лицо наставника было ярко освещено, тогда как король оставался в тени.
— Ну что же, дорогой герцог, вот воспитание и завершено.
— Да, сир.
И Ла Вогийон вздохнул.
— И прекрасное воспитание! — продолжал Людовик XV.
— Ваше величество слишком добры ко мне.
— Оно делает вам честь, герцог.
— Благодарю вас, ваше величество.
— Его высочество дофин — один из самых просвещенных принцев Европы, если не ошибаюсь?
— Надеюсь, сир.
— Он хороший историк?
— Очень хороший.
— Прекрасный географ?
— Сир! Его высочество дофин способен составить карту получше инженера.
— Он прекрасно точит детали на станке?
— Сир, это не моя заслуга, я его этому не учил.
— Неважно, он умеет с ним обращаться?
— Да, он этим владеет в совершенстве.
— А часовое дело? Какая ловкость рук!
— Просто чудо, сир.
— Вот уже полгода все мои часы идут, как четыре колеса одной кареты, не обгоняя друг друга. А ведь он сам за ними следит.
— Это знание механики, сир, и я опять должен признаться, что я здесь ни при чем.
— Да, а математика, а навигация?
— Вот тут вы правы, сир, к этим наукам я всегда старался пробудить интерес его высочества дофина.
— Да, и он в этом очень силен. Я третьего дня слышал, как он разговаривал с господином де Лаперузом о перлинях, вантах и бригантинах.
— Это все морские термины… Да, сир.
— Он обо всем этом говорит, как Жан Барт.
— Да, он действительно тут очень силен.
— Всем этим он обязан вам…
— Я не заслуживаю похвал вашего величества… Я полагаю, что мои заслуги не столь велики… Его высочество дофин сумел извлечь пользу из моих уроков.
— Надеюсь, герцог, что его высочество в самом деле станет добрым королем, прекрасным правителем, хорошим отцом семейства… Кстати, герцог, — повторил король, — будет ли он хорошим отцом семейства?
— Сир! Его высочество преисполнен разнообразных достоинств! — наивно воскликнул г-н де Ла Вогийон.
— Вы меня не поняли, герцог, — сказал Людовик XV. — Я спрашиваю, может ли он стать хорошим отцом семейства.
— Сир! Признаюсь, я не понимаю вашего вопроса. Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать… хочу сказать… Вы ведь должны знать Библию, не так ли, герцог?
— Разумеется, я ее читал, сир.
— Ну так вы знаете, кто такие патриархи, правда?
— Конечно!
— Будет ли он хорошим патриархом?
Де Ла Вогийон взглянул на короля так, словно тот говорил по-китайски. Он повертел в руках шляпу и вымолвил:
— Сир! Великому королю подвластно все, чего только он сам пожелает.
— Простите, герцог, — настаивал на своем король, — я вижу, что мы друг друга не понимаем.
— Сир! Я изо всех сил пытаюсь понять.
— Хорошо, — решил король, — я буду выражаться яснее. Вы знаете дофина как свое дитя, не правда ли?
— Разумеется, сир.
— Вы знаете его вкусы?
— Да.
— Его страсти?
— О, что касается страстей, сир, это совсем другое дело: если бы они и были, я бы решительно их искоренил. Но мне, к счастью, не пришлось этим заниматься: его высочество не страдает этим недостатком.
— Вы сказали — к счастью?
— А разве это не счастье, сир?
— Стало быть, у него их нет?
— Страстей? Нет, сир.
— Ни одной?
— Ни единой, за это я ручаюсь.
— Этого-то я и боялся. Дофин будет отличным королем, прекрасным правителем, но никогда не станет хорошим мужем.
— Сир! Вы никогда не приказывали мне пробудить интерес его высочества к этой стороне жизни.
— И это было моей ошибкой. Мне следовало подумать о том, что настанет день, когда он женится. Однако, несмотря на то что он не подвержен страстям, вы не ставите на нем крест?
— То есть как?
— Я хотел спросить вот о чем. Как вам кажется, есть ли надежда, что когда-нибудь они у него появятся?
— Сир, мне страшно!
— Отчего же?
— Признаться, сир, для меня этот разговор — пытка! — жалобно простонал бедный герцог.
— Господин де Ла Вогийон! — воскликнул король, начинавший терять терпение. — Я вас ясно спрашиваю, будет ли его высочество хорошим супругом. Я оставляю в стороне вопрос о том, станет ли он настоящим отцом семейства.
— Вот именно на этот вопрос я не могу точно ответить вашему величеству.
— То есть почему же вы не можете ответить?
— Я и сам этого не знаю.
— Не знаете?! — вскричал Людовик XV в таком изумлении, что на голове у г-на де Ла Вогийона зашевелился парик.
— Сир, его высочество герцог Беррийский жил в доме вашего величества невинным ребенком, интересующимся науками.
— Ах, герцог, ребенок уже не учится, он женится!
— Сир, я был наставником его высочества…
— Вот именно, герцог! Вы должны были научить его всему, о чем ему следует знать.
Пожав плечами, король откинулся в кресле.
— Так я и думал, — со вздохом прибавил он.
— Боже мой, сир!..
— Вы знаете историю Франции, не так ли, герцог де Ла Вогийон?
— Сир, я всегда так думал и буду так думать, если только ваше величество не прикажет мне поверить в обратное.
— В таком случае, вы должны знать, что со мной произошло накануне женитьбы.
— Нет, сир, этого я не знаю.
— Ах, Боже мой, так вам ничего не известно?
— Не угодно ли будет вашему величеству рассказать мне об этом?
— Слушайте, и пусть это послужит вам уроком для воспитания двух других моих внуков, герцог.
— Я вас слушаю, сир.
— Я был воспитан в доме моего деда так же, как вы воспитали дофина. Мой наставник, господин де Вильруа, был славный человек, очень славный, как вы, герцог. Эх, если бы он почаще позволял мне оставаться в обществе моего дяди-регента! Так нет же! Невинные занятия, как вы говорите, помешали мне заняться изучением невинности! Однако я женился, а когда король женится, герцог, это важное событие для всего мира.
— Да, сир, я начинаю понимать.
— Ну и прекрасно! Итак, я продолжаю. Господин кардинал прощупал почву относительно того, что я смыслю в патриархате. Ничего! Я был добродетелен до такой степени, что появились опасения, как бы Франция не перешла в женские руки. К счастью, кардинал обратился за советом к господину де Ришелье. Он был в этом вопросе большой мастер. Ему пришла в голову блестящая мысль. Существовала некая девица Лемор или Лемур, точно не помню, рисовавшая восхитительные картины. Ей заказали целую серию сцен… ну… вы понимаете…
— Нет, сир.
— Как бы вам выразить? Пасторали.
— А, в стиле Тенирса.
— Даже более того — в стиле примитивов.
— Примитивов?
— Ну да, натуральных. Мне кажется, я нашел удачное слово. Теперь понимаете?
— Как? — краснея, вскричал герцог де Ла Вогийон. — Вашему величеству осмелились показать…
— А кто говорит, что мне их показывали, герцог?
— Чтобы ваше величество могло их увидеть…
— Надо было, чтобы я их увидел, вот и все.
— И что же?
— Да ничего особенного: я их увидел.
— И?..
— Ну и так как человек по своей натуре любит подражать… я все это и повторил!
— Да, сир, прекрасно придумано, великолепно, хотя это и опасно для юноши.
Король взглянул на герцога де Ла Вогийона с улыбкой, которую можно было бы назвать циничной, если бы она не появлялась на устах одного из самых умных монархов.
— Оставим на сегодня опасения, — сказал он, — и вернемся к тому, что мы должны сделать.
— Что же?
— А вы не знаете?
— Нет, сир, и я буду счастлив, если ваше величество сообщит мне об этом.
— Пожалуйста! Вы отыщете его высочество дофина, получающего последние поздравления от кавалеров, в то время как ее высочество выслушивает поздравления дам…
— Да, сир.
— Вы возьмете подсвечник и отведете его высочество в сторону.
— Да, сир.
— Вы сообщите своему ученику, — король подчеркнул два последних слова, — что его комната находится в конце нового коридора.
— Ни у кого нет ключа, сир…
— Потому что я его приберегал, герцог. Я предвидел то, что сегодня случится. Вот ключ.
Де Ла Вогийон принял его дрожащей рукой.
— А вам я хочу сказать, герцог, — продолжал король, — что в этой галерее я приказал развесить два десятка полотен.
— Да, сир.
— Вы поцелуете своего ученика, отопрете дверь коридора, вручите ему подсвечник, пожелаете спокойной ночи и скажете, что он должен через двадцать минут дойти до своей комнаты: по минуте на каждую картину.
— Понимаю, сир.
— Ну и прекрасно. Спокойной ночи, господин де Ла Вогийон!
— Прошу ваше величество простить меня.
— Не знаю, не знаю: хорошеньких бы дел вы без меня натворили в моем семействе!
Дверь за наставником затворилась.
Король взялся за особый звонок.
Явился Лебель.
— Кофе! — приказал король. — Кстати, Лебель…
— Да, сир?
— После того как принесете кофе, идите следом за господином де Ла Вогийоном: он отправился к его высочеству дофину.
— Слушаю, сир.
— Погодите, я еще не сказал вам, зачем вы пойдете.
— Вы правы, сир. Но я так торопился исполнить приказание вашего величества…
— Прекрасно! Вы пойдете за господином де Ла Вогийоном.
— Да, сир.
— Он так смущен, так опечален; я опасаюсь, что он расплачется, увидев его высочество.
— Что я должен сделать, если это произойдет?
— Ничего. Вы скажете мне об этом, вот и все.
Лебель подал королю кофе, тот медленно, смакуя, отпил глоток.
Лакей, известный в истории, вышел.
Спустя четверть часа он опять явился.
— Ну что, Лебель? — спросил король.
— Сир! Герцог де Ла Вогийон проводил его высочество до коридора, держа его под руку.
— Что дальше?
— Было непохоже, что он готов заплакать, скорее напротив: его маленькие глазки приняли игривое выражение.
— Хорошо. А потом?
— Он вынул из кармана ключ, протянул его высочеству, тот отпер дверь и ступил в коридор.
— Что было дальше?
— Герцог вложил подсвечник его высочеству в руку и сказал тихо, однако так, что я сумел разобрать: «Ваше высочество! Супружеское ложе находится в конце галереи, от которой я только что вручил вам ключ. Король желает, чтобы вы были в комнате через двадцать минут». — «Почему через двадцать минут? — спросил принц. — Мне довольно двадцати секунд». — «Ваше высочество! — отвечал господин де Ла Вогийон. — На этом кончается моя власть. Мне нечему больше вас научить, однако позволю себе дать вам последний совет: хорошенько рассмотрите обе стены галереи, и я обещаю вашему высочеству, что ему не придется скучать эти двадцать минут».
— Недурно.
— После этого, сир, господин де Ла Вогийон отвесил низкий поклон, по-прежнему выразительно поглядывая на его высочество; казалось, он и сам был бы не прочь заглянуть в коридор. Затем он удалился.
— Ну, а его высочество вошел, я полагаю?
— Да, сир. Взгляните: видите свет в галерее? Он там ходит уже около четверти часа.
— Ну вот, огонек исчезает, — заметил король после того, как несколько минут смотрел в окно. — Мне в свое время тоже дали двадцать минут, но я помню, что через пять минут я уже был у жены. Неужели о его высочестве скажут то же, что говорили об отпрыске Расина: «Он, увы, не сын, а только внук великого отца!»?
Дофин отворил дверь комнаты ее высочества, вернее, ее передней.
Облачившись в длинный белый пеньюар, эрцгерцогиня ожидала в золоченой кровати, едва осевшей под ее хрупким и нежным тельцем. Если бы можно было прочесть ее расположенные духа по лицу, то сквозь легкую дымку скрывавшей ее лицо печали стало бы ясно, что вместо кроткого ожидания супруга, девушка испытывает ужас: как все нервные натуры, она предчувствовала надвигавшуюся угрозу и боялась своих предчувствий гораздо больше, чем если бы ей пришлось встретиться с настоящей опасностью.
У постели сидела г-жа де Ноай.
Другие дамы находились в глубине комнаты, готовые удалиться по первому знаку фрейлины.
Согласно этикету, фрейлина невозмутимо ожидала прихода его высочества дофина.
Но на этот раз всем требованиям этикета и церемониала суждено было подчиниться неблагоприятным обстоятельствам. Оказалось, что придворные, которые должны были ввести его высочество дофина в комнату невесты, не знали, что его высочество по распоряжению короля Людовика XV пойдет новым коридором, поэтому они ожидали в другой передней.
Та же, куда только что вошел дофин, была пуста. Дверь, ведущая в спальню, была приотворена, и его высочество мог видеть и слышать все, что там происходило.
Он подождал, взглянул украдкой через щель и пугливо прислушался.
Послышался чистый, мелодичный, но немного дрожавший от волнения голос ее высочества:
— Откуда войдет его высочество?
— Через эту дверь, мадам, — отвечала герцогиня де Ноай.
Она показала дверь, противоположную той, за которой стоял дофин.
— Что за шум доносится из окна? — продолжала принцесса. — Можно подумать, что это гул моря.
— Это гул бесчисленных зрителей; они вышли прогуляться при свете иллюминации и ждут праздничного фейерверка.
— Иллюминация? — грустно улыбнувшись, переспросила принцесса. — Она будет не лишней сегодня: вечернее небо мрачно, вы видели, герцогиня?
Дофин потерял терпение, легонько толкнул дверь, просунул голову и спросил, можно ли ему войти.
Герцогиня вскрикнула, потому что не сразу узнала принца.
Ее высочество, находившаяся под впечатлением испытанных одно за другим сильных волнений, впала в то нервическое состояние, когда все может напугать; она вцепилась герцогине в руку.
— Это я, сударыня, — успокоил ее дофин, — не бойтесь.
— А почему через эту дверь? — спросила герцогиня де Ноай.
— А потому, — цинично ответил король Людовик XV, в свою очередь просовывая голову в приотворенную дверь, — потому, что герцог де Ла Вогийон, как истинный иезуит, прекрасно знает латынь, математику и географию, но ничего не смыслит кое в чем другом.
При виде столь внезапно появившегося короля ее высочество выскользнула из постели и поднялась, завернувшись в огромный пеньюар, скрывавший ее с головы до ног так же надежно, как сто́ла — римскую матрону.
— Вот теперь хорошо видно, как она худа, — прошептал Людовик XV. — Чертов Шуазёль! Надо же было среди всех эрцгерцогинь выбрать именно эту!
— Ваше величество! — заговорила герцогиня де Ноай. — Прошу обратить внимание на то, что я строго соблюдала этикет, а вот его высочество…
— Я принимаю вину за нарушение на себя, — отвечал Людовик XV, — и это справедливо, потому что совершил его я. Однако, принимая во внимание важность обстоятельств, дорогая герцогиня, я надеюсь испросить у вас прощения.
— Я не понимаю, что желает этим сказать ваше величество.
— Мы выйдем отсюда вместе, и я обо всем вам расскажу. А детям пора ложиться в постель.
Принцесса отступила на шаг от кровати и еще крепче, с еще большим страхом, чем в первый раз, схватила герцогиню за руку.
— Умоляю вас! — прошептала она. — Я умру со стыда.
— Сир, — обратилась герцогиня к королю, — ее высочество умоляет вас разрешить ей лечь как простой смертной.
— Дьявольщина! И это говорите вы, госпожа Этикет?
— Сир, я знаю, что это противоречит законам церемониала французского двора, однако взгляните на эрцгерцогиню…
Мария Антуанетта, бледная, оцепеневшая, едва держалась на ногах, опираясь на спинку кресла. Она напоминала статую, олицетворяющую Ужас, лишь легкое постукивание зубов да струившийся по ее лицу холодный пот свидетельствовали о том, что она еще жива.
— Я не хотел бы идти наперекор желаниям дофины, — отвечал Людовик XV, который был таким же врагом церемониала, как Людовик XIV его ярым приверженцем. — Давайте выйдем, герцогиня. Кстати, в дверях есть замочные скважины, это будет еще забавнее.
Дофин услышал последние слова своего деда и покраснел.
Принцесса тоже их слышала, но ничего не поняла.
Король Людовик XV поцеловал невестку и вышел, уводя за собой герцогиню де Ноай. Он весело смеялся, но тем, кто не веселился вместе с ним, было очень тяжело слышать его смех.
Другие придворные вышли через вторую дверь.
Молодые люди остались одни.
Наступило молчание.
Юный принц подошел к Марии Антуанетте: сердце его сильно билось, он почувствовал, как кровь застучала у него в груди, в висках, в руках. Это заговорили молодость и любовь.
Но он вспомнил, что, стоя за дверью, дед цинично заглядывает даже в семейное ложе; принц оцепенел, потому что был от природы робок и неловок.
— Вам плохо, сударыня? — глядя на эрцгерцогиню, спросил он. — Вы очень бледны и, кажется, дрожите.
— Я не стану от вас скрывать, сударь, что испытываю странное возбуждение, — отвечала она. — Должно быть, надвигается буря: гроза обыкновенно оказывает на меня ужасное действие!
— Вы, наверное, думаете, что разразится ураган, — с улыбкой сказал дофин.
— Я в этом уверена, совершенно уверена: я вся дрожу, взгляните!
Бедная принцесса и в самом деле дрожала всем телом будто под действием электричества.
В эту минуту, словно для того, чтобы подтвердить ее предчувствия, яростный порыв ветра, предвещавший бурю, такой мощный, что способен был всколыхнуть море и снести горы, подобный первому реву надвигающейся бури, вызвал во дворце сильную суету, тревогу и шум.
Ветер срывал с ветвей листья, с деревьев — ветви; с пьедесталов падали статуи; бесконечно долгий гул ста тысяч зрителей пробежал по садам; в галереях и коридорах дворца стоял вой — все это слилось в мрачную гармонию, никогда дотоле не поражавшую человеческий слух.
Вой сменился ужасающим грохотом: то разлетались на мелкие осколки стекла и со звоном сыпались на мрамор лестниц и на карнизы.
Тот же порыв ветра сорвал задвижку неплотно притворенной оконной решетки, и она стала хлопать по стене, подобно гигантскому крылу ночной птицы.
Повсюду, где окна были отворены, погасли свечи, и комнаты дворца потонули во мраке.
Дофин пошел было к окну, чтобы закрыть решетку, но принцесса его удержала.
— Умоляю вас, ваше высочество, — заговорила она, — не раскрывайте окно: если свечи погаснут, я умру от страха!
Дофин остановился.
Он успел отдернуть занавеску, и через окно стали видны темные вершины деревьев в парке, раскачивавшихся и с треском ломавшихся, словно рука невидимого великана встряхивала их стволы в кромешной темноте.
Все праздничные огни погасли.
На небе можно было различить клубившиеся огромные черные облака, накатывавшие одно на другое.
Побледневший дофин продолжал стоять у окна, держась за задвижку. Принцесса рухнула на стул и глубоко вздохнула.
— Вы, должно быть, очень испугались, сударыня? — спросил дофин.
— Да! Впрочем, я чувствую себя спокойнее, когда вы рядом. Ах, какая буря! Какая буря! Все огни погасли.
— Да, — согласился Людовик, — это зюйд-зюйд-вест — ветер, приносящий самые сильные ураганы. Если он не стихнет, не знаю уж, как будет производиться фейерверк…
— Для кого же стали бы его устраивать? В такую погоду ни единая душа не останется в парке.
— Вы не знаете французов, ваше высочество! Они ждут фейерверка! Сегодняшний обещает быть восхитительным. Я знаком с проектом. Ну вот, видите, я не ошибся, вот и первые ракеты!
И действительно, в небо устремились предупредительные ракеты, напоминавшие длинных огненных змей. Однако в ту же минуту буря словно приняла этот залп за вызов: яркая молния расколола небосвод и прорезалась между красными огнями ракет, словно пытаясь затмить их своим голубоватым свечением.
— Это неуважение к Богу, когда человек пытается с ним бороться! — воскликнула принцесса.
Вслед за предупредительными ракетами почти тотчас же должен был начаться фейерверк; инженер чувствовал, что следовало поторопиться; он поднес огонь к первым ракетам — раздался оглушительный радостный крик.
Но между землею и небом, и в самом деле, начиналась война; вероятно, права была эрцгерцогиня, когда говорила, что человек проявляет неуважение к Богу: разгневанная буря заглушила своим рокотом радостные крики людей, с неба хлынули бесчисленные потоки и обрушились на землю.
Порывистый ветер погасил праздничное освещение, дождь залил огни фейерверка.
— Ах, какая жалость! — воскликнул дофин. — Фейерверк не удался.
— Ах, сударь, — с грустью заметила Мария Антуанетта. — Со времени моего прибытия во Францию мне ничего не удается.
— Как так, ваше высочество?
— Вы видели Версаль?
— Разумеется, сударыня. Вам не нравится Версаль?
— Почему же нет? Версаль понравился бы мне, если бы сегодня он был таким, каким его оставил ваш прославленный предок Людовик Четырнадцатый. А в каком состоянии нашла его я? Повсюду уныние и запустение. Да, буря прекрасно сочетается с празднествами в мою честь! До какой степени вовремя разразился ураган, скрыв нищету дворца! А как хорошо, что спустилась ночь, окутывая поросшие травой аллеи, заросших тиной тритонов, высохшие бассейны и изуродованные статуи! Да, да, дуй, южный ветер; вой, буря; наплывайте, тучи! Скройте от всех странный прием, который Франция оказывает наследнице императоров в тот самый день, когда она отдает свою руку будущему королю!
Смущенный дофин не знал, что ответить на упреки, а главное, на ее мрачное возбуждение, так не свойственное его нраву. Дофин протяжно вздохнул.
— Я вас огорчаю, — заметила Мария Антуанетта, — однако не думайте, что во мне говорит гордыня. Нет, нет! Она здесь ни при чем. Уж лучше бы я не видела веселого, тенистого, цветущего Трианона, где, к сожалению, гроза безжалостно гнет к земле деревья и возмущает водную гладь. Меня бы вполне удовлетворило это прелестное гнездышко! А развалины меня угнетают, они вызывают у меня отвращение, а тут еще этот страшный ураган!
Новый, еще более яростный порыв ветра потряс дворец. Принцесса в ужасе вскочила.
— О Боже! Скажите, что я в безопасности! Скажите! Я умираю от страха!
— Никакой опасности нет, сударыня, успокойтесь. Версаль, построенный на террасе, не может привлечь молнию. Если молнии суждено ударить во дворец, удар скорее всего придется на часовню, потому что у нее островерхая крыша, или на Малый дворец с его кровлей на разной высоте. Вам, вероятно, известно, что высокие предметы притягивают электрические флюиды, а плоские тела, напротив, отталкивают.
— Нет! — вскрикнула Мария Антуанетта. — Не знаю! Не знаю!
Людовик взял эрцгерцогиню за трепещущую ледяную руку.
В тот же миг тусклая вспышка залила комнату мертвенно-бледным синеватым светом; Мария Антуанетта закричала и оттолкнула дофина.
— Что с вами, сударыня? — спросил он.
— Вы показались мне при вспышке бледным, осунувшимся, окровавленным. Я приняла вас за привидение.
— Это отблеск серной вспышки, — сказал принц, — и я могу вам объяснить…
Раздался ужасающий удар грома; его раскаты с нарастающим ревом достигли высшей точки, а затем постепенно затихли вдали. Удар грома положил конец научному объяснению, которое молодой человек хладнокровно давал своей юной супруге.
— Ну-ну, смелее, ваше высочество, прошу вас, — снова заговорил он после минутного молчания. — Давайте оставим эти страхи простому люду: физическое возмущение является одним из условий развития природы. Не стоит удивляться ему больше, чем спокойствию. Они одно другое сменяют: спокойствие бывает нарушено движением, движение вновь сменяется затишьем. В конце концов это всего лишь гроза, а гроза — одно из наиболее естественных явлений природы, очень часто случающееся. Вот почему я не могу понять, что вас так пугает.
— Если бы гроза случилась в другое время, я бы, может быть, так не испугалась. Но в день нашей свадьбы?! Не кажется ли это вам одним из зловещих предзнаменований, преследующих меня с той минуты, как я оказалась во Франции?
— Сударыня! Что вы говорите?! — ужаснулся дофин, невольно охваченный суеверием. — Какие предзнаменования?
— Да, да! Ужасные! Кровавые!
— Расскажите мне о них, меня считают стойким и хладнокровным. Вдруг мне удастся развеять ваши страхи?
— Сударь, я провела первую ночь в Страсбуре; меня ввели в большой зал, зажгли светильники, и я увидела прямо перед собой обагренную кровью стену. Однако у меня хватило мужества подойти ближе и внимательно рассмотреть то, что там было изображено. Стены залы были обтянуты гобеленом, представляющим сцену избиения младенцев. Лица изображенных людей выражали отчаяние, а в горящих глазах застыл смертельный ужас; то там, то здесь сверкали топоры и мечи, слезы струились рекой; я будто слышала крики матерей, последние стоны рвались с этой пророческой стены; чем больше я ее разглядывала, тем больше она казалась мне живой. Объятая ужасом, я так и не заснула… Скажите, разве это не зловещее предзнаменование?
— Возможно, так могло показаться женщине древности, сударыня, но не принцессе наших дней.
— Сударь! Наш век чреват несчастьями так же, говаривала моя матушка, как небо, разгорающееся у нас над головами, переполнено серой, огнем и скорбью. Вот почему мне так страшно, вот почему в любом предзнаменовании мне чудится предостережение.
— Ваше высочество! Никакая опасность не угрожает трону, на который мы поднимаемся; царствующие особы словно живут в другом, заоблачном мире. Молния дремлет у наших ног, а если она и ударяет в землю, то только с нашего ведома.
— К сожалению, мне предсказывали совсем иное, сударь!
— Что же вам предсказывали?
— Нечто ужасное, отвратительное!
— Вам так сказали?
— Нет, скорее, показали.
— Показали?
— Да, я видела, сама видела! И это видение отпечаталось в моем сердце. Оно так глубоко запало, что не проходит дня без того, чтобы я о нем не подумала, а подумав — не содрогнулась; каждую ночь оно вновь и вновь встает у меня перед глазами.
— А вы не могли бы описать то, что видели? Или с вас взяли слово молчать?
— Нет, с меня не брали никакого слова.
— Тогда расскажите, сударыня!
— Слушайте! Это невозможно описать: огромная машина, приподнятая над землей, словно эшафот, и на этом эшафоте, словно для лестницы, воздвигнуты две опоры, а между ними — огромный нож, или лезвие, или гигантский топор. Я все это видела, и, странное дело, в то же время я видела под ножом свою голову. Нож скользнул и отделил мою голову от тела; голова упала и покатилась по земле. Вот что я видела!
— Чистейшая галлюцинация, ваше высочество, — заключил дофин. — Я знаю все орудия пыток и почти все механизмы умерщвления; такого, как вам привиделся, просто не существует. Успокойтесь, прошу вас!
— Увы, я не могу отогнать эту ужасную мысль, хотя стараюсь изо всех сил! — возразила Мария Антуанетта.
— Все будет хорошо, — сказал дофин, приблизившись к жене, — с этой минуты возле вас преданный друг и надежный защитник.
— Увы! — повторила Мария Антуанетта, закрывая глаза и опускаясь в кресло.
Дофин подошел еще ближе, и она почувствовала на своей щеке его дыхание.
В этот момент дверь, в которую вошел дофин, тихонько приотворилась, и Людовик XV с неистощимым любопытством заглянул в просторную комнату, едва освещаемую двухрожковым подсвечником золоченого серебра.
Старый король раскрыл было рот, желая подбодрить внука, как вдруг оглушительный грохот, сопровождаемый молнией, обычно предшествующей громовым раскатам, разорвал тишину дворца. В ту же секунду столб белого пламени с зеленоватыми искрами сверкнул перед окном, после чего все стекла разом лопнули, а находившаяся на балконе статуя рассыпалась в пыль. С тем же оглушительным треском этот столб поднялся к небу и мгновенно исчез как метеор.
В комнату ворвался ветер и погасил обе свечи. Испуганный, дрожащий, ослепленный дофин попятился, пока не уперся в стену, так и оставшись стоять.
Принцесса почти без сознания опустилась на скамеечку для молитвы и оцепенела.
Задрожавший Людовик XV решил, что земля уходит у него из-под ног; в сопровождении Лебеля он поспешил вернуться в свои апартаменты.
А тем временем народ, напоминавший огромную стаю испуганных птиц, разбегался по дорогам, через леса и сады, подгоняемый градом; град обрушился на цветы в садах, на деревья, прибил рожь и пшеницу, повредил черепицу на крышах и украшавшую здания изящную лепнину, добавив к огорчениям еще и убытки.
Спрятав лицо в ладонях, принцесса молилась и плакала.
Дофин хмуро и безучастно смотрел на дождевые потоки, заливавшие комнату через разбитые стекла, а на паркете в голубоватых разводах отражались непрерывно следовавшие одна за другой несколько часов подряд вспышки молний.
Но вот настало утро, и ночному хаосу пришел конец. Первые лучи солнца пробились сквозь толщу свинцовых туч и открыли взгляду последствия ночного урагана.
Версаль невозможно было узнать.
На землю обрушились потоки воды, а на деревья — огненный дождь. Всюду лежали в грязи деревья с изломанными ветвями, с обожженными молнией стволами в тех местах, где она пыталась, словно огненная змея, обвить дерево своими пылающими кольцами.
Напуганный грозой, Людовик XV так и не смог заснуть; не покидавший его Лебель на заре помог ему одеться, и король возвратился через ту же галерею, где в неясном свете занимавшейся зари стыдливо возникали уже знакомые нам картины, созданные для того, чтобы находиться в обрамлении цветов, хрусталя и горящих канделябров.
Уже в третий раз за последние сутки король открыл дверь комнаты, где находилось брачное ложе, и содрогнулся, увидав будущую королеву Франции, которая, откинувшись, сидела на скамеечке перед аналоем, бледная, с запавшими веками, как у святой Магдалины Рубенса. Сон избавил ее от мук, первые солнечные лучи озаряли белое платье, словно подчеркивая ее непорочность.
В глубине комнаты на прислоненном к стене стуле почивал дофин Франции, вытянув в луже ноги в шелковых чулках; он был столь же бледен, как и его супруга, на лбу его тоже блестела испарина — следствие пережитого ужаса.
Брачная постель оставалась в том виде, в каком король застал ее накануне.
Людовик XV нахмурился: неведомая ему доселе боль раскаленным железным обручем сжала его голову, холодную как лед голову эгоиста, которую не сумел разгорячить даже разврат.
Он покачал головой, вздохнул и вернулся в свои апартаменты, еще более мрачный и напуганный, чем во время ночной грозы.
Тридцатого мая, то есть через день после той ужасной ночи, полной, по словам Марии Антуанетты, предзнаменований и предостережений, дошла очередь и до Парижа отпраздновать бракосочетание своего будущего короля. Вот почему все парижане устремились в этот день к площади Людовика XV, где должен был состояться праздничный фейерверк, сопровождавший, как правило, всякое большое общественное торжество. Без такого зрелища парижане обойтись не могли, хотя и подшучивали над ним.
Место было выбрано прекрасно. Шестьсот тысяч зрителей могли спокойно перемещаться на площади. Вокруг конной статуи Людовика XV были кольцеобразно устроены подмостки, чтобы фейерверк был виден всем зрителям; с этой же целью вся конструкция была приподнята над землей на десять-двенадцать футов.
По обыкновению, парижане прибывали группами и долго выбирали лучшие места, пользуясь неоспоримой привилегией тех, что пришли первыми.
Дети взбирались на деревья, почтенные граждане карабкались на каменные тумбы, женщины располагались у перил, ограждавших канавы, и около передвижных лотков бродячих торговцев, которых полным-полно бывает на любом парижском празднике: богатое воображение позволяет им менять предмет своей торговли хоть каждый день.
К семи часам вечера вместе с первыми любопытными прибыло несколько отрядов полицейских стражников.
Французские гвардейцы на сей раз не принимали участия в охране порядка: городские власти сочли невозможным выделить для этой цели тысячи экю, которую потребовал командир полка маршал герцог де Бирон.
Гвардейцы вызывали у населения ужас и в то же время пользовались его любовью, вот почему каждого офицера и солдата можно было принять то за Цезаря, то за Мандрена. Французские гвардейцы были страшны на поле боя, неумолимы при несении службы, а в мирное время в часы досуга вели себя как разбойники. Когда же они переодевались в свое платье, они становились неприступными мужественными красавцами; их превращение нравилось женщинам, мужчинам внушало почтение. Но, будучи свободными от службы и затерявшись в толпе, они становились грозой тех, у кого накануне вызывали восхищение, и отчаянно преследовали тех самых господ, которых на следующий день им предстояло охранять.
Итак, городские власти питали глубоко укоренившуюся ненависть к этим ночным гулякам и завсегдатаям притонов, и это явилось одной из причин того, чтобы не давать тысячи экю французским гвардейцам. Власти послали на площадь стрелков городской гвардии под тем благовидным предлогом, что в семейном празднике, подобном тому, который готовился теперь, должно хватить этой обычной отеческой охраны.
Так французские гвардейцы оказались свободными от службы и смешались с группами зевак, о которых мы упоминали; они вели себя настолько же непристойно, насколько в другое время были бы строги; чувствуя себя в этот вечер простыми горожанами, они учиняли в толпе беспорядки, которые, будь гвардейцы на службе, они подавили бы ударом приклада, ногой, локтем или даже прибегли бы к арестам, если бы их командир Бирон, их Цезарь, имел право называть этих людей в тот вечер солдатами.
Крики женщин, недовольное ворчание горожан, жалобы торговцев, которым гвардейцы отказывались платить за пирожки и пряники, — все это создавало суматоху, словно предварявшую настоящий беспорядок, совершенно неизбежный, когда шестьсот тысяч любопытных соберутся на площади Людовика XV, и к восьми часам вечера на ней словно оживет огромное полотно Тенирса, только с французским налетом.
После того как парижские мальчишки, самые занятые и в то же время самые ленивые во всем мире, устроились на своих обычных местах, а буржуа и простой люд разместились по своему вкусу, стали прибывать в каретах знать и финансисты.
Для карет не было предусмотрено накануне никакого маршрута; они без всякого порядка выезжали с улиц Мадлен и Сент-Оноре, подвозя к недавно выстроенным зданиям тех, кто получил приглашение занять место у окна или на балконе губернатора, откуда был бы прекрасно виден фейерверк.
Те, у кого не было приглашений, оставляли кареты на углу площади и продолжали двигаться пешком с помощью лакеев, расчищавших путь в сгущавшейся толпе. Впрочем, там оставалось еще довольно места для того, кто сумел бы его отвоевать.
Было любопытно смотреть на то, с какой ловкостью жадные до зрелища парижане умеют в потемках пробираться вперед, пользуясь в своих интересах даже неровностями дороги. Очень широкая, но еще не законченная к тому времени Королевская улица была перерезана в нескольких местах глубокими канавами, по краям которых была насыпана вырытая земля. На каждой из этих возвышенностей располагалась небольшая группа зрителей, словно поднявшийся чуть выше других морской вал среди бесконечного людского моря.
Время от времени этот вал, подталкиваемый другими волнами, скатывался вниз под оглушительный хохот еще не очень плотной толпы, так что в этих падениях не было пока никакой опасности, потому что упавшие могли подняться.
К половине девятого все взгляды, шарившие до этого времени по сторонам, устремились в одном направлении и остановились на подмостках, сооруженных специально для фейерверка. Тогда локти, не перестававшие отбиваться от соседей, как следует взялись за охрану завоеванного места от новых посягательств.
Фейерверк, подготовленный Руджери, должен был по замыслу автора соперничать — а из-за недавней грозы это было несложно — с версальским фейерверком, который устроил инженер Торре. Парижане знали, что в Версале щедрость короля, пожаловавшего на фейерверк пятьдесят тысяч ливров, ни к чему не привела: первые же ракеты были залиты дождем. Так как вечером 30 мая погода стояла прекрасная, жители Парижа заранее радовались своей победе над соседями-версальцами.
Кстати сказать, Париж больше доверял давно известному Руджери, чем недавней популярности Торре.
Ну и, наконец, проект Руджери был менее прихотливым по исполнению и не столь туманным по задумке, как план его собрата по роду занятий. Он отчетливо обнаруживал намерения пиротехника: аллегория — королева тех времен — сочеталась с изысканнейшей архитектоникой; сами подмостки символизировали древний храм Гименея, который для французов столь же дорог, как и храм Славы; его поддерживала гигантская колоннада; он был окружен парапетом, а на углах парапета дельфины с раскрытыми ртами ждали только сигнала, готовые в любой момент изрыгнуть огненные реки. Против каждого дельфина величаво поднималась декоративная ваза; четыре вазы символизировали Луару, Рону, Сену и Рейн (его французы упрямо хотят сделать своим вопреки всему свету, а если верить современным песням наших друзей-немцев, то вопреки даже самому Рейну); все четыре реки были готовы излить вместо воды огонь — голубой, белый, зеленый и розовый — в тот самый миг, как вспыхнет колоннада.
Другие участки фейерверка должны были воспламениться одновременно со всем этим великолепием и изображать огромные цветочные вазы на террасе дворца Гименея.
А на крыше дворца возвышалась святящаяся пирамида, венчавшаяся глобусом; предполагалось, что, вспыхнув, глобус брызнет снопом разноцветных ракет.
Что же касается букета, части обязательной и весьма важной, по которой парижане всегда судят о достоинствах всего фейерверка, то Руджери отделил его, поместив на берегу Сены в бастионе, заполненном запасными ракетами. Пуск букета должны были произвести с этого возвышения в три или четыре туаза, которое представляло собой основание фейерверочного снопа.
Город был занят обсуждением всех этих подробностей. Вот уже две недели парижане с восхищением взирали на Руджери и его подручных, сновавших среди скупо освещенных строительных лесов и останавливавшихся лишь затем, чтобы привязать фитиль или закрепить запал.
Когда на террасу всей этой пирамиды были вынесены фонари, что означало приближение той минуты, когда начнется фейерверк, в толпе произошло движение: стоявшие впереди отшатнулись, и людское море всколыхнулось, волны прокатились до самых окраин площади.
Экипажи все прибывали, загораживая собою въезд на площадь. Лошади упирались мордами в спины стоявших позади зрителей, а те начинали волноваться из-за опасного соседства. Вскоре за каретами собралась все увеличивавшаяся толпа зевак; если бы кареты захотели покинуть площадь, им это не удалось бы: они оказались со всех сторон окружены плотной и шумной толпой. И тогда можно было увидеть, с какой дерзостью парижане прорываются туда, куда их не пускают, с дерзостью, которая появляется у них вместо спокойствия, с каким они ведут себя, когда им просто разрешают проникнуть куда-либо. Сейчас же французские гвардейцы, мастеровые, лакеи лезли на крыши карет так, как потерпевшие крушение мореплаватели карабкаются на прибрежные скалы.
Огни бульваров издалека бросали красноватый свет на головы тысяч собравшихся людей, среди которых то здесь, то там поблескивали штыки стрелков городской гвардии; впрочем, они были редки, как колоски на скошенном поле.
По бокам новых зданий — ныне гостиница Крийон и Королевская кладовая — стояли в три ряда, тесно прижатые друг к другу, кареты приглашенных; между ними не позаботились оставить ни одного прохода. С одной стороны этих рядов вереница карет протянулась от бульвара к Тюильри, с другой — к Елисейским полям. Она являла собой как бы змею, трижды обвившуюся вокруг самой себя.
Вдоль карет блуждали, словно тени по берегу Стикса, те из приглашенных, кому не удалось подъехать к площади. Оглушенные шумом, боявшиеся ступить (в особенности разодетые в атлас женщины) на пыльную мостовую, гости натыкались на простолюдинов, смеявшихся над их изнеженностью, и пытались пробраться между колесами экипажей и лошадьми, продирались к назначенному месту, подобно кораблям, стремящимся поскорее достичь гавани во время шторма.
Одна из карет прибыла к девяти часам, то есть всего за несколько минут до начала фейерверка, и попыталась пробиться поближе к двери губернатора. Однако это уже было не только рискованно, но просто невозможно. Экипажи начали образовывать четвертый ряд; измученные лошади вначале разгорячились, а потом и вовсе взбесились: при малейшем раздражении они били копытами то вправо, то влево, но крики пострадавших оставались незамеченными в гомоне толпы.
За рессоры этой кареты, прокладывавшей себе путь сквозь толпу, держался молодой человек, отгонявший на ходу всех, кто пытался пристроиться рядом с ним и воспользоваться образовавшимся за каретой проходом.
Едва карета остановилась, молодой человек отскочил, не выпуская, однако, спасительной рессоры, за которую он продолжал держаться одной рукой. Через распахнутую дверцу он мог слышать оживленный разговор хозяев экипажа.
Из кареты высунулась одетая в белое женщина, ее голова была украшена живыми цветами. В ту же минуту раздался крик:
— Андре! Провинциалка вы этакая! Не высовывайтесь, черт побери! Не то вас приласкает первый попавшийся мужлан! Разве вы не видите, что наша карета застряла в толпе, словно посреди реки? Мы в воде, дорогая, и в грязной воде: будьте осторожны.
Девушка скрылась в карете.
— Но отсюда ничего не видно, — возразила она, — если бы можно было развернуть лошадей, то мы бы увидели все через окно не хуже, чем из дома губернатора.
— Поворачивай, кучер! — крикнул барон.
— Невозможно, господин барон, — отвечал кучер, — не то я раздавлю с десяток людей.
— Да черт с ними, дави!
— Что вы говорите! — воскликнула Андре.
— Отец!.. — попытался остановить барона Филипп.
— Что это там за барон, который собирается давить простых людей? — угрожающе прокричали сразу несколько голосов.
— Он перед вами, дьявол вас разорви! — пробормотал Таверне, высунувшись из кареты и показав красную орденскую ленту через плечо.
В те времена орденские ленты, даже красные, еще были в почете: ропот, правда, не утих, но стал все же слабее.
— Погодите, отец, я выйду и взгляну, нет ли возможности ехать дальше, — предложил Филипп.
— Будьте осторожны, брат, как бы вас не убили: слышите, как ржут дерущиеся лошади?
— Можно даже сказать, что они ревут, — сказал барон. — Давайте выйдем; прикажите расступиться, Филипп, пусть нас пропустят вперед.
— Да вы не знаете теперешних парижан, отец, — возразил Филипп, — так командовать можно было раньше, а нынче ваши приказания скорее всего ни к чему не приведут. Не станете же вы унижать свое достоинство?
— Но когда эти олухи узнают, что я…
— Отец, — с улыбкой перебил его Филипп, — даже если бы вы были дофином, боюсь, что и в этом случае никто ради вас не пошевелился бы, особенно теперь: фейерверк вот-вот начнется.
— Мы так ничего не увидим! — с раздражением заметила Андре.
— Это ваша вина, черт возьми! — вознегодовал барон. — Вы два часа одевались!
— Филипп! Нельзя ли мне опереться на вашу руку и встать в толпе? — спросила Андре.
— Да, да, мамзель! — разом прокричали в ответ несколько мужских голосов, так приглянулась этим людям Андре, — идите к нам, вы худенькая, вам место найдется.
— Хотите пойти, Андре? — спросил Филипп.
— Очень хочу, — отвечала она, и легко спрыгнула на землю, не коснувшись подножки.
— Идите, — разрешил барон, — а мне наплевать на фейерверки, я останусь здесь.
— Хорошо, оставайтесь, — согласился Филипп, — мы будем неподалеку.
Когда толпу ничто не раздражает, она почтительно расступается перед царицей мира — красотой. Народ пропустил Андре и ее брата вперед, а горожанин, занимавший со своим семейством каменную скамью, заставил жену и дочь подвинуться и нашел для Андре место между ними.
Филипп устроился у ее ног, а она положила руку ему на плечо.
Жильбер последовал за ними, остановившись в четырех шагах от Андре и не сводя с нее глаз.
— Вам удобно, Андре? — спросил Филипп.
— Прекрасно, — отвечала девушка.
— Вот что значит быть красивой, — с улыбкой заметил виконт.
— Да, да, она красивая, очень красивая! — прошептал Жильбер.
Андре услыхала его слова, но подумала, что их произнес кто-нибудь из простолюдинов, и обратила на них внимание не более, чем индийское божество на поклонение жалкого парии.
Едва Андре и ее брат устроились на скамейке, как в воздух взвились первые ракеты, а над толпой пронесся оглушительный крик; с этой минуты все как один не сводили глаз с площади.
Начало фейерверка было великолепным и достойным высокой репутации Руджери. Украшения храма Гименея постепенно загорались, и вскоре весь его фасад пылал. Послышались рукоплескания, и вскоре они переросли в неистовые крики «браво», когда пасти дельфинов и вазы, изображавшие реки, брызнули разноцветными огнями, смешивающимися в каскады.
Андре была потрясена этим зрелищем, не имевшим себе равного во всем мире: семисоттысячной толпы, ревевшей от восторга при виде охваченного пламенем дворца. Она и не пыталась скрыть своих чувств.
А всего в трех шагах от нее, спрятавшись за широкоплечим носильщиком, поднимавшим над головой своего сынишку, Жильбер смотрел на Андре; фейерверк он замечал лишь потому, что огнями любовалась она.
Жильбер видел Андре в профиль; при каждом очередном залпе ее прекрасное лицо освещалось и молодого человека охватывала дрожь: ему казалось, что всеобщее восхищение вызывает обожаемая им девушка, божественное создание, которому он поклонялся.
Андре никогда раньше не видела ни Парижа, ни толпы, ни больших праздников: ее оглушало разнообразие впечатлений.
Неожиданно вспыхнул яркий огонь и стал приближаться со стороны реки. Это была с треском рвавшаяся бомба; Андре продолжала любоваться ее разноцветными искрами.
— Взгляните, Филипп, как красиво! — восхитилась она.
Молодой человек встревожился.
— Боже мой! — вскричал он. — Эта ракета неправильно летит: она, должно быть, отклонилась от курса: вместо того чтобы описать параболу, она несется почти горизонтально.
Едва Филипп выразил беспокойство, которое уже стало ощущаться другими, как толпа зашевелилась. Вдруг столб огня вырвался из бастиона, где были сосредоточены ракеты для букета и резерв пиротехнических средств. Невообразимый грохот сотряс всю площадь, огонь будто изрыгнул разрывную картечь и привел в полное замешательство близко стоявших людей: они почувствовали, как жаркое пламя опаляет их лица.
— Букет, уже букет! Так скоро? — кричали те, что стояли подальше. — Слишком рано!
— Как, это все? — повторила за ними Андре. — Слишком рано!
— Нет, — возразил Филипп, — нет, это не букет! Это несчастный случай, и через минуту вся эта пока спокойная толпа придет в страшное волнение, словно бушующее море. Идемте, Андре, пойдемте в карету, скорее!
— Давайте еще немножко посмотрим, Филипп. Как красиво!
— Андре, не стоит терять ни минуты, идите за мной. Это несчастье, которое я и предсказывал… Сорвавшаяся ракета угодила в бастион и подожгла его. Там уже началась давка. Слышите крики? Это кричат не от радости, а от отчаяния. Скорее, скорее в карету!.. Господа, господа, позвольте пройти!
Обхватив рукой сестру за талию, Филипп потащил ее к карете, где ждал их обеспокоенный отец, понявший по доносившимся крикам, что им грозит опасность. Он еще не знал, что произошло, и выглянул из кареты, чтобы поискать глазами детей.
Однако было уже слишком поздно: предсказание Филиппа сбывалось. Букет, состоявший из пятнадцати тысяч ракет, воспламенился и взорвался, разбрасывая по всем направлениям огненные стрелы (такие мечут на арене в быков, побуждая их к бою) и пронзая ими любопытных.
Поначалу удивленные, зрители пришли затем в ужас и отхлынули в едином порыве; под напором стотысячной толпы другие сто тысяч, задыхаясь, тоже отступили, нажимая на тех, кто стоял сзади. Теперь полыхал весь помост, кричали дети, женщины, задыхаясь, поднимали руки; стражники раздавали удары налево и направо, полагая, что так можно заставить кричащих замолчать и восстановить порядок силой. Все это привело к тому, что, как и предполагал Филипп, поднявшаяся волна, подобно смерчу, обрушилась на угол площади, где находились молодые люди. Филипп не успел добраться до кареты барона, как он рассчитывал: его подхватил людской поток, мощь которого невозможно описать: сила одного человека, уже удесятеренная от страха и боли, увеличивалась в этом потоке в сотни раз из-за всеобщего безумия.
В ту минуту, когда Филипп потащил за собой Андре, Жильбер отдался на волю подхватившего их потока, однако шагов через двадцать другой поток заставил его свернуть налево на улицу Мадлен; Жильбер взвыл от бессилия, боясь разлучиться с Андре.
Повиснув на руке Филиппа, Андре оказалась в мятущейся толпе, пытавшейся избежать встречи с каретой, которая была запряжена парой обезумевших лошадей. Филипп увидел надвигавшуюся опасность: казалось, лошадиные глаза мечут огненные стрелы, из ноздрей вылетала пена. Он нечеловеческим усилием попытался свернуть в сторону. Но все оказалось тщетно, он увидел, как за его спиной расступилась толпа, и почувствовал возле себя горячее дыхание обезумевших коней. Они взвились на дыбы, подобно охраняющим вход в сады Тюильри мраморным коням, которых пытается обуздать раб. Филипп выпустил руку Андре и оттолкнул сестру как можно дальше от опасного прохода, а сам, как тот раб, повис на удилах ближайшей к нему лошади. Конь вновь поднялся на дыбы. Андре видела, как брат согнулся, рухнул наземь и исчез. Протянув руки, она закричала; ее оттолкнули, повернули, и в следующее мгновение она уже была одна. Она шаталась; ее, словно перышко ветром, подхватило людским потоком; она больше не могла сопротивляться.
Оглушительные крики, еще более пугающие, чем во время сражения; громкое конское ржание; страшный грохот колес, катящихся то по плитам мостовой, то по трупам; догоравшие синеватые огни; зловещий блеск сабель в руках обезумевших солдат, а над всем этим кровавым хаосом — бронзовая статуя в багровых отблесках, словно возглавлявшая побоище. Этого было более чем достаточно, чтобы помутить разум Андре и лишить ее последних сил. Впрочем, и титан оказался бы бессильным в подобном сражении, в битве одного против всех, да еще против смерти.
Андре пронзительно закричала. В это время какой-то солдат стал прокладывать себе путь в толпе шпагой.
Сталь сверкнула у нее над головой.
Она сложила на груди руки подобно терпящему бедствие, над которым смыкается последняя волна, крикнула: «Господи, Боже мой!» — и упала.
Как только человек падает в толпе, он сейчас же погибает.
Однако ужасный, предсмертный крик Андре был услышан. Жильбер узнал ее голос, и, несмотря на то что он оказался в этот миг далеко от нее, он изо всех сил бросился на помощь и скоро был около нее. Нырнув в волну, поглотившую Андре, он вновь поднялся, прыгнул на угрожавшую ей шпагу и, вцепившись солдату в горло, опрокинул его. Девушка в белом лежала возле солдата. Жильбер схватил ее и легко поднял.
Когда он прижал ее к себе, столь прекрасную и, возможно, уже бездыханную, лицо его засветилось гордостью: он — он! — оказался на высоте, он был самым сильным и отважным! Жильбер бросился в людские волны; поток, способный снести стены, подхватил его вместе с ношей; он шел, вернее, плыл несколько минут. Вдруг движение прекратилось, словно волна разбилась о какое-то препятствие. Ноги Жильбера коснулись земли. Только тогда он ощутил вес Андре, поднял голову, пытаясь понять, что послужило причиной остановки, и увидел, что находится в трех шагах от здания Королевской кладовой: об эту массу камня разбивалась масса человеческой плоти.
В минуту вынужденной остановки он успел разглядеть Андре, уснувшую крепким сном, походившим на смерть: сердце ее не билось, глаза были закрыты, в лице появился мертвенный оттенок, как у увядающей розы.
Жильбер решил, что она мертва. Он закричал, прижался губами сначала к ее платью, потом к руке и, осмелев, стал осыпать поцелуями ее холодное лицо и прикрытые веками глаза. Краска бросилась ему в лицо, он зарыдал, потом завыл, изо всех сил пытаясь вдохнуть свою душу в бездыханную грудь Андре и дивясь тому, что его поцелуи, способные, казалось, оживить мрамор, оказались бессильными перед смертью.
Вдруг Жильбер почувствовал, что сердце ее затрепетало под его рукой.
— Она спасена! — вскричал он, глядя на разбегавшиеся темные окровавленные фигуры и слыша проклятия, ругань, стоны умиравших. — Она спасена! Я спас ее!
Прислонившись спиной к стене и устремив взгляд на мост, несчастный юноша, однако, не посмотрел направо, где стояли кареты, долгое время сдерживаемые толпой. И вот теперь, почувствовав, что напор ослабел, они двинулись наконец вперед. И коней и кучеров словно охватило безумие: кареты, увлекаемые пущенными вскачь лошадьми, понеслись на несчастных; тысяч двадцать человек, калеча, сшибая с ног и топча друг друга, пытались спастись от них.
Люди инстинктивно жались к домам, давя тех, кто был ближе к стенам.
Эта масса увлекала за собой или давила всех, кто, достигнув Королевской кладовой, уже считал себя в безопасности. Новый град ударов, множество тел, живых и мертвых, обрушилось на Жильбера. Он оказался около решетки и приник к ней.
Однако эта ограда уже трещала под натиском толпы.
Задыхаясь, Жильбер почувствовал, что готов прекратить сопротивление; однако ему удалось, собрав все силы, в последнем порыве обхватить Андре руками, прижавшись головой к ее груди. Можно было подумать, что он собирается задушить ту, которую он взялся защищать.
— Прощай! Прощай! — прошептал он, скорее кусая, нежели целуя ее платье. — Прощай!
Затем юноша поднял глаза, взывая взглядом о помощи.
Ему представилось странное зрелище.
Какой-то человек взобрался на каменную тумбу и уцепился правой рукой за вделанное в стену кольцо. Казалось, он пытался остановить бегущих. Глядя на бушевавшее у его ног море, он то бросал в толпу слово, то взмахивал свободной рукой. И вот, поддаваясь его речам и движениям, из толпы стали выделяться отдельные люди; они останавливались, преодолевали сопротивление и приближались к этому человеку. Собравшись вокруг него, люди словно узнавали друг в друге братьев; они помогали другим вырваться из потока, поднимали их, поддерживали, увлекали за собой. И вот уже из них образовалось ядро, которое, подобно пилону моста, рассекало толпу и противостояло массе бегущих.
С каждой минутой все новые борцы выходили будто из-под земли, подчиняясь его необычным словам, повторявшимся жестам его руки, и смыкались плотными рядами вокруг необыкновенного человека.
Жильбер приподнялся в последнем порыве: он чувствовал, что в этом человеке его спасение, потому что от него исходили спокойствие и сила. Последний отблеск угасавшего пламени осветил лицо этого человека. Жильбер вскрикнул от удивления.
— Пусть я умру, пусть я умру, — прошептал он, — только бы она была жива! Этот человек способен ее спасти.
В порыве самоотречения он поднял девушку над головой.
— Господин барон де Бальзамо! — прокричал он. — Спасите мадемуазель Андре де Таверне!
Бальзамо услышал его крик, напоминавший библейский глас, воззвавший к нему из самых глубин толпы. Он увидел над всепоглощающими волнами что-то белое. Его свита расчистила ему дорогу. Он выхватил Андре из слабеющих рук Жильбера, поднял ее и, подталкиваемый движениями едва сдерживаемой толпы, унес, не успев даже оглянуться.
Жильбер пытался что-то сказать. Вымолив защиту у этого странного человека для Андре, он, может быть, хотел просить помощи и для себя самого. Но ему хватило сил только на то, чтобы прижаться губами к руке девушки и оторвать клочок платья этой новой Эвридики, которую вырывала из его рук сама преисподняя.
После этого поцелуя, после прощания молодому человеку оставалось лишь умереть. Он и не пытался дольше сопротивляться. Он закрыл глаза и, умирая, пал на груду трупов.
После сильной бури всегда наступает тишина, пугающая и в то же время целительная.
Было около двух часов ночи; над Парижем проносились огромные белые облака; бледная луна освещала неровности этого зловещего места, ямы, куда падали и где находили смерть разбегавшиеся люди.
В неверном свете луны, время от времени скрывавшейся за клочковатыми облаками, приглушавшими ее сияние, то здесь, то там, на откосах насыпей и рвов возникали мертвые тела в изодранной одежде, бледные, застывшие с протянутыми в страхе или в молитве руками.
Посреди площади от обломков помоста поднимался желтый смрадный дым, и это делало площадь Людовика XV похожей на поле боя.
По залитой кровью унылой площади сновали таинственные тени; они останавливались, оглядывались, наклонялись и бежали прочь; это были мародеры, слетевшиеся, подобно воронью, на добычу; они не умели красть у живых, зато, предупрежденные собратьями по ремеслу, пришли обкрадывать мертвецов. Они неохотно разбегались, спугнутые припозднившимися солдатами с угрожающе поблескивавшими штыками. Впрочем, среди множества мертвецов воры и патруль были не единственными живыми существами.
Были там еще люди с фонарями в руках; их можно было принять за любопытных.
Увы, то были родственники и друзья, обеспокоенные отсутствием своих братьев, друзей, возлюбленных. Они все прибывали из отдаленных кварталов; страшная новость, уже облетев Париж, привела весь город в беспокойство, и встревоженные люди бросились на поиски близких.
Пожалуй, это ужасное зрелище было еще страшнее, чем сама катастрофа.
Впечатления от поисков можно было прочесть на бледных лицах тех, кто разыскивал близких: от отчаяния, когда обнаруживали покойника, до томительного сомнения, когда никого не находили и вопросительно поглядывали в сторону реки, неустанно несшей свои неспокойные воды.
Поговаривали, будто по приказу ведомства парижского прево в реку уже успели свалить немало трупов, дабы скрыть огромное число погибших по его вине людей.
Устав от бесплодного созерцания этого зрелища, пресытившись им, промочив ноги в Сене, люди затем уходили преисполненные тоски, которую вызывало в них ночное течение реки. Они брели с фонарями в руках, обследуя соседние с площадью улицы, куда, по слухам, многие раненые уползали за помощью и в надежде оказаться подальше от места своих страданий.
Если кто-то находил среди трупов любимого человека, потерянного друга, крики сменялись душераздирающими рыданиями.
Время от времени на площади раздавался звон — это падал и разбивался фонарь: живой в беспамятстве бросался на мертвого, чтобы слиться с ним в последнем поцелуе.
На огромном этом кладбище слышались и другие звуки.
Раненые с переломанными при падении руками и ногами, с пронзенной шпагой или раздавленной в толпе грудью кричали или жалобно стонали, умоляя о помощи; к ним тотчас подбегали те, кто надеялся найти близкого и, увидев не его, удалялись.
Впрочем, на площади со стороны сада собирались самоотверженные люди для оказания помощи пострадавшим. Молодой хирург — по крайней мере, его можно было принять за хирурга, так много инструментов было в его руках, — просил подносить к нему раненых мужчин и женщин; он перевязывал их и в то же время произносил слова, выражавшие скорее ненависть к тому, что послужило причиной, нежели сострадание к израненным.
У него были помощники: два крепких человека, подносившие ему окровавленные тела; он не переставая кричал им:
— Сначала — женщин и детей из народа! Их легко узнать: почти всегда больше ран, ну и, разумеется, они беднее одеты!
Услышав эти слова, повторявшиеся после каждой перевязки пронзительным голосом, какой-то бледный молодой человек с фонарем в руке, ходивший среди мертвецов, поднял голову.
Глубокая рана, проходившая через все его лицо, сочилась кровью, одна его рука была просунута между полами застегнутого кафтана, лицо его, все в поту, выражало глубокое волнение.
Услышав еще раз уже упомянутое нами приказание врача, он поднял голову и с грустью взглянул на свои раны, на которые, казалось, хирург смотрел почти с удовольствием.
— Сударь! — воскликнул молодой человек. — Почему вы приказали выбирать среди раненых только бедняков?
— Да потому, что никто о них не позаботится, если я о них не подумаю, — подняв голову, отвечал хирург, — а за богатыми всегда найдется кому ухаживать! Опустите фонарь и взгляните вниз: вы увидите, что на сотню бедняков приходится один богатый или знатный. А при этой катастрофе, от которой, к счастью, наконец-то сам Господь выйдет из терпения, знатные и богатые уплатили налог, какой они обыкновенно вносят всегда: одну тысячную.
Молодой человек поднес фонарь к своему кровоточащему лицу.
— Я, стало быть, тот самый единственный затерявшийся в толпе дворянин, — проговорил он без всякого раздражения, — лошадь угодила копытом мне в голову, и я сломал левую руку, упав в канаву. Вы говорите, о богатых и знатных заботятся? Но вы же видите, что я даже не перевязан.
— У вас есть дом, домашний доктор… Возвращайтесь к себе, раз можете идти.
— Я не прошу у вас помощи, сударь. Я ищу сестру, красивую шестнадцатилетнюю девушку. Она, хотя и не простого происхождения, очевидно, уже мертва. На ней было белое платье, а на шее — ожерелье с крестиком. Несмотря на то что у нее есть и дом и доктор, сжальтесь надо мною и ответьте: не видели ли вы, сударь, ту, которую я ищу?
— Сударь! Я руководствуюсь соображениями высшего порядка, — отвечал молодой хирурге горячностью, доказывавшей, что он давно вынашивал эти мысли, — я отдаю себя служению людям. Когда я прохожу мимо умирающего аристократа, спеша облегчить страдания человека из народа, я подчиняюсь истинному закону человечности, которую считаю своей богиней. Все случившиеся сегодня несчастья происходят от вас; причиной им — ваши злоупотребления, ваше грабительство, ну вот вам и последствия! Нет, сударь, я не видел вашей сестры.
После этой сердитой отповеди хирург опять занялся своим делом. Ему только что поднесли бедную женщину, которой карета раздробила обе ноги.
— Взгляните, — крикнул он вдогонку Филиппу, — разве бедные приезжают на народные гуляния в каретах, разве они ломают ноги богачам?
Филипп принадлежал к молодому поколению знати, которое дало миру Лафайета и Ламетов, он и сам не раз высказывал те же мысли, которые теперь, в устах молодого хирурга, привели его в ужас: претворенные в жизнь, они пали на него как возмездие.
Отойдя от хирурга с истерзанным сердцем, он продолжал томительные поиски. Скоро его охватило такое отчаяние, что, не выдержав, он с рыданиями в голосе закричал:
— Андре! Андре!
В это время мимо него торопливо шагал пожилой человек в одежде из серого сукна и в теплых чулках, опираясь правой рукой на трость, а в левой зажав нечто вроде фонаря, который он смастерил из подсвечника, обернув его масляной бумагой.
Услышав стон Филиппа, человек понял причину его страданий.
— Бедный юноша! — прошептал старик.
Но так как его привела сюда та же причина, он пошел дальше.
Вдруг, словно упрекнув себя за то, что прошел мимо, не пытаясь утешить, он проговорил:
— Сударь! Простите, что я добавлю к вашей скорби еще и свою, но те, кто стал жертвой одного и того же удара, должны поддерживать друг друга, чтобы не упасть. Кстати… Вы можете мне помочь. Я вижу, вы давно ищете, ваша свеча почти догорела, вы, стало быть, знаете, где больше всего пострадавших.
— Да, сударь, знаю.
— Я тоже ищу…
— Тогда вам надо прежде всего пойти к большой канаве, там около пятидесяти трупов.
— Пятьдесят! Боже правый! Столько жертв во время праздника!
— Да, столько жертв, сударь! Я заглянул уже в добрую тысячу лиц, но так и не нашел сестры.
— Сестры?
— Да, она была вот в этой стороне. Я потерял ее недалеко от скамейки. Я нашел то место, но от скамейки не осталось и следа. Я собираюсь возобновить поиски со стороны бастиона.
— А в каком направлении двигалась толпа, сударь?
— В сторону новых домов, к улице Мадлен.
— Значит, это должно быть здесь?
— Несомненно. Я и искал вначале с этой стороны, но тут был страшный водоворот. Кроме того, толпа неслась сюда, однако бедная растерявшаяся девушка, не понимавшая, куда идет, могла двинуться в любую сторону.
— Сударь! Мало вероятно, чтобы она смогла двигаться против течения; я пойду искать на улицах; пойдемте со мной; может быть, вдвоем нам удастся найти.
— А кого вы ищете? Сына? — робко спросил Филипп.
— Нет, сударь, он что-то вроде моего приемыша.
— Вы отпустили его одного?
— Да это уже юноша: ему около девятнадцати лет. Он отвечает за свои поступки, и, когда ему захотелось пойти на праздник, я не мог ему помешать. Впрочем, кто мог себе представить, что произойдет!.. Ваша свеча гаснет.
— Да, сударь.
— Пойдемте со мной, я посвечу.
— Благодарю вас, вы очень добры, но мне не хотелось бы вам мешать.
— Не беспокойтесь, я должен искать для собственного спокойствия. Бедное дитя! Он возвращался обыкновенно вовремя, — продолжал старик, идя по улице, — а сегодня вечером меня будто что-то толкнуло. Я ждал его; было уже одиннадцать часов, жена узнала от соседки о несчастье на этом празднике. Я подождал еще часа два, надеясь, что он вернется. Однако, видя, что его все нет, я подумал, что с моей стороны будет низостью лечь в постель, не имея от него новостей.
— Мы идем к тем домам? — спросил молодой человек.
— Да, вы ведь сами сказали, что толпа должна была двигаться в ту сторону. Бедняга несомненно побежал туда! Наивный провинциал, не знающий не только обычаев, но и парижских улиц… Может быть, он впервые оказался на площади Людовика Пятнадцатого.
— Увы! Моя сестра тоже из провинции, сударь.
— Страшное зрелище! — пробормотал старик, отворачиваясь от сваленных в кучу трупов.
— А ведь именно здесь следовало бы искать, — заметил юноша, решительно поднося фонарь к нагроможденным одно на другое телам.
— Я не могу без содрогания на это смотреть. Я обыкновенный человек, и гибель людей приводит меня в ужас, который я не могу победить.
— Мне этот ужас знаком, однако нынче вечером я научился его преодолевать. Смотрите, вот какой-то юноша, ему можно дать от шестнадцати до восемнадцати лет; должно быть, его задавили: я не вижу раны. Не его ли вы разыскиваете?
Старик сделал над собой усилие и подошел ближе.
— Нет, сударь, — ответил он, — мой моложе, черноволосый, бледнолицый.
— Да они все бледны сегодня вечером, — возразил Филипп.
— Смотрите, мы подошли к Королевской кладовой, — заметил старик, — вот следы борьбы: кровь на стенах, обрывки одежды на железных прутьях, на пиках решеток. Откровенно говоря, я просто не знаю, куда еще пойти.
— Сюда, сюда, разумеется, — пробормотал Филипп.
— Сколько страдания!
— Боже мой!
— Что такое?
— Обрывок белого платья под трупами. Моя сестра была в белом платье. Дайте мне ваш фонарь, сударь, умоляю!
Филипп и вправду заметил и схватил клочок белой материи. Он бросил его, чтобы единственной здоровой рукой взяться за фонарь.
— Это обрывок женского платья, зажатый в руке молодого человека, — вскричал он, — белого платья, похожего на то, в каком была Андре. Андре! Андре!
Молодой человек заплакал навзрыд.
Старик подошел ближе.
— Это он! — всплеснув руками, воскликнул старик.
Восклицание привлекло внимание молодого человека.
— Жильбер?.. — крикнул Филипп.
— Вы знаете Жильбера, сударь?
— Так вы искали Жильбера?
Эти два восклицания прозвучали одновременно.
Старик схватил руку Жильбера: она была ледяной.
Филипп расстегнул ему жилет, распахнул рубашку и прижал руку к его сердцу.
— Бедный Жильбер! — проговорил он.
— Мой дорогой мальчик! — вздохнул старик.
— Он дышит! Жив!.. Жив, говорят вам! — закричал Филипп.
— Вы так думаете?
— Я в этом уверен, у него есть пульс.
— Верно! — сказал старик. — На помощь! Помогите! Там есть хирург.
— Давайте спасать его сами, сударь. Я недавно просил помощи, но врач мне отказал.
— Он должен помочь моему мальчику! — в отчаянии воскликнул старик. — Он должен! Помогите мне, сударь, помогите мне донести туда Жильбера.
— У меня только одна рука, — отвечал Филипп, — но вы можете на нее рассчитывать, сударь.
— Я хоть и стар, но соберу все свои силы. Пойдемте!
Старик схватил Жильбера за плечи, молодой человек зажал правой рукой его ноги, и они двинулись по направлению к группе людей, возглавляемых хирургом.
— На помощь! На помощь! — закричал старик.
— Сначала людей из народа! — отвечал хирург, стойкий в своих принципах и уверенный в том, что, отвечая таким образом, он вызывает восхищенный шепот среди окружавших его людей.
— Я и несу человека из народа, — поспешно ответил старик, начиная мало-помалу проникаться общим восхищением, которое вызывала у окружавших непреклонность молодого хирурга.
— Тогда после женщин, — продолжал хирург, — мужчины сильнее женщин и легче переносят боль.
— Простое кровопускание, сударь, — взмолился старик, — кровопускания будет довольно.
— A-а, это опять вы, господин дворянин, — сказал хирург, заметив Филиппа и не видя старика.
Филипп промолчал. Старик решил, что эти слова обращены к нему.
— Я не дворянин, — ответил он, — я человек из народа; меня зовут Жан Жак Руссо.
Врач удивленно вскрикнул и жестом приказал окружающим подвинуться.
— Пропустите! Уступите место естественному человеку! Дайте место освободителю человечества! Место гражданину Женевы!
— Благодарю вас, — сказал старик, — спасибо!
— С вами случилось несчастье? — спросил молодой хирург.
— Нет, не со мной, а вот с этим несчастным ребенком, взгляните.
— Так вы тоже, как и я, помогаете человечеству! — вскричал врач.
Взволнованный неожиданным триумфом, Руссо в ответ бормотал что-то нечленораздельное.
Филипп совершенно потерялся, оказавшись лицом к лицу с вызывавшим его восхищение философом, и отошел в сторону.
Старику помогли положить Жильбера на стол; он по-прежнему был без сознания.
Руссо бросил взгляд на того, к чьей помощи он взывал. Это был юноша примерно одних лет с Жильбером, но ни одна черта не напоминала о его молодости. Кожа на лице была желтой и сморщенной, как у старика, дряблые веки нависли над немигающими глазами, рот кривился, словно в приступе эпилепсии.
Рукава были по локоть закатаны, руки забрызганы кровью; всюду вокруг него лежали груды человеческих конечностей. Он скорее напоминал палача за любимой работой, чем врача, исполнявшего печальный, но святой долг.
Однако имя Руссо произвело на него столь сильное действие, что он на минуту отказался от своей обычной грубости: он осторожно вспорол Жильберу рукав, затянул руку жгутом и кольнул вену.
Кровь сначала вытекала по капле, а через несколько секунд молодая, горячая струя ударила из вены.
— Можно считать, что он спасен, — сказал хирург, — но потребуется тщательный уход, ему сильно помяли грудь.
— Мне остается лишь поблагодарить вас, сударь, — проговорил Руссо, — и выразить восхищение не только тем, что вы отдаете предпочтение бедным, но и преданности, с какой вы им служите. Но не забывайте, что все люди — братья.
— Даже благородные, даже аристократы, даже богачи? — спросил хирург, сверкнув проницательными глазами из-под тяжелых век.
— Даже благородные, даже аристократы, даже богачи, когда они страдают, — отвечал Руссо.
— Прошу прощения, сударь, — проговорил хирург, — я родился в Будри, недалеко от Невшателя; я, как и вы, швейцарец и поэтому отчасти демократ.
— Соотечественник! — воскликнул Руссо. — Швейцарец! Как вас зовут, сударь, как вас зовут?
— Мое имя не пользуется известностью, сударь; это имя человека, посвятившего жизнь науке и надеющегося в будущем посвятить ее счастью всего человечества. Меня зовут Жан Поль Марат.
— Благодарю вас, господин Марат, — отвечал Руссо. — Однако разъясняя народу его права, не возбуждайте в нем чувства мести. Если когда-нибудь он начнет мстить, вы сами, возможно, придете в ужас от его жестокости.
На губах Марата заиграла страшная улыбка.
— Вот бы дожить до этого дня! — вскричал он. — Если мне посчастливится увидеть этот день…
Руссо испугался того, с каким выражением были произнесены эти слова, подобно путешественнику, приходящему в ужас от первых раскатов еще далекой грозы. Он обхватил Жильбера руками и попытался поднять.
— Два добровольца в помощь господину Руссо, два человека из народа! — выкрикнул хирург.
— Мы! Мы! — раздались голоса.
Руссо оставалось только выбрать. Он указал на двух плечистых помощников, и те подхватили Жильбера на руки.
Проходя мимо Филиппа, Руссо проговорил:
— Держите мой фонарь, сударь, мне он больше не нужен. Берите!
— Благодарю вас, сударь, благодарю! — отвечал Филипп.
Филипп схватился за фонарь. Руссо двинулся на улицу Платриер, а молодой человек возобновил поиски.
— Бедный юноша! — прошептал Руссо, оглянувшись и видя, как тот удаляется по забитой людьми улице.
Филипп продолжал свой путь, вздрагивая время от времени, когда до него доносился пронзительный голос хирурга:
— Несите людей из народа! Только простых людей! Пусть пропадают благородные, богачи и аристократы!
В то время как несчастья следовали одно за другим, барон де Таверне чудом избежал опасности.
Не имея возможности оказать физическое сопротивление той всепожирающей силе, которая сметала все на своем пути, он, тем не менее, не терял спокойствия и ловко удерживался в самом центре толпы, катившейся к улице Мадлен.
Эта толпа сминала и давила о парапеты площади и об углы Королевской кладовой тех, кто оказался по ее краям, оставляя за собой множество раненых и убитых. Но тем, кто оказался стиснутым в ее середине, удалось избавиться от опасности. Как только толпа достигла открытого места на бульваре, она сразу же распалась на отдельные группки женщин и мужчин, оглашавших воздух криками радости.
Барон де Таверне оказался вместе с окружавшими его людьми в безопасности.
В то, что мы сейчас сообщим, было бы трудно поверить, если бы мы уже давно не описали характер барона, ничего не скрывая.
Во время всего этого ужасного пути барон де Таверне — да простит ему Господь! — думал только о себе.
Не слишком крепкого сложения, барон был тем не менее человеком действия, а в трудную минуту такие люди руководствуются обыкновенно поговоркой Цезаря: Age quod agis[22].
Не будем утверждать, что барон де Таверне был эгоист; добавим только, что он не отличался вниманием к ближним.
Впрочем, как только он оказался на бульваре, как только он почувствовал себя свободнее, как только он понял, что избежал смерти и возвращается к жизни, как только обрел уверенность в себе, барон удовлетворенно крякнул. Но сразу вслед за тем он закричал.
Это уже был крик отчаяния.
— Дочь моя! Дочь моя!
Он застыл, уронив руки; глаза его смотрели в одну точку и ничего не выражали, он словно перебирал в памяти все подробности разлуки с дочерью.
— Бедный! — прошептали сочувствующие женщины.
Вокруг барона оказались люди, готовые его пожалеть, но главным образом — порасспросить.
Однако г-н де Таверне не испытывал влечения к народу. Ему было неловко перед окружавшими его сочувствовавшими людьми. Сделав над собой усилие, он разорвал этот круг и — к чести барона! — зашагал по направлению к площади.
Впрочем, те несколько шагов, которые он успел сделать, были следствием неосознанного чувства родительской любви, а она не исчезает навсегда из человеческого сердца. Но здравый смысл в тот же миг пришел на помощь барону и остановил его.
Давайте проследим, если угодно читателю, за ходом его мыслей.
Прежде всего он подумал, что на площадь Людовика XV пробраться невозможно. Там были заторы, убийства; с площади одна за другой катились людские волны, и было бы так же нелепо идти им наперекор, как пловцу пытаться преодолеть рейнский водопад в Шаффхаузене.
Ну и, кроме того, раз уж десница Господня спасла его в толпе, как он может противиться Божьей воле и снова подвергать себя опасности, разыскивая женщину среди ста тысяч других людей?
Потом у него появилась надежда, напоминающая золотой луч, скрашивающий безнадежность самой мрачной ночи.
Разве Андре не была рядом с Филиппом, разве не держалась она за его руку, разве он, мужчина и брат, не должен был бы защищать ее?
Ничего странного не было в том, что его, слабого, нетвердо держащегося на ногах старика, увлекла за собой толпа. Но Филипп — страстная натура, он вынослив, живуч, у него стальные мышцы, он отвечает за сестру. Филипп, конечно, боролся и победил.
Как всякий эгоист, барон приписывал Филиппу те качества, от которых освобождает себя, но требует от других. Для эгоиста не быть сильным, благородным, отважным и означает быть эгоистом. В то же время сильный, благородный, отважный человек для эгоиста — соперник, противник, враг, ведь он лишает его преимуществ, которые эгоист считает вправе требовать для себя у общества.
Барон де Таверне убедил себя в том, что Филипп наверняка должен был спасти сестру, что он потерял какое-то время на то, чтобы потом отыскать отца и тоже его спасти. Но теперь, вероятно — и даже несомненно, — он уже отправился на улицу Кок-Эрон вместе с сестрой, утомленной всей этой суматохой.
Он повернул назад и, спустившись по улице Капуцинок, вышел на площадь Завоеваний, или Людовика Великого, ныне площадь Побед.
Однако, еще не дойдя до особняка, он увидел разговаривавшую с кумушками Николь. Она крикнула с порога:
— А где господин Филипп и мадемуазель Андре? Что с ними?
Всему Парижу было уже известно о случившейся беде от тех, кому удалось спастись; новость обрастала слухами.
— Ах, Боже мой! — вскричал барон. — Так они, значит, еще не возвращались, Николь?
— Нет, сударь, нет, их не видно.
— Должно быть, они пошли в обход, — предположил барон; его все сильнее охватывала дрожь по мере того, как рушились его предположения.
Барон остался ждать на улице с причитавшей Николь и Ла Бри, простершим к небу руки.
— Вон господин Филипп! — закричала Николь в неописуемом ужасе, потому что Филипп был один.
И в самом деле, в темноте ночи к ним бежал Филипп, он запыхался, на лице его было написано отчаяние.
— Сестра здесь? — издалека крикнул он, заметив собравшихся на пороге людей.
— Боже мой! — заикаясь, проговорил бледный барон.
— Андре! Андре! — продолжал кричать молодой человек, подбегая к дому. — Где Андре?
— Мы ее не видали, ее здесь нет, господин Филипп. Господи, помилуй! Милая барышня!
Николь зарыдала.
— Как ты мог вернуться? — вскричал барон с гневом, который с полным основанием покажется читателю, уже посвященному нами в тайны логики г-на де Таверне, тем более несправедливым.
Вместо ответа Филипп подошел ближе, показал на окровавленное лицо и перебитую и болтавшуюся, словно неживая, руку.
— Ах, Андре, — стенал старик, — бедняжечка моя!
Он опустился на каменную скамейку рядом с дверью.
— Я найду ее, живую или мертвую! — с мрачным видом поклялся Филипп.
Он бросился бежать обратно словно в лихорадке. На бегу он поддерживал правой рукой левую через вырез кафтана. Филипп понимал, что эта бесполезная рука не дает ему снова вмешаться в толпу, и если бы у него в эту минуту был топор, он отрубил бы ее.
Тогда-то он встретил Руссо, нашел Жильбера, увидел мрачного, залитого кровью хирурга, более похожего на адского демона, направлявшего резню, чем на гения добра, несущего людям помощь.
Филипп почти всю ночь бродил по площади Людовика XV.
Он никак не мог отойти от стен Королевской кладовой, где был найден Жильбер, подносил к глазам зажатый в кулаке клочок белого муслина.
Когда небо начало светлеть на востоке, изможденный Филипп был готов рухнуть среди трупов, не таких бледных, как он, испытывая странное головокружение. Тогда он вдруг, как раньше его отец, стал надеяться, что Андре уже вернулась или что ее доставили домой, и поспешил на улицу Кок-Эрон.
Он издали заметил у дверей тех, кого оставил, уходя на поиски Андре.
Он понял, что Андре не появлялась, и остановился.
Барон его заметил.
— Ну, что там? — закричал он Филиппу.
— Как! Сестра еще не вернулась? — спросил Филипп.
— Увы!.. — в один голос вскричали барон, Николь и Ла Бри.
— Неужели ничего? Никаких новостей? Никаких сведений? Никакой надежды?
— Ничего!
Филипп рухнул на каменную скамейку у двери; барон взвыл.
В это самое мгновение в конце улицы появился фиакр. Он неторопливо подъехал и остановился против особняка.
Через окно в дверце можно было заметить женщину, уронившую голову на плечо и находившуюся словно в забытьи. При виде ее Филипп очнулся и рванулся к экипажу.
Дверца фиакра распахнулась, и оттуда вышел какой-то человек, неся Андре на руках.
— Мертвая! Мертвая! Вот нам ее и принесли! — вскричал Филипп, падая на колени.
— Мертвая! — пролепетал барон. — Сударь! Неужели она мертва?
— Я другого мнения, господа, — спокойно отвечал державший Андре человек. — Надеюсь, что мадемуазель де Таверне всего-навсего лишилась чувств.
— Колдун! Это колдун! — воскликнул барон.
— Господин барон де Бальзамо! — прошептал Филипп.
— Он самый, господин барон, и я весьма рад, что мне удалось узнать мадемуазель де Таверне в этой ужасной давке.
— Где именно, сударь? — спросил Филипп.
— Около здания Королевской кладовой.
— Совершенно верно, — заметил Филипп.
Неожиданно выражение радости сменилось на его лице мрачной подозрительностью:
— А почему вы привезли ее так поздно, барон?
— Сударь! Вы можете понять мое затруднительное положение, — не удивившись вопросу, отвечал он. — Я не знал адреса вашей сестры и приказал своим людям доставить ее к маркизе де Савиньи, одной из моих приятельниц; она живет недалеко от королевских конюшен. А этот славный малый — вот он, перед вами, — это он помог мне поддерживать мадемуазель… Подойдите, Контуа.
Бальзамо махнул рукой и из фиакра вышел человек в королевской ливрее.
— Этот славный малый служит в королевских конюшнях, он узнал мадемуазель, потому что отвозил вас однажды из Ла Мюэтт в ваш особняк. Мадемуазель обязана своей необычайной красоте этой счастливой случайностью. Я приказал посадить ее в фиакр рядом со мной и вот теперь имею честь вам доставить со всем моим почтением мадемуазель де Таверне менее пострадавшей, чем вы ожидали.
Он почтительно передал девушку на руки барону и Николь.
Барон впервые в жизни ощутил на глазах слезы и, подивившись своей чувствительности, не стал скрывать их. Филипп подал здоровую руку Бальзамо.
— Сударь! — обратился барон к Бальзамо. — Вы знаете мой адрес, знаете, как меня зовут. Прошу вас требовать от нас все, что хотите, в воздаяние за оказанную нам услугу.
— Я лишь исполнил долг, сударь, — отвечал Бальзамо. — И потом, вы в свое время оказали мне гостеприимство.
Поклонившись, он пошел прочь, не отвечая на приглашение барона зайти в дом.
Обернувшись, он прибавил:
— Прошу прощения, я забыл оставить вам точный адрес маркизы де Савиньи; она живет в своем особняке на улице Сент-Оноре, рядом с монастырем фейянов. Я вам сообщаю это на тот случай, если мадемуазель де Таверне сочтет своим долгом нанести ей визит.
В его объяснениях, во всех этих деталях, в нагромождении подробностей Филипп, да и барон чувствовали любезность, глубоко их тронувшую.
— Сударь, — заметил барон, — моя дочь обязана вам жизнью.
— Я знаю это, сударь, я счастлив и горд этим, — сказал Бальзамо.
На этот раз Бальзамо в сопровождении Контуа, отказавшегося от вознаграждения, предложенного ему Филиппом, сел в фиакр и уехал.
Почти в ту же секунду Андре открыла глаза, будто приходя в себя с отъездом Бальзамо.
Некоторое время она не могла говорить, ничего не слышала и смотрела вокруг испуганными глазами.
— Боже мой! Боже мой! — прошептал Филипп. — Неужели Господь вернул нам ее только наполовину? Уж не сошла ли она с ума?
Казалось, Андре поняла его слова и покачала головой. Однако она по-прежнему не произносила ни слова и будто находилась во власти сильнейшего возбуждения.
Она стояла возле скамейки и указывала рукой в ту сторону, где исчез Бальзамо.
— Довольно! Этому должен когда-нибудь наступить конец. Помоги сестре войти в дом, Филипп.
Молодой человек подхватил Андре здоровой рукой. Другой рукой девушка оперлась на Николь. Андре двигалась словно во сне. Так они вошли в дом и добрались до своего павильона.
Только здесь к ней вернулся дар речи.
— Филипп!.. Отец! — прошептала она.
— Она нас узнаёт, она нас узнаёт! — вскричал Филипп.
— Конечно, узнаю́! Господи! Что же это было?
Андре закрыла глаза, но на сей раз не потому, что потеряла сознание, а засыпая спокойным сном.
Николь, оставшись наедине с Андре, раздела ее и уложила в постель.
Вернувшись к себе, Филипп увидел врача: предупредительный Ла Бри сбегал за ним, как только нашлась Андре.
Доктор осмотрел руку Филиппа. Перелома не было, рука была только вывихнута. Доктор сильно надавил на плечо и вправил его плечо в сустав.
Беспокоясь за сестру, Филипп пригласил врача к постели Андре.
Доктор пощупал у девушки пульс, послушал ее и улыбнулся.
— Ваша сестра спит спокойно и безмятежно, как ребенок, — сказал он. — Пусть она спит, шевалье, ей ничего больше не нужно.
А барон, едва убедившись в том, что его дети живы, заснул крепким сном.
Давайте еще раз перенесемся в дом на улице Платриер, куда г-н де Сартин посылал своего агента. Мы увидим там утром 31 мая Жильбера, лежащего на матрасе в комнате Терезы, а вокруг него — Терезу, Руссо и их многочисленных соседей, с ужасом наблюдающих за тем, каковы могут быть последствия большого праздника, от которого еще не оправился Париж.
Бледный, окровавленный Жильбер открыл глаза. Едва придя в себя, он приподнялся и попытался оглядеться, полагая, что все еще находится на площади Людовика XV.
Сначала на его лице отразилось глубокое беспокойство, затем огромная радость, которую ненадолго затмило облачко печали, снова сменившееся радостью.
— Вам больно, друг мой? — спросил Руссо, ласково взяв его за руку.
— Кому я обязан спасением? — проговорил Жильбер. — Кто вспомнил обо мне, одиноком страннике в этом мире?
— Дитя мое, вас спас тот, кто не дал вам умереть, кто подумал о вас. Это тот, кто обо всех нас думает.
— Все-таки это неосторожно — разгуливать в такой толпе, — проворчала Тереза.
— Да, да, неосторожно, — хором поддержали ее соседки.
— Как можно быть неосторожным, — возразил Руссо, — там, где не ожидаешь опасности? А как можно предвидеть опасность, отправляясь посмотреть на фейерверк? Если в этом случае настигает опасность, это не значит, что человек неосторожен, это говорит о том, что ему не повезло. Вот мы рассуждаем об этом, а разве мы не поступили бы так же?
Жильбер огляделся и, заметив, что он лежит в комнате Руссо, хотел было заговорить.
Но от этого усилия кровь пошла у него горлом и носом, и он потерял сознание.
Руссо был предупрежден хирургом с площади Людовика XV, поэтому нисколько не растерялся. Он ожидал такого исхода, и поэтому положил больного на голый матрац без простынь.
— А теперь можете уложить бедного мальчика в постель, — сказал он Терезе.
— Куда же это?
— Да сюда, на мою кровать.
Жильбер все слышал; крайняя слабость мешала ему немедля ответить, однако он сделал над собой усилие и, открыв глаза, возразил:
— Нет, нет! Наверху!
— Вы хотите вернуться в свою комнату?
— Да, да, пожалуйста.
Он ответил скорее взглядом, нежели губами. На его желание повлияло воспоминание более сильное, нежели его страдание, способное, казалось, победить даже его разум.
Руссо, будучи натурой весьма чувствительной, вероятно, понял его.
— Хорошо, дитя мое, мы перенесем вас наверх. Он не хочет нас стеснять, — сказал он Терезе; та от души одобряла такое решение.
Итак, было решено, что Жильбер сию минуту будет перенесен на чердак, раз он этого требует.
В середине дня Руссо пришел навестить своего ученика и провел возле него то время, которое он имел обыкновение посвящать своей коллекции любимых растений; молодому человеку полегчало, и он тихим, почти неслышным голосом рассказывал о подробностях катастрофы.
Он не признался, почему пошел смотреть фейерверк, и сказал, что на площадь Людовика XV его привело любопытство.
Руссо не мог заподозрить его в скрытности, ведь старик не был колдуном. Вот почему он не выразил Жильберу удивления и довольствовался его ответами. Он посоветовал ему только не вставать с постели. Не стал он ему рассказывать и о найденном в его руке клочке материи, за который ухватился Филипп.
Этот разговор был настолько интересен и искренен, что увлек обоих собеседников и они не обратили внимания на шаги Терезы, внезапно послышавшиеся на лестнице.
— Жак! — окликнула она мужа. — Жак!
— Ну, что там такое?
— Наверное, теперь и ко мне пришел какой-нибудь принц, — слабо улыбаясь, прошептал Жильбер.
— Жак! — опять закричала Тереза, продолжая подниматься по лестнице.
— Что тебе от меня нужно?
Тереза появилась на пороге.
— Внизу ждет господин де Жюсьё, — сообщила она. — Он узнал, что вас видели ночью на площади, и пришел спросить, не ранены ли вы.
— Милый Жюсьё! — воскликнул Руссо. — Превосходный человек, как, впрочем, и все, кто по доброй воле или по необходимости близок к природе — источнику всего доброго! Сохраняйте спокойствие, не двигайтесь, Жильбер, я сейчас вернусь.
— Благодарю, — прошептал молодой человек.
Руссо вышел.
Однако едва он покинул чердак, как Жильбер, собравшись с силами, приподнялся и пополз к слуховому оконцу, откуда было видно окно Андре.
Молодому человеку, совершенно обессиленному и плохо еще соображавшему, было довольно трудно взобраться на табурет и приподнять решетку окна, а потом опереться на гребень крыши.
Однако Жильберу это удалось проделать, но, оказавшись в этом положении, он почувствовал, что свет померк у него в глазах, руки задрожали, кровь подступила к горлу, и он рухнул на пол.
В эту минуту дверь чердака опять распахнулась и вошел Жан Жак, пропуская вперед г-на де Жюсьё и рассыпаясь в любезностях.
— Будьте осторожны, дорогой мой! Здесь нагнитесь… Еще шаг вот сюда, — говорил Руссо. — Да, черт возьми, мы не во дворце.
— Благодарю вас, у меня отличное зрение и крепкие ноги, — отвечал ботаник.
— А вас пришли навестить, Жильбер, — сообщил Руссо, поворачиваясь к постели. — Господи! Где же он? Он поднялся, несчастный!
Обратив внимание на раскрытую раму, Руссо стал по-отечески журить молодого человека.
Жильбер с трудом поднялся и едва слышно пролепетал:
— Мне нужно было побольше воздуху…
Бранить его было совершенно невозможно: его лицо исказилось от боли.
— Здесь в самом деле ужасно жарко, — вмешался г-н де Жюсьё. — Ну, молодой человек, давайте послушаем пульс, я ведь к тому же врач.
— Да еще лучше многих других, — прибавил Руссо, — он лечит не только тело, но и душу.
— Это такая честь для меня… — слабым голосом проговорил Жильбер, пытаясь укрыться в жалкой постели от его глаз.
— Господин де Жюсьё настоял на том, чтобы вас осмотреть, — сообщил Руссо, — и я принял его любезное предложение. Ну, дорогой доктор, что вы можете сказать о его груди?
Опытный анатом ощупал кости, внимательно исследовал грудную клетку.
— Внутренних повреждений нет, — сказал он. — Кто же вас так стиснул в объятиях?
— Смерть, — отвечал Жильбер.
Руссо удивленно взглянул на молодого человека.
— Да, дитя мое, вы изрядно помяты. Укрепляющие средства, свежий воздух, покой — и все пройдет.
— Только не покой… Этого я не могу себе позволить, — глядя на Руссо, проговорил Жильбер.
— Что он хочет этим сказать? — спросил г-н де Жюсьё.
— Жильбер — настоящий труженик, дорогой мой, — отвечал Руссо.
— Понимаю. Но в ближайшие дни ему работать нельзя.
— Я должен работать каждый день, потому что нужно на что-то жить, — заметил Жильбер.
— Вы не будете много есть, а лекарство обойдется вам недорого.
— Как бы дешево это ни стоило, я не приму милостыни, — возразил Жильбер.
— Вы сумасшедший, — возмутился Руссо, — это уж чересчур! Я вам говорю, что вы будете вести себя так, как скажет этот господин, потому что он будет вашим доктором вопреки вашему желанию. Поверите ли, — продолжал он, обращаясь к г-ну де Жюсьё, — он умолял меня не приглашать врача!
— Почему?
— Да потому, что мне это стоило бы денег, а он слишком горд.
— Как бы ни был горд человек, он не может сделать больше того, что в его силах… — возразил г-н де Жюсьё, с большим любопытством разглядывая тонкие, выразительные черты лица Жильбера. — Всему, даже гордости, существуют разумные пределы. Неужели вы считаете себя способным работать? Ведь вы даже не смогли добраться до этого оконца!
— Вы правы, — прошептал Жильбер, — я слаб, да, я знаю.
— Вот и отдохните, в особенности — душой. Вы в гостях у человека, с которым считается весь мир, кроме его гостя.
Руссо был доволен столь изысканной вежливостью важного сеньора и пожал ему руку.
— К тому же, — прибавил г-н де Жюсьё, — вас окружат родительской заботой король и принцы.
— Меня? — вскричал Жильбер.
— Вас, как жертву этого праздничного вечера. Узнав о случившемся, его высочество дофин отложил поездку в Марли. Он остается в Трианоне, чтобы быть ближе к пострадавшим и помогать им.
— В самом деле? — не поверил Руссо.
— Да, дорогой господин философ, сейчас только и разговоров, что о письме дофина господину де Сартину.
— Мне ничего об этом не известно.
— О, это наивно и трогательно! Дофин получает ежемесячную пенсию в две тысячи экю. Утром деньги всё не несут… Принц нервно расхаживал и несколько раз справлялся о казначее. Как только тот принес деньги, принц послал их в Париж господину де Сартину, сопроводив прелестной запиской. Она была мне сейчас же сообщена…
— Вы видели сегодня господина де Сартина? — переспросил Руссо с оттенком беспокойства, вернее — подозрения.
— Да, я только что от него, — отвечал г-н де Жюсьё с некоторым смущением. — Мне нужно было взять у него семена… Так вот, принцесса, — торопливо прибавил он, — остается в Версале ухаживать за больными и ранеными.
— За больными и ранеными?
— Да, ведь не один господин Жильбер пострадал. На сей раз народ лишь частично заплатил за удовольствие: говорят, что среди раненых много знати.
Жильбер слушал с неизъяснимым беспокойством; ему казалось, что имя Андре вот-вот сорвется с губ прославленного натуралиста.
Господин де Жюсьё поднялся.
— Осмотр окончен? — спросил Руссо.
— Да, отныне вашему больному доктор не нужен. Свежий воздух, умеренный физический труд… Прогулки в лесу. Кстати… я совсем забыл…
— Что именно?
— В это воскресенье я собираюсь заниматься ботаникой в лесу Марли. Не хотите ли пойти со мной, прославленный собрат?
— Скажите лучше — ваш недостойный почитатель, — поправил Руссо.
— Вот прекрасный повод прогуляться для нашего раненого… Берите его с собой.
— Так далеко?
— Это в двух шагах отсюда. Кстати, я отправлюсь в Буживаль в своей карете и возьму вас с собой… Мы поднимемся по Дороге Принцессы в Люсьенн, оттуда поедем в Марли. Мы, ботаники, будем делать частые остановки; наш раненый понесет за нами складные стулья… Мы с вами будем собирать травы, а он подышит воздухом.
— Вы так любезны, дорогой друг! — воскликнул Руссо.
— Ах, оставьте! У меня тут свой интерес. Я знаю, что у вас готов большой труд, посвященный мхам, а я в этом направлении двигаюсь на ощупь: вы будете моим проводником.
— О! — воскликнул Руссо, удовлетворение которого прорывалось помимо его воли.
— Там нас будет ждать в тени завтрак среди роскошных цветов… — прибавил ботаник. — Ну как, условились?
— В воскресенье нас ожидает чудесная прогулка. Условились… Мне словно пятнадцать лет: я предвкушаю ожидающее меня удовольствие, — отвечал Руссо, радуясь, как ребенок.
— А вы, дружок, с сегодняшнего дня попробуйте понемножку вставать.
Жильбер пролепетал слова благодарности, но г-н де Жюсьё его не слышал: ботаники оставили Жильбера одного, и он погрузился в свои размышления, но преимущественно в область страхов.
Руссо полагал, что совершенно успокоил своего больного. Тереза рассказывала всем соседкам, что, по мнению знаменитого доктора г-на де Жюсьё, здоровью Жильбера теперь ничто не угрожало. На самом же деле, в то время, когда все успокоились, Жильбер подвергался жесточайшей опасности из-за своего упрямства и неискоренимой мечтательности.
Руссо не мог быть настолько доверчив, чтобы не таить в глубине души прочно укоренившейся подозрительности, основанной на каком-то философском рассуждении.
Зная, что Жильбер влюблен, и застав его с поличным в то время, как он нарушал предписания врача, Руссо рассудил, что Жильбер способен повторить ошибки, если предоставить ему свободу.
По-отечески заботясь о молодом человеке, Руссо хорошенько запер чердачную дверь на замок, оставив влюбленному возможность in petto[23] лазать в окошко, но не позволив выходить из комнаты.
Нельзя себе представить, до какой степени эта опека, превращавшая его чердак в тюрьму, разгневала Жильбера. Она заставила его задуматься о будущем.
На некоторых людей принуждение оказывает плодотворное влияние!
Все мысли Жильбера отныне занимала Андре. Он мечтал о счастье видеть ее, наблюдать хотя бы издали за ее выздоровлением.
Однако Андре не появлялась у окна павильона. Одна лишь Николь показывалась время от времени с отваром из трав на фарфоровом блюде, да барон де Таверне шагал взад и вперед по садику, сердито сопя, будто пытался прийти в себя, — вот и все, что мог видеть Жильбер, жадно вглядываясь в окна и пытаясь проникнуть сквозь толстые стены.
Впрочем, эти подробности немного его успокаивали, потому что свидетельствовали о болезни, но не о смерти Андре.
«Там, за этой дверью или за этим ставнем, — говорил он себе, — дышит, страдает та, которую я страстно люблю, боготворю; та, при виде которой я начинаю дрожать, задыхаться; та, от которой зависит моя жизнь».
С этими мыслями Жильбер так высовывался из окошка, что любопытная Шон каждую минуту готова была поверить в то, что он собирается выброситься. Жильбер наметанным глазом прикидывал толщину перегородок, паркета и фундамента павильона и выстраивал в голове точный его план: там должна быть комната барона де Таверне, вон там — кладовая и кухня, в той стороне — комната Филиппа, здесь — спальня Николь и, наконец, комната Андре, святая святых, перед дверью которой он готов был отдать жизнь за право провести там на коленях один-единственный день.
Это святилище в представлении Жильбера было большой комнатой в первом этаже, задуманной первоначально как приемная. По мнению Жильбера, из этой комнаты в спальню Николь должна была выходить застекленная дверь.
— Счастливы те, — воскликнул в припадке неистовой зависти безумец, — кто гуляет в саду, куда выходят окна из моей комнаты и с лестницы! Счастливы те, кто равнодушно топчет землю недалеко от павильона! Должно быть, по ночам оттуда слышны стоны и жалобы Андре.
От мечты до ее исполнения так далеко! Однако люди с богатым воображением умеют сокращать это расстояние. Даже в невозможном они усматривают действительное, они умеют перебрасывать мосты через реки, приставлять лестницы к горам.
В первое время Жильбер предавался мечтаниям.
Потом он пришел к мысли, что счастливцы, вызывающие у него зависть, не более чем простые смертные, которые топчут землю такими же, как у него, ногами и у которых руки умеют открывать двери. Он представил себе, как он был бы счастлив проскользнуть украдкой к этому запретному дому и подслушать под окнами, о чем говорят в комнатах.
Жильберу мало было мечтать, он должен был немедленно перейти к исполнению задуманного.
Кстати сказать, к нему быстро возвращались силы. Молодость изобильна и щедра. Три дня спустя Жильбер вследствие возбуждения чувствовал себя как никогда сильным.
Он прикинул, что раз Руссо его запер, то одна из самых больших трудностей устранена: необходимость входить к мадемуазель де Таверне через ворота.
И действительно, дверь ее дома выходила на улицу Кок-Эрон; Жильбер, запертый на улице Платриер, не мог попасть ни на одну из улиц. Следовательно, не имея возможности выйти, он не имел нужды и отворять ворота.
Оставались окна.
Оконце его чердака было прорезано в отвесной стене высотой в сорок восемь футов.
Не будучи пьяным или сумасшедшим, вряд ли кто-нибудь отважился бы по ней спуститься.
«До чего же, все-таки, хорошее изобретение — дверь, — повторял он про себя, кусая кулаки, — а философ Руссо взял да и запер ее!
Может, вырвать замок? Это нетрудно. Но уж тогда нет никакой надежды вернуться в гостеприимный дом.
Из замка Люсьенн — сбежал, с улицы Платриер — сбежал, из замка Таверне — сбежал. Если все время убегать, то это значит — не сметь смотреть людям в глаза из боязни услышать упрек в неблагодарности или легкомыслии.
Нет, господин Руссо ни о чем не узнает».
Присев у окошка на корточки, Жильбер продолжал размышлять:
«Ноги и руки — естественные инструменты свободного человека. С их помощью я зацеплюсь за черепицу и, держась за водосточный желоб — правда, довольно узкий, зато прямой и, следовательно, самый короткий путь между двумя точками, — я доберусь, если мне суждено добраться, до соседнего оконца. А это — окно на лестницу. Если не доберусь, я упаду в сад; это наделает шуму, из павильона прибегут люди, меня подымут, узнают; это будет красивая, благородная, поэтичная смерть; я вызову к себе жалость — превосходно!
Если доберусь — а я на это рассчитываю, — то пролезу через окно на лестницу, спущусь босиком до второго этажа, откуда окно тоже выходит в сад; от земли до окна — пятнадцать футов. Я спрыгну… Увы! У меня нет ни прежней силы, ни ловкости! Правда, я смогу держаться за шпалеру… Да, но ее решетка вся источена червями и рассыплется; я полечу вниз — и где тогда моя благородная и поэтичная смерть? Я буду весь вывалян в известке, оборван, — стыдно! — я буду похож на воришку, полезшего в сад за яблоками. Об этом даже страшно подумать! Барон де Таверне прикажет привратнику вытолкать меня в шею, или Ла Бри надерет мне уши.
Нет, у меня здесь есть двадцать бечевок, из них можно связать веревку; как говорит господин Руссо, из соломинок складывается сноп. Я позаимствую у госпожи Терезы бечевки всего на одну ночь, свяжу их узлами и, добравшись до окна второго этажа, привяжу веревку к балкончику или даже за водосточный желоб и спущусь в сад».
Осмотрев желоб, он отвязал бечевки, измерил их, прикинул на глаз высоту и почувствовал себя сильным и решительным.
Он свил из бечевок крепкую веревку, попробовал свои силы, подвесив ее за чердачную балку, и обрадовался, убедившись в том, что на губах выступило совсем немного крови; он решился на ночную вылазку.
Желая обмануть г-на Жака и Терезу, он притворился больным и не вставал с постели до двух часов, то есть до того времени, когда Руссо имел обыкновение после обеда отправляться до самого вечера на прогулку.
Жильбер объявил, что хочет спать и не собирается вставать до утра.
Руссо предупредил, что будет ужинать в городе; он был рад, что у Жильбера такие благие намерения.
На том они и расстались.
Едва Руссо вышел, Жильбер опять связал бечевки и на этот раз свил их на совесть.
Он снова ощупал желоб и черепицу и стал до наступления темноты следить за садом.
Итак, Жильбер был готов к путешествию во вражеский сад: так он мысленно называл дом Таверне. Из своего окошка он внимательно изучал местность, подобно опытному стратегу, собиравшемуся дать бой. Неожиданно в доселе молчаливом, тихом доме разыгралась сцена, привлекшая внимание нашего философа.
Через садовую ограду перелетел камешек и ударил о стену дома.
Жильбер уже знал, что без причины не бывает следствия. Так как следствие он видел, то стал искать причину.
Впрочем, хотя Жильбер и высовывался из окошка, он так и не разглядел человека, который бросил с улицы камень.
Он догадался, что происходящее связано с недавними событиями. Он увидел, как осторожно приотворился один из ставней первого этажа и в окне показалось настороженное лицо Николь.
При виде Николь Жильбер нырнул в свою мансарду, ни на секунду, однако, не теряя из виду проворную служанку.
Окинув внимательным взглядом все окна, а окна павильона особенно пристально, Николь вышла из своего убежища и поспешила в сад к шпалере, где были развешаны сушиться на солнце кружева.
Камень, откатившись, оказался у нее на дороге по пути к шпалере; Жильбер, как и Николь, не сводил с него глаз. Жильбер увидел, как она подбила ногой камень, очень интересовавший ее в эту минуту, потом еще раз ударила по нему, катя его перед собой, пока он не очутился возле клумбы под шпалерой.
Николь подняла руки, отцепляя кружева, и уронила одно из них, а потом стала медленно поднимать и в то же время схватила камень.
Юноша еще ни о чем не догадывался. Однако, видя, с какой старательностью Николь, словно гурман, очищающий орех, снимает с аэролита кожуру в виде бумаги, в которую он был завернут, Жильбер наконец понял действительную степень важности брошенного камня.
Николь и в самом деле подняла записку — ни больше ни меньше, — в которую был завернут камень.
Плутовка проворно ее развернула, с живым интересом прочитала, опустила в карман, и кружева перестали ее интересовать: они высохли.
Жильбер покачал головой и, будучи вообще невысокого мнения о женщинах, сказал себе, что Николь оказалась на самом деле порочной особой, а он, Жильбер, рассудил здраво и поступил нравственно и разумно, порвав так смело и решительно с девицей, получающей через стену записки.
Жильбер, только что открыв причину и сделав правильный вывод, осудил следствие, первоначальной причиной которого, возможно, был он сам.
Николь вернулась в дом, потом опять вышла, держа руку в кармане.
Она достала ключ; Жильбер видел, как он блеснул у нее в руке. Потом девушка проворно сунула ключ под садовую калитку, расположенную в другом конце стены, выходившей на ту же улицу, что и главный вход.
«Отлично! — подумал Жильбер. — Я понимаю: в записке назначено свидание. Николь не теряет времени даром. У Николь, стало быть, новый любовник?»
Жильбер нахмурился; он испытывал разочарование человека, полагавшего, что разлука с ним будет невосполнимой потерей в сердце оставленной им женщины, но он видит, к безмерному своему удивлению, что пустота уже заполнена.
«Вот кто может нарушить все мои планы, — продолжал рассуждать Жильбер, пытаясь найти причину своего дурного расположения духа. — Не имеет значения, я не сержусь, что нашелся счастливец, занявший мое место в сердце мадемуазель Николь».
Жильбер умел рассуждать здраво. Он сейчас же сообразил, что, став свидетелем этой сцены, о чем никто пока не знает, он получил преимущество перед Николь; он мог бы им при случае воспользоваться, потому что знал тайну Николь во всех подробностях, и она не могла бы их отрицать. В то же время она лишь догадывалась о его секрете, и ни одна подробность не могла бы обратить ее подозрения в уверенность.
Жильбер дал себе слово воспользоваться при случае своим преимуществом.
Наконец наступила долгожданная ночь.
Жильбер боялся теперь только одного: неожиданного прихода Руссо. Он опасался, что Руссо увидит его на крыше, на лестнице или просто заметит, что чердак пуст. В этом случае гнев женевца будет ужасен. Жильбер решил отвести от себя удары при помощи записки. Он оставил ее на столике, адресовав философу.
Записка была составлена в следующих выражениях:
«Дорогой и прославленный покровитель!
Не думайте обо мне плохо. Несмотря на Ваши советы и даже приказания, я все-таки позволил себе выйти. Я должен скоро вернуться, если только со мной не приключится чего-нибудь вроде того, что произошло недавно. Но если мне грозит нечто подобное или даже хуже, я все равно должен выйти на два часа».
«Не знаю, что я скажу, когда вернусь, — думал Жильбер, — но, по крайней мере, господин Руссо не будет волноваться и сердиться».
Ночь была темная. Было душно, как обычно бывает в первые жаркие весенние дни. Небо было облачным, и в половине девятого даже самый зоркий глаз ничего не мог бы различить в глубине темной пропасти, в которую заглядывал Жильбер.
Внезапно юноша заметил, что ему стало трудно дышать, голова и грудь — в испарине, а это означало слабость и вялость. Осторожность шептала ему, что в таком состоянии не стоит пускаться в рискованное предприятие, требовавшее от него все силы не только для успеха предприятия, но и просто для безопасности. Однако Жильбер не послушался внутреннего голоса.
В нем еще громче говорила сила воли; молодой человек, по своему обыкновению, ее велениям и внял.
Пора было отправляться. Жильбер намотал веревку вокруг шеи (получилось двенадцать витков) и с бьющимся сердцем стал выбираться из окошка, изо всех сил уцепившись за наличник, потом ступил на желоб и осторожно двинулся вправо к окну на лестнице, которую отделяло от окна Жильбера примерно два туаза.
Итак, он переступал по свинцовому желобу шириной не более восьми дюймов, который, хотя и поддерживался железными скобами, вбитыми через определенное расстояние в стену, из-за мягкости свинца едва держался и оседал под тяжестью шагов. Руками Жильбер держался за черепицу, но это помогало ему лишь удерживать равновесие. Если бы он сорвался, черепица не смогла бы ему помочь, потому что пальцам не за что было ухватиться. Вот в таком положении оказался Жильбер во время своего перехода по воздуху, занявшего две минуты, вернее, длившегося целую вечность.
Но Жильбер и не боялся: сила воли его была столь велика, что он не желал поддаваться страху. Он слышал однажды, что канатоходец, чтобы благополучно пройти своим опасным путем, должен смотреть не под ноги, а на десять шагов впереди себя, и если думать о пропасти, то представлять себя орлом, то есть убеждать себя: он может парить над ней, она создана для этого. Кроме того, Жильбер уже применял на практике эти правила, когда много раз пробирался по ночам к Николь, той самой Николь, которая расхрабрилась теперь до такой степени, что позволяет приходит к ней на свидания не по крышам и трубам, а пользуясь ключами и дверьми.
Молодой человек вот так же переправлялся когда-то по мельничным затворам в Таверне и чердачным балкам старого сарая.
Он достиг цели без малейшего трепета и проскользнул на лестницу.
И замер. С нижних этажей доносились голоса Терезы и ее соседок, разглагольствовавших о гениальности г-на Руссо, о достоинствах его книг и благозвучии его музыки.
Соседки прочитали «Новую Элоизу» и сознались, что считают книжку непристойной. В ответ на критику г-жа Тереза заметила, что они не понимают философского смысла этого прекрасного романа.
Соседкам нечего было возразить: не признаваться же в собственном невежестве относительно подобных материй!
Эта беседа на высокие темы велась между дамами, находившимися на разных площадках лестницы. Однако пыл спора был не столь горяч, как жар печей, на которых готовился аппетитный ужин.
Жильбер слушал доводы споривших и в то же время вдыхал запах жарившегося мяса.
Его имя, прозвучавшее в шуме голосов, заставило его испуганно вздрогнуть.
— После ужина, — говорила Тереза, — схожу в мансарду посмотреть, не нужно ли чего дорогому мальчику.
Слова «дорогой мальчик» не могли доставить ему большого удовольствия: он испугался ее обещания навестить его. Впрочем, он сейчас же вспомнил, что, когда Тереза ужинала в одиночестве, она любила подолгу беседовать с бутылочкой: жаркое казалось таким вкусным! А «после ужина» могло означать… часов в десять. Теперь же было, самое большее, без четверти девять. Кстати, после ужина мысли Терезы, по всей вероятности, примут совсем другой оборот и она станет думать о чем угодно, только не о «дорогом мальчике».
Однако, к большому сожалению Жильбера, время шло, а он бездействовал. Вдруг чье-то жаркое стало подгорать… Раздался предупреждающий крик встревоженной кухарки, и все разговоры мигом прекратились.
Все разбежались к своим кастрюлям.
Жильбер воспользовался тем, что эти дамы занялись ужином, и, как сильф, беззвучно проскользнул вниз по лестнице.
Во втором этаже он быстро отыскал желоб, за который привязал веревку, и стал не спеша спускаться.
Он висел как раз между желобом и землей, как вдруг услыхал под собой в саду торопливые шаги.
Он успел вскарабкаться назад, цепляясь за узлы на веревке, и стал высматривать, кто этот злополучный человек, помешавший ему спуститься.
Это был мужчина.
Он шагал со стороны садовой калитки, и Жильбер не сомневался, что это тот самый счастливчик, которого поджидала Николь.
Он обратил все свое внимание на помешавшего ему незнакомца. По походке и характерному профилю под треугольной шляпой, а также по тому, как треуголка была лихо надвинута на ухо, Жильбер узнал славного Босира, того самого капрала, с которым Николь познакомилась перед отъездом из Таверне. Босир тоже настороженно прислушивался.
Почти в ту же минуту Жильбер увидел, как Николь отворила дверь павильона, бросилась в сад, оставив дверь незапертой, и легко, словно юная пастушка, метнулась к оранжерее, куда уже направился г-н Босир.
Это было, по всей вероятности, не первое их свидание, потому что ни он, ни она ни секунды не колебались в выборе места встречи.
«Вот теперь я могу спокойно спуститься, — подумал Жильбер, — если Николь в этот час принимает любовника, значит, она уверена, что ей ничто не помешает. Андре, стало быть, одна! Господи, она одна!..»
В самом деле, стояла полная тишина и не видно было ничего, кроме слабого света в первом этаже.
Жильбер благополучно опустился на землю, но не захотел идти через сад напрямик. Он приблизился вдоль забора к окружавшим дом деревьям, бросился сквозь их гущу, пригибаясь к земле, и, оставаясь незамеченным, подбежал к незапертой двери.
Вся стена была увита плющом, свешивавшимся над дверью, поэтому юношу трудно было заметить. Он притаился и заглянул в первую комнату. Это была просторная прихожая, как он и предполагал, совершенно в этот час безлюдная.
Из этой комнаты во внутренние покои вели две комнаты: одна была заперта, другая — нет. Жильбер догадался, что незапертая дверь ведет в комнату Николь.
Он крадучись вошел в дом, вытянув руки перед собой, чтобы не натолкнуться на что-нибудь в темноте, ведь в прихожей не было ни одного огонька.
Впрочем, в конце некоего подобия коридора была видна застекленная дверь с занавесками, сквозь которые просачивался слабый свет. С другой ее стороны колыхались от ветра муслиновые занавески.
Идя по коридору, Жильбер различил слабый голос, доносившийся из освещенной комнаты.
Это был голос Андре. Сердце Жильбера затрепетало.
Голосу Андре вторил голос Филиппа.
Молодой человек заботливо справлялся о здоровье сестры.
Жильбер с опаской подошел к двери и встал за одной из полуколонн, которыми, украшая их бюстами, принято было в те времена оформлять двухстворчатые двери.
Оказавшись в безопасности, он стал слушать и смотреть. Сердце его то прыгало от радости, то сжималось от страха.
Он все видел и слышал.
Итак, Жильбер все слышал и видел.
Андре полулежала на кушетке лицом к застекленной двери — другими словами, лицом к Жильберу. Дверь была приотворена.
На столике, заваленном книгами (единственном развлечении страдающей красавицы), стояла небольшая лампа под абажуром, освещавшая лишь нижнюю часть лица мадемуазель де Таверне.
Время от времени она откидывала голову на подушку, и тогда свет заливал ее чистый лоб, белизну которого еще больше подчеркивали кружева.
Филипп сидел к Жильберу спиной, примостившись в ногах у сестры; рука его по-прежнему была на перевязи, и он не мог ею пошевелить.
Андре в первый раз поднялась после злополучного фейерверка, а Филипп впервые вышел из своей комнаты.
Молодые люди еще не виделись со времени той ужасной ночи; им только докладывали друг о друге, что они чувствуют себя лучше.
Они встретились всего несколько минут назад и говорили свободно, так как были уверены в том, что они одни. Если бы кто-нибудь вздумал зайти в дом, они были бы предупреждены об этом звоном колокольчика, висевшего на двери, которую Николь оставила открытой.
Они не знали об этом последнем обстоятельстве и потому рассчитывали на колокольчик.
Как мы уже сказали, Жильбер все прекрасно видел и слышал: через приотворенную дверь он не упускал из разговора ни единого слова.
— Значит, тебе теперь легче дышится, сестричка? — спросил Филипп в ту самую минуту, как Жильбер устраивался за колыхавшейся от ветра занавеской, что была на двери туалетной комнаты.
— Да, гораздо легче. Правда, грудь еще побаливает.
— Ну, а силы к тебе вернулись?
— До этого еще далеко; впрочем, сегодня я уже смогла подойти к окну. До чего хорош свежий воздух! А цветы! Мне кажется, пока человека окружают цветы и свежий воздух, он не может умереть.
— Но ты еще чувствуешь слабость?
— О да! Потрясение было так ужасно! Я пока передвигаюсь с трудом, — улыбаясь и покачивая головой, продолжала девушка, — и держусь за мебель и за стены. Ноги без опоры подкашиваются, мне кажется, я вот-вот упаду.
— Ничего, бодрись Андре, свежий воздух и цветы поднимут тебя на ноги. Через неделю ты сможешь отправиться с визитом к ее высочеству дофине, — мне говорили, что она часто справляется о твоем здоровье.
— Надеюсь, Филипп; ее высочество в самом деле очень добра ко мне.
Андре откинулась на кушетке, положив руку на грудь, и прикрыла глаза.
Жильбер сделал было шаг вперед, протянув к ней руки.
— Что, больно, Андре? — взяв ее за руку, спросил Филипп.
— Да, судороги… иногда кровь начинает стучать в висках, а то еще свет меркнет в глазах и сердце словно останавливается.
— Это не удивительно, — задумчиво проговорил Филипп, — ты пережила такой ужас! Ты просто чудом уцелела.
— Именно чудом, ты это хорошо сказал, дорогой брат.
— Кстати, о твоем чудесном спасении, — продолжал Филипп, придвигаясь к сестре и словно подчеркивая этим важность своего вопроса, — ты ведь знаешь, что я еще не успел поговорить с тобой о случившемся несчастье?
Андре покраснела. Казалось, она испытывает некоторую неловкость.
Филипп не заметил или сделал вид, что не замечает ее смущения.
— Я думала, что, когда я вернулась, ты мог узнать все подробности. Отец мне сказал, что рассказ господина Бальзамо его вполне удовлетворил.
— Разумеется, дорогая Андре. Этот господин был чрезвычайно деликатен — так мне, по крайней мере, показалось. Однако некоторые подробности его рассказа показались мне не то чтобы подозрительными, а… как бы это выразиться… неясными!
— Что ты хочешь этим сказать, брат? — простодушно спросила Андре.
— То, что сказал.
— Выражайся, пожалуйста, яснее.
— Есть одно обстоятельство, — продолжал Филипп, — на которое я сначала не обратил внимания, а теперь оно представляется мне весьма странным.
— Что это за обстоятельство? — спросила Андре.
— Я не совсем понял, как ты была спасена. Расскажи мне, Андре.
Казалось, девушка сделала над собой усилие.
— Ах, Филипп, я почти ничего не помню, ведь мне было так страшно!
— Ничего, дорогая, расскажи, что помнишь.
— О Господи! Ты же знаешь, брат, что мы потеряли друг друга шагах в двадцати от Королевской кладовой. Я видела, как толпа потащила тебя к саду Тюильри, а меня к Королевской улице. Еще мгновение — и ты исчез из виду. Я пыталась к тебе пробиться, протягивала к тебе руки, кричала: «Филипп! Филипп!» — как вдруг меня словно подхватил водоворот и понес к решеткам. Я чувствовала, что людской поток, в котором я оказалась, несется на стену, что он вот-вот об нее разобьется. До меня доносились крики тех, кого прижали к решеткам. Я поняла, что сейчас наступит моя очередь, что тоже буду раздавлена, растоптана, и считала оставшиеся секунды. Я была полумертва, почти потеряла рассудок и вдруг, подняв руки и глаза к небу, увидела человека со сверкающими глазами; он словно возвышался над толпой, а люди ему повиновались.
— И человек этот был барон Джузеппе Бальзамо, не так ли?
— Да, тот самый, которого я видела в Таверне; тот, который еще там поразил меня; тот, который будто заключает в себе нечто сверхъестественное. Этот человек подчинил себе мой взгляд, заворожил меня своим голосом, заставил трепетать все мое существо, едва коснувшись пальцем моего плеча.
— Продолжай, Андре, продолжай, — мрачно проговорил Филипп.
— Мне показалось, что человек этот парит над толпой, словно чужие несчастья не могут его коснуться. Я прочла в его глазах желание спасти меня, я поняла, что он может это сделать. В эту минуту со мной произошло нечто необъяснимое. Несмотря на то что я вся была разбита, обессилена, почти мертва, я почувствовала, как неведомая, неодолимая сила поднимает меня навстречу этому человеку. Мне казалось, будто чьи-то руки напряглись, выталкивая меня прочь из людского месива, откуда неслись предсмертные стоны, эти руки возвращали мне воздух, жизнь. Понимаешь, Филипп, — продолжала Андре в сильном возбуждении, — я уверена, что меня притягивал взгляд этого человека. Я добралась до его руки и была спасена.
«Увы, она видела его, — прошептал Жильбер, — а меня, умиравшего у ее ног, даже не заметила».
Он вытер со лба пот.
— Значит, все произошло именно так? — спросил Филипп.
— Да, до той самой минуты, как я почувствовала себя вне опасности, все так и происходило. То ли вся моя жизнь сосредоточилась в этом моем последнем усилии, то ли испытываемый мною в ту минуту ужас оказался выше моих сил, но я потеряла сознание.
— В котором часу ты лишилась чувств, как ты думаешь?
— Минут через десять после того, как потеряла тебя из виду.
— Значит, было около двенадцати часов ночи, — отметил Филипп. — Как же в таком случае вышло, что ты вернулась домой в три часа? Прости мне этот допрос, дорогая Андре, он может показаться нелепым, но для меня он имеет большое значение.
— Спасибо, Филипп, — сказала Андре, пожимая брату руку, — спасибо! Еще три дня назад я не смогла бы ответить, но сегодня, — это может показаться странным, — я отчетливее вижу все внутренним взором; у меня такое ощущение, будто чья-то чужая воля повелевает мне вспомнить, и я припоминаю.
— Дорогая Андре! Я сгораю от нетерпения. Этот человек поднял тебя на руки?
— На руки? — покраснев, пролепетала Андре. — Не помню… Помню только, что он вытащил меня из толпы. Однако прикосновение его руки подействовало на меня так же, как в Таверне. Едва он до меня дотронулся, как я вновь лишилась чувств, вернее, словно уснула, потому что обмороку предшествуют болезненные ощущения, а я в тот раз просто заснула благодатным сном.
— По правде говоря, Андре, все, что ты говоришь, представляется мне до такой степени странным, что, если бы не ты, а кто-нибудь другой мне это рассказал, я бы ему не поверил. Ну хорошо, договаривай, — закончил он невольно дрогнувшим голосом.
В это время Жильбер жадно ловил каждое слово Андре: он-то знал, что пока все до единого слова было правдой.
— Я пришла в себя, — продолжала девушка, — и увидела, что нахожусь в изысканной гостиной. Горничная вместе с хозяйкой сидели рядом со мной и, казалось, ничуть не были встревожены; едва раскрыв глаза, я увидела, что меня окружают улыбающиеся лица.
— Ты не помнишь, в котором это было часу?
— Часы пробили половину первого.
— Ага! Прекрасно! — с облегчением вздохнул молодой человек. — Что же было дальше, Андре?
— Я поблагодарила женщин за хлопоты. Зная, что ты беспокоишься, я попросила немедленно отправить меня домой. Они отвечали, что граф опять пошел на место катастрофы за ранеными; он должен был скоро вернуться вместе с каретой и отвезти меня к тебе. Было около двух часов, когда я услыхала шум подъезжающей кареты; меня охватила дрожь, какую я уже испытывала при приближении этого человека. Я упала без чувств на софу. Дверь распахнулась, и, несмотря на обморок, я почувствовала, что пришел мой спаситель. Я опять потеряла сознание. Должно быть, меня снесли вниз, уложили в фиакр и привезли домой. Вот все, что я помню.
Филипп высчитал время и понял, что сестру привезли с улицы Луврских Конюшен прямо на улицу Кок-Эрон, так же как раньше она была доставлена с площади Людовика XV на улицу Луврских Конюшен. С нежностью взяв ее за руку, он радостно произнес:
— Благодарю тебя, сестра, благодарю! Все расчеты совпадают с моими. Я пойду к маркизе де Савиньи и поблагодарю ее. Позволь задать тебе один второстепенный вопрос.
— Пожалуйста.
— Постарайся вспомнить, не видела ли ты в толпе знакомое лицо?
— Я? Нет.
— Маленького Жильбера, например?
— Да, в самом деле, — сказала Андре, силясь вспомнить все. — Да, в тот момент, когда нас с тобой разлучили, он был от меня в нескольких шагах.
«Она меня видела», — прошептал Жильбер.
— Дело в том, Андре, что когда я искал тебя, я нашел бедного парня.
— Среди мертвых? — спросила Андре с оттенком любопытства, которое существа высшего порядка проявляют к низшим.
— Нет, он был только ранен; его спасли, и я надеюсь, что он поправится.
— Прекрасно, — заметила Андре. — А что с ним было?
— У него была раздавлена грудь.
«Да, да, об твою, Андре», — прошептал Жильбер.
— Однако во всем этом есть нечто странное, вот почему я говорю об этом мальчике. Я нашел в его сведенной болью руке клочок твоего платья.
— Это действительно странно.
— Ты его не видела в последнюю минуту?
— В последнюю минуту, Филипп, я видела столько страшных лиц, искаженных ужасом и страданием, столько эгоизма, любви, жалости, алчности, цинизма, что мне кажется, будто я целый год прожила в аду; среди всех этих лиц, промелькнувших перед моими глазами как вереница всех проклятых Богом, я, вполне возможно, видела и Жильбера, но совсем этого не помню.
— Откуда же в его руке взялся клочок от твоего платья? Ведь он от твоего платья, дорогая Андре, я выяснил это у Николь…
— И ты ей сказал, откуда у тебя этот клочок? — спросила Андре: ей вспомнилось объяснение с горничной по поводу Жильбера в Таверне.
— Да нет! Итак, этот клочок был у него в руке. Как ты можешь это объяснить?
— Боже мой, нет ничего проще, — спокойно объяснила Андре в то время, как у Жильбера сильно билось сердце. — Если он был рядом со мной в ту самую минуту, как меня стала приподнимать, если можно так выразиться, сила взгляда того господина, Жильбер, вероятно, уцепился за меня, чтобы вместе со мной воспользоваться помощью, подобно тому как утопающий хватается за пловца.
«Как низко истолкована моя преданность! — презрительно прошептал Жильбер в ответ на высказанное девушкой соображение. — Как дурно думают о нас, простых людях, эти благородные! Господин Руссо прав: мы лучше их, наше сердце благороднее, а рука — крепче».
Он снова хотел прислушаться к разговору Андре с братом, но вдруг позади него послышались шаги.
«Господи! В передней кто-то есть!» — испугался Жильбер.
Он услыхал, что кто-то идет по коридору, и ринулся в туалетную комнату, задернув за собой портьеру.
— А что, эта сумасшедшая Николь здесь? — послышался голос барона де Таверне; задев Жильбера фалдами сюртука, он прошел в комнату дочери.
— Она, наверное, в саду, — отвечала Андре со спокойствием, свидетельствовавшим о том, что она не подозревала о присутствии кого-то еще. — Добрый вечер, отец!
Филипп почтительно поднялся, барон махнул ему рукой в знак того, что тот может оставаться на прежнем месте, и, подвинув кресло, сел рядом с детьми.
— Ах, дети мои, от улицы Кок-Эрон далеко до Версаля, особенно если ехать туда не в прекрасной дворцовой карете, а в наемной коляске, запряженной одной-единственной лошадью! Однако я в конце концов увиделся с дофиной.
— Так вы приехали из Версаля, отец?
— Да, принцесса любезно пригласила меня к себе, как только узнала, что произошло с моей дочерью.
— Андре чувствует себя гораздо лучше, отец, — заметил Филипп.
— Мне это известно, и я об этом сообщил ее высочеству. Принцесса обещала мне, что, как только твоя сестра окончательно поправится, ее высочество призовет ее к себе в Малый Трианон; дофина выбрала его своей резиденцией и теперь устраивает там все по своему усмотрению.
— Я буду жить при дворе? — робко спросила Андре.
— Это нельзя назвать двором, дочь моя: ее высочество не любит светской жизни, дофин тоже терпеть не может блеска и шума. В Трианоне вас ожидает жизнь в тесном семейном кругу. Правда, судя по тому, что́ мне известно о характере ее высочества, маленькие семейные сборища похожи на королевские заседания парламента или на Генеральные штаты. У принцессы твердый характер, а дофин — выдающийся мыслитель, как я слышал.
— Это будет все тот же двор, сестра, — грустно заметил Филипп.
«Двор! — повторил про себя Жильбер, закипая от бессильной злобы. — Двор — это недостижимая для меня вершина, это бездна, в которую я не могу броситься! Не будет больше Андре! Она для меня потеряна, потеряна!»
— У нас нет состояния, чтобы жить при дворе, — обратилась Андре к отцу, — и мы не получили должного воспитания. Что я, бедная девушка, стала бы делать среди всех этих блистательных дам? Я видела их только однажды и была ослеплена их великолепием. Правда, мне показалось, что ума они несколько поверхностного, но зато остроумны. Увы, брат, мы недостаточно воспитаны, чтобы жить среди всего этого блеска!..
Барон насупился.
— Опять эти глупости! — воскликнул он. — Не понимаю, что у моих детей за привычка: принижать все, что исходит от меня или меня касается! Недостаточно воспитаны! Да вы просто с ума сошли, мадемуазель! Как это урожденная Таверне-Мезон-Руж может быть недостаточно воспитанной? Кто же тогда будет блистать, если не вы, скажите на милость? Состояние… Ах, черт побери, да знаю я, что такое состояние при дворе! Оно истаивает в лучах короны и под теми же лучами вновь расцветает — в этом заключается великий круговорот жизни. Я разорился, ну и что же, я снова стану богатым, только и всего. Разве у короля нет больше денег, чтобы раздавать их своим верным слугам? Или вы думаете, что я покраснею, если моему сыну дадут полк или когда вам предложат приданое, Андре? Ну, а если мне вернут мои владения или пожалуют ренту, грамоту на которую я найду под салфеткой за ужином в тесном кругу?.. Нет, нет, только у глупцов могут быть предубеждения. А у меня их нет… Кстати, я просто возвращаю себе то, что всегда мне принадлежало; пусть совесть вас не мучает. Остается обсудить последний вопрос: ваше воспитание, о чем вы только что говорили. Запомните, мадемуазель: ни одна девица при дворе не воспитывалась так, как вы. Более того, помимо воспитания, получаемого знатными девушками, вы получили солидное образование, подобно дочерям судейских и финансистов. Вы прекрасно музицируете. Вы рисуете пейзажи с барашками и коровками, которые одобрил бы сам Берхем. Так вот, ее высочество без ума от барашков, от коровок и от Берхема. Вы хороши собой, и король не преминет это заметить. Вы прекрасная собеседница, а это важно для графа д’Артуа или его высочества графа Прованского. Итак, к вам не только будут относиться благосклонно… вас будут обожать. Да, да, — проговорил барон, потирая руки и так странно засмеявшись, что Филипп взглянул на отца, не веря, что так может смеяться человек. — Да, именно так: вас будут обожать!
Андре опустила глаза, Филипп взял ее за руку.
— Господин барон прав, — произнес он, — в тебе есть все, о чем он сказал, Андре. Ты более, чем кто бы то ни было, достойна Версаля.
— Но ведь я буду с вами разлучена!.. — возразила Андре.
— Ни в коем случае! — поспешил ответить барон. — Версаль большой, дорогая.
— Да, зато Трианон маленький, — продолжала упорствовать Андре: она была несговорчивой, когда ей пытались перечить.
— Как бы там ни было, в Трианоне всегда найдется комната для барона де Таверне; для такого человека, как я, найдется место, — прибавил он скромно, что означало: «Такой человек, как я, сумеет найти себе место».
Андре не была уверена в том, что отцу в самом деле удастся устроиться поблизости от нее. Она обернулась к Филиппу.
— Сестра, — заговорил тот, — ты не будешь состоять при дворе в полном смысле этого слова. Вместо того чтобы поместить тебя в монастырь, заплатив за тебя взнос, ее высочество пожелала выделить тебя и теперь станет держать при себе, пользуясь твоими услугами. В наши дни этикет не так строг, как во времена Людовика Четырнадцатого. Обязанности распределяются иначе, а зачастую и совмещены. Ты можешь быть при ее высочестве чтицей или компаньонкой; она сможет рисовать вместе с тобой, она будет держать тебя всегда при себе. Возможно, мы не будем видеться, это вполне вероятно. Ты будешь пользоваться ее благосклонностью и потому многим будешь внушать зависть. Вот чего тебе следует опасаться, ведь правда?
— Да, Филипп.
— Ну и прекрасно! — воскликнул барон. — Однако не стоит огорчаться из-за такой ерунды, как один-два завистника… Поскорее поправляйся, Андре, и я буду иметь честь сопровождать тебя в Трианон. Таково приказание ее высочества дофины.
— Хорошо, отец.
— Кстати, — продолжал барон, — ты при деньгах, Филипп?
— Если они вам нужны, — отвечал молодой человек, — то у меня их не так много, чтобы предложить вам. Если же вы намерены предложить денег мне, то, напротив, я мог бы вам ответить, что у меня их пока достаточно.
— Да ты и вправду философ, — насмешливо заметил барон. — Ну, а ты, Андре, тоже философствуешь? Ты тоже ни о чем не просишь или тебе все-таки что-нибудь нужно?
— Мне не хотелось бы вас беспокоить, отец…
— Да ведь мы не в Таверне. Король велел вручить мне пятьсот луидоров… в счет будущих расходов, как сказал его величество. Подумай о туалетах, Андре.
— Благодарю вас, отец, — обрадовалась девушка.
— Ах-ах, что за крайности! — воскликнул барон. — Только что ей ничего было не нужно, а сейчас она разорила бы самого китайского императора! Ничего, Андре, проси. Красивые платья тебе к лицу.
Нежно поцеловав дочь, барон отворил дверь в свою комнату.
— Ах, эта проклятая Николь! — проворчал он. — Опять ее нет! Кто мне посветит?
— Хотите, я позвоню, отец?
— Нет, у меня есть Ла Бри; уснул, наверное, в кресле. Спокойной ночи, дети!
Филипп тоже поднялся.
— Ты тоже иди, брат, — сказала Андре, — я очень устала. Я впервые после несчастья так много говорю. Спокойной ночи, дорогой Филипп.
Она протянула молодому человеку руку, он по-братски приложился к ней, вложив в поцелуй некоторую долю уважения, всегда испытываемого им к сестре, и вышел в коридор, задев портьеру, за которой прятался Жильбер.
— Не позвать ли Николь? — крикнул он на прощание.
— Нет, нет, — отвечала Андре, — я разденусь сама, покойной ночи, Филипп!
Оставшись в одиночестве, Андре поднялась с кресла, и Жильбера охватила дрожь.
Андре стоя вынимала из волос белыми, словно вылепленными из гипса, руками одну за другой шпильки, а легкий батистовый пеньюар струился по плечам, приоткрывая ее нежную, грациозно изогнувшуюся шею, трепетавшую грудь; небрежно поднятые над головой руки подчеркивали изгиб талии.
Стоя на коленях, Жильбер задыхался, он был опьянен зрелищем, он чувствовал, как яростно колотится у него в груди сердце и стучит в висках кровь. В жилах его пылал огонь, глаза заволокло кровавым туманом, в ушах стоял гул, он испытывал сильнейшее возбуждение. Он был близок к тому, чтобы потерять голову, безумие толкало его на отчаянный шаг. Он готов был броситься в комнату Андре с криком: «Да, ты хороша, ах, как ты хороша! Но перестань кичиться своей красотой, ведь ты ею обязана мне, потому что я спас тебе жизнь!»
Поясок у Андре никак не развязывался. Она в сердцах топнула ногой и опустилась на постель, будто небольшое препятствие ее обессилило. Наполовину раздетая, она потянулась к шнурку звонка и нетерпеливо дернула его.
Звонок привел Жильбера в чувство. Николь оставила дверь незапертой, чтобы услышать звонок. Сейчас Николь вернется.
Прощай, мечта, прощай, счастье! Останется лишь воспоминание. Ты вечно будешь жить в моем воображении, ты навсегда останешься в моем сердце!
Жильбер хотел было выскочить из павильона, но барон, входя к дочери, притворил двери в коридор.
Не подозревавшему об этом Жильберу пришлось потратить некоторое время на то, чтобы их отворить.
В ту минуту как он входил в комнату Николь, служанка приближалась к дому. Он услышал, как скрипели по песку ее шаги. Он едва успел отступить в темный угол, пропуская девушку. Заперев дверь, она прошла через переднюю и легкой пташкой порхнула в коридор.
Жильбер прокрался в переднюю и попытался выйти.
Но когда Николь вбежала в дом с криком: «Я здесь, я здесь, мадемуазель! Я запираю дверь!» — она в самом деле заперла ее на два оборота и впопыхах сунула ключ в карман.
Жильбер сделал безуспешную попытку отворить дверь.
Он бросился к окнам, но на них были решетки. И после пятиминутного осмотра Жильбер понял, что не может выйти.
Молодой человек забился в угол, твердо решив, что заставит Николь отпереть дверь.
А Николь придумала для своего отсутствия благовидный предлог. Она сказала, что ходила закрывать рамы оранжереи, опасаясь, как бы ночной воздух не повредил цветам. Она помогла Андре раздеться и уложила ее в постель.
Голос Николь подрагивал, движения рук были порывисты, она была необыкновенно услужлива. Все это свидетельствовало о ее волнении. Впрочем, Андре витала в облаках и редко взглядывала на землю, а если и удостаивала ее взгляда, то простые смертные проплывали мимо нее, словно пылинки.
Итак, она ничего не замечала.
Жильбер горел нетерпением с тех пор, как ему было отрезано отступление. Теперь он стремился только к свободе.
Андре отпустила Николь, обменявшись с ней всего несколькими словами; Николь разговаривала так приветливо, как только была способна, подобно субретке, мучимой угрызениями совести.
Она подоткнула хозяйке одеяло, поправила абажур у лампы, добавила сахару в серебряный кубок с остывшим питьем, стоявший на алебастровом ночнике, нежнейшим голоском пожелала хозяйке приятного сна и на цыпочках вышла из комнаты.
Выходя, она прикрыла за собой застекленную дверь.
Напевая, чтобы все поверили в ее спокойствие, она прошла к себе в комнату и направилась к двери в сад.
Жильбер понял намерение Николь и подумал было, не стоило ли, вместо того, чтобы показываться ей на глаза, прошмыгнуть неожиданно, воспользовавшись моментом, пока дверь будет приотворена, и удрать. Но тогда его увидят, хотя и не узнают. Его примут за вора, Николь станет звать на помощь, он не успеет добежать до своей веревки, а если и успеет, его заметят в воздухе. Разразится скандал, и большой, раз Таверне могут так дурно думать о бедном Жильбере.
Правда, он выдаст Николь, и ее прогонят. Впрочем, зачем? В таком случае Жильбер причинил бы зло без всякой для себя пользы, из чувства мести. Жильбер был не настолько малодушен, чтобы испытывать удовлетворение от мести. Месть без выгоды выглядела, по его мнению, дурно: это была глупость.
Когда Николь поравнялась с входной дверью, где ее поджидал Жильбер, он внезапно шагнул из темного угла ей навстречу, и падавший через окно свет луны осветил его фигуру.
Николь чуть было не вскрикнула, но она приняла Жильбера за другого и, справившись с волнением, проговорила:
— A-а, это вы… Как вы неосторожны!
— Да, это я, — едва слышно отвечал Жильбер. — Только не поднимайте шума, когда увидите, что я не тот, за кого вы меня принимаете.
На сей раз Николь узнала собеседника.
— Жильбер! — воскликнула она. — Боже мой!
— Я вас просил не кричать, — холодно вымолвил молодой человек.
— Что вы здесь делаете, сударь? — грубо спросила его Николь.
— Вы неосторожно назвали меня по имени, а сейчас поступаете еще более неосторожно, причем для себя самой, — проговорил Жильбер с прежним спокойствием.
— Да, я и в самом деле могла бы не спрашивать, что вы здесь делаете.
— Что же я, по-вашему, здесь делаю?
— Вы пришли подглядывать за мадемуазель Андре.
— За мадемуазель Андре? — не теряя присутствия духа, переспросил Жильбер.
— Вы в нее влюблены, да она-то, к счастью, вас не любит.
— Неужели?
— Ох, берегитесь, господин Жильбер! — с угрозой в голосе продолжала Николь.
— Я должен беречься?
— Да.
— Что же мне угрожает?
— Берегитесь, как бы я вас не выдала.
— Ты, Николь?
— Да, я! И вас выгонят отсюда.
— Только попробуй! — с улыбкой возразил Жильбер.
— Ты мне угрожаешь?
— Угрожаю.
— Что же будет, если я скажу мадемуазель, господину Филиппу и господину барону, что встретила вас здесь?
— А будет то, как ты говоришь, что выгонят не меня, — меня и так слава Богу уже выгнали! — меня будут травить как дикого зверя. А вот кого отсюда выгонят, так это Николь.
— То есть как Николь?
— Ну, разумеется, Николь, ту самую Николь, которой бросают камешки через стену.
— Берегитесь, господин Жильбер, — угрожающе проговорила служанка, — на площади Людовика Пятнадцатого у вас в руках нашли клочок от платья мадемуазель.
— Вы в этом уверены?
— Господин Филипп говорил об этом со своим отцом. Он еще ни о чем не подозревает, но если ему помочь, он, может быть, кое о чем догадается.
— Кто же ему поможет?
— Я, конечно.
— Будьте осторожны, Николь, ведь барон может также узнать, как под видом того, что вы развешиваете кружева, на самом деле подбираете камешки, которые вам бросают через стену.
— Неправда! — вскрикнула Николь.
Потом она передумала и решила не запираться.
— Ничего нет особенного в том, что я получаю записки! Это не так страшно, как пробраться сюда в то время, как мадемуазель раздевается… Что вы на это скажете, господин Жильбер?
— Скажу, мадемуазель Николь, что нехорошо такой благоразумной девушке, как вы, просовывать ключи под садовые калитки.
Николь всю передернуло.
— Скажу, — продолжал Жильбер, — что, будучи хорошо знакомым и барону де Таверне, и господину Филиппу, и мадемуазель Андре, я совершил ошибку, пробравшись к ней, потому что очень беспокоился о здоровье бывших хозяев, особенно мадемуазель Андре, которую я пытался спасти на площади, старался так, что у меня в руке остался, как вы сами подтвердили, клочок ее платья. Скажу, что если я совершил эту вполне простительную ошибку, пробравшись сюда, то вы поступили непростительно, введя постороннего в дом своих хозяев и бегая на свидания с этим посторонним в оранжерею, где привели с ним около часу.
— Жильбер! Жильбер!
— Вот что такое добродетель… добродетель мадемуазель Николь, я хотел сказать. Ах, вам не нравится, что я оказался в вашей комнате, мадемуазель Николь? А вы в это время…
— Господин Жильбер!
— Так скажите своей хозяйке, что я в нее влюблен, а я скажу, что пришел не к ней, а к вам, и она мне поверит, потому что вы имели глупость сказать ей об этом сами еще в Таверне.
— Жильбер, дружочек!..
— И вас прогонят, Николь. Вместо того чтобы отправиться вместе со своей хозяйкой в Трианон ко двору ее высочества и кокетничать с богатыми и знатными сеньорами — а это вы непременно стали бы делать, останься вы в доме, — вместо этого вам придется убраться вместе со своим любовником, господином де Босиром, воякой-капралом. Ах, какое падение! Далеко же вас завело ваше честолюбие, мадемуазель Николь! Николь — любовница французского гвардейца!
Жильбер расхохотался и пропел:
Я в гвардии французской
Любовника нашла!
— Сжальтесь, господин Жильбер, — пролепетала Николь, — не смотрите на меня так! Какие у вас недобрые глаза, они так и горят в темноте! Пожалуйста, перестаньте смеяться, я боюсь вашего смеха.
— Тогда отоприте мне дверь, Николь, — приказал Жильбер, — и ни слова больше!
Николь отворила дверь. Ее охватила сильная нервная дрожь: плечи ее ходили ходуном, а голова тряслась, будто у старухи.
Жильбер был совершенно спокоен; он вышел первым и, видя, что девушка идет за ним следом, обратился к ней:
— Нет! Вы знаете способ провести сюда людей, а у меня — свой способ выйти отсюда. Ступайте в оранжерею к досточтимому господину де Босиру — он, должно быть, заждался. Оставайтесь там на десять минут дольше, чем рассчитывали. Я вам дарю их в обмен на ваше молчание.
— Десять минут? Почему десять? — спросила затрепетавшая Николь.
— Да потому, что за это время я успею исчезнуть. Ступайте, мадемуазель Николь, и не оборачивайтесь, подобно жене Лота, историю которой я вам рассказывал в Таверне в те времена, когда вы назначали мне свидания в стогу сена. Иначе с вами случится нечто худшее, чем если бы вы обратились в соляной столп. Ступайте, сладострастница, ступайте. Больше мне нечего прибавить.
Покорная, напуганная, подавленная самоуверенностью Жильбера, от которого теперь зависело ее будущее, Николь с опущенной головой подошла к оранжерее, где ее дожидался встревоженный капрал Босир.
А Жильбер с прежними предосторожностями подошел к стене; оставаясь незамеченным, он взялся за веревку и, отталкиваясь от увитой диким виноградом решетки трельяжа, добрался до желоба второго этажа, а потом ловко вскарабкался на мансарду.
Судьба пожелала, чтобы он никого не встретил на своем пути: соседки уже легли, а Тереза была еще за столом.
Жильбер был так возбужден одержанной над Николь победой, что ни разу не оступился, передвигаясь по желобу. В эту минуту он готов был пройти по лезвию бритвы длиной в целое льё.
Ведь целью его пути была Андре.
Итак, он добрался до чердака, запер окно и разорвал записку, к которой так никто и не притронулся.
Он с удовольствием растянулся на кровати.
Спустя полчаса послышался голос Терезы: она спрашивала через дверь, как он себя чувствует.
Жильбер поблагодарил ее, позевывая и тем самым давая понять, что его клонит ко сну. Он страстно желал вновь остаться в одиночестве, в темноте и тишине; ему хотелось помечтать вволю, насладиться воспоминаниями; он сердцем, разумом, всем своим существом словно заново переживал события этого незабываемого дня.
Однако вскоре на глаза его опустилась пелена и исчезли все: и барон, и Филипп, и Николь, и Босир; перед глазами у него осталась лишь Андре — полуобнаженная, с приподнятыми над головой руками, вытаскивавшая шпильки из своих прекрасных волос.
События, о которых мы только что рассказали, произошли в пятницу вечером; а в воскресенье в лесу Люсьенна должна была состояться прогулка; к ней, словно к празднику, готовился Руссо.
Жильбер ко всему был равнодушен с тех пор, как узнал о предстоящем отъезде Андре в Трианон. Он целый день не отходил от окошка. Окно Андре оставалось отворено, раза два девушка подходила к нему, еще слабая и бледная, подышать воздухом. Когда Жильбер видел ее, ему казалось, что ничего не просил бы у Бога, знай он, что Андре суждено жить в этом павильоне вечно, а у него была бы только эта мансарда, откуда он мог бы дважды в день, как теперь, мельком видеть девушку.
Наконец настало желанное воскресенье. Руссо приготовился к нему еще накануне: его туфли сверкали; серый сюртук, теплый и в то же время легкий, был извлечен из шкафа, к большому огорчению Терезы, полагавшей, что для подобного занятия было бы вполне довольно полотняной блузы. Ничего ей не отвечая, Руссо делал так, как считал нужным. Он тщательно осмотрел не только свою одежду, но и костюм Жильбера, прибавив к нему целые чулки и подарив молодому человеку новые башмаки.
Был приведен в порядок и костюм собирателя трав. Не забыл Руссо и свою коллекцию мхов, которой предназначено было сыграть свою роль.
Руссо, словно ребенок, не мог усидеть на месте от нетерпения; он раз двадцать подбегал к окну посмотреть, не едет ли карета г-на де Жюсьё. Наконец он увидел лакированный экипаж, запряженный лошадьми в богатой сбруе; огромный кучер в пудреном парике остановился перед дверью. Руссо бросился к Терезе:
— Вот и он! Вот и он!
Потом он обратился к Жильберу:
— Скорее, Жильбер, скорее! Нас ждет карета!
— Раз вы так любите разъезжать в карете, — ядовито заметила Тереза, — отчего же вы не заработаете на нее, как господин де Вольтер?
— Ну-ну! — проворчал Руссо.
— Конечно! Вы любите повторять, что так же талантливы, как и он.
— Я этого никогда не говорил, слышите? — крикнул Руссо, разозлившись на жену. — Я говорю, что… Ничего я не говорю!
Радость его в ту же минуту улетучилась, как бывало всякий раз, когда он слышал имя своего врага.
К счастью, в эту минуту вошел г-н де Жюсьё.
Он был напомажен, напудрен, свеж, словно сама весна. На нем был прекрасный костюм из толстого индийского атласа в рубчик, красно-серого цвета, камзол из светло-лиловой тафты, белоснежные шелковые чулки, а золотые сверкающие пряжки довершали этот странный наряд.
Когда он вошел к Руссо, комната наполнилась таким благоуханием, что Тереза стала вдыхать воздух, не скрывая восхищения.
— До чего вы нарядны! — проговорил Руссо, предостерегающе взглянув на Терезу и мысленно сравнивая свой скромный туалет и объемистое снаряжение с элегантным костюмом г-на де Жюсьё и его огромным экипажем.
— Да нет, просто я боюсь жары, — отвечал разряженный ботаник.
— А как же роса в лесу? И что будет с вашими чулками, если мы будем собирать травы в болоте?..
— Ну что вы, зачем? Мы выберем другое место.
— А как же болотные мхи? Мы, стало быть, не сможем ими сегодня заняться?
— Не будем об этом думать, дорогой собрат.
— Похоже, вы собрались на бал или к дамам.
— Отчего не оказать почтение и не надеть шелковые чулки ради дамы по имени Природа? — несколько смутившись, отвечал г-н де Жюсьё. — Ведь это любовница, которая стоит того, чтобы ради нее понести убытки, не так ли?
Руссо не стал спорить. Как только г-н де Жюсьё упомянул о природе, Руссо сейчас же согласился, что оказать ей слишком много чести просто невозможно.
А Жильбер, несмотря на свой стоицизм, смотрел на г-на де Жюсьё не без зависти. С тех пор как он увидел так много элегантных юношей, врожденное превосходство которых еще более подчеркивал их туалет, он понял преимущество элегантности. Он говорил себе, что атлас, батист, кружева только усилили бы очарование его молодости. Если бы вместо своего теперешнего костюма он надел такой, как у г-на де Жюсьё, Андре, вне всякого сомнения, обратила бы на него внимание.
Пара отличных датских лошадей бежала рысью. Спустя час после отъезда ботаники уже спускались к Буживалю и поворачивали налево на дорогу в Шатенье.
Эта прогулка в наши дни была бы просто восхитительна; в те времена она была, по крайней мере, так же хороша, потому что часть склона, открывшаяся взору наших путешественников, была засажена лесом еще при Людовике XIV и оставалась предметом неусыпных забот короля с тех пор, как он полюбил бывать в Марли.
Каштаны, фантастических очертаний, с шероховатой корой и огромными ветвями, напоминали то змею, кольцами обвившую ствол, то быка, опрокинутого мясником на стол и исходящего черной кровью. Яблони стояли будто в белой пене. Огромные кусты орешника были в этот июньский день желтовато-зелеными, но скоро листья их должны были стать зеленовато-голубыми. Местность была безлюдна; живописный косогор уходил под тенистые деревья и вновь показывался под матовой голубизной неба. Величественная, но в то же время привлекательная и меланхоличная природа привела Руссо в состояние неизъяснимого восхищения.
А Жильбер был спокоен, но печален. Вся его жизнь заключалась в одной-единственной фразе: «Андре переезжает из садового павильона в Трианон».
На вершине склона, по которому ботаники поднимались пешком, возвышалось квадратное здание стены замка Люсьенн.
Вид павильона, из которого он сбежал, изменил течение мыслей Жильбера. Он вернулся к менее приятным воспоминаниям, в которых, правда, не было места страхам. Ведь он шагал сзади, а впереди него шли два его покровителя, и поэтому он чувствовал себя вполне уверенно. Он смотрел на Люсьенн, как потерпевший крушение разглядывает с берега песчаную отмель, на которой разбилось его судно.
Руссо шел с небольшой лопаткой в руке. Он начал поглядывать под ноги, г-н де Жюсьё — тоже. Правда, первый искал растения, а второй берег чулки от росы.
— Восхитительный lepopodium! — сказал Руссо.
— Очаровательный, — согласился г-н де Жюсьё, — однако давайте пойдем дальше, хорошо?
— А вот lyrimachia fenella! Ее вполне можно было бы взять. Взгляните!
— Берите, если вам так нравится.
— Вот как! Разве мы не за этим пришли сюда?
— Вы правы… Однако я полагаю, что вон там, на плоскогорье, мы найдем еще лучше.
— Как вам будет угодно… Идемте.
— Который теперь час? — спросил г-н де Жюсьё. — Я так торопился, что забыл часы.
Руссо достал из жилетного кармана большие серебряные часы.
— Девять, — ответил он.
— Не отдохнуть ли нам немного? Вы ничего не имеете против? — предложил г-н де Жюсьё.
— Вы неважный ходок! Вот что значит собирать травы в тонких туфлях и шелковых чулках.
— Я, знаете ли, проголодался.
— Ну что ж, давайте позавтракаем… Деревня всего в четверти льё отсюда.
— Да нет, что вы!
— Почему же нет? Или у вас есть завтрак в карете?
— Взгляните вон туда, в лесную чащу, — предложил г-н де Жюсьё, указывая рукой вдаль.
Руссо приподнялся на цыпочки и приставил козырьком руку к глазам.
— Ничего не вижу, — обронил он.
— Как, неужели вы не видите крышу небольшого деревенского домика? На крыше флюгер, а соломенные стены выкрашены в белый и красный цвет, наподобие шале.
— Да, теперь вижу: небольшой новый домик.
— Ну да, вроде беседки.
— Так что же?
— А то, что нас там ожидает обещанный мною скромный завтрак.
— Ну хорошо, — сдался Руссо. — вы хотите есть, Жильбер?
Жильбер оставался безразличен во время их спора. Машинально сорвав цветок вереска, он отвечал:
— Как вам будет угодно, сударь.
— В таком случае идемте, — подхватил г-н де Жюсьё. — Кстати, нам ничто не мешает собирать по пути растения.
— Ваш племянник, — заметил Руссо, — охотнее, чем вы, занимается ботаникой. Я собирал вместе с ним растения в лесах Монморанси. Мы были вдвоем. Он быстро отыскивает то, что нужно; правильно собирает, отлично классифицирует.
— Послушайте: он молод, ему еще нужно составить себе имя.
— Разве у него не то же имя, что у вас, уже вполне известное? Ах, дорогой собрат, вы собираете растения как любитель!
— Не будем ссориться, дорогой философ. Взгляните, какой прекрасный plantago monanthos. Разве у вас есть такие в вашем Монморанси?
— Нет! — воскликнул Руссо. — Я тщетно искал его, доверившись Турнефору… Да, в самом деле, великолепный экземпляр.
— Какой дивный павильон! — заметил Жильбер, переходя из арьергарда в авангард.
— Жильбер проголодался, — заметил г-н де Жюсьё.
— Ах, сударь, прошу меня извинить! Я с удовольствием подожду, пока вы закончите.
— Тем более, что заниматься ботаникой после еды вредно для пищеварения. И потом, глаз теряет остроту, наклоняться лень. Давайте еще немного поработаем, — предложил Руссо. — А как называется этот павильон?
— «Мышеловка», — отвечал г-н де Жюсьё, вспомнив словечко, которое придумал г-н де Сартин.
— Странное название!
— Знаете, за городом в голову приходят разные фантазии…
— А кому принадлежат эти земли, эти чудесные тенистые леса?
— Точно не знаю.
— Должны же вы знать владельца, если собираетесь здесь завтракать? — настораживаясь, заметил Руссо; в душе у него зашевелились сомнения.
— Это не суть важно… Вернее, я здесь знаком со всеми; сторожа здешних охотничьих угодий сто раз меня видели и отлично знают, что доставят своим хозяевам удовольствие, если почтительно со мной поздороваются и предложат мне заячье рагу или сальми из бекаса. Слуги здешних владений позволяют мне распоряжаться всем как у себя дома. Я не знаю в точности, принадлежит ли этот павильон госпоже де Мирпуа или госпоже д’Эгмон, или… Господи, да откуда я знаю… Главное, дорогой философ, — я уверен, что вы со мной согласитесь, — мы найдем хлеб, фрукты и паштет.
Своим добродушным тоном г-н де Жюсьё согнал тень с лица Руссо. Философ отряхнул ноги, вытер руки, а г-н де Жюсьё первым ступил на поросшую мхом тропинку, извивавшуюся между каштанами и ведущую к уединенному сельскому домику.
За ним следовал Руссо, продолжая по пути искать растения.
Жильбер вернулся на прежнее место и замыкал шествие; в мечтах об Андре он размышлял о том, как можно было бы ее увидеть, когда она будет в Трианоне.
На вершине холма, куда не без труда взобрались три ботаника, стоял домик в сельском стиле, с колоннами из неотесанных стволов дерева, с островерхой крышей; его окна были увиты плющом и ломоносом, согласно английской моде, подражающей природе, или, вернее, придумывающей свою собственную природу, что сообщает некоторое своеобразие английским домикам и окружающим их садам.
Именно английские садовники вывели голубые розы: их тщеславие находит удовлетворение, вступая в противоречие с общепринятыми понятиями. Придет день, и они получат черные лилии.
Павильон был довольно просторный: в нем поместились стол и шесть стульев. Кирпичный пол был покрыт циновкой. Стены были выложены мозаикой из речных камешков и редчайших ракушек, собранных отнюдь не на берегах рек: пески Буживаля и Пор-Марли не могут порадовать ваших глаз ни морским ежом, ни такими ракушками, как на острове Сен-Жак, ни перламутрово-розовыми раковинами, встречающимися в Арфлёре, Дьепе или на рифах Сент-Адреса.
Лепной потолок был украшен сосновыми шишками и масками, изображающими отвратительных фавнов и диких зверей; они будто свешивались над головами посетителей. Сквозь витражи, в зависимости от того, через какое стекло вы смотрели — фиолетовое, красное или голубое, — можно было увидеть равнины или леса Везена, то окрашенные в холодные тона, словно перед грозой, то будто сверкавшие в горячих лучах августовского солнца, то холодные и поблекшие, словно застывшие в декабрьском холоде. Оставалось только выбрать стекло по душе и любоваться видом.
Это зрелище привлекло к себе внимание Жильбера, и он попеременно заглядывал то в один ромб витража, то в другой, любуясь прекрасным видом, открывающимся взгляду с высоты холма Люсьенн, который, змеясь, рассекает Сена.
Господин де Жюсьё заинтересовался не менее любопытным зрелищем: великолепно сервированным столом из обструганного дерева, стоявшим посреди павильона.
Изысканные сливки из Марли; прекрасные абрикосы и сливы из Люсьенна; сосиски из Нантера на фарфоровом блюде, горячие, несмотря на то что не видно было ни одного слуги, который мог бы их принести; словно улыбающаяся клубника в изящной корзинке, переложенная виноградными листьями; рядом со сверкавшим свежестью маслом — огромный хлеб деревенской выпечки; там же — золотистый хлеб из крупчатки, столь желанный для горожан с их пресыщенным вкусом, — все это заставило Руссо вскрикнуть от восхищения. Гурманом философ был неискушенным: у него был прекрасный аппетит и весьма скромный вкус.
— Какое безумие! — обратился он к г-ну де Жюсьё. — Хлеб и фрукты — вот все, что нам было нужно. Следовало бы съесть хлеб, заедая его сливами, прямо на ходу, как делают настоящие ботаники и неутомимые исследователи, ни на минуту не переставая шарить в траве и лазать по буеракам. Помните, Жильбер, мой завтрак в Плесси-Пике, да и ваш тоже?
— Да, сударь: хлеб и вишни показались мне тогда восхитительными.
— Совершенно верно.
— Да, так завтракают истинные любители природы.
— Дорогой учитель! — вмешался г-н де Жюсьё. — Вы напрасно упрекаете меня в расточительстве: это более чем скромно…
— Вы недооцениваете свое угощение, сеньор Лукулл! — вскричал философ.
— Мое? Нет, это не мое! — возразил г-н де Жюсьё.
— У кого же мы в гостях в таком случае? — спросил Руссо, улыбка которого свидетельствовала о хорошем расположении духа; однако чувствовалось, что он скован. — Может быть, мы попали к гномам?
— Скорее уж к добрым феям, — проговорил г-н де Жюсьё, поднимаясь и смущенно поглядывая на дверь.
— Ах, к феям? — весело вскричал Руссо. — Да благослови их Небо за такое гостеприимство! Я голоден. Поедим, Жильбер!
Он отрезал себе порядочный ломоть хлеба и передал хлеб и нож ученику.
Откусив хлеба, Руссо взял две сливы.
Жильбер колебался.
— Ну-ну! Феи могут обидеться, — сказал Руссо, — подумают, что вы считаете их щедрость недостаточной.
— Или недостойной вас, господа, — зазвучал серебристый голосок с порога павильона: там стояли, держась под руку, две свеженькие хорошенькие женщины. Не переставая улыбаться, они подавали знаки г-ну де Жюсьё, чтобы он умерил свои поклоны.
Руссо обернулся, держа в правой руке обгрызенную хлебную корку, а в левой — надкусанную сливу. Он увидел обеих богинь — так, по крайней мере, ему показалось, до того они были молоды и красивы; он увидел их и остолбенел, потом поклонился и замер.
— Госпожа графиня! — воскликнул г-н де Жюсьё. — Вы здесь! Какой приятный сюрприз!
— Здравствуйте, дорогой ботаник! — любезно отвечала одна из дам с поистине королевской непринужденностью.
— Позвольте вам представить господина Руссо, — проговорил г-н де Жюсьё, беря философа за руку, в которой тот держал хлеб.
Жильбер увидел и узнал обеих дам. Он широко раскрыл глаза и, смертельно побледнев, стал поглядывать на окно павильона, соображая, как бы удрать.
— Здравствуйте, юный философ! — обратилась другая дама к растерянному Жильберу и легонько ударила его по щеке тремя розовыми пальчиками.
Руссо все видел и слышал. Он едва не задохнулся от злости: его ученик знал обеих богинь, и они его тоже знали.
Жильбер был близок к обмороку.
— Вы не узнаете госпожу графиню? — спросил Жюсьё, обратившись к Руссо.
— Нет, — оторопев, отвечал Руссо, — мы встречаемся впервые, как мне кажется.
— Графиня Дюбарри, — представил Жюсьё.
Руссо подскочил, словно ступил на раскаленное железо.
— Графиня Дюбарри! — вскричал он.
— Она самая, сударь, — как нельзя более любезно отвечала молодая женщина, — я очень рада, что принимаю у себя и вижу одного из самых прославленных мыслителей наших дней!
— Графиня Дюбарри! — повторил Руссо, не замечая, что его удивление становится оскорбительным… — Так это она! И павильон, вне всякого сомнения, принадлежит ей? Так вот кто меня угощает?
— Вы угадали, дорогой философ, это она и ее сестра, — продолжал Жюсьё, почувствовав себя неловко, так как предвидел бурю.
— И ее сестра знакома с Жильбером?
— Теснейшим образом, сударь! — вмешалась мадемуазель Шон с дерзостью, не считавшейся ни с расположением духа королей, ни с причудами философов.
Жильбер искал глазами нору пошире, куда можно было бы спрятаться, — так грозно заблистал взгляд Руссо.
— Теснейшим образом?.. — повторил старик. — Жильбер теснейшим образом знаком с сударыней, а я ничего об этом не знал? Меня, стало быть, предали, надо мной посмеялись?
Шон и ее сестра насмешливо переглянулись.
Господин де Жюсьё разорвал малинские кружева, стоившие не меньше сорока луидоров.
Жильбер умоляюще сложил руки, то ли прося Шон замолчать, то ли заклиная Руссо разговаривать с нею повежливее.
Но замолчал Руссо, а Шон продолжала говорить.
— Да, — сказала она, — мы с Жильбером — старые знакомые. Он был моим гостем, не правда ли, малыш?.. Неужели ты настолько неблагодарен, что позабыл угощения в Люсьенне и в Версале?
Эта подробность оказалась последним ударом: Руссо выбросил руки вперед, а затем уронил их.
— Вот оно что! Это правда, несчастный? — прошипел он, искоса глядя на молодого человека.
— Господин Руссо… — начал было Жильбер.
— Ну вот, можно подумать, ты раскаиваешься в том, что был мною обласкан! — продолжала Шон. — Я не напрасно подозревала тебя в неблагодарности.
— Мадемуазель!.. — взмолился Жильбер.
— Малыш! — подхватила г-жа Дюбарри. — Возвращайся в Люсьенн. Угощения и Замор ждут тебя… И хотя ты ушел оттуда довольно необычно, ты будешь хорошо принят.
— Благодарю вас, ваше сиятельство, — сухо возразил Жильбер, — но когда я откуда-нибудь ухожу, это значит, что мне там не нравится.
— Зачем отказываться от такого предложения? — ядовито перебил его Руссо. — Вы вкусили роскоши, дорогой мой Жильбер, возвращайтесь к ней.
— Сударь, клянусь вам…
— Идите! Идите! Я не люблю двуличных людей.
— Вы меня даже не выслушали, господин Руссо.
— Довольно я наслушался.
— Да ведь я же сбежал из Люсьенна, где меня держали взаперти!
— Это уловка! Я знаю, на что способна человеческая хитрость!
— Но ведь я отдал предпочтение вам, я выбрал вас своим хозяином, защитником, покровителем.
— Лицемерие!
— Однако, господин Руссо, если бы я дорожил богатством, я принял бы предложение этих дам.
— Господин Жильбер, меня обманывают часто… один раз! Но дважды — никогда! Вы свободны и можете идти на все четыре стороны.
— Куда же мне идти, великий Боже? — в отчаянии вскричал Жильбер; он понимал, что навсегда потерял и свое оконце, и соседство с Андре, и всю свою любовь… Его самолюбие страдало оттого, что Руссо мог заподозрить его в предательстве. Он видел, что никто не оценил ни его самоотверженности, ни долгой и успешной борьбы с леностью и свойственными его возрасту желаниями.
— Куда? — переспросил Руссо. — Да прежде всего — к ее сиятельству, прекрасной и доброй госпоже.
— Боже мой, Боже мой! — вскричал Жильбер, обхватив голову руками.
— Не бойтесь! — сказал ему г-н де Жюсьё; светский человек, он был сильно задет странной выходкой Руссо. — Не бойтесь, о вас позаботятся; вам постараются вернуть то, что вы потеряете.
— Вот видите, — язвительно вымолвил Руссо, — перед вами господин де Жюсьё, ученый, любитель природы, один из ваших сообщников, — прибавил он, криво усмехнувшись, — он вам обещает помощь и удачу; можете на него рассчитывать, у него большие возможности.
Потерявший самообладание и напоминавший Оросмана, Руссо поклонился дамам, потом отвесил поклон подавленному г-ну де Жюсьё и с трагическим видом покинул павильон.
— До чего же мерзкая скотина этот философ! — спокойно заметила Шон, провожая взглядом Руссо, который спускался, вернее, сбегал вниз по тропинке.
— Просите, что хотите, — обратился г-н де Жюсьё к Жильберу, по-прежнему прятавшему лицо в ладонях.
— Да, просите, господин Жильбер, — повторила графиня, посылая улыбку брошенному ученику.
Тот поднял бледное лицо, убрал со взмокшего лба прилипшие волосы и твердо проговорил:
— Раз уж вам так хочется предложить мне место, я бы хотел поступить помощником садовника в Трианон.
Шон и графиня переглянулись, Шон слегка наступила шаловливой ножкой на ногу сестре и торжествующе подмигнула; графиня кивнула в знак согласия.
— Это возможно, господин де Жюсьё? — спросила графиня. — Я бы этого хотела.
— Раз вам этого хочется, графиня, — отвечал тот, — можете считать, что ваше желание исполнено.
Жильбер поклонился и прижал руку к сердцу; оно было переполнено счастьем, после того как совсем недавно было полно отчаяния.
В том же небольшом кабинете замка Люсьенн, где мы видели Жана Дюбарри поглотившим, к большому неудовольствию графини, невероятное количество шоколада, маршал де Ришелье завтракал с графиней Дюбарри. Трепля Замора за волосы, она все свободнее и небрежнее вытягивалась на затканной цветами атласной софе, а старый придворный лишь восторженно вздыхал при каждой новой позе обольстительницы.
— Ах, графиня! — с жеманством старухи восклицал он. — Вы испортите прическу!.. Графиня, вот этот завиток раскручивается… Ах, графиня, ваша туфелька падает!..
— Да не обращайте внимания, милый герцог, — проговорила она, выдрав у Замора ради развлечения целую прядь волос и вытянувшись во весь рост. Она была еще сладострастнее и красивее на своей софе, чем Венера в морской раковине.
Равнодушный к ее позам, Замор взвыл от боли. Графиня успокоила его, взяла со стола горсть конфет и всыпала их ему в карман.
Замор надул губы, вывернул карман и высыпал конфеты на пол.
— Дурак! — обругала его графиня, вытягивая изящную ножку и носком касаясь замысловатых штанов негритенка.
— Помилуйте! — вскричал старый маршал. — Клянусь честью, вы его убьете.
— Я сегодня могу убить любого, кто мне попадет под руку, — призналась графиня, — сегодня я буду беспощадной.
— Вот как? Значит, и я вас раздражаю? — спросил герцог.
— Нет, что вы, напротив! Вы мой старый друг, я вас обожаю. Но, по правде говоря, я сошла с ума, вот в чем дело.
— Так вас, должно быть, заразили этой болезнью те, кого свели с ума вы сами?
— Берегитесь! Мне надоели ваши любезности, потому что они неискренни.
— Графиня, графиня! Я начинаю думать, что вы не с ума сошли, а просто неблагодарны.
— Нет, я не сумасшедшая, не неблагодарная, я…
— Кто же вы?
— Я разгневана, господин герцог!
— В самом деле…
— Вас это удивляет?
— Нисколько, графиня. Клянусь честью, есть от чего разгневаться!
— Вот именно это меня в вас и возмущает, маршал.
— Неужели есть во мне что-то такое, что может вас возмутить, графиня?
— Да.
— Что же это? Я уже довольно стар, однако готов приложить любые усилия, чтобы вам понравиться.
— Да вы просто не знаете, о чем идет речь, маршал.
— Ошибаетесь, мне это известно.
— Вы знаете, что меня раздражает?
— Разумеется: Замор разбил китайский фонтан.
Едва уловимая улыбка промелькнула на губах молодой женщины, однако Замор, почувствовав себя виноватым, униженно склонил голову, словно небо затянуло тучей, из которой на него обрушится дождь пощечин и щелчков.
— Да, — со вздохом проговорила графиня, — да, герцог, вы угадали: причина именно эта, вы действительно тонкий политик.
— Мне всегда это говорили, графиня, — скромно отвечал г-н де Ришелье.
— А я и так это вижу, герцог. Вы сразу определили, почему я не в духе: это восхитительно!
— Ну и прекрасно. Однако это еще не все.
— Неужели?
— Да, я догадываюсь, что есть еще кое-что…
— Вы так думаете?
— Да.
— А о чем вы догадываетесь?
— Мне кажется, вы ждали вчера вечером его величество.
— Где?
— Здесь.
— Что же дальше?
— Его величество не пришел.
Графиня покраснела и приподнялась на локте.
— Ах-ах! — прошептала она.
— А ведь я приехал из Парижа, — продолжал герцог.
— Ну и что же?
— Я мог ничего не знать о том, что произошло в Версале, черт побери! Однако…
— Герцог, милый герцог, вы сегодня чересчур сдержанны. Какого черта! Раз уж начали — договаривайте. Или не надо было начинать.
— Вольно́ вам говорить, графиня! Дайте мне хотя бы передохнуть. Так на чем я остановился?
— Вы остановились на… «однако».
— Да, верно. Однако я не только знаю, что его величество не пришел, но и догадываюсь, почему его не было.
— Герцог! Я всегда думала, что вы колдун. Мне недоставало лишь доказательства.
— Сейчас я вам представлю и доказательство.
Графиня, уделявшая беседе значительно больше внимания, чем ей хотелось это показать, оставила в покое голову Замора, волосы которого она перебирала своими белыми изящными пальчиками.
— Представьте, герцог, представьте, — сказала она.
— В присутствии господина коменданта? — спросил герцог.
— Исчезните, Замор, — приказала графиня негритенку; обезумев от радости, он одним прыжком выскочил из будуара в переднюю.
— Прекрасно! — прошептал Ришелье. — Должен ли я все вам говорить, графиня?
— Чем вам помешала эта обезьяна Замор, герцог?
— Сказать по правде, меня кто угодно смущает.
— Кто угодно — это я понимаю, но разве Замор — кто угодно?
— Замор не слепой, не глухой, не немой. Значит, он тоже «кто угодно». «Кто угодно» для меня тот, у кого такие же, как у меня, глаза, уши, язык; значит, он может увидеть то, что я делаю, услышать или повторить то, что я говорю, — в общем, этот «кто-то» может меня выдать. Итак, изложив свою теорию, я продолжаю.
— Да, герцог, продолжайте, доставьте мне удовольствие.
— Не думаю, что это будет удовольствием, графиня. Впрочем, неважно, я должен продолжать. Итак, король посетил вчера Трианон.
— Малый или Большой?
— Малый. Ее высочество дофина держала его под руку.
— Вот как?
— Ее высочество очаровательна, как вам известно…
— Увы!
— Она так с ним носилась, называла то папенькой, то дедушкой, что его величество не устоял, — ведь у него такой мягкий характер! За прогулкой последовал ужин, за ужином — невинные игры. Одним словом…
— Одним словом, — бледная от нетерпения, подхватила Дюбарри, — король не поехал в Люсьенн, не так ли? Вы это хотели сказать?
— Да, черт возьми!
— Это просто объясняется: его величество нашел там все, что любит.
— Отнюдь нет, и вы сами далеки от того, чтобы поверить хоть одному своему слову. Он нашел там всего-навсего то, что ему нравится.
— Это еще хуже, герцог. Судите сами: поужинал, побеседовал, поиграл в карты — вот и все, что ему нужно. С кем же он играл?
— С господином де Шуазёлем.
Графиня сделала нетерпеливое движение.
— Может быть, не стоит больше об этом говорить, графиня? — предложил Ришелье.
— Напротив, продолжайте.
— Вы столь же отважны, сколь умны, графиня. Давайте возьмем быка за рога, как говорят испанцы.
— Госпожа же Шуазёль не простила бы вам этой пословицы, герцог.
— Пословица к ней не относится. Я хотел сказать, графиня, что господин де Шуазёль, раз уж я вынужден о нем говорить, играл в карты, да так удачно, так ловко…
— Что выиграл?
— Нет, он проиграл, а его величество выиграл тысячу луидоров в пикет. А в этой игре его величество крайне самолюбив, притом что играет он из рук вон плохо.
— Ох, этот Шуазёль, Шуазёль! — прошептала Дюбарри. — Госпожа де Грамон тоже была там?
— Нет, графиня, она готовится к отъезду.
— Герцогиня уезжает?
— Да, она делает глупость, мне кажется.
— Какую?
— Когда ее не преследуют, она дуется; когда ее не прогоняют, она уезжает сама.
— Куда?
— В провинцию.
— Она собирается строить козни.
— Ах, черт побери! Чем же ей еще заниматься? Итак, собираясь уезжать, она, естественно, пожелала проститься с ее высочеством дофиной, которая, понятно, нежно ее любит. Вот как она оказалась в Трианоне.
— В Большом?
— Разумеется, ведь Малый еще не готов.
— Окружая себя всеми этими Шуазёлями, ее высочество недвусмысленно дает понять, чью сторону она принимает.
— Нет, графиня, не надо преувеличивать. Итак, герцогиня завтра уезжает.
— Король развлекался там, где не было меня! — воскликнула графиня с возмущением и в то же время со страхом.
— Ах, Боже мой! Да, в это трудно поверить, однако это так, графиня. Что же из этого следует?
— Что вы прекрасно обо всем осведомлены, герцог.
— И все?
— Нет.
— Ну, так продолжайте!
— Я из этого заключаю, что по доброй воле или силой необходимо вырвать короля из когтей Шуазёлей, или мы погибли!
— Увы!
— Простите, — продолжала графиня, — я говорю «мы», однако не волнуйтесь, герцог, это относится только к членам моей семьи.
— И к друзьям, графиня. Позвольте на этом основании тоже принять в этом деле участие. Таким образом…
— Таким образом, вы себя причисляете к моим друзьям?
— Мне казалось, что я говорил вам об этом, сударыня.
— Этого недостаточно.
— Я полагал, что доказал это.
— Вот это уже лучше. Так вы мне поможете?
— Я готов сделать все, что в моей власти, графиня, однако…
— Что?
— Не стану от вас скрывать, что дело это весьма трудное.
— Что же, они неискоренимы, эти Шуазёли?
— Во всяком случае, они крепкие растения.
— Вы полагаете?
— Да.
— Стало быть, что бы ни говорил добряк Лафонтен, против этого дуба бессильны и ветер и буря.
— Этот министр — гений!
— Прекрасно! Вы заговорили, как энциклопедисты.
— Разве я уже не член Академии?
— О, вы в такой малой степени академик…
— Да, вы правы. Академик — мой секретарь, а не я. Однако я по-прежнему настаиваю на своем.
— Что Шуазёль — гений?
— Совершенно верно.
— В чем же состоит его гениальность?
— А вот в чем, графиня: он сумел так представить дела в парламентах и отношения с Англией, что король не может больше без него обойтись.
— Да ведь он настраивает парламенты против его величества!
— Ну, конечно! В том-то и состоит ловкость!
— Он же толкает англичан к войне!
— Вот именно, потому что мир был бы для него губителен.
— Это не гениальность, герцог.
— Что же это, графиня?
— Это государственная измена.
— Когда государственная измена имеет успех, графиня, это свидетельствует о гениальности, и, как мне кажется, немалой.
— Ну, раз так, герцог, я знаю еще кое-кого, кто не менее ловок, чем де Шуазёль.
— Неужели?
— По части парламентов, по крайней мере.
— Это главный вопрос.
— Да, потому что это лицо причастно к возмущению парламентов.
— Вы меня заинтриговали, графиня.
— Вы не знаете, о ком я говорю, герцог?
— Нет, признаться…
— А ведь он член вашей семьи.
— Неужели у меня в семье есть гениальный человек? Вы изволите говорить о моем дяде кардинале-герцоге, графиня?
— Нет, я говорю о вашем племяннике, герцоге д’Эгильоне.
— Ах, герцог д’Эгильон! Да, верно, это он послужил причиной дела Ла Шалоте. По правде сказать, он очень милый молодой человек. Он в этом деле славно потрудился. Клянусь честью, вот тот человек, которым умной женщине следовало бы дорожить.
— Видите ли, герцог, — отвечала графиня, — я даже незнакома с вашим… племянником.
— Неужели вы его не знаете?
— Нет, я его никогда не видела.
— Бедный малый! Ну да, действительно, со времен вашего возвышения он постоянно жил в глубине Бретани. Пусть поостережется, когда увидит вас: он отвык от солнца.
— Как среди всех этих черных мантий оказался человек его ума и его происхождения?
— Он взялся их взбудоражить за неимением лучшего. Понимаете ли, графиня, каждый старается получить удовольствие где только можно, а в Бретани удовольствий немного. До чего же он предприимчивый человек! Какой это был бы слуга королю, будь на то желание его величества! Уж при нем с дерзостью парламентов было бы покончено. Он истинный Ришелье, графиня. Так позвольте мне…
— Что?
— Позвольте мне представить его вам тотчас по прибытии.
— Он разве должен скоро быть в Париже?
— Ах, графиня, кто может это знать? Возможно, он еще лет пять пробудет в своей Бретани, как говорит шельма Вольтер! Может, он в дороге? А что, если он в двухстах льё отсюда? Может быть, он уже у городских ворот!
Маршал пристально всматривался в лицо молодой женщины, чтобы увидеть, какое действие на нее производят его слова.
Она на мгновение задумалась и продолжала:
— Давайте вернемся к тому, на чем мы остановились.
— Как вам будет угодно, графиня.
— А на чем мы остановились?
— На том, что его величеству было очень хорошо в Трианоне в обществе господина де Шуазёля.
— Да, и мы говорили о том, как бы от этого Шуазёля избавиться, герцог.
— То есть об этом говорили вы, графиня.
— Как! — воскликнула фаворитка. — Я так хочу, чтобы он ушел со своего поста, что рискую умереть, если этого не произойдет, а вы… неужели вы мне в этом хоть немного не поможете, дорогой герцог?
— Ого! — заважничал Ришелье. — Вот что политики называют предложением.
— Принимайте мои слова как вам будет угодно, называйте их как хотите, но отвечайте решительно.
— Ах, какие ужасные, грубые слова в устах такой милой и приятной женщины!
— По-вашему, это ответ, герцог?
— Не совсем. Я назвал бы это подготовкой к ответу.
— Вы готовы?
— Подождите же!
— Вы колеблетесь, герцог?
— Нисколько.
— Так я вас слушаю.
— Как вы относитесь к притчам?
— Должна сказать, что они устарели.
— Ну и что же? Солнце тоже старо, а мы ничего лучше не придумали, чтобы иметь возможность все видеть.
— Ну, пусть будет притча. Только чтобы все было прозрачно!
— Как хрусталь!
— Ну, говорите.
— Вы готовы меня слушать, прекрасная дама?
— Я вас слушаю.
— Представьте, графиня… вы знаете, в притчах принято взывать к воображению.
— О Господи, до чего же вы утомительны, герцог!
— Вы не верите ни одному своему слову, графиня, и слушаете меня с особым вниманием.
— Пусть так, я была не права.
— Итак, представьте, что вы гуляете в прекрасном саду Люсьенна и видите восхитительную сливу, один из тех ренклодов, которые вы так любите, потому что они своим пурпурно-алым цветом напоминают ваши щечки.
— Продолжайте, господин льстец.
— Вы видите, как я уже сказал, одну из таких слив на самом верху дерева. Что вы будете делать, графиня?
— Я стану трясти дерево, черт побери!
— А если это бесполезно? Дерево толстое, с крепкими корнями, как вы изволили выразиться. И вот скоро вы замечаете, что оно даже не пошатнулось, а вы уже поцарапали об его кору свои прелестные ручки. Тогда вы поворачиваете голову так восхитительно, как умеете лишь вы да цветы, и восклицаете: «Боже мой! Как бы мне хотелось, чтобы эта слива упала на землю!» И при этом вы чувствуете такую досаду!..
— Это очень естественно, герцог.
— Не стану с вами спорить.
— Продолжайте, дорогой герцог, мне безумно интересна ваша притча.
— И вот, обернувшись, вы замечаете своего друга герцога де Ришелье, в задумчивости гуляющего в саду.
— О чем же он думает?
— Что за вопрос, черт возьми! О вас! Вы к нему обращаетесь своим дивным нежным голоском: «Ах, герцог, герцог!»
— Превосходно!
— «Вы мужчина. Вы сильный. Вы брали Маон. Потрясите это чертово дерево, чтобы упала проклятая слива». Все верно, графиня, а?
— Совершенно верно, герцог. Я говорила об этом едва слышно, а вы — во весь голос. Так что вы ответили?
— Я ответил…
— Да.
— Я ответил так: «Как вы откровенны, графиня! Ничего не скажешь! Но посмотрите, какое толстое дерево, какие шероховатые ветви; я тоже дорожу своими руками, хотя они и старше ваших лет на пятьдесят».
— A-а, прекрасно, прекрасно! — проговорила графиня. — Понимаю…
— Тогда продолжайте притчу; что вы отвечаете?
— Я вам говорю…
— Своим нежным голоском?
— Разумеется.
— Говорите, говорите.
— Я вам говорю: «Милый маршал! Взгляните на это дерево иначе. До сих пор вы были к нему равнодушны, потому что эта слива предназначалась не вам. А пусть и у вас будет такое же точно желание, дорогой маршал: давайте вместе страстно захотим ее съесть. Если вы как следует потрясете дерево, если слива упадет, то…»
— То что же?
— «…мы съедим ее вместе».
— Браво! — воскликнул герцог, захлопав в ладоши.
— Все верно?
— Клянусь честью, графиня, вы прекрасно сумели закончить притчу… Моим же оружием! Как говаривал мой покойный батюшка, ловко сделано!
— Так вы согласны потрясти дерево?
— Обеими руками и изо всех сил, графиня.
— А слива в самом деле была ренклодом?
— В этом я не совсем уверен, графиня.
— Что же это?
— Мне представляется, что на вершине этого дерева скорее висел портфель.
— Значит, мы возьмем портфель на двоих.
— Нет, этот портфель достанется мне одному. Не завидуйте мне, графиня; вместе с ним с этого дерева упадет так много интересных вещей, что у вас будет богатейший выбор.
— Ну что же, маршал, мы обо всем уговорились?
— Мне достанется место господина де Шуазёля?
— Да, если на то будет воля его величества.
— А разве король не хочет всего того, чего желаете вы?
— Вы сами видите, что нет, раз он не желает отставки своего Шуазёля.
— Я надеюсь, что король захочет вспомнить о своем старом товарище.
— По оружию?
— Да, о товарище по оружию. Самая большая опасность далеко не всегда подстерегает нас на войне, графиня.
— Вы ничего не хотите попросить у меня для герцога д’Эгильона?
— Признаться, нет! Этот плут сумеет попросить за себя самолично.
— Вы, впрочем, тоже будете здесь. А теперь моя очередь.
— Ваша очередь для чего?
— Просить.
— Отлично.
— Что получу я?
— Что пожелаете.
— Я хочу получить все.
— Разумно.
— И получу?
— Что за вопрос! Однако будете ли вы удовлетворены? Только ли об этом вы станете просить?
— Об этом и еще кое о чем.
— Говорите.
— Вы знаете барона де Таверне?
— Нас связывает сорокалетняя дружба.
— У него есть сын?
— И дочь.
— Совершенно верно.
— И что же?
— Это все, что я хотела сказать.
— Как все?
— В этом и состоит «кое-что», которое я у вас прошу… Подробнее я изложу свою просьбу в свое время и в своем месте.
— Превосходно!
— Мы уговорились, герцог.
— Да, графиня.
— Подписано?
— Гораздо лучше: мы поклялись друг другу.
— Ну так повалите это дерево.
— У меня есть для этого средства.
— Какие?
— Мой племянник.
— Кто еще?
— Иезуиты.
— Ах-ах!
— Я на всякий случай и план приготовил, так, небольшой.
— Можно с ним ознакомиться?
— Увы, графиня…
— Да, да, вы правы.
— Вы ведь знаете, что тайна…
— …залог успеха! Я заканчиваю вашу мысль.
— Вы восхитительны!
— Однако я тоже хочу попробовать потрясти дерево со своей стороны.
— Очень хорошо! Потрясите, графиня, это не помешает.
— И у меня есть средство.
— Которое вы считаете прекрасным?
— Я за него ручаюсь.
— Что это за средство?
— Скоро увидите, герцог, вернее…
— Что?
— Нет, не увидите.
Столь изящно эти слова мог выговорить только такой прелестный ротик. Потерявшая было голову графиня вдруг словно опомнилась; она торопливо оправила атласные волны юбки, которые в целях дипломатии вздыбились, словно бушующее море.
Герцог был отчасти моряком и привык к капризам океана. Он от души рассмеялся, расцеловал графине ручки и, со свойственной ему проницательностью, угадал, что аудиенция окончена.
— Когда вы начнете валить дерево, герцог? — спросила графиня.
— Завтра. А вы когда приметесь его трясти?
В эту минуту со двора донесся шум подъехавшей кареты, и почти тотчас же раздались крики «Да здравствует король!»
— А я, — отвечала графиня, выглядывая в окно, — я начну сию минуту!
— Браво!
— Идите по черной лестнице, герцог, и ждите во дворе. Через час полу́чите мой ответ.
Король Людовик XV не был до такой степени благодушным, чтобы с ним можно было каждый день говорить о политике.
В самом деле, политика ему надоедала. В дурные минуты он отделывался с помощью веского довода, на который нечего было ответить:
— Да вся эта машина будет крутиться, пока я жив!
Когда обстоятельства благоприятствовали, окружающие старались ими воспользоваться. Однако монарх, как правило, наверстывал то, что терял в минуты хорошего расположения.
Графиня Дюбарри так хорошо знала короля, что, подобно рыбакам, изучившим море, никогда не пускалась в плавание, если ей не благоприятствовала погода.
Время, когда король приехал навестить ее в Люсьенне, было для нее наиболее благоприятное. Король был накануне не прав, он знал наверное, что его будут бранить. Значит, в этот день он был хорошей добычей.
Но как бы доверчива ни была дичь, на которую идет охота, у нее все-таки есть некоторый инстинкт самосохранения, и охотнику следует это иметь в виду. Впрочем, инстинкт ничего не значит, если охотник опытный!
Вот как взялась за дело графиня, имея в виду королевскую дичь, которую она собиралась заманить в свои сети.
Она была, как мы, кажется, уже говорили, в весьма смелом дезабилье, наподобие того, как Буше одевает своих пастушек.
Вот только она не нарумянилась: король Людовик XV терпеть этого не мог.
Как только лакей доложил о его величестве, графиня бросилась к румянам и стала с остервенением натирать ими щеки.
Король еще из приемной увидел, чем занималась графиня.
— Ах, злодейка! — воскликнул он, входя. — Она красится!
— A-а, здравствуйте, сир, — проговорила графиня, не отрывая от зеркала глаз и не прерывая своего занятия, даже после того как король поцеловал ее в шейку.
— Значит, вы меня не ждали, графиня? — спросил король.
— Почему, сир?
— Ну, раз вы так пачкаете свое личико!..
— Напротив, сир, я была уверена в том, что дня не пройдет, как я буду иметь честь увидеть ваше величество.
— Как странно вы это говорите, графиня!
— Вы находите?
— Да. Вы серьезны, как господин Руссо, когда слушает свою музыку.
— Вы правы, сир, я в самом деле должна сообщить вашему величеству нечто весьма серьезное.
— Я вижу, к чему вы клоните, графиня.
— Неужели?
— Да, сейчас начнутся упреки.
— Я — упрекать вас? Да что вы, сир!.. И за что, скажите на милость?
— За то, что я не пришел вчера вечером.
— Сир! Справедливости ради согласитесь, что у меня нет намерения единолично владеть вашим величеством.
— Жанетта, ты сердишься.
— Нисколько, сир, меня рассердили.
— Послушайте, графиня, клянусь, что я не переставал о вас думать.
— Да что вы?
— И вчерашний вечер показался мне вечностью.
— Вот как? Да ведь я, сир, по-моему, ни о чем вас не спрашивала. Ваше величество проводит свои вечера там, где ему нравится, это никого не касается.
— Я был в своей семье, графиня, в семье.
— Сир, я об этом даже не узнавала.
— Почему?
— Что значит почему? Согласитесь, что с моей стороны это было бы непристойно.
— Так вы, значит, не сердитесь на меня за это? — вскричал король. — На что же вы сердитесь? Отвечайте мне по чести.
— Я на вас не сержусь, сир.
— Однако вы сказали, что вас кто-то рассердил?..
— Да, меня рассердили, сир, это правда.
— Чем же?
— Тем, что я стала чем-то вроде крайнего средства.
— Вы — «крайнее средство»? Что вы говорите?
— Да, да, я! Графиня Дюбарри! Милая Жанна, очаровательная Жаннетта, соблазнительная Жаннетон, как говорит ваше величество. Я — крайнее средство.
— В чем же это выражается?
— А в том, что мой король, мой возлюбленный бывает у меня тогда, когда госпожа де Шуазёль и госпожа де Грамон им пресытились.
— Ох, графиня!..
— Клянусь честью, хотя я от этого проиграю, но я скажу откровенно, что у меня на сердце. Рассказывают, что госпожа де Грамон частенько вас подстерегала у входа в спальню. А я поступлю иначе, нежели благородная герцогиня. Я стану поджидать на выходе, и как только первый же Шуазёль или первая Грамон попадется мне в руки… Тем хуже, честное слово!
— Графиня! Графиня!
— Что же вы от меня хотите! Я дурно воспитана. Я любовница Блеза, Прекрасная Бурбоннезка, как вы знаете.
— Графиня! Шуазёли сумеют за себя отомстить.
— Ну и что же? Пусть подумают, как ответить на мою месть!
— Вас поднимут на смех.
— Вы правы.
— Ах!
— У меня есть одно чудесное средство, и я хочу к нему прибегнуть.
— Что вы задумали?.. — с беспокойством спросил король.
— Я попросту удалюсь.
Король пожал плечами.
— Вы мне не верите, сир?
— Признаюсь откровенно, нет.
— Вы просто не даете себе труда поразмыслить. Вы путаете меня с другими.
— То есть как?
— Ну, конечно! Госпожа де Шатору хотела быть для вас богиней. Госпожа де Помпадур мечтала быть королевой. Другие хотели стать богатыми, могущественными, пытались унижать придворных дам, пользуясь вашей благосклонностью. Я не страдаю ни одним из этих недостатков.
— Вы правы.
— А достоинств у меня между тем много.
— Вы и тут правы.
— Вы говорите не то, что думаете.
— Ах, графиня! Я более, чем кто бы то ни было, знаю, чего вы стоите.
— Пусть так. Послушайте: то, что я скажу, не должно поколебать вашего убеждения.
— Говорите.
— Прежде всего, я богата, и мне никто не нужен.
— Вы хотите, чтобы я об этом пожалел, графиня.
— И потом, я не так спесива, как эти дамы, у меня нет таких желаний, исполнение которых тешило бы мое самолюбие. Я всегда хотела одного: любить своего поклонника, будь то мушкетер, будь то король. С той минуты как я перестаю его любить, я ничем больше не дорожу.
— Будем надеяться, что вы еще хоть немножко мною дорожите, графиня.
— Я не договорила, сир.
— Продолжайте, графиня.
— Я хочу еще сказать вашему величеству, что я хороша собой, молода, я еще лет десять буду привлекательной; я буду не только счастливейшей женщиной, но и наиболее почитаемой с того самого дня, когда перестану быть любовницей вашего величества. Вы улыбаетесь, сир. Я сержусь еще и потому, что вы не хотите поразмыслить над тем, что я вам говорю. Дорогой король! Когда вам и вашему народу надоедали другие ваши фаворитки и вы их прогоняли, народ вас за это превозносил, а впавшей в немилость гнушался, как в стародавние времена. Так вот, я не буду дожидаться отставки. Я уйду сама, и все об этом узнают. Я пожертвую сто тысяч ливров бедным, проведу неделю в покаянии в одном из монастырей, и не пройдет и месяца, как мое изображение украсит все церкви наравне с образом кающейся Магдалины.
— Вы это серьезно, графиня? — спросил король.
— Взгляните на меня, сир, и решите сами, серьезно я говорю или нет.
— Неужели вы способны на такой мелкий поступок, Жанна? Сознаете ли вы, что тем самым вы ставите меня перед выбором?
— Нет, сир. Если бы я ставила вас перед выбором, я сказала бы вам: «Выбирайте между тем-то и тем-то».
— А вы?
— А я вам говорю: «Прощайте, сир!» — вот и все.
На сей раз король побледнел от гнева.
— Вы забываетесь, графиня! Берегитесь…
— Чего, сир?
— Я вас отправлю в Бастилию.
— Меня?
— Да, вас. А в Бастилии вы соскучитесь еще скорее, чем в монастыре.
— Ах, сир, — умоляюще сложив руки, сказала графиня, — неужели вы мне доставите удовольствие…
— Какое удовольствие?
— Отправить меня в Бастилию.
— Что вы сказали?
— Это будет слишком большая честь для меня.
— То есть как?
— Ну да: я втайне честолюбива и мечтаю стать столь же известной, как господин де Ла Шалоте или господин де Вольтер. Для этого мне как раз не хватает Бастилии. Немножко Бастилии — и я буду счастливейшей из женщин. Это будет для меня удобным случаем написать мемуары о себе, о ваших министрах, о ваших дочерях, о вас самом и рассказать грядущим поколениям о всех добродетелях Людовика Возлюбленного. Напишите приказ об аресте, сир. Вот вам перо и чернила…
Она подвинула к королю письменный прибор, стоявший на круглом столике.
Оскорбленный король на минуту задумался, потом поднялся.
— Ну хорошо. Прощайте, графиня! — бросил он.
— Лошадей! — закричала графиня. — Прощайте, сир!
Король шагнул к двери.
— Шон! — позвала графиня.
Явилась Шон.
— Мои вещи, дорожных лакеев и почтовых лошадей, — приказала она. — Живей! Живей!
— Почтовых лошадей? — переспросила потрясенная Шон. — Что случилось, Боже мой?
— Случилось то, дорогая, что, если мы немедленно не уедем, его величество отправит нас в Бастилию. Мы не должны терять ни минуты. Поторапливайся, Шон, поторапливайся.
Ее упрек поразил Людовика XV в самое сердце. Он вернулся к графине и взял ее за руку.
— Простите мне, графиня, мою резкость, — проговорил он.
— Откровенно говоря, сир, я удивляюсь, почему вы не пригрозили мне сразу виселицей.
— Графиня!..
— Ну, конечно! Ведь воров приговаривают к повешению.
— И что же?
— Разве я не краду место у госпожи де Грамон?
— Графиня!
— Ах, черт побери! Вот в чем мое преступление, сир!
— Послушайте, графиня, будьте благоразумны: вы привели меня в отчаяние.
— А теперь?
Король протянул ей свои руки.
— Мы оба были не правы. Давайте теперь простим друг друга.
— Вы в самом деле хотите помириться, сир?
— Клянусь честью.
— Ступай, Шон.
— И ни о чем не надо распорядиться? — спросила молодая женщина у сестры.
— Почему же нет? Мои приказания остаются в силе.
— Графиня…
— Пусть ждут новых распоряжений.
— Хорошо.
Шон вышла.
— Так вы меня еще любите? — обратилась графиня к королю.
— Больше всего на свете.
— Подумайте хорошенько о том, что вы говорите, сир.
Король в самом деле задумался, но ему некуда было отступать. Кстати, ему было интересно посмотреть, как далеко могут зайти требования победителя.
— Я вас слушаю, — сказал он.
— Одну минуту. Обращаю ваше внимание на то, сир, что я готова была уехать и ни о чем не просила.
— Я обратил на это внимание.
— Но, раз я остаюсь, я кое о чем попрошу.
— О чем же? Остается только узнать.
— Да вы и так отлично знаете!
— Отставки господина де Шуазёля?
— Совершенно верно.
— Это невозможно, графиня.
— Тогда моих лошадей!
— Вот упрямая!
— Подпишите приказ о заточении меня в Бастилию или указ об отставке министра.
— Может быть, стоит поискать золотую середину? — спросил король.
— Спасибо за ваше великодушие, сир. Кажется, я все-таки уеду, ни о чем не беспокоясь.
— Графиня! Вы женщина!
— К счастью, да.
— И вы говорите о политике как женщина строптивая и разгневанная. У меня нет оснований давать отставку господину де Шуазёлю.
— Я понимаю: он кумир ваших парламентов, он же и поддерживает их, когда они восстают против вас.
— Нужен же в конце концов повод?
— Повод нужен слабому человеку.
— Графиня! Господин де Шуазёль — честный человек, а честные люди — редкость.
— Этот честный человек продает вас «черным мантиям», которые отнимают у вас последнее золото.
— Вы преувеличиваете, графиня.
— Совсем немного.
— О Господи! — вскричал раздосадованный Людовик XV.
— До чего же я глупа! — воскликнула графиня. — Какое мне дело до парламентов, до Шуазёлей, до его кабинета министров! Какое мне дело до короля — ведь я его крайнее средство!
— Опять вы за свое!
— Как всегда, сир!
— Графиня! Я прошу у вас два часа на размышление.
— Десять минут, сир. Я ухожу в свою комнату, просуньте записку с ответом под дверь: вот бумага, вот чернила. Если через десять минут ответа не будет или если ответ меня не удовлетворит, — прощайте, сир! Забудьте обо мне. Я уеду. В противном случае…
— В противном случае?..
— Поверните задвижку, и дверь откроется.
Людовик XV из приличия поцеловал графине ручку. Уходя, она послала ему, словно парфянскую стрелу, самую обольстительную свою улыбку.
Король не противился ее уходу, и графиня заперлась в соседней комнате.
Спустя пять минут вчетверо сложенный лист бумаги показался между шелковым шнуром, которым была обшита дверь, и шерстяным ковром.
Графиня с жадностью прочла записку, торопливо написала несколько слов г-ну де Ришелье, прохаживавшемуся во дворике под навесом и рисковавшему обратить на себя внимание, томясь столь долгим ожиданием.
Маршал развернул бумагу, прочел и, несмотря на свои семьдесят пять лет, бегом бросился в большой двор к своей карете.
— Кучер, в Версаль! — приказал он. — Гони во весь опор!
Вот что было сказано в записке, брошенной через окошко г-ну де Ришелье:
«Я потрясла дерево: портфель упал».
На следующий день Версаль был в большом волнении. Люди подавали друг другу таинственные знаки, выразительно пожимали руки или же, напротив, скрестив руки на груди, поднимали глаза к небу, что свидетельствовало об их скорби или удивлении.
Господин де Ришелье в окружении многочисленных сторонников находился в приемной короля в Трианоне. Было около десяти часов.
Разодетый граф Жан Дюбарри беседовал со старым маршалом о чем-то веселом, судя по его радостному виду.
Около одиннадцати король торопливо прошел в свой кабинет, ни с кем не заговорив.
В пять минут двенадцатого г-н де Шуазёль вышел из кареты и прошел через галерею, зажав под мышкой портфель.
Это вызвало большое движение: придворные отворачивались, делая вид, что оживленно беседуют, только бы не пришлось здороваться с министром.
Герцог не обратил внимания на этот маневр. Он прошел в кабинет, где король листал досье, попивая шоколад.
— Здравствуйте, герцог, — дружелюбно проговорил король. — Как вы себя чувствуете?
— Сир! Господин де Шуазёль чувствует себя хорошо, а вот министр тяжело болен. Он явился просить ваше величество, не дожидаясь, пока вы сами об этом заговорите, принять его отставку. Я благодарю ваше величество за то, что вы позволили мне самому сказать об этом. Я весьма признателен за эту последнюю милость.
— Какая отставка, герцог? Что это значит?
— Сир! Ваше величество вчера подписали по настоянию госпожи Дюбарри приказ о моем смещении. Эта новость облетела весь Париж и весь Версаль. Зло восторжествовало. Однако я решил не оставлять службу у вашего величества, не получив на то приказа об увольнении. Я был назначен официально и могу считать себя смещенным только на основании официального документа.
— Как, герцог? — со смехом вскричал король, хотя строгая и достойная манера держаться г-на де Шуазёля пугала его. — Как вы, умнейший человек, так приверженный установленным правилам, этому поверили?
— Сир, да ведь вы подписали… — с удивлением начал было министр.
— Что?
— Письмо, которое находится у графини Дюбарри.
— Ах, герцог, неужели вам никогда не приходилось добиваться мира? Счастливый вы человек!.. Впрочем, госпожа де Шуазёль — образцовая супруга.
Герцог нахмурился: сравнение было оскорбительным.
— Ваше величество обладает достаточно твердым и добрым нравом, чтобы не впутывать в государственные дела то, что вы изволите называть семейными делами.
— Шуазёль, я должен вам об этом рассказать: это ужасно забавно. Знаете ли вы, что там вас очень боятся?
— Это означает, что меня ненавидят, сир.
— Если угодно, да. Так вот эта сумасбродная графиня поставила меня перед выбором: отправить ее в Бастилию или отказаться от ваших услуг.
— Так что же, сир?
— Признайтесь, герцог, что было бы обидно пропустить зрелище, которое Версаль представлял собою сегодня утром. Я еще со вчерашнего дня забавляюсь, наблюдая за тем, как по дорогам мчатся гонцы, как вытягиваются лица… Со вчерашнего дня Юбка Третья — королева Франции. Это презабавно!
— Но каков конец, сир?
— Конец, дорогой мой герцог, будет все тот же, — отвечал Людовик XV, снова становясь серьезным. — Вы меня знаете: я делаю вид, что сдаюсь, но никогда не уступаю. Пусть женщины делят медовую лепешку, которую я им время от времени подбрасываю, что когда-то проделывали с Цербером. А мы будем жить спокойно, дружно, всегда вместе. И раз уж мы взялись выяснять отношения, прошу вас иметь в виду: какие бы слухи ни ходили, какое бы письмо я ни написал… непременно приезжайте в Версаль… Пока я говорю с вами так, как теперь, герцог, мы будем добрыми друзьями.
Король протянул министру руку, тот поклонился, не выказывая ни признательности, ни обиды.
— А теперь примемся за дело, если ничего не имеете против, дорогой герцог.
— Я к услугам вашего величества, — сказал г-н де Шуазёль, раскрывая портфель.
— Для начала — несколько слов о фейерверке.
— Это было большое бедствие, сир.
— По чьей вине?
— По вине купеческого старшины Биньона.
— Много было крику?
— Да, много.
— Тогда следует отстранить от должности этого господина Биньона.
— Одного из членов парламента едва не раздавили в толпе, поэтому парламент принял это близко к сердцу. Однако генеральный адвокат Сегье произнес блистательную речь и доказал, что причина этого несчастья — роковое стечение обстоятельств. Ему долго аплодировали, и теперь дело улажено.
— Тем лучше! Перейдем к парламентам, герцог… Вот в чем нас упрекают!..
— Меня, сир, упрекают в том, что я не поддержал господина д’Эгильона против господина де Ла Шалоте, но кто меня упрекает? Те самые люди, которые радостно распространили слухи о письме вашего величества. Вы только подумайте, сир: господин д’Эгильон превысил свои полномочия в Бретани; иезуиты действительно были изгнаны; господин де Ла Шалоте был прав; ваше величество сами открыто признали невиновность генерального прокурора. Нельзя так просто опровергать слова короля! В присутствии его министра — куда ни шло, но только не всенародно!
— А пока парламенты считают себя сильными…
— Они в самом деле сильны. Еще бы! Членов парламентов бранят, сажают в тюрьму, оскорбляют, потом объявляют невиновными — еще бы им не быть сильными! Я не обвинял господина д’Эгильона в том, что он начал дело Ла Шалоте, но я никогда не прощу ему того, что он оказался не прав.
— Герцог! Герцог! Зло восторжествовало. Давайте подумаем, как облегчить положение… Как обуздать этих наглецов?..
— Как только прекратятся интриги господина канцлера, как только господин д’Эгильон лишится поддержки, волнение парламента уляжется само собой.
— Но ведь это означало бы, что я уступил, герцог!
— Разве вас, ваше величество, представляет господин д’Эгильон… а не я?
Довод был убедительный, и король это понял.
— Вам известно, — сказал он, — что я не люблю вызывать неудовольствие у своих слуг, даже если они допустили оплошность… Однако оставим это дело, хотя оно меня и огорчает: время покажет, кто был прав… Поговорим теперь о внешней политике… Говорят, я собираюсь воевать?
— Сир, если бы вам и пришлось воевать, это была бы война справедливая и необходимая.
— С англичанами… Дьявольщина!
— Уж не боится ли ваше величество англичан?
— На море…
— Будьте спокойны, ваше величество: герцог де Прален, мой кузен и ваш морской министр, вам подтвердит, что располагает шестьюдесятью четырьмя линейными кораблями, не считая тех, которые строятся на верфях, и строительных материалов еще на дюжину, их можно построить за год… Наконец, пятьдесят сильных фрегатов, что весьма внушительно для войны на море. А для сухопутной войны мы подготовлены еще лучше, вспомните Фонтенуа.
— Очень хорошо. Но чего ради я должен воевать с англичанами, дорогой герцог? Правительство аббата Дюбуа было гораздо менее удачным, нежели ваше, однако ему всегда удавалось избегать войны с Англией.
— Еще бы, сир! Аббат Дюбуа получал от англичан шестьсот тысяч ливров в месяц.
— Герцог!..
— У меня есть тому доказательство, сир.
— Пусть так. Однако в чем вы видите причину войны?
— Англия хочет захватить все Индии. Я был вынужден отдать вашим офицерам самые строгие, самые жесткие приказания. Первая же стычка там повлечет за собой протест Англии. Я твердо убежден, что мы его не примем. Необходимо, чтобы правительство вашего величества уважали за его силу, а не благодаря подкупу.
— Не будем горячиться. Кто знает, что там будет, в этой Индии? Это так далеко!
Герцог с досады стал кусать губы.
— Есть еще более приятный casus belli[24] для нас, сир, — заметил он.
— Что еще?
— Испанцы претендуют на владение островами Мальвины и Фолкленд… Порт Эгмонт незаконно был захвачен англичанами, а испанцы выгнали их; отсюда ярость Англии: она предупреждает испанцев, что готова пойти на крайние меры, если ее требования не будут удовлетворены.
— Ну, раз испанцы не правы, пусть сами и выпутываются.
— Сир, а Фамильный пакт? Зачем вы настаивали на подписании этого пакта? Ведь он тесно связывает всех европейских Бурбонов и объединяет их против любых замыслов Англии.
Король опустил голову.
— Не беспокойтесь, сир, — продолжал г-н де Шуазёль, — у вас есть великолепная армия, внушительные морские силы, у вас есть деньги, наконец. Я сумею добыть их так, чтобы не возмущать народ. Если нам придется воевать, это будет славное дело вашего царствования, и я проектирую такое увеличение налогов, для которого найдется и повод и объяснение.
— Знаете, герцог, сначала надо навести порядок внутри страны, а уж потом воевать со всем светом.
— Но внутри страны все спокойно, сир, — возразил герцог, делая вид, что не понимает короля.
— Нет, нет, вы сами понимаете, что это не так. Вы меня любите и хорошо мне служите. Есть и другие люди, уверяющие меня в своей любви, однако они ведут себя совсем иначе, нежели вы. Надо привести всех к согласию. Видите ли, дорогой герцог, я хочу жить счастливо и спокойно.
— Не от меня зависит, чтобы ваше счастье было полным, сир.
— Прекрасно сказано. В таком случае приглашаю вас со мною сегодня отобедать.
— В Версале, сир?
— Нет, в замке Люсьенн.
— От души сожалею, сир, но моя семья очень обеспокоена распространенной вчера новостью. Все думают, что я впал у вашего величества в немилость. Я не могу заставить их долго страдать в неведении.
— А разве те, о ком я вам рассказываю, не страдают, герцог? Вспомните, как мы дружно жили втроем, когда с нами была бедная маркиза.
Герцог наклонил голову, глаза его подернулись слезой, и он не смог подавить вздох.
— Маркиза де Помпадур радела о славе вашего величества, — произнес он. — Она хорошо разбиралась в политике. Должен признаться, что ее гений отвечал моему характеру. Нам частенько случалось бок о бок заниматься делами, которые она затевала. Да, мы прекрасно ладили.
— Но ведь она вмешивалась в политику, герцог, весь мир упрекал ее в этом.
— Это верно.
— А нынешняя, напротив, безропотна, как агнец. Она не подписала еще ни одного приказа о заточении без суда и следствия, она сносит даже насмешки памфлетистов и рифмоплетов. Ее упрекают в чужих грехах. Ах, герцог, все это делается для того, чтобы нарушить согласие! Приезжайте в Люсьенн и заключите мир…
— Сир, соблаговолите передать госпоже Дюбарри, что я считаю ее прелестной женщиной, вполне достойной любви короля, но…
— Опять «но», герцог…
— Но, — продолжал г-н де Шуазёль, — я совершенно убежден, что если ваше величество необходимы Франции, то сегодня хороший министр больше нужен вашему величеству, нежели очаровательная любовница.
— Не будем больше об этом говорить и останемся добрыми друзьями. Попросите госпожу де Грамон, чтобы она ничего больше не замышляла против графини; женщины могут нас поссорить.
— У госпожи де Грамон, сир, слишком большое желание понравиться вашему величеству. Вот в чем ее беда.
— Мне не нравится, что она старается навредить графине, герцог.
— Госпожа де Грамон уезжает, сир, и ее больше не увидят: одним врагом станет меньше.
— Я не считаю ее врагом, вы зашли слишком далеко. Впрочем, у меня голова идет кругом, герцог, мы сегодня с вами поработали, словно Людовик Четырнадцатый с Кольбером. Мы побывали в «великом веке», как говорят философы. Кстати, герцог, вы философ?
— Я слуга вашего величества, — возразил г-н де Шуазёль.
— Вы меня восхищаете, бесценный вы человек! Дайте вашу руку, я так устал!
Герцог поспешно предложил руку его величеству.
Он сообразил, что сейчас двери широко распахнутся и весь двор, собравшийся в галерее, увидит герцога во всем блеске. Он столько пережил накануне, что теперь не прочь был доставить неприятность своим врагам.
Лакей распахнул дверь и доложил в галерее о появлении короля.
Продолжая беседовать с г-ном де Шуазёлем, по-прежнему ему улыбаясь и опираясь на его руку, Людовик XV прошел сквозь толпу придворных, не желая замечать, как побледнел Жан Дюбарри и как покраснел г-н де Ришелье.
Зато де Шуазёль сразу заметил эту игру оттенков на лицах. Не поворачивая головы, он, сверкая глазами, важно прошел мимо придворных; те, что утром старались от него удалиться, теперь пытались оказаться как можно ближе к нему.
— Подождите меня здесь, герцог, я приглашаю вас в Трианон. Помните обо всем, что я вам сказал.
— Я храню это в своей душе, — отвечал министр, отлично понимая, что этой тонкой фразой он пронзит сердца всех своих врагов.
Король вернулся к себе.
Тогда г-н де Ришелье покинул ряд выстроившихся придворных и подошел к министру, взял его руку в свои худые руки и сказал:
— Я давно знаю одного Шуазёля, живучего, как кошка.
— Благодарю, — ответил герцог, знавший, как к этому отнестись.
— Но что это был за нелепый слух?.. — продолжал маршал.
— Этот слух развеселил короля, — заметил г-н де Шуазёль.
— Рассказывали о каком-то письме…
— Это была мистификация со стороны короля, — отвечал министр, взглянув в сторону едва сдерживавшегося Жана.
— Чудесно! Чудесно! — повторил маршал, повернувшись к виконту, как только герцог де Шуазёль скрылся и не мог больше его видеть.
Спускаясь по лестнице, король позвал герцога, и тот быстро его нагнал.
— Эге! С нами сыграли шутку, — обратился маршал к Жану.
— Куда они направляются?
— В Малый Трианон, чтобы там над нами посмеяться.
— Тысяча чертей! — пробормотал Жан. — Ах, простите, господин маршал.
— Теперь моя очередь, — сказал тот. — Посмотрим, не окажется ли мое средство более действенным, чем средство графини.
Когда Людовик XIV построил Версаль и признал все неудобства его огромных размеров, когда он увидел набитые гвардейцами громадные залы, прихожие, полные придворных, коридоры и антресоли, полные лакеев, пажей и сотрапезников, он сказал себе, что Версаль получился именно таким, каким он хотел его видеть: Мансар, Лебрен и Ленотр создавали его как храм для бога, а не дом для человека.
Тогда великий король, бывавший изредка и человеком, приказал выстроить Трианон, где он мог бы передохнуть вдали от чужих глаз. Однако Ахиллесов меч, утомивший и самого Ахилла, оказался не по силам его наследнику-мирмидонянину.
Трианон — уменьшенный Версаль — Людовику XV показался чересчур помпезным, и он поручил архитектору Габриелю возвести Малый Трианон, павильон площадью шестьдесят на шестьдесят футов.
Слева от него построили невзрачное, без украшений квадратное здание. Это было жилище для слуг и приглашенных. Оно насчитывало до десяти апартаментов, и там же могло разместиться до пятидесяти лакеев. Давайте в общих чертах познакомимся с этим сооружением, которое существует и поныне. В нем два этажа и чердак. Первый этаж защищен выложенным камнем рвом, который отделяет его от густого леса. Все его окна, как и на втором этаже, забраны решетками. Если смотреть со стороны Трианона, кажется, что эти окна освещают длинный коридор, похожий на монастырский.
Восемь или девять дверей, выходящих в коридор, ведут в апартаменты. Все они состоят из передней с двумя кабинетами, расположенными один — с правой, другой — с левой стороны, и низкой комнаты или даже двух, выходящих окнами во внутренний дворик здания.
Под домом — кухни; на чердаке — комнаты для прислуги.
Вот и весь Малый Трианон.
Прибавьте часовню, отстоящую от дворца на двадцать туазов; мы не станем ее описывать, потому что в этом нет никакой надобности. В этом дворце может разместиться одна семья, как сказали бы в наши дни.
Вот что представляет собой топография местности: из замка через большие окна можно увидеть парк и лес, слева — скрытые в густой заросли службы с зарешеченными окнами коридоров и кухонь.
Из Большого Трианона, парадного обиталища Людовика XIV, в Малый можно было пройти по деревянному мостику, минуя огород, расположенный между обеими резиденциями.
Именно через этот огород, он же фруктовый сад, распланированный и засаженный Ла Кинтини, Людовик XV и повел г-на де Шуазёля в Малый Трианон после описанного нами делового свидания. Король хотел ему показать новые усовершенствования, предпринятые им в связи с переездом в Малый Трианон дофина с супругой. Господин де Шуазёль всем восхищался, все оценивал с проницательностью ловкого придворного. Он терпеливо выслушивал короля, а король говорил о том, что Малый Трианон день ото дня становится все красивее, в нем все приятнее становится жить. Министр приговаривал, что для его величества это семейное гнездышко.
— Супруга дофина еще диковата, — говорил король, — как, впрочем, все молодые немки; она хорошо говорит по-французски, но опасается, что легкий акцент выдает в ней австриячку. В Трианоне она будет слышать только друзей, а говорить станет, только когда пожелает.
— Из этого следует, что она будет говорить хорошо. Я уже отметил, — изрек г-н де Шуазёль, — что ее королевское высочество обладает превосходными качествами и ей не в чем совершенствоваться.
Дорогой путешественники повстречали на одной из лужаек дофина: он определял высоту солнца.
Господин де Шуазёль низко поклонился. Так как дофин ничего ему не сказал, он тоже промолчал.
Король произнес намеренно громко, так, чтобы его услышал внук:
— Людовик — ученый, но он не прав, что так усердно занимается науками, его супруга будет от этого страдать.
— Ничуть! — нежным голоском возразила молодая женщина, выходя из кустарника.
Король увидел, как к нему направилась принцесса, на ходу беседуя с каким-то господином, у которого обе руки были заняты бумагами, циркулями и карандашами.
— Сир, это господин Мик, мой архитектор, — представила принцесса своего спутника.
— A-а, вы тоже страдаете этой болезнью, сударыня? — заметил король.
— Сир, эта болезнь наследственная.
— Вы собираетесь что-нибудь строить?
— Я хочу обустроить этот огромный парк, где все скучают.
— Хо-хо! Дитя мое, вы слишком громко говорите, вас может услышать дофин.
— Тут мы с ним единодушны, батюшка, — возразила принцесса.
— Вы вместе скучаете?
— Нет, мы пытаемся найти развлечения.
— И поэтому ваше королевское высочество собирается заняться строительством? — спросил г-н де Шуазёль.
— Я хочу превратить парк в сад, господин герцог.
— Бедный Ленотр! — проговорил король.
— Ленотр был великим человеком своего времени. Что же касается моих вкусов…
— А что вы любите, сударыня?
— Природу.
— Как все философы.
— Или как англичане.
— Не говорите этого при Шуазёле, иначе он объявит вам войну. Он направит против вас шестьдесят четыре линейных корабля и сорок фрегатов своего кузена господина де Пралена.
— Я закажу план натурального сада господину Роберу, сир, — сообщила дофина, — это очень подходящий человек для подобного рода поручений.
— Что вы называете натуральным садом? — спросил король. — Я думал, что деревья, цветы и даже фрукты — вот как эти, я собрал их по пути сюда, — все это более чем натурально.
— Сир, если вы будете здесь гулять хоть сто лет, вы увидите все те же неизменные прямые аллеи среди деревьев, прорезанные под углом в сорок пять градусов, как говорит господин дофин, а также бассейны, газоны, сочетающиеся с перспективами, или с посаженными в шахматном порядке деревьями, или с террасами.
— Ну и что же, это некрасиво?
— Это неестественно.
— Полюбуйтесь на эту девочку, обожающую природу! — проговорил король скорее добродушно, нежели весело. — Посмотрим, что вы сделаете из моего Трианона.
— Тут будут ручьи, каскады, мосты, гроты, скалы, леса, лощины, домики, горы, луга.
— Это все для кукол, наверное? — спросил король.
— Нет, сир, для королей — таких, какими нам суждено стать, — возразила принцесса, не увидев выступившей на щеках короля краски, как не заметила она и того, что сама себе предрекает страшное будущее.
— Итак, вы собираетесь перевернуть все вверх дном. Однако, что же вы будете строить?
— Я сохраню все, что было прежде.
— Хорошо еще, что вы не собираетесь населить эти леса и реки индейцами, эскимосами и гренландцами. Они вели бы здесь естественный образ жизни, и господин Руссо называл бы их детьми природы… Сделайте это, дочь моя, и вас станут обожать энциклопедисты.
— Сир, мои слуги замерзли бы в этих помещениях.
— Где же вы их поселите, если собираетесь все разломать? Ведь не во дворце же: там едва хватит места вам двоим.
— Я оставлю службы в нынешнем виде.
Принцесса указала на окна описанного нами коридора.
— Кого я там вижу? — спросил король, загораживаясь рукой от солнца.
— Какая-то дама, сир, — отвечал г-н де Шуазёль.
— Эту девушку я принимаю к себе на службу, — пояснила принцесса.
— Мадемуазель де Таверне, — заметил г-н де Шуазёль, пристально взглянув в окно.
— A-а, так у вас здесь живут Таверне?
— Только мадемуазель де Таверне, сир.
— Чудо как хороша! Чем она занимается?
— Она моя чтица.
— Прекрасно! — воскликнул король, не сводя глаз с зарешеченного окна, у которого с невинным видом стояла мадемуазель де Таверне, не подозревая, что на нее смотрят. Она была еще бледна после болезни.
— До чего бледненькая! — заметил г-н де Шуазёль.
— Ее чуть было не задавили тридцать первого мая, господин герцог.
— Неужели? Бедная девочка! — вздохнул король. — Этот господин Биньон заслужил ее неудовольствие.
— Она уже поправилась? — с живостью спросил г-н де Шуазёль.
— Слава Богу, да, господин герцог.
— Ну вот, она спасается от нас, — заметил король.
— Должно быть, узнала ваше величество: она очень застенчива.
— Давно она у вас?
— Со вчерашнего дня, сир; переезжая, я пригласила ее к себе.
— Унылое жилище для хорошенькой девушки, — продолжал Людовик XV. — Этот чертов Габриель поступил неразумно, он не подумал о том, что деревья вырастут и скроют здание служб в тени. Там теперь совсем нет света.
— Да нет, сир, уверяю вас, что дом вполне подходит для жилья.
— Этого не может быть, — возразил Людовик XV.
— Не желает ли ваше величество сам в этом убедиться? — предложила дофина, ревниво относившаяся к такой чести, как визит короля.
— Хорошо. Вы пойдете, Шуазёль?
— Сир, сейчас два часа. В половине третьего у меня заседание парламента. Пора возвращаться в Версаль…
— Ну хорошо, идите, герцог, идите и хорошенько тряхните эти черные мантии. Принцесса! Покажите мне малые апартаменты, прошу вас! Я обожаю интерьеры!
— Прошу, господин Мик, — обратилась принцесса к архитектору, — у вас будет случай услышать мнение его величества, который так хорошо во всем разбирается.
Король пошел вперед, дофина последовала за ним.
Они поднялись на невысокую паперть часовни, оставив в стороне проход во двор.
По левую руку у них осталась дверь в часовню, с другой стороны прямая строгая лестница вела в коридор, в котором располагались апартаменты придворных.
— Кто здесь проживает? — спросил Людовик XV.
— Пока никто, сир.
— Взгляните: в первой двери — ключ.
— Да, вы правы: мадемуазель де Таверне перевозит сегодня вещи и переезжает.
— Сюда? — спросил король, указав на дверь.
— Да, сир.
— Так она у себя? В таком случае, не пойдем.
— Сир, она только что вышла, я видела ее под навесом, во внутреннем дворике, на который выходят кухни.
— Тогда покажите мне ее жилище как образец.
— Как вам будет угодно, — отвечала дофина.
Проведя короля через переднюю и два кабинета, она ввела его в комнату.
В комнате уже было расставлено кое-что из мебели, книги, клавесин. Внимание короля привлек огромный букет великолепных цветов, который мадемуазель де Таверне успела поставить в японскую вазу.
— Какие красивые цветы! — заметил король. — А вы собираетесь изменить сад… Кто же снабжает ваших людей такими цветами? Надеюсь, их оставили и для вас?
— Да, в самом деле, прекрасный букет!
— Садовник благоволит к мадемуазель де Таверне… Кто у вас садовник?
— Не знаю, сир. Этими вопросами ведает господин де Жюсьё.
Король обвел комнату любопытным взглядом, выглянул наружу, во двор, и вышел.
Его величество отправился через парк в Большой Трианон. Около входа его ждали лошади: после обеда он собирался отправиться в карете на охоту и пробыть там с трех до шести часов вечера.
Дофин по-прежнему измерял высоту солнца.
Пока его величество прогуливался в саду Трианона в ожидании охоты, а заодно, не теряя времени даром, старался успокоить г-на де Шуазёля, Люсьенн превратился в место сбора испуганных заговорщиков, слетавшихся к графине Дюбарри подобно птицам, учуявшим запах пороха.
Обменявшись продолжительными взглядами, в которых сквозило нескрываемое раздражение, Жан и маршал де Ришелье вспорхнули первыми.
За ними последовали рядовые фавориты, привлеченные немилостью, в которую едва не впали Шуазёли. Напуганные возвращенным министру королевским расположением и не видя Шуазёля рядом, чтобы искать его поддержки, они возвращались в Люсьенн — посмотреть, довольно ли еще крепко дерево и можно ли за него уцепиться, как раньше.
Утомленная своими дипломатическими ухищрениями и лаврами обманчивого триумфа, графиня Дюбарри отдыхала после обеда. Вдруг раздался страшный грохот и во двор, словно ураган, влетела карета Ришелье.
— Хозяйка Дюбарри спит, — невозмутимо доложил Замор.
Жан с такой силой отшвырнул его ногой, что комендант в расшитом костюме покатился по ковру.
Замор пронзительно закричал.
Прибежала Шон.
— Как вам не стыдно обижать мальчика, грубиян! — воскликнула она.
— Я и вас вышвырну вон, если вы немедленно не разбудите графиню! — пригрозил он.
Но графиню не нужно было будить: услышав крик Замора и громовые раскаты бушевавшего Жана, она почувствовала неладное и, накинув пеньюар, бросилась в приемную.
— Что случилось? — спросила она, с ужасом глядя на то, как Жан развалился на софе, чтобы прийти в себя от раздражения, а маршал даже не притронулся к ее руке.
— Дело в том… в том… черт подери! Дело в том, что Шуазёль остался на своем месте.
— Как?!
— Да, и сидит на нем тверже, чем когда бы то ни было, тысяча чертей!
— Что вы хотите этим сказать?
— Граф Дюбарри прав, — подтвердил Ришелье, — герцог де Шуазёль силен как никогда!
Графиня выхватила спрятанную на груди записку короля.
— А это что? — с улыбкой спросила она.
— Вы хорошо прочитали, графиня? — спросил маршал.
— Но… я умею читать, — отвечала графиня.
— В этом я не сомневаюсь, однако позвольте мне тоже взглянуть.
— Ну, разумеется! Читайте!
Герцог взял бумагу, развернул ее и медленно прочел:
«Завтра я поблагодарю господина де Шуазёля за его услуги. Можете в этом не сомневаться.
— Ведь все ясно, не правда ли? — улыбнулась графиня.
— Яснее быть не может, — поморщившись, отвечал маршал.
— Ну так что же? — спросил Жан.
— Да ничего особенного: победа ожидает нас завтра, ничто еще не потеряно.
— Как завтра? Но король написал это вчера. Значит «завтра» — это сегодня.
— Прошу прощения, сударыня, — заметил герцог, — так как письмо не датировано, «завтра» навсегда останется днем, следующим за тем, в который вы пожелаете увидеть свержение господина де Шуазёля. На улице Гранж-Бательер, в ста шагах от моего дома, есть кабачок, а на нем — вывеска, на которой красными буквами написано: «У нас будут отпускать в кредит завтра». «Завтра» — значит «никогда».
— Король над нами посмеялся! — воскликнул разгневанный Жан.
— Этого не может быть, — прошептала ошеломленная графиня, — не может быть: такое мошенничество недостойно…
— Ах, графиня, его величество — любитель пошутить! — сказал Ришелье.
— Герцог мне за это заплатит, — продолжала графиня в приступе ярости.
— Не стоит за это сердится на короля, графиня, не следует обвинять его величество в подлоге или в надувательстве, нет, король исполнил, что обещал.
— Что за чепуха! — обронил Жан, удивленно пожав плечами.
— Что обещал? — вскричала графиня. — Поблагодарить Шуазёля?
— Вот именно, графиня. Я сам слышал, как его величество благодарил герцога за услуги. Знаете, ведь это можно понять по-разному: в дипломатии каждый понимает так, как ему нравится. Вы поняли так, а король — иначе. Таким образом, даже «завтра» уже не вызывает споров; по-вашему, именно сегодня король должен был выполнить свое обещание: он его выполнил. Я сам слышал, как он благодарил господина де Шуазёля.
— Герцог! Мне кажется, сейчас не время шутить.
— Уж не думаете ли вы, графиня, что я шучу? Спросите виконта Жана.
— Нет, черт возьми, нам не до смеха! Сегодня утром король обнял Шуазёля, приласкал, угостил его, а сию минуту они вдвоем гуляют под ручку по Трианону.
— Под ручку! — повторила Шон, проскользнув в кабинет и воздев руки к небу, подобно новоявленной отчаявшейся Ниобее.
— Да, меня провели! — повторила графиня. — Однако мы еще посмотрим… Шон, прикажи расседлать лошадей: я не еду на охоту.
— Прекрасно! — воскликнул Жан.
— Одну минуту! — остановил его Ришелье. — Не надо поспешных решений, не надо капризов… Ах, простите, графиня: я, кажется позволил себе давать вам советы. Прошу прощения.
— Продолжайте, герцог, не стесняйтесь. Мне кажется, я потеряла голову. Вот что получается: я не хочу заниматься политикой, а когда наконец решаюсь вмешаться, получаю удар по самолюбию. Так что вы говорите?
— Я говорю, что сейчас не время капризничать. Послушайте, графиня: положение трудное. Если король дорожит Шуазёлями, если на него оказывает влияние дофина, если он так резко рвет отношения, значит…
— Что «значит»?
— Значит, надо стать еще любезнее, графиня. Я знаю, что это невозможно, однако невозможное становится в нашем положении необходимостью: так сделайте это!
Графиня задумалась.
— Потому что иначе, — продолжал герцог, — король может усвоить немецкие нравы!
— Как бы он не стал добродетельным! — в ужасе вскричал Жан.
— Кто знает, графиня? — в раздумье произнес Ришелье. — Новое всегда так притягательно!
— Ну, в это я не верю! — возразила графиня, отказываясь понимать герцога.
— Случались на свете вещи и более невероятные, графиня. Есть же пословица о черте, который стал отшельником. Одним словом, не надо капризничать.
— Не следовало бы, — подтвердил Жан.
— Но я задыхаюсь от гнева!
— Еще бы, черт побери! Задыхайтесь, графиня, но так, чтобы король, а вместе с ним и господин де Шуазёль ничего не заметили. Задыхайтесь, когда вы с нами, но дышите, когда вас видят они!
— И мне следует ехать на охоту?
— Это было бы весьма кстати!
— А вы, герцог?
— Если бы мне пришлось бежать за охотой на четвереньках, я бы и то за ней последовал.
— Тогда в моей карете! — вскричала графиня, чтобы посмотреть, какое выражение лица будет у ее союзника.
— Графиня, — отвечал герцог с жеманством, скрывавшим его досаду, — эта честь для меня столь велика, что…
— Что вы отказываетесь, не так ли?
— Боже сохрани!
— Будьте осторожны: вы бросаете на себя тень.
— Мне бы этого не хотелось.
— Он сознался. Он имеет смелость в этом сознаться! — вскричала г-жа Дюбарри.
— Графиня! Графиня! Господин де Шуазёль никогда мне этого не простит.
— А вы уже в хороших отношениях с господином де Шуазёлем?
— Графиня! Графиня! Разрыв поссорил бы меня с ее высочеством дофиной.
— Вы предпочитаете, чтобы мы вели войну порознь и не делили трофеев? Еще есть время. Вы не запятнаны и еще можете выйти из заговора.
— Вы меня не знаете, графиня, — отвечал герцог, целуя ей ручку. — Вы заметили, чтобы я колебался в день вашего представления ко двору, когда нужно было найти платье, парикмахера, карету? Вот так же и сегодня я не стану колебаться. Я смелее, чем вы думаете, графиня.
— Ну, значит, мы уговорились. Мы вместе отправимся на охоту, и под этим предлогом мне не придется ни с кем встречаться, никого выслушивать, ни с кем разговаривать.
— Даже с королем?
— Напротив, я хочу с ним пококетничать и довести его этим до отчаяния.
— Браво! Вот прекрасная война!
— А вы, Жан, что делаете? Да покажитесь же из-за подушек, вы погребаете себя живым, друг мой!
— Что я делаю? Вам хочется это знать?
— Ну да, может, нам это пригодится.
— Я размышляю…
— О чем?
— Я думаю, что в этот час куплетисты города и окрестностей высмеивают нас на все лады, что «Нувель а ла мен» нас разрезают, словно пирог, что «Газетье кюрассе» целит в наше самое больное место, что «Журналь дез Обсерватер» видит нас насквозь, что, наконец, завтра мы окажемся в таком плачевном состоянии, что даже Шуазёль нас пожалеет.
— Что вы предлагаете?
— Я собираюсь в Париж, хочу купить немного корпии и побольше целебной мази, чтобы было что наложить на наши раны. Дайте мне денег, сестричка.
— Сколько? — спросила графиня.
— Самую малость: две-три сотни луидоров.
— Видите, герцог, — графиня обратилась к Ришелье, — я уже оплачиваю военные расходы.
— Это только начало кампании, графиня: что посеете сегодня, то пожнете завтра.
Пожав плечами, графиня встала, подошла к шкафу, отворила его, достала оттуда пачку банковских билетов и, не считая, передала их Жану. Он, также не считая, с тяжелым вздохом сунул их в карман.
Потом он встал, потянулся так, что кости затрещали, словно он падал от усталости, и прошелся по комнате.
— Вы-то будете развлекаться на охоте, — с упреком в голосе произнес он, указывая на герцога и графиню, — а я должен скакать в Париж. Они будут любоваться нарядными кавалерами и дамами, а мне придется смотреть на отвратительных писак. Решительно, я приживальщик.
— Обратите внимание, герцог, — проговорила графиня, — что он не будет мною заниматься. Половину моих денег он отдаст какой-нибудь потаскушке, а другую оставит в каком-нибудь игорном доме. Вот что он сделает! И он еще стонет, несчастный! Послушайте, Жан, ступайте вон, вы мне надоели.
Жан опустошил три бонбоньерки, ссыпав их содержимое в карманы, стащил с этажерки китайскую статуэтку с бриллиантами вместо глаз и величественной поступью вышел, подгоняемый раздраженными криками графини.
— Очаровательный молодой человек! — заметил Ришелье тоном приживала, который вслух хвалит молодого озорника, а про себя желает, чтобы того разразил гром. — Он дорого вам обходится… Не правда ли, графиня?
— Как вы верно заметили, герцог, он окружил меня своей заботой, и она ему приносит три-четыре сотни тысяч ливров в год.
Зазвонили часы.
— Половина первого, графиня, — сказал герцог. — К счастью, вы почти готовы. Покажитесь на минутку своим придворным, которые уж, верно, подумали, что наступило затмение, и пойдемте в карету. Вы знаете, как будет проходить охота?
— Мы с его величеством вчера условились, что он отправится в лес Марли, а меня захватит по пути.
— Я уверен, что король ничего не изменит в распорядке.
— Теперь расскажите о своем плане, герцог. Настала ваша очередь.
— Вчера я написал своему племяннику, который, кстати сказать, должен быть уже в дороге, если верить моим предчувствиям.
— Вы говорите о господине д’Эгильоне?
— Да. Я был бы удивлен, если бы узнал, что завтра мое письмо не встретит его в пути. Думаю, что завтра или, самое позднее, послезавтра он будет здесь.
— Вы на него рассчитываете?
— Да, графиня, у него светлая голова.
— Зато у нас больная! Король, может быть, и уступил бы, но у него панический страх перед необходимостью заниматься делами.
— До такой степени, что…
— До такой степени, что я трепещу при одной мысли: он никогда не согласится принести в жертву господина де Шуазёля.
— Могу ли я быть с вами откровенным, графиня?
— Разумеется.
— Знаете, я тоже в это не верю. Король способен хоть сто раз повторить вчерашнюю шутку, ведь его величество так остроумен! Вам же, графиня, не стоит рисковать любовью и слишком упрямиться.
— Над этим стоит подумать.
— Вы сами видите, графиня, что господин де Шуазёль будет сидеть на своем месте вечно. Чтобы его сдвинуть, должно произойти, по меньшей мере, чудо.
— Да, именно чудо, — повторила Жанна.
— К несчастью, люди разучились творить чудеса, — заметил герцог.
— А я знаю такого человека, который еще способен на чудо, — возразила г-жа Дюбарри.
— Вы знаете человека, который умеет творить чудеса, графиня?
— Да, могу поклясться!
— Вы никогда мне об этом не говорили.
— Я вспомнила о нем сию минуту, герцог.
— Вы полагаете, что он может нас выручить?
— Я его считаю способным на все.
— Ого! А что он такого сделал? Расскажите, графиня, приведите пример.
— Герцог! — обратилась к нему графиня Дюбарри, приблизившись и невольно понизив голос. — Этот человек десять лет тому назад повстречался мне на площади Людовика Пятнадцатого и сказал, что мне суждено стать королевой Франции.
— Да, это действительно необычно. Этот человек мог бы и мне предсказать, что я умру первым министром.
— Вот видите!
— Я ничуть не сомневаюсь. Как его зовут?
— Его имя ничего вам не скажет.
— Где он сейчас?
— Этого я не знаю.
— Он не дал вам своего адреса?
— Нет, он сам должен был явиться за вознаграждением.
— Что вы ему обещали?
— Все, чего он потребует.
— И он не пришел?
— Нет.
— Графиня! Это — еще большее чудо, чем его предсказание. Решительно, этот человек нам необходим.
— Да, но что нам делать?
— Его имя, графиня, имя!
— У него их два.
— Начнем по порядку: первое?
— Граф Феникс.
— Тот самый господин, которого вы мне показали в день вашего представления?
— Совершенно верно.
— Этот пруссак?
— Да.
— Что-то мне не верится! У всех известных мне колдунов имена оканчивались на «и» или «о».
— Какое совпадение, герцог! Другое его имя оканчивается так, как вам хочется.
— Как же его зовут?
— Джузеппе Бальзамо.
— Неужели у вас нет никакого средства его разыскать?
— Я подумаю, герцог. Мне кажется, среди моих знакомых есть такие, что его знают.
— Отлично! Однако следует поторопиться, графиня. Уже без четверти час.
— Я готова. Карету!
Спустя десять минут графиня Дюбарри и герцог де Ришелье ехали на охоту.
Длинная вереница карет тянулась по аллеям в лесу Марли, где король собирался поохотиться.
Это была так называемая послеобеденная охота.
Людовик XV в последние годы жизни не охотился больше с ружьем, не занимался псовой охотой. Он довольствовался зрелищем.
Те из наших читателей, кому доводилось читать Плутарха, помнят, быть может, как повар Марка Антония каждый час насаживал кабана на вертел, чтобы из пяти-шести поджаривавшихся кабанов хотя бы один был любую минуту готов к тому времени, когда Марк Антоний сядет за стол.
Конечно, Марк Антоний управлял Малой Азией и у него было великое множество дел: он вершил суд, а так как киликийцы — большие мошенники (о чем свидетельствует Ювенал), то Марк Антоний действительно был очень занят. И у него всегда были наготове пять-шесть жарких на вертеле на случай, если его обязанности судьи позволят ему съесть кусочек.
У Людовика XV был в точности такой же обычай. Для его послеобеденной охоты обкладывали две-три лани, которых гнали с промежутком в два или три часа. Одну из них король мог подстрелить в зависимости от расположения духа — либо в самом начале травли, либо позже.
В этот день его величество объявил, что будет охотиться до четырех часов. Поэтому была выбрана лань, которую гнали с полудня и которая к этому времени должна была находиться где-то поблизости.
Графиня Дюбарри дала себе слово так же преданно следовать за королем, как сам король обещал следовать за ланью.
Однако охотники предполагают, а случай располагает. Непредвиденное стечение обстоятельств изменило хитроумный план г-жи Дюбарри.
Случай оказался для нее противником почти столь же капризным, как она сама.
Итак, графиня догоняла короля, беседуя о политике с герцогом де Ришелье, а король догонял лань. Герцог и графиня раскланивались с встречавшимися по дороге знакомыми. Вдруг они заметили шагах в пятидесяти от дороги, под восхитительным навесом из листвы, разбитую вдребезги коляску, опрокинутую колесами кверху; поодаль находились два вороных коня: один мирно пощипывал кору бука, другой — мох, росший у него под копытами.
Лошади г-жи Дюбарри — великолепная упряжка, подарок короля — обошли, как выражаются теперь, все другие экипажи и первыми подъехали к разбитой коляске.
— Смотрите, какое несчастье! — невозмутимо обронила графиня.
— Да, в самом деле, — согласился герцог де Ришелье с тою же невозмутимостью: при дворе сентиментальность была не в чести, — да, коляска разбита вдребезги.
— Уж не мертвый ли вон там, в траве? — продолжала графиня. — Взгляните, герцог.
— Не думаю: там что-то шевелится.
— Мужчина или женщина?
— Я плохо вижу.
— Смотрите: нам кланяются!
— Ну, значит, живой!
Ришелье на всякий случай приподнял треуголку.
— Графиня! — пробормотал он. — Мне кажется, я узнаю…
— Я тоже.
— Это его высокопреосвященство принц Луи.
— Да, кардинал де Роган собственной персоной.
— Какого черта он там делает? — спросил герцог.
— Давайте посмотрим, — отвечала графиня. — Шампань, к разбитой карете, живо!
Кучер графини свернул с дороги и поехал среди высоких деревьев.
— Могу поклясться, что это действительно монсеньер кардинал, — подтвердил Ришелье.
В самом деле, это был его высокопреосвященство; он разлегся в траве, ожидая, когда покажется кто-нибудь из знакомых.
Увидев, что к нему приближается графиня Дюбарри, он поднялся на ноги.
— Мое почтение, графиня! — проговорил он.
— Как, это вы, кардинал?
— Собственной персоной.
— Пешком?
— Нет, сидя.
— Вы не ранены?
— Ничуть.
— А каким образом вы оказались в таком положении?
— Не спрашивайте, графиня. Ах, эта скотина, мой кучер! И я еще вывез этого бездельника из Англии!.. Я приказал ему ехать напрямик через лес, чтобы догнать охоту, а он так круто повернул, что вывалил меня и разбил мою лучшую карету.
— Не стоит горевать, господин кардинал, — успокоила графиня, — французский кучер разбил бы вам голову или, по крайней мере, переломал бы ребра.
— Возможно, вы правы.
— Ну, так утешьтесь поскорее!
— Я рассуждаю философски, графиня. Вот только я буду вынужден ждать, а это смерти подобно.
— Зачем же ждать, принц? Роган будет ждать?
— Придется!
— Нет, я скорее сама выйду из кареты, нежели оставлю вас здесь.
— Признаться, мне неловко, графиня.
— Садитесь, принц, садитесь.
— Благодарю вас, графиня. Я подожду Субиза, он участвует в охоте и непременно должен здесь проехать с минуты на минуту.
— А если он поехал другой дорогой?
— Это не имеет значения.
— Монсеньер, прошу вас!
— Нет, благодарю.
— Да почему?
— Мне не хочется вас стеснять.
— Кардинал! Если вы откажетесь сесть в карету, я прикажу выездному лакею нести за мной шлейф и побегу по лесу, подобно дриаде.
Кардинал улыбнулся и подумал, что, если он станет упорствовать, это может быть дурно истолковано графиней. Он решился сесть в ее карету.
Герцог уступил место на заднем сиденье и перешел на переднее.
Кардинал упорствовал, но герцог был непреклонен.
Вскоре лошади графини наверстали упущенное время.
— Прошу прощения, — обратилась графиня к кардиналу, — вы, ваше высокопреосвященство, значит, примирились с охотой?
— Что вы хотите этим сказать?
— Дело в том, что я впервые вижу, чтобы вы принимали участие в этой забаве.
— Да нет, графиня! Я прибыл в Версаль, чтобы засвидетельствовать свое почтение его величеству, а мне доложили, что он на охоте. Мне необходимо было переговорить с ним об одном неотложном деле. Я бросился ему вдогонку, однако из-за этого проклятого кучера я не только лишился аудиенции у короля, но и опоздаю на свидание в городе.
— Видите, графиня, — со смехом заметил герцог, — господин кардинал откровенно вам признаётся… у господина кардинала свидание…
— И повторяю: я на него опаздываю, — сказал кардинал.
— Разве Роган, принц, кардинал, может куда-нибудь не успеть? — спросила графиня.
— Да, — черт возьми! — сказал принц, — если только не произойдет чудо!
Герцог и графиня переглянулись: это слово напомнило им о недавнем разговоре.
— Знаете, принц, раз уж вы заговорили о чудесах, я вам признаюсь откровенно: я очень рада встретиться с князем Церкви и спросить, верит ли он в это.
— Во что, графиня?
— В чудеса, черт подери! — воскликнул герцог.
— Святое писание учит нас в них верить, графиня, — отвечал кардинал, постаравшись принять благочестивый вид.
— Я не говорю о древних чудесах, — продолжала наступление графиня.
— Какие же чудеса вы имеете в виду?
— Современные.
— Таковые встречаются значительно реже, — заметил кардинал, — однако…
— Однако?
— Могу поклясться, я видел нечто такое, что может быть названо если и не чудесным, то, по крайней мере, невероятным.
— Вы что-нибудь подобное видели, принц?
— Клянусь честью, да.
— Но вам хорошо известно, сударыня, — рассмеялся Ришелье, — что его высокопреосвященство, как говорят, связан с духами, и, вероятно, это не так уж соответствует истинной вере.
— Именно, — заметила графиня, — но это должно быть весьма полезно.
— А что вы видели, принц?
— Я поклялся молчать.
— Ого! Это уже серьезно.
— Да, графиня.
— Однако, поклявшись сохранять в тайне колдовство, вы, может быть, не обещали молчать о самом колдуне?
— Нет.
— Ну что же, принц, надобно вам сказать, что мы с герцогом намеревались заняться розысками одного колдуна.
— Неужели?
— Честное слово!
— Тогда берите моего колдуна.
— Мне только этого и надо.
— Он к вашим услугам, графиня.
— И к моим, принц?
— И к вашим, герцог.
— Как его зовут?
— Граф де Феникс.
Графиня Дюбарри и герцог переглянулись и побледнели.
— Как это странно! — в один голос воскликнули они.
— Вы его знаете? — спросил принц.
— Нет. А вы его считаете колдуном?
— Более чем колдуном.
— Вы с ним говорили?
— Разумеется.
— И как вы его нашли?..
— Он великолепен.
— По какому же поводу вы к нему обращались?
— Но…
Кардинал колебался.
— Я просил его мне погадать.
— Он верно угадал?
— Он сообщил мне то, о чем никто не может знать.
— Нет ли у него другого имени, кроме графа де Феникса?
— Отчего же нет? Я слышал, как его называли…
— Говорите же, монсеньер! — в нетерпении воскликнула графиня.
— Джузеппе Бальзамо.
Графиня сложила руки и взглянула на Ришелье. Тот почесал кончик носа и бросил взгляд на графиню.
— А что, дьявол в самом деле черный? — неожиданно спросила графиня.
— Дьявол, графиня? Я его не видел.
— Зачем вы у него об этом спрашиваете, графиня? — вскричал Ришелье. — Ничего себе, хорошенькая компания для кардинала!
— А вам гадают, не показывая сатану? — спросила графиня.
— Ну, разумеется! — отвечал кардинал. — Сатану показывают простолюдинам; когда имеют дело с нами, обходятся и без него.
— Что бы вы ни говорили, принц, — продолжала графиня Дюбарри, — во всем этом есть какая-то чертовщина!
— Ну еще бы! Я тоже так думаю!
— Зеленые огоньки, не так ли? Привидения, адский котел, из которого отвратительно несет горелым?
— Ничуть не бывало! У моего колдуна прекрасные манеры. Это галантный кавалер, и он оказывает прекрасный прием.
— Не желаете ли заказать у этого колдуна свой гороскоп, графиня? — спросил Ришелье.
— Признаться, я сгораю от нетерпения!
— Ну, так закажите, графиня!
— А где это все происходит? — спросила графиня Дюбарри в надежде, что кардинал даст ей вожделенный адрес.
— В прелестной комнате, весьма кокетливо меблированной.
Графине большого труда стоило скрыть свое нетерпение.
— Прекрасно! А дом?
— Дом вполне благопристойного вида, хотя и несколько странной архитектуры.
Графиня постукивала ножкой от досады, что ее не понимают.
Ришелье пришел ей на помощь.
— Разве вы не видите, монсеньер, — заговорил он, — что графиня вне себя оттого, что до сих пор не знает, где живет ваш колдун?
— Где он живет, вы спрашиваете?
— Да.
— A-а, прекрасно! — отвечал кардинал. — Однако… Погодите-ка… нет… да… нет… Это в Маре, почти на углу бульвара и улицы Сен-Франсуа, Сен-Анастаз… нет. В общем, имя какого-то святого.
— Да, но какого? Вы-то всех их должны знать!..
— Нет, я, напротив, знаю их очень плохо, — признался кардинал. — Впрочем, погодите: мой бестолковый лакей должен это знать.
— Ну, конечно! — воскликнул герцог. — Мы его посадили на запятках. Остановите, Шампань, стойте!
Герцог подергал за шнурок, привязанный к мизинцу кучера.
Кучер резко осадил задрожавших коней на их тонкие сильные ноги.
— Олив! — обратился кардинал к лакею. — Ты здесь, бездельник?
— Здесь, монсеньер.
— Ты не помнишь, где я был недавно в Маре поздно вечером?
Лакей отлично слышал весь разговор, но сделал вид, что не понимает, о чем идет речь.
— В Маре?.. — переспросил он, словно пытаясь припомнить.
— Ну да, рядом с бульваром.
— А когда это было, монсеньер?
— В тот день, когда я возвращался из Сен-Дени.
— Из Сен-Дени? — повторил Олив, набивая себе цену и вместе с тем стараясь, чтобы все выглядело естественно.
— Ну да, из Сен-Дени. Карета ждала меня на бульваре, если не ошибаюсь.
— Припоминаю, монсеньер, припоминаю. Еще какой-то человек бросил мне в карету очень тяжелый сверток. Вот теперь вспомнил.
— Может быть, это все так и было, — заметил кардинал, — но кто тебя спрашивает об этом, скотина?
— А что угодно знать вашему высокопреосвященству?
— Название улицы.
— Сен-Клод, монсеньер.
— Клод! Верно! — вскричал кардинал. — Я же говорил, что какой-то святой!
— Улица Сен-Клод! — повторила графиня, бросив на Ришелье такой выразительный взгляд, что маршал, опасаясь, по обыкновению, как бы кто не разгадал его тайны, особенно когда дело касалось заговора, прервал графиню, обратившись к ней со словами:
— Смотрите, графиня: король!
— Где?
— Вон там.
— Король! Король! — закричала графиня. — Левее, Шампань, сворачивай налево, чтобы его величество нас не заметил.
— Почему, графиня? — спросил озадаченный кардинал. — Я полагал, напротив, что вы меня везете к его величеству.
— Да, правда, вы же хотите видеть короля!..
— Я за этим и приехал, графиня.
— Ну хорошо, вас отвезут к королю.
— А вас?
— А мы останемся здесь.
— Но, графиня…
— Не стесняйтесь, принц, умоляю вас: у каждого могут быть свои дела. Король сейчас вон там, в боскете, в каштановой роще. У вас есть дело к королю — ну и чудесно. Шампань!
Шампань резко осадил коней.
— Шампань! Дайте нам выйти и отвезите его высокопреосвященство к королю.
— Как! Я поеду один, графиня?
— Вы же просили у короля аудиенции, господин кардинал!
— Да, просил.
— Так у вас будет возможность поговорить с ним с глазу на глаз.
— Вы чересчур добры ко мне.
Прелат галантно склонился к ручке г-жи Дюбарри.
— Куда же вы сами решили удалиться, сударыня? — спросил он.
— Да вот сюда, под дуб.
— Король будет вас разыскивать.
— Тем лучше.
— Он будет обеспокоен тем, что вас нет.
— Я буду только рада, если он помучается.
— Вы восхитительны, графиня.
— Именно это и говорит мне король, когда я его мучаю. Шампань! После того, как вы отвезете его высокопреосвященство, возвращайтесь галопом.
— Слушаюсь, госпожа графиня.
— Прощайте, герцог, — поклонился кардинал.
— До свидания, монсеньер, — отозвался герцог.
Лакей откинул подножку кареты. Герцог сошел вместе с графиней, соскочившей легко, словно девица, сбежавшая из монастыря, а его высокопреосвященство покатил в карете к пригорку, где стоял его христианнейшее величество и подслеповатыми глазами высматривал злодейку-графиню, которую видели все, только не он.
Госпожа Дюбарри не стала терять времени даром. Она взяла герцога за руку и потащила за собой в заросли.
— Знаете, — сказала она, — сам Господь послал нам драгоценного кардинала!
— Чтобы самому хоть на минутку от него отдохнуть, насколько я понимаю, — отвечал герцог.
— Нет, чтобы направить нас по следу того человека.
— Так мы к нему поедем?
— Конечно! Вот только…
— Что такое, графиня?
— Признаться, я побаиваюсь.
— Кого?
— Да колдуна! Я ужасно легковерна.
— А, черт!
— А вы верите в колдунов?
— Не могу сказать, что не верю, графиня.
— Помните мою историю с предсказанием?
— Это весьма убедительно. Да я и сам… — начал было старый маршал, покрутив ухо.
— Что вы сами?..
— Я сам знавал одного колдуна…
— Да что вы?
— Однажды он оказал мне огромную услугу.
— Какую, герцог?
— Он меня вернул к жизни.
— Вернул к жизни! Вас?
— Ну, разумеется! Ведь я был мертв, мне пришел конец.
— Расскажите, как было дело, герцог.
— Тогда давайте спрячемся.
— Герцог, вы ужасный трус!
— Да нет, всего-навсего осторожен.
— Вот здесь будет хорошо?
— Думаю, что да.
— Ну, рассказывайте скорее свою историю!
— Слушайте. Дело было в Вене, в те времена, когда я был там послом. Однажды ночью, под фонарем, я получил удар шпагой. Шпага принадлежала обманутому мужу. В общем, удар чертовски опасный. Я упал. Меня подняли, я был мертв.
— Как мертвы?
— Могу поклясться, что было именно так или почти так. Мимо идет колдун и спрашивает, кто этот человек, которого несут хоронить. Ему говорят, кто я. Он приказывает остановить носилки, выливает мне на рану три капли сам не знаю чего, еще три капли на губы: кровь останавливается, дыхание возвращается, глаза раскрываются — и я здоров.
— Это чудо, которое было угодно самому Богу, герцог.
— Боюсь, что, напротив, — это дело рук дьявола.
— Похоже, что так, маршал. Господь не стал бы спасать такого повесу, как вы: так вам и надо. Ваш колдун жив?
— В этом я сомневаюсь, если только он не знает секрета вечной молодости.
— Как и вы, маршал?
— Так вы верите в эти сказки?
— Я всему верю. Он был очень стар?
— Как Мафусаил.
— Как его звали?
— У него было роскошное греческое имя: Альтотас.
— Какое страшное имя, маршал.
— Разве?
— Герцог! Вон возвращается карета.
— Превосходно!
— Мы все обсудили?
— Все!
— Мы едем в Париж?
— В Париж.
— На улицу Сен-Клод?
— Если угодно… Но ведь король ждет!..
— Это могло бы послужить лишним поводом для того, чтобы я уехала, если бы вдруг у меня не хватило решимости. Он меня помучил, теперь твой черед беситься, Франция!
— Но он подумает, что вас украли или потеряли.
— Тем более что меня видели с вами, маршал.
— Послушайте, графиня, я тоже должен сознаться, что боюсь.
— Чего?
— Я боюсь, что вы об этом расскажете кому-нибудь и надо мной будут смеяться.
— В таком случае смеяться будут над нами обоими, потому что я еду с вами.
— Вы меня убедили, графиня. Кстати, если вы меня выдадите, я скажу, что…
— Что вы скажете?
— Я скажу, что ездил с вами наедине.
— Вам не поверят, герцог.
— Хе-хе, только не его величество…
— Шампань! Шампань! Сюда, в кусты, так, чтобы нас не видели. Жермен, дверцу! Вот так. А теперь — в Париж, улица Сен-Клод в Маре. Гони во весь опор!
Было шесть часов вечера.
В одной из комнат на улице Сен-Клод, уже знакомой нашим читателям, возле пробудившейся Лоренцы сидел Бальзамо и пытался силой убеждения вразумить ее, однако она не поддавалась ни на какие уговоры.
Молодая женщина смотрела на него враждебно, как Дидона на готового покинуть ее Энея, не переставала его упрекать и поднимала руки лишь для того, чтобы его оттолкнуть.
Она жаловалась на то, что стала пленницей, рабыней, что не может больше свободно дышать, что не видит солнца. Она завидовала судьбе простых людей, она хотела бы быть вольной пташкой, цветком. Она называла Бальзамо тираном.
Потом упреки сменились яростью. Она рвала в клочья дорогие ткани, которые дарил ей супруг в надежде порадовать затворницу в ее вынужденном одиночестве.
Бальзамо обращался с ней ласково и смотрел на нее с нескрываемой любовью. Было очевидно, что это слабое, измученное существо занимает огромное место в его сердце, а может быть, и во всей его жизни.
— Лоренца! — говорил он ей. — Девочка моя милая, почему вы смотрите на меня как на врага? Зачем сопротивляетесь? Почему вы не хотите быть мне доброй и верной подругой? Ведь я так вас люблю! У вас было бы все что угодно, вы были бы свободны и нежились бы в лучах солнца вместе с цветами, о которых недавно говорили, вы распростерли бы крылышки не хуже тех птиц, которым завидовали. Мы всюду ходили бы вдвоем, и вы увидели бы не только желанное солнце, но и людей в лучах славы, побывали бы на ассамблеях светских дам этой страны, вы были бы счастливы, и, благодаря вам, я тоже был бы счастлив. Почему вы не хотите такой жизни, Лоренца? Вы такая красивая, богатая, вам могли бы позавидовать многие женщины!
— Потому что вы мне отвратительны! — отвечала гордая девушка.
Бальзамо бросил на Лоренцу гневный и в то же время сочувственный взгляд.
— Тогда живите той жизнью, на какую вы сами себя обрекаете, — проговорил он. — Раз вы такая гордая, не жалуйтесь на свою судьбу.
— Я и не стала бы жаловаться, если бы вы оставили меня в покое. Я не жаловалась бы, если бы вы сами не вынуждали меня говорить. Не показывайтесь мне на глаза или, когда приходите в мою темницу, ничего мне не говорите, и я буду похожа на бедных южных пташек, которых держат в клетках: они погибают, но не поют.
Бальзамо сделал над собой усилие.
— Ну-ну, Лоренца, успокойтесь, постарайтесь смириться, постарайтесь хоть раз прочесть в моем сердце любовь, переполняющую меня. А может быть, вы хотите, чтобы я прислал вам книги?
— Нет.
— Отчего же? Книги вас развлекли бы.
— Я бы хотела, чтобы меня охватила такая тоска, от которой я бы умерла.
Бальзамо улыбнулся, вернее, попытался улыбнуться.
— Вы не в своем уме, — сказал он, — вам отлично известно: вы не умрете, пока я здесь, чтобы за вами ухаживать, чтобы вылечить вас, если вы заболеете.
— Вам не вылечить меня в тот день, когда вы найдете меня на решетке моего окна повесившейся вот на этом шарфе…
Бальзамо вздрогнул.
— …или в тот день, — в отчаянии продолжала она, — когда я сумею раскрыть нож и вонзить его себе в сердце.
Бальзамо побледнел. Холодок пробежал у него по спине. Он взглянул на Лоренцу и угрожающе произнес:
— Нет, Лоренца, вы правы, в этот день я вас не вылечу, я верну вас к жизни.
Лоренца в ужасе вскрикнула: она знала, что возможное Бальзамо не знают границ, и поверила в его угрозу.
Бальзамо был спасен.
Тогда Лоренцу вновь охватило отчаяние, причину которого она не могла устранить. Ее воспаленный разум метался в заколдованном круге, из которого нет выхода. В эту минуту над самым ухом Бальзамо прозвенел условный сигнал Фрица.
Послышалось три коротких звонка.
— Курьер, — сказал Бальзамо.
Потом раздался еще один звонок.
— И срочный! — прибавил он.
— A-а, вот вы меня и покидаете, — заметила Лоренца.
Он взял холодную руку молодой женщины.
— В последний раз вас прошу, — обратился он к ней, — давайте жить в согласии, в дружбе, Лоренца. Раз нас связала судьба, давайте сделаем судьбу союзницей, а не палачом.
Лоренца не отвечала. Ее неподвижный мрачный взгляд, казалось, пытался заглянуть в бездну и уцепиться за вечно ускользавшую желанную мысль, которую ему, возможно, так и не суждено настичь; так бывает с людьми, долгое время лишенными света и страстно к нему стремящимися: солнце их ослепляет.
Бальзамо взял ее за руку и поцеловал, однако Лоренца даже не шевельнулась.
Затем он шагнул к камину.
В тот же миг Лоренца вышла из состояния оцепенения и пристально стала за ним следить.
«Да, — размышлял он, — ты хочешь знать, как я выйду, чтобы однажды выйти вслед за мною и убежать, как ты мне пригрозила. Вот почему ты встрепенулась, вот почему ты не спускаешь с меня глаз».
Проведя рукой по лицу, словно вынуждая себя поступить против воли, он протянул ту же руку по направлению к молодой женщине. Взгляд и жесты его были как стрелы, направленные в глаза и к груди ее. При этом Бальзамо повелительным тоном произнес:
— Усните!
Едва он это произнес, как Лоренца уронила голову, словно цветок на стебле. Покачнувшись, ее голова склонилась на диванную подушку. Ее матовой белизны руки скользнули по шелку платья и безжизненно повисли.
Бальзамо подошел к ней и, залюбовавшись, прижался губами к ее лбу.
Сейчас же лицо Лоренцы так и засветилось, словно ее коснулось дыхание, слетевшее с губ самой Любви, и развеяло собравшиеся было на ее челе тучи. Губы дрогнули и приоткрылись, глаза подернулись сладострастной слезой, она вздохнула, словно ангелы, которые в первые дни творения влюблялись в дочерей рода человеческого.
Не в силах оторваться, Бальзамо разглядывал ее некоторое время. Однако вновь прозвенел звонок; он бросился к камину, нажал на пружину и исчез за цветами.
В гостиной его ожидал Фриц вместе с человеком в костюме гонца и обутым в тяжелые ботфорты с длинными шпорами.
Простоватое лицо человека выдавало в нем простолюдина, лишь в глазах мелькал священный огонь, заложенный разумом, превосходящим его собственный.
Левой рукой он держал короткий узловатый хлыст, а правой подавал Бальзамо знаки, которые тот понял и ответил теми же знаками, коснувшись лба указательным пальцем.
Курьер поднял руку к груди и нарисовал в воздухе еще один знак, который не привлек бы внимания непосвященного: можно было подумать, что человек просто застегивает пуговицу.
Хозяин показал перстень, который он носил на пальце.
Перед этим грозным символом курьер преклонил колени.
— Откуда ты? — спросил Бальзамо.
— Из Руана, учитель.
— Что ты там делаешь?
— Я курьер на службе у госпожи де Грамон.
— Как ты к ней попал?
— Такова была воля Великого Кофты.
— Какой ты получил приказ, поступая на службу?
— Ничего не скрывать от учителя.
— Куда ты направляешься?
— В Версаль.
— Что ты несешь?
— Письмо.
— Кому?
— Министру.
— Давай.
Курьер протянул Бальзамо письмо, достав его из кожаного мешка за спиной.
— Мне следует ждать? — спросил он.
— Да.
— Я жду.
— Фриц!
Появился немец.
— Спрячь Себастьена в буфетной.
— Слушаюсь, хозяин.
— Он знает мое имя! — прошептал посвященный в суеверном ужасе.
— Он знает все, — отвечал Фриц, увлекая его за собой.
Бальзамо остался один. Он взглянул на нетронутую четкую печать, к которой, казалось, умоляющий взгляд курьера просил отнестись как можно бережнее.
Он медленно, задумчиво поднялся в комнату Лоренцы и отворил дверь.
Лоренца по-прежнему спала, утомленная ожиданием и потерявшая терпение от бездеятельности. Он взял ее за руку — рука судорожно сжалась. Он приложил к ее сердцу принесенное курьером письмо, оставшееся нераспечатанным.
— Вы что-нибудь видите? — спросил он.
— Да, — отвечала Лоренца.
— Что я держу в руке?
— Письмо.
— Вы можете его прочесть?
— Могу.
— Читайте!
Глаза Лоренцы были закрыты, грудь вздымалась. Она слово в слово пересказала содержание письма, а Бальзамо записывал за ней под диктовку:
«Дорогой брат!
Как я и предполагала, мое изгнание хоть чему-нибудь да послужит. Нынче утром я была у президента Руана. Он наш, но очень робок. Я поторопила его от Вашего имени. Он, наконец, решился, и протесты его сторонников будут посланы в Версаль через неделю.
Я немедленно выезжаю в Рен, чтобы поторопить Карадека и Ла Шалоте: они, кажется, совсем засыпают.
Наш агент из Кодбека был в Руане. Я его видела. Англия не собирается останавливаться на полпути. Она готовит официальный протест версальскому кабинету.
X. меня спрашивал, стоит ли к этому прибегать. Я дала согласие. Вы скоро получите новые памфлеты Тевено, Моранда и Делиля против Дюбарри. Это настоящие петарды, способные взорвать город.
Сюда дошел неприятный слух о намечавшейся немилости. Вы ничего мне об этом не написали, поэтому я только посмеялась. Все же развейте мои сомнения и ответьте мне с тем же курьером. Ваше послание найдет меня уже в Кане, где я должна встретиться кое с кем из наших.
Прощайте, целую Вас.
Лоренца замолчала.
— Вы ничего больше не видите? — спросил Бальзамо.
— Ничего.
— Постскриптума нет?
— Нет.
Лицо Бальзамо разглаживалось по мере того, как она читала. Он взял у Лоренцы письмо герцогини.
— Любопытный документ! — воскликнул он. — Они дорого за него заплатят. Как можно писать подобные вещи! — продолжал он. — Да, именно женщины всегда губят высокопоставленных мужчин. Этого Шуазёля не могла бы опрокинуть целая армия врагов, да пусть бы хоть целый свет против него интриговал. И вот нежный вздох женщины его погубил. Да, все мы погибнем из-за женского предательства или женской слабости. Если только у нас есть сердце и в этом сердце — чувствительная струна, мы погибли!
И произнеся эти слова, Бальзамо с невыразимой нежностью посмотрел на Лоренцу, так и затрепетавшую под его взглядом.
— Правда ли то, о чем я говорю? — спросил он.
— Нет, нет, неправда! — горячо возразила она. — Ты же видишь, как я тебя люблю. Моя любовь так сильна, что она не способна погубить: губят только безмозглые и бессердечные женщины.
Бальзамо не мог устоять, и обольстительница обвила его руками.
В это мгновение раздались два звонка Фрица.
— Два визита, — отметил Бальзамо.
Фриц завершил свой телеграфный сигнал громким звонком.
Высвободившись из объятий Лоренцы, Бальзамо вышел из комнаты, оставив молодую женщину по-прежнему спящей.
По дороге в гостиную он встретился с ожидавшим его приказаний курьером.
— Что я должен сделать с письмом?
— Передать тому, кому оно предназначено.
— Это все?
— Все.
Адепт взглянул на конверт и печать и, убедившись в том, что они целы, выразил удовлетворение и скрылся в темноте.
— Как жаль, что нельзя сохранить этот замечательный автограф, — воскликнул Бальзамо, — а главное, жалко, что нет надежного человека, с которым можно было бы передать его королю.
Явился Фриц.
— Кто там? — спросил Бальзамо.
— Мужчина и женщина.
— Они здесь раньше бывали?
— Нет.
— Ты их знаешь?
— Нет.
— Женщина молодая?
— Молодая и красивая.
— А мужчина?
— Лет шестидесяти пяти.
— Где они?
— В гостиной.
Бальзамо вошел в гостиную.
Графиня закутала лицо длинной накидкой. Она успела заехать в свой особняк и переоделась мещанкой.
Она приехала в фиакре в сопровождении в высшей степени испуганного маршала, одетого в серое и напоминавшего старшего лакея из хорошего дома.
— Вы меня узнаёте, граф? — спросила г-жа Дюбарри.
— Узнаю, графиня.
Ришелье держался в стороне.
— Прошу вас садиться, графиня, и вас, сударь.
— Это мой интендант, — предупредила графиня.
— Вы ошибаетесь, ваше сиятельство, — возразил Бальзамо с поклоном, — это герцог де Ришелье. Я сразу его узнал, а он проявил бы неблагодарность, если бы не пожелал узнать меня.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил герцог, совершенно сбитый с толку, как сказал бы Таллеман де Рео.
— Господин герцог! Люди бывают обязаны некоторой признательностью тем, кто спас им жизнь, как мне кажется.
— Ха-ха! Вы слышите, герцог? — со смехом воскликнула графиня.
— Что? Вы спасли мне жизнь, граф? — с удивлением спросил Ришелье.
— Да, монсеньер, это произошло в Вене в тысяча семьсот двадцать пятом году, когда вы были там послом.
— В тысяча семьсот двадцать пятом году! Да вас тогда еще и на свете не было, сударь мой!
Бальзамо улыбнулся.
— Ошибаетесь, господин маршал, — возразил он, — я увидел вас тогда умирающим, вернее, мертвым, на носилках; вы получили сквозной удар шпагой в грудь. Доказательством тому служит то, что я вылил на вашу рану три капли своего эликсира… Вот сюда, на то место, где вы комкаете алансонские кружева, слишком роскошные для интенданта.
— Но вам на вид не больше тридцати пяти лет, господин граф, — перебил его маршал.
— Ну что, герцог! — расхохоталась графиня. — Верите вы теперь, что перед вами колдун?
— Я потрясен, графиня. Да, но почему же в таком случае, — снова обратился он к Бальзамо, — вас зовут…
— Мы, колдуны, как вам должно быть известно, господин герцог, меняем имя в каждом поколении… В тысяча семьсот двадцать пятом году были в моде имена окончаниями на «ус», «ос» и «ас». Вот почему нет ничего удивительного, если бы мне в ту пору вздумалось переменить свое имя на греческое или латинское… Итак, я к вашим услугам, госпожа графиня, а также и к вашим, господин герцог.
— Граф, мы с маршалом пришли к вам посоветоваться.
— Это для меня большая честь, графиня, в особенности если эта мысль пришла вам в голову непроизвольно.
— Именно так, граф. Ваше предсказание не выходит у меня из головы, вот только я начинаю сомневаться, суждено ли ему сбыться.
— Никогда не сомневайтесь в том, что говорит вам наука.
— Хо-хо! Наша корона находится под большим сомнением, граф… — вмешался Ришелье. — Речь идет уже не о ране, которую можно вылечить тремя каплями эликсира…
— …а о министре, которого можно опрокинуть тремя словами… — закончил Бальзамо. — Ну что, я угадал? Признайтесь!
— Совершенно верно! — затрепетав, воскликнула графиня. — Герцог, что вы на это скажете?
— Пусть вас не удивляет такая малость, сударыня, — продолжал Бальзамо, читая беспокойство на лицах графини Дюбарри и герцога Ришелье. Об этом можно было догадаться и без всякого колдовства!
— Я готов превозносить вас до небес, — заговорил маршал, — если вы нам поможете найти средство.
— От болезни, которая вас гложет?
— Да, нас изводит Шуазёль.
— И вы желали бы от него вылечиться?
— Да, великий маг, вот именно!
— Господин граф! Вы не можете оставить нас в затруднительном положении: это дело вашей чести.
— Я с радостью готов вам услужить, графиня. Однако мне хотелось бы сначала узнать, не было ли у герцога до прихода сюда какой-либо определенной идеи?
— Признаюсь, была, граф. Могу поклясться, что мне весьма приятно иметь дело с колдуном, которого можно называть графом: не приходится менять привычки.
Бальзамо улыбнулся.
— Итак, прошу вас быть откровенным, — прибавил он.
— Сказать по чести, я другого и не желаю, — отвечал герцог.
— Вы ведь собирались спросить у меня совета, не так ли?
— Совершенно верно.
— Ах, притворщик! А мне он ничего об этом не говорил.
— Я мог говорить об этом только с графом, да и то шепотом, — отвечал маршал.
— Почему, герцог?
— Да вы бы покраснели, графиня, до корней волос!
— Скажите, маршал, ради любопытства! Я нарумянена, и никто ничего не заметит.
— Я вот о чем подумал, графиня… Берегитесь: я иду на все!
— Вперед, герцог, я с вами!
— Да вы меня, верно, побьете, когда узнаете, что́ у меня на уме.
— Не у вас в обычае быть битым, герцог, — заметил Бальзамо, обратившись к старому маршалу; тот так и засветился от удовольствия!
— Ну так вот, — продолжал герцог, — не в обиду будет сказано ее сиятельству, его величество… как бы это выразить?..
— Да что же он тянет! — вскричала графиня.
— Так вы настаиваете?..
— Да.
— Непременно?
— Да, тысячу раз да!
— Ну, рискну… печально это сознавать, граф, однако его величество больше не склонен к развлечениям. Это не я придумал, графиня, это словцо госпожи де Ментенон.
— В этом нет ничего для меня оскорбительного, герцог, — молвила графиня Дюбарри.
— Тем лучше, я буду говорить свободнее. Так вот, было бы очень хорошо, если бы граф, владеющий секретом бесценного эликсира…
— …изобрел такой эликсир, который вернул бы королю способность развлекаться.
— Совершенно верно.
— Господин герцог! Это детский лепет, это азбука нашей профессии. Первый же шарлатан сможет вам предложить приворотное зелье.
— Заслуга которого будет приписана достоинствам графини? — продолжал Ришелье.
— Герцог! — оборвала его графиня.
— Я же говорил, что вы рассердитесь. Впрочем, вы сами этого хотели.
— Господин герцог, вы были правы, — заметил Бальзамо, — ее сиятельство в самом деле покраснела. Но ведь то, о чем мы говорим, не может никого задеть, когда речь идет не о ране и тем более не о любви. Должен заметить, что вы освободите Францию от господина де Шуазёля не с помощью приворотного зелья. Посудите сами: даже если король будет любить графиню в десять раз сильнее, чем теперь, что само по себе невозможно, господин де Шуазёль все равно сохранит свое влияние и будет владеть его разумом так же, как графиня владеет сердцем короля.
— Вы правы, — согласился маршал. — Но это была наша единственная надежда.
— Вы в этом уверены?
— Попробуйте, черт побери, придумать что-нибудь еще!
— Я полагаю, это совсем не сложно.
— Не сложно! Вы слышите, графиня? Ох уж мне эти колдуны! Им не знакомо сомнение!
— В чем тут сомневаться, если надо лишь представить королю доказательства того, что господин де Шуазёль его предает?.. С точки зрения короля, разумеется, потому что господин де Шуазёль и не думает его предавать, делая свое дело.
— А что он делает?
— Вы знаете это не хуже меня, графиня: он поддерживает бунт парламентов против королевской власти.
— Это понятно, но надо же знать, каким образом.
— При помощи агентов, которым он обещает безнаказанность.
— Кто эти агенты? Вот что желательно было бы знать.
— Вы полагаете, к примеру, что госпожа де Грамон уехала с другой целью, нежели поддержать горячие головы и подавить сомневающихся?
— Несомненно, что именно за этим она и поехала! — вскричала графиня.
— Да, но король видит в ее отъезде простое изгнание.
— Вы правы.
— Как ему доказать, что в этом отъезде следует усматривать не только то, о чем вам дают понять?
— Необходимо обвинить госпожу де Грамон.
— Если бы достаточно было только обвинить, граф!.. — заметил маршал.
— К сожалению, надо еще представить доказательства, — прибавила графиня.
— Если бы у вас были такие доказательства, — несомненные доказательства! — уверены ли вы в том, что господин де Шуазёль останется министром?
— Разумеется, нет! — вскричала графиня.
— Следовательно, дело только в том, чтобы уличить господина де Шуазёля в предательстве, — продолжал Бальзамо, — да так, чтобы в глазах короля это было предательство очевидное и не вызывающее сомнений.
Маршал откинулся в кресле и расхохотался.
— Он очарователен! — вскричал герцог. — Он ни в чем не сомневается! Захватить господина де Шуазёля с поличным и уличить в предательстве!.. Вот и все! Безделица!
Бальзамо был невозмутим, он терпеливо ждал, когда у маршала пройдет приступ веселья.
— А теперь, — продолжал Бальзамо, — поговорим серьезно и подведем итоги.
— Пожалуй!
— Разве господина де Шуазёля не подозревают в поддержке мятежных парламентов?
— Это ясно, но где доказательства?
— Разве не известно, — продолжал Бальзамо, — что господин де Шуазёль собирается затеять войну с Англией, чтобы сохранять за собой роль незаменимого человека?
— Такое мнение существует, но как доказать?..
— Ну и, наконец, разве господин де Шуазёль не открытый враг вашего сиятельства, разве он не делает все возможное, чтобы свергнуть вас с обещанного мною трона?
— Да, вы правы, — согласилась графиня, — однако надо еще это доказать… Вот если бы я могла это сделать!
— А что для этого нужно? Самую малость!
Маршал подул на ногти.
— Ну да, малость, — насмешливо сказал он.
— Секретное письмо, например, — продолжал Бальзамо.
— Всего-то! Такой пустяк…
— Письмо госпожи Грамон, не правда ли, господин маршал? — проговорил граф.
— Колдун, мой добрый колдун, найдите же такое письмо! — вскричала графиня Дюбарри. — Вот уже пять лет я пытаюсь его найти, трачу на это сто тысяч ливров в год, и все безуспешно.
— Надо было обратиться ко мне, — отвечал Бальзамо.
— Как? — удивилась графиня.
— Ну, конечно! Если бы вы обратились ко мне…
— Так что же?
— Я бы вас выручил.
— Вы?
— Да, я.
— Граф! Неужели я опоздала?
Граф улыбнулся.
— Вы не можете опоздать.
— Дорогой граф… — сжав руки, проговорила г-жа Дюбарри.
— Так вы желаете получить письмо?
— Да.
— Госпожи де Грамон?..
— Если это возможно.
— Которое скомпрометировало бы господина де Шуазёля по трем перечисленным мною пунктам?
— Я готова за него отдать… глаз.
— Ну что вы, графиня! Это слишком дорогая цена. Тем более что это письмо…
— Это письмо?..
— Я готов отдать вам его даром.
Бальзамо достал из кармана сложенный вчетверо листок.
— Что это? — спросила графиня, пожирая бумагу глазами.
— Да, что это? — повторил герцог.
— Письмо, о котором вы просили.
Среди гробовой тишины граф прочел двум очарованным слушателям уже известное читателям письмо.
По мере того как он читал, графиня все шире раскрывала глаза и уже едва владела собой.
— Это клевета, черт побери! Будьте осмотрительны! — прошептал Ришелье, когда Бальзамо дочитал письмо.
— Это, герцог, точная копия письма герцогини де Грамон; отправленный нынче утром из Руана курьер везет его сейчас герцогу де Шуазёлю в Версаль.
— Неужели это правда, господин Бальзамо? — воскликнул герцог.
— Я всегда говорю только правду, господин маршал.
— Неужели герцогиня могла написать такое?
— Да, господин маршал.
— Как она могла так неосторожно поступить?
— Я согласен, что это невероятно, но, тем не менее, это так.
Старый герцог взглянул на графиню: она была не в силах вымолвить ни слова.
— Ну что же, — заговорила она наконец, — мне, как и герцогу, трудно в это поверить. Простите меня, граф! Но чтобы госпожа де Грамон, умная женщина, так скомпрометировала себя, равно как и своего брата, таким откровенным письмом… Кстати… Чтобы поверить в существование подобного письма, нужно его прочесть.
— Кроме того, — поспешно прибавил маршал, — если господин граф прочитал это письмо, он должен был бы его сохранить: ведь это бесценное сокровище.
Бальзамо медленно покачал головой.
— Сударь, — сказал он, — это нужно тем, кто распечатывает письма, чтобы узнать их содержание… а вовсе не тем, кто, как я, читает сквозь конверт… Бог с вами!.. Да и потом, какой мне интерес в том, чтобы погубить господина де Шуазёля и госпожу де Грамон? Вы пришли просить моего совета… по-дружески, я полагаю? Я вам отвечаю тем же. Вы пожелали, чтобы я оказал вам услугу — я вам ее оказываю. Надеюсь, вы не собираетесь предложить мне за совет деньги, словно гадалке с набережной Железного Лома.
— Ну что вы, граф! — проговорила г-жа Дюбарри.
— Так вот я вам даю совет, но мне показалось, вы меня не поняли. Вы сказали мне, что намерены свергнуть господина де Шуазёля и ищете для этого способ. Я вам его предлагаю, вы одобряете; я даю его вам прямо в руки, а вы не верите!
— Но… но… граф, послушайте…
— Я вам говорю, что письмо существует, потому что у меня его копия.
— Да, но кто вам об этом сказал, граф? — вскричал Ришелье.
— Вопрос непростой! Кто мне сказал? Вы сразу хотите узнать столько же, сколько я, труженик, ученый, посвященный, проживший три тысячи семьсот лет.
— Вы хотите испортить прекрасное впечатление, которое у меня о вас сложилось, граф, — разочарованно произнес Ришелье.
— Я не прошу вас мне верить, герцог, и это вовсе не я разыскивал вас во время королевской охоты.
— Он прав, герцог, — заметила графиня. — Господин де Бальзамо, умоляю вас, не надо терять терпения!
— У кого есть время, тот никогда не теряет терпения, графиня.
— Будьте добры… Присовокупите эту милость к тем, что вы мне уже оказали, и скажите, как вам удается раскрывать подобные тайны.
— Нет ничего легче, графиня, — медленно отвечал Бальзамо, словно подыскивая слова для ответа, — эти тайны сообщил мне голос.
— Голос! — одновременно вскричали герцог и графиня. — Все это вам сказал голос?
— Он сообщает мне все, о чем бы я ни пожелал узнать.
— И голос вам сказал, что госпожа де Грамон написала брату?
— Уверяю вас, графиня, что это именно так.
— Непостижимо!
— Вы мне не верите.
— Признаться, нет, граф, — вмешался герцог. — Как можно верить подобным вещам?
— А вы поверили бы мне, если б я вам сказал, что сейчас делает курьер, у которого в руках письмо к господину де Шуазёлю?
— Еще бы! — воскликнула графиня.
— А я поверил бы в том случае, если услышал бы голос… — признался герцог. — Но господа некроманты, или волшебники, обладают даром видеть и слышать чудеса в одиночестве.
Бальзамо взглянул на г-на де Ришелье с особенным выражением, заставившим графиню вздрогнуть, а у себялюбивого скептика, как называли герцога де Ришелье, пробежал холодок в затылке и заныло сердце.
— Да, — продолжал Бальзамо после продолжительного молчания, — только я умею видеть и слышать сверхъестественное. Однако, когда я имею дело с людьми вашего ранга, вашего ума, герцог, вашей красоты, графиня, я раскрываю мои сокровища и готов ими поделиться… Итак, вы бы хотели услышать таинственный голос?
— Да, — ответил герцог, сжав кулаки, чтобы унять дрожь.
— Да, — затрепетала графиня.
— Хорошо, герцог! Хорошо, графиня! Сейчас вы его услышите. Какой язык вы предпочитаете!
— Французский, если можно, — попросила графиня. — Я не знаю никакого другого языка, и к тому же чужая речь слишком бы меня напугала.
— А вы, герцог?
— Как и графиня… французский. Я бы хотел иметь возможность повторить потом то, что скажет сатана, и посмотреть, хорошо ли он воспитан и умеет ли грамотно изъясняться на языке моего друга господина де Вольтера.
Наклонив голову, Бальзамо пошел к двери, выходившей в малую гостиную, из которой дверь, как помнит читатель, вела на лестницу.
— Позвольте мне вас запереть, чтобы по возможности не слишком подвергать вас риску, — предупредил он.
Графиня побледнела, подвинулась к герцогу и взяла его за руку.
Бальзамо вплотную подошел к двери, ведущей на лестницу, поднял голову и звучным голосом произнес по-арабски слова, которые мы переводим:
— Друг мой!.. Вы меня слышите?.. Если слышите, дерните дважды за шнур звонка.
Бальзамо стал ждать, поглядывая на герцога и графиню; они внимательно смотрели и слушали, но не понимали слов графа.
Звонок прозвенел громко и отчетливо, затем повторился.
Графиня подскочила на софе, герцог вытер платком пот со лба.
— Раз вы меня слышите, — продолжал Бальзамо на том же языке, — приказываю вам нажать кнопку, вделанную в правый глаз мраморного льва на камине, и чугунная доска камина отодвинется. Выйдите в этот проем, потом пройдите через мою комнату, спуститесь по лестнице и пройдите в комнату рядом с той, из которой я говорю.
Мгновение спустя легкий, едва различимый шум, похожий на вздох, на отзвук полета призрака дал понять Бальзамо, что его приказания поняты и выполнены.
— Что это за язык? — спросил Ришелье с деланным спокойствием. — Язык кабалистики?
— Да, герцог, это язык для беседы с духами.
— Но вы сказали, что мы все поймем.
— То, что скажет голос, — да, но не то, что буду говорить я.
— А дьявол уже здесь?
— Кто вам говорил о дьяволе, герцог?
— Но, по-моему, мы его и вызываем?
— Вызвать можно все, что представляет собой явление высшего порядка, сверхъестественное существо.
— А это явление высшего порядка, сверхъестественное существо?..
Бальзамо протянул руку к гобелену, скрывавшему дверь в соседнюю комнату.
— Оно непосредственно связано со мной, ваша светлость.
— Мне страшно, — прошептала графиня, — а вам, герцог?
— Призна́юсь вам, графиня, что я предпочел бы сейчас быть в Маоне или Филипсбурге.
— Графиня и вы, господин герцог! Извольте слушать, раз вы хотели услышать, — строго проговорил Бальзамо.
Он повернулся к двери.
Наступила торжественная тишина. Потом Бальзамо спросил по-французски:
— Вы здесь?
— Я здесь, — отвечал чистый и звонкий голос; пройдя сквозь обивку и портьеры, он отдался присутствовавшим металлическим звоном и мало напоминал человеческий голос.
— Дьявольщина! Это становится интересным! — проговорил герцог. — И все это без факелов, без магии, без бенгальских огней.
— До чего страшно! — прошептала графиня.
— Слушайте внимательно мои вопросы, — продолжал Бальзамо.
— Я слушаю всем своим существом.
— Прежде всего скажите мне, сколько человек сейчас со мной в комнате?
— Два.
— Кто они?
— Мужчина и женщина.
— Прочтите в моих мыслях имя мужчины.
— Герцог де Ришелье.
— А женщина?
— Графиня Дюбарри.
— Поразительно! — прошептал герцог.
— Признаться, я никогда ничего подобного не слышала, — дрогнувшим голосом сказала взволнованная графиня.
— Хорошо, — похвалил Бальзамо Лоренцу. — Теперь прочтите первую фразу письма, которое я держу в руках.
Голос повиновался.
Графиня и герцог переглянулись с удивлением, граничащим с восхищением.
— Что сталось с письмом, которое я написал под вашу диктовку?
— Оно летит.
— В какую сторону?
— На запад.
— Далеко отсюда?
— Да, далеко, очень далеко.
— Кто его везет?
— Человек в зеленом сюртуке, кожаном колпаке и в ботфортах.
— Он идет пешком или едет верхом?
— Едет верхом.
— Какой у него конь?
— Пегий.
— Где он сейчас?
Наступила тишина.
— Смотрите! — приказал Бальзамо.
— На большой дороге, обсаженной деревьями.
— Что это за дорога?
— Не знаю. Все дороги похожи одна на другую.
— Неужели вам ничто не подсказывает, что это за дорога? Нет ни указательного столба, ни надписи, ничего?
— Погодите, погодите: ему навстречу едет карета… вот они поравнялись… она едет в мою сторону…
— Что это за карета?
— Тяжелый экипаж, в нем аббаты и военные.
— Дилижанс, — шепнул Ришелье.
— На экипаже нет никакой надписи? — спросил Бальзамо.
— Есть, — отвечал голос.
— Прочтите.
— На карете написано «Версаль» желтыми полустертыми буквами.
— Оставьте экипаж и следуйте за курьером.
— Я его больше не вижу.
— Почему?
— Дорога поворачивает.
— Сворачивайте и догоняйте его.
— Он погоняет коня изо всех сил… смотрит на часы.
— Что у него впереди?
— Длинная улица, великолепные дома, большой город.
— Следуйте за ним.
— Следую.
— Что там?
— Курьер беспрестанно наносит своему коню все новые удары, конь весь в мыле. Копыта так стучат по мостовой, что прохожие оборачиваются… Курьер свернул на улицу, которая уходит вниз. Он сворачивает направо. Конь замедляет бег. Всадник остановился у двери огромного особняка.
— Здесь надо за ним следить особенно внимательно, слышите?
Донесся вздох.
— Вы устали. Я понимаю, — сказал Бальзамо.
— Да, я в изнеможении.
— Пусть усталость исчезнет, я приказываю.
— Ах!
— Ну как?
— Благодарю вас.
— Вы по-прежнему чувствуете усталость?
— Нет.
— Видите курьера?
— Погодите… Да, да, он поднимается по большой мраморной лестнице. Впереди него идет лакей в расшитой золотом голубой ливрее. Он проходит через просторные сверкающие золотом гостиные. Подходит к освещенному кабинету. Лакей распахивает дверь, удаляется.
— Что вы видите?
— Курьер кланяется.
— Кому?
— Погодите… Он кланяется человеку, сидящему за письменным столом спиной к двери.
— Как он одет?
— На нем парадный костюм, словно он собрался на бал.
— У него есть награды?
— Да, большая голубая лента на шее.
— Какое у него лицо?
— Лица не видно. Вот!
— Что?
— Он оборачивается.
— Каков он собой?
— Живой взгляд, неправильные черты лица, прекрасные зубы.
— Сколько ему лет?
— За пятьдесят.
— Герцог! — шепнула графиня маршалу. — Это герцог!
Маршал кивнул головой, словно желая сказать: «Да, это он… Однако давайте послушаем!»
— Дальше! — приказал Бальзамо.
— Курьер передает господину с голубой лентой…
— Вы можете называть его герцогом: это герцог.
— Курьер передает герцогу письмо, — послушно поправился голос, — он достал его из кожаного мешка, висящего у него за спиной. Герцог распечатывает и внимательно читает.
— Дальше?
— Берет перо, лист бумаги и пишет.
— Пишет! — прошептал Ришелье. — Черт бы его побрал! Если бы можно было узнать, что он пишет! Это было бы просто великолепно!
— Скажите мне, что́ он пишет, — приказал Бальзамо.
— Не могу.
— Потому что вы слишком далеко. Войдите в кабинет. Вошли?
— Да.
— Наклонитесь над его плечом.
— Наклонилась.
— Можете прочесть?
— Почерк очень плохой: мелкий и неразборчивый.
— Читайте, я приказываю.
Графиня и Ришелье затаили дыхание.
— Читайте! — повелительно повторил Бальзамо.
— «Сестра», — неуверенно произнес голос.
— Это ответ, — одновременно прошептали Ришелье и графиня.
— «Сестра! Не волнуйтесь: кризис действительно имел место, это правда; он был тяжел — это тоже правда. Однако он миновал. Я с нетерпением ожидаю завтрашнего дня, потому что завтра я намерен перейти в наступление, и у меня есть все основания надеяться на успех: и в деле руанского парламента, и в деле милорда X., и относительно петард.
Завтра, после того как я закончу занятия с королем, я сделаю приписку к этому письму и отправлю его Вам с тем же курьером».
Протянув левую руку, Бальзамо словно с трудом вытягивал из «голоса» каждое слово, а правой торопливо набрасывал то же, что в Версале г-н де Шуазёль писал в своем кабинете.
— Это все? — спросил Бальзамо.
— Все.
— Что сейчас делает герцог?
— Складывает вдвое листок, на котором только что писал, еще раз складывает, кладет его в небольшой красный бумажник: он достал его из левого кармана камзола.
— Слышите? — обратился Бальзамо к оцепеневшей графине. — Что дальше? — спросил он Лоренцу.
— Отпускает курьера.
— Что он ему говорит?
— Я слышала только последние слова.
— А именно?
— «В час у решетки Трианона». Курьер кланяется и выходит.
— Ну да, — заметил Ришелье, — он назначает курьеру встречу после занятий, как он выражается в своем письме.
Бальзамо жестом призвал к тишине.
— Что делает теперь герцог? — спросил он.
— Встает из-за стола, держит в руке полученное письмо. Приближается к своей кровати, проходит за нее, нажимает пружину, открывающую железный шкаф, бросает в него письмо и запирает шкаф.
— О! Это воистину чудеса! — в один голос воскликнули бледные от волнения герцог и графиня.
— Вы узнали все, что хотели, графиня? — спросил Бальзамо.
— Граф! — прошептала испуганная г-жа Дюбарри, подходя ближе. — Вы оказали мне услугу, за которую я готова отдать десять лет жизни, да и этого было бы мало. Просите у меня всего, чего ни пожелаете.
— Вы знаете, графиня, что у нас свои счеты.
— Говорите, говорите, чего бы вы хотели!
— Время еще не пришло.
— Когда оно придет, то, пожелай вы хоть миллион…
Бальзамо улыбнулся.
— Ах, графиня! — вскричал маршал, — уместнее было бы вам просить у графа миллион. Когда человек знает то, что знает граф, в особенности то, что он видит, это все равно, как если бы он открывал золото и алмазы глубоко в земле. Вот что такое читать мысли в человеческом сердце.
— Тогда, граф, я беспомощно развожу руками и безропотно преклоняюсь перед вами.
— Нет, графиня, придет день, когда вы сможете меня отблагодарить. Я предоставлю вам эту возможность.
— Граф! — обратился маршал к Бальзамо. — Я покорен, побежден, раздавлен. Я поверил!
— Как поверил Фома неверный, не так ли, господин герцог? Это называется не поверить, а увидеть.
— Называйте как вам угодно, но я искренне раскаиваюсь, и если мне отныне будут что-нибудь говорить о колдунах, я найду, что ответить.
Бальзамо улыбнулся.
— А теперь, графиня, — обратился он к г-же Дюбарри, — позвольте мне кое-что сделать.
— Пожалуйста.
— Мой дух устал. Позвольте мне освободить его магическим заклинанием.
— Разумеется!
— Лоренца! — заговорил Бальзамо по-арабски. — Спасибо! Я люблю тебя. Возвращайся к себе в комнату тем же самым путем, каким пришла сюда, и жди меня. Иди, моя любимая!
— Я очень устала, — ответил по-итальянски голос, еще более нежный, чем во время сеанса. — Приходи поскорее, Ашарат.
— Сейчас приду.
Те же легкие шаги стали удаляться.
Убедившись в том, что Лоренца ушла к себе, Бальзамо низко и в то же время не теряя достоинства поклонился. Растерянные гости пошли к фиакру, поглощенные потоком охвативших их беспорядочных мыслей. Они скорее напоминали пьяных, чем людей, находящихся в своем уме.
На следующий день, едва большие версальские часы пробили одиннадцать, Людовик XV вышел из своих апартаментов, прошел через галерею и позвал громко и строго:
— Господин де Ла Врийер!
Король был бледен и, очевидно, взволнован; чем больше он пытался скрыть свою озабоченность, тем более это было заметно по его смущенному взгляду и несвойственному ему напряженному выражению лица.
Среди придворных мгновенно наступила гробовая тишина. В толпе выделялись герцог де Ришелье и виконт Жан Дюбарри: оба они были спокойны и на вид равнодушны, словно ни о чем не догадывались.
Герцог де Ла Врийер приблизился к королю и взял у него из рук указ.
— Герцог де Шуазёль в Версале? — спросил король.
— Со вчерашнего дня, сир. Он возвратился из Парижа в два часа пополудни.
— Он в своем особняке или во дворце?
— Во дворце, сир.
— Хорошо, — проговорил король. — Доставьте ему этот указ, герцог.
Дрожь пробежала по рядам присутствовавших; они склонились, перешептываясь, в почтительном поклоне, подобно колоскам под грозовым ветром.
Король насупился, будто желал нагнать на придворных страху и тем усилить впечатление от этого зрелища. Он с величественным видом возвратился в кабинет в сопровождении капитана гвардейцев и командира шеволежеров.
Все взгляды устремились вслед за г-ном де Ла Врийером; он и сам был обеспокоен предстоящим ему делом и медленно пошел через двор, направляясь в апартаменты г-на де Шуазёля.
В ту же минуту старого маршала окружили и заговорили — кто угрожающе, кто с опаской. Он делал вид, что удивлен не меньше других, однако его жеманная улыбка никого не обманула.
Как только г-н де Ла Врийер вернулся, его обступили придворные.
— Ну что? — спросили у него.
— Указ об изгнании.
— Неужели?
— Иначе понять нельзя.
— Так вы его читали?
— Да.
— И что же?
— Судите сами.
Герцог де Ла Врийер слово в слово повторил указ, который он запомнил благодаря безупречной памяти, свойственной придворным:
«Кузен!
Неудовольствие, причиняемое мне Вашими услугами, вынуждает меня выслать Вас в Шантелу; даю Вам на сборы двадцать четыре часа. Я охотно отправил бы Вас подальше, если бы не особенное уважение, которое я питаю к госпоже де Шуазёль, чье здоровье очень меня беспокоит. Берегитесь, как бы Ваше поведение не вынудило меня принять другие меры».
По окружавшей герцога де Ла Врийера толпе пробежал ропот.
— И что же вам ответил Шуазёль, господин де Сен-Флорантен? — совершенно спокойно спросил Ришелье, подчеркнуто не называя герцога его новым именем и титулом.
— Он мне сказал: «Дорогой герцог! Могу себе представить, с каким удовольствием вы мне доставили это письмо».
— Сказано не без яду, мой бедный герцог! — заметил Жан.
— Что вы хотите, господин виконт! Не каждый день вам на голову сваливается такое, поневоле закричишь.
— Вы не знаете, что он намерен предпринять? — спросил Ришелье.
— По всей вероятности, он подчинится.
— Хм! — засомневался маршал.
— Смотрите-ка: герцог! — воскликнул Жан, карауливший у окна.
— Он идет сюда! — вскричал герцог де Ла Врийер.
— Я же вам сказал, господин де Сен-Флорантен, — заметил Ришелье.
— Идет через двор, — сообщил Жан.
— Один?
— Один, с портфелем под мышкой.
— О Господи! Неужели повторится вчерашняя сцена? — прошептал Ришелье.
— Не говорите мне об этом, я в ужасе, — промолвил Жан.
Не успел он договорить, как герцог де Шуазёль, с гордо поднятой головой и уверенным взглядом, появился в конце галереи. Спокойным и ясным взором он обвел своих врагов и тех, кто собирался от него отречься в случае немилости.
Никто не мог ожидать такого смелого шага после всего случившегося, вот почему никто не решился оказать ему сопротивление.
— Вы уверены, что все прочли, герцог? — спросил Жан.
— Еще бы, черт подери!
— И он еще приходит, получив приказ, о котором вы нам рассказывали?
— Ничего не понимаю, клянусь честью!
— Король прикажет бросить его в Бастилию!
— Будет ужасный скандал!
— Мне его жаль.
— Он входит к королю. Неслыханно!
Не обращая внимания на сопротивление ошеломленного лакея, герцог действительно вошел в кабинет короля. При виде герцога король удивленно вскрикнул.
Герцог держал в руке королевский указ об изгнании. Он с улыбкой обратил на него внимание короля.
— Сир! Ваше величество не напрасно предупреждали меня вчера: я получил новое письмо.
— Да, — отвечал король.
— Так как ваше величество любезно предупредили меня о том, что я не должен относиться серьезно к письму, не подкрепленному личным словом короля, я пришел просить объяснений.
— Объяснение будет недолгим, герцог, — отвечал король. — Сегодня письмо подлинное.
— Подлинное? — повторил герцог. — Столь оскорбительное письмо для такого преданного слуги?!
— Преданный слуга не заставляет своего господина играть смешную роль.
— Сир! — высокомерно начал министр. — Я рожден достаточно близко от трона, чтобы понимать его величие.
— Я вас больше не задерживаю, — отрезал король. — Вчера вечером в своем кабинете в Версале вы принимали курьера госпожи де Грамон.
— Да, сир.
— Он передал вам письмо.
— Разве брат и сестра не имеют права переписываться?
— Не перебивайте, прошу вас. Я знаю содержание этого письма.
— Сир…
— Вот оно… Я взял на себя труд переписать его собственноручно.
Король протянул герцогу точную копию полученного им письма.
— Сир!..
— Не пытайтесь отрицать, герцог: вы спрятали письмо в железный шкаф, находящийся в вашем алькове.
Герцог смертельно побледнел.
— Это не все, — безжалостно продолжал король. — Вы написали ответ госпоже де Грамон. Я знаю, о чем это письмо. Оно лежит в вашем бумажнике и ожидает лишь постскриптума, который вы должны приписать после разговора со мной. Как видите, я неплохо осведомлен!
Герцог вытер холодный пот со лба, молча поклонился, не проронив ни единого слова, и, пошатываясь, вышел из кабинета, словно пораженный апоплексическим ударом.
Если бы не повеявший на него свежий воздух, он бы упал. Оказавшись в галерее, он взял себя в руки и прошел, высоко подняв голову, сквозь строй придворных. Вернувшись в свои апартаменты, он принялся жечь многочисленные бумаги.
Спустя четверть часа он покидал замок в своей карете.
Немилость, в которую впал г-н де Шуазёль, всколыхнула всю Францию.
Парламенты, на самом деле поддерживаемые терпимостью министра, объявили во всеуслышание, что государство лишилось самой надежной опоры. Знать держалась за него как за своего представителя. Духовенство чувствовало себя при нем в безопасности, потому что чувство собственного достоинства этого человека, зачастую граничившее с гордыней, позволяло придавать исполнению обязанностей министра вид некоего священнодействия.
Многочисленная и уже довольно сильная партия энциклопедистов, или философов, люди просвещенные, образованные, любители поспорить, возмутились, увидев, что правление вырвано из рук министра, который курил фимиам Вольтеру, раздавал пенсии энциклопедистам, сохранял и развивал все, что было полезного в традициях г-жи де Помпадур — меценатки и покровительницы «Меркурия» и философов.
У народа было еще больше оснований для недовольства. Народ жаловался, не вдаваясь в подробности, но, по обыкновению, касаясь грубой правды, словно живой раны.
Господин де Шуазёль, по общему мнению, был плохим министром и плохим гражданином, зато он был образцом доблести, нравственности и патриотизма. Когда умиравший в деревне от голода народ слышал о расточительности его величества, о разорительных капризах графини Дюбарри; когда к народу обращались явно с предупреждением вроде «Человека с сорока экю», или советом наподобие «Общественного договора», или тайно с разоблачениями в «Нувель а ла мен» и в «Странных идеях доброго гражданина», — народ ужасался при мысли, что попадет в нечистые руки фаворитки, «достойной меньшего уважения, нежели жена угольщика», как сказал Бово, а также в руки фаворитов самой фаворитки. Народ устал от страданий и не мог себе представить, что будущее окажется еще более мрачным, чем прошедшее.
То, что у народа были свои антипатии, совсем не означало, что у него были и сколько-нибудь заметные симпатии. Он не любил парламенты, так как они, его естественные защитники, всегда пренебрегали им ради мелкого самолюбия или эгоистических интересов: на них ложилась зловещая тень вероломного королевского всевластия, и они воображали себя чем-то вроде аристократии среди дворянства и народа.
Народ не любил дворянства и инстинктивно, и потому что помнил прошлое. Он боялся людей шпаги точно так же, как ненавидел церковь. Его не касалась отставка г-на де Шуазёля, однако он слышал жалобы дворянства, духовенства, парламентов, и этот шум, слившийся с его собственным ропотом, становился оглушительным и опьянял его.
В конце концов это чувство переросло в сожаление о министре, а имя г-на де Шуазёля приобрело огромную популярность.
Весь Париж, в полном смысле этого слова, провожал до городских ворот изгнанника, отправлявшегося в Шантелу.
Народ стоял стеной вдоль дороги, по которой катились кареты; члены парламента и придворные, которых не успел принять герцог, ожидали в экипажах, стоявших вдоль людского коридора, чтобы проститься с ним, когда он будет проезжать мимо.
Больше всего народу скопилось у заставы Анфер, откуда брала свое начало дорога на Турен. Сюда стекались огромные массы пеших, всадников, экипажей, и движение на несколько часов было приостановлено.
Когда герцогу удалось наконец выехать за заставу, за ним последовало более сотни карет, как бы создававших ему почетный конвой.
Продолжали раздаваться приветственные крики и выражения сочувствия. Герцог был умен, отлично разбирался в создавшемся положении, и ему было понятно, что этими почестями он был обязан не уважению к себе, а скорее страху перед теми неизвестными людьми, которые должны были возвыситься в результате его катастрофы.
На дороге показалась мчавшаяся на рысях почтовая карета. Если бы не нечеловеческое усилие кучера, белые от пыли взмыленные кони непременно налетели бы на упряжку г-на де Шуазёля.
Господин де Шуазёль выглянул из кареты. В ту же минуту в окне мчавшегося навстречу экипажа также показался человек.
Господин д’Эгильон почтительно поклонился свергнутому министру, чье наследство он спешил захватить. Де Шуазёль откинулся на подушки: в одно мгновение увяли лавры, которые доставило ему его поражение.
Однако вслед за этим последовало и вознаграждение: украшенная королевским гербом карета, запряженная восьмеркой лошадей, появилась на севрской дороге в том месте, где она проходит через Сен-Клу. То ли из-за того, что главная дорога была забита народом, то ли по другой причине эта карета тоже остановилась, не пересекая большую дорогу, как и экипаж г-на де Шуазёля.
Сзади сидела дофина вместе со своей фрейлиной, г-жой де Ноай. На переднем сидении ехала мадемуазель Андре де Таверне.
Покраснев от удовольствия, обрадованный г-н де Шуазёль высунулся из кареты и почтительно поклонился.
— Прощайте, ваше высочество! — проговорил он прерывающимся голосом.
— До свидания, господин де Шуазёль! — отвечала дофина с царственной улыбкой, величественно пренебрегая всеми правилами этикета.
— Да здравствует господин де Шуазёль! — прокричал восторженный голос.
Мадемуазель Андре живо обернулась при звуке этого голоса.
— Дорогу! Дорогу! — взревели доезжачие ее высочества, вынуждая бледного и жадного до зрелища Жильбера отойти к обочине дороги.
Да, это и в самом деле был наш герой; это он в приливе философского энтузиазма прокричал: «Да здравствует господин де Шуазёль!»
Если в Париже и на дороге в Шантелу можно было увидеть лишь горестные мины да воспаленные глаза, Люсьенн встречал посетителей сияющими лицами и обворожительными улыбками.
Теперь в замке царила не простая смертная, хотя и самая красивая и обожаемая из всех смертных, как говорили придворные и поэты: теперь Францией управляло настоящее божество.
Вечером того дня, когда г-на де Шуазёля постигла немилость, дорогу в Люсьенн запрудили те же самые экипажи, которые утром следовали за каретой отправлявшегося в изгнание министра. Кроме того, прибыли все до единого сторонники канцлера, те, кого он подкупил, или те, кому он оказывал милость. Они составили весьма внушительный кортеж.
Однако у г-жи Дюбарри была своя полиция. Жан знал до последнего барона имена тех, кто сказал последнее «прости» угасавшим Шуазёлям. Он сообщал эти имена графине, и эти люди безжалостно изгонялись. Зато тех, кто не побоялся поступить вопреки общественному мнению, графиня вознаграждала покровительственной улыбкой, и они могли вволю полюбоваться новым божеством.
После всеобщего столпотворения начался прием близких людей. Ришелье — настоящий, хотя и тайный, а главное, скромный герой дня, — наблюдал за круговоротом посетителей и просителей, заняв кресло, находившееся в глубине будуара графини.
Как только не выражалась всеобщая радость: во взаимных поздравлениях, в рукопожатиях, в придушенных смешках, в приплясывании — можно было подумать, что все это стало привычным языком обитателей Люсьенна.
— Нельзя не признать, — проговорила графиня, — что граф де Бальзамо, или де Феникс, как вы, маршал, его называете, — истинный герой наших дней. Какая жалость, что обычай велит сжигать колдунов!
— Да, графиня, да, это великий человек, — согласился Ришелье.
— И очень красивый. Я питаю к нему слабость.
— Вы заставляете меня ревновать, — со смехом ответил Ришелье, втайне мечтая как можно скорее перевести разговор на серьезную тему. — Из графа де Феникса вышел бы грозный министр полиции.
— Я об этом уже думала, — сказала графиня, — но это невозможно.
— Отчего же, графиня?
— Потому что он будет несовместим со своими коллегами.
— То есть почему же?
— Он все будет знать, видеть все их игры…
Ришелье покраснел так, что это стало заметно, несмотря на румяна.
— Графиня! Если бы мы оба были министрами, — заговорил он, — мне бы хотелось, чтобы он видел мою игру и постоянно раскрывал бы вам мои карты: вы имели бы случай убедиться в том, что валет червей всегда у колен дамы и ног короля.
— Никто не сравнится с вами в тонкости ума, дорогой герцог, — заметила графиня. — Однако давайте немного поговорим о нашем министерстве… Я полагаю, вы уже предупредили своего племянника?..
— Д’Эгильона? Он прибыл, графиня, при таком стечении обстоятельств, которые римский авгур счел бы благоприятнейшими: при въезде в город он нос к носу столкнулся с уезжавшим господином де Шуазёлем.
— Это и в самом деле счастливое предзнаменование, — согласилась графиня. — Он, значит, скоро будет здесь?
— Графиня! Я рассудил, что, если все увидят д’Эгильона в Люсьенне в такую минуту, как сейчас, это может вызвать всякого рода толки. Я просил его оставаться неподалеку в деревне до тех пор, пока я не вызову его к вам.
— Ну так вызывайте, маршал, и немедля, потому что мы одни или почти одни.
— Я это сделаю с тем большим удовольствием, графиня, что мы обо всем условились, не правда ли?
— Совершенно верно, герцог. Вы предпочитаете… военные дела или финансы, не так ли? Или, может быть, хотите взять морское министерство?
— Я предпочитаю военные дела, графиня. Вот где я мог бы оказаться полезнее всего.
— Вы правы. Вот о чем я и буду говорить с королем, Нет ли у вас каких-нибудь антипатий?
— К кому?
— К тем из ваших коллег-министров, которых может предложить его величество.
— Я человек того круга, в котором легче всего найти общий язык с другими людьми, графиня. Однако позвольте мне все-таки пригласить племянника, раз вам угодно его принять.
Ришелье подошел к окну; двор был еще виден в наступающих сумерках. Он подал знак одному из выездных лакеев, который, казалось, только этого и ждал и бросился выполнять приказание.
Во дворце начали зажигать свечи.
После отъезда лакея, спустя несколько минут, на главный двор въехала карета. Графиня с живостью взглянула в сторону окна.
Ришелье перехватил ее взгляд и решил, что это доброе предзнаменование для г-на д’Эгильона, а значит, и для него самого.
«Она оценила дядю, — сказал он себе, — и теперь хочет удостовериться, что собой представляет племянник. Мы здесь будем как дома!»
Пока он тешил себя иллюзиями, за дверью послышался легкий шум и доверенный лакей доложил о приходе герцога д’Эгильона.
Это был очень красивый господин с прекрасными манерами. Он был одет по последней моде и выглядел весьма элегантным. Пора его первой молодости миновала. Впрочем, он относился к той породе мужчин, у которых взгляд и сила воли остаются молодыми до глубокой старости.
Государственные заботы не оставили на его лице ни единой морщины, они лишь углубили естественную складку на лбу, характерную для политических деятелей и поэтов: в ней словно находят прибежище великие мысли. Он ровно и высоко держал свою породистую голову; выражение грусти на его лице как бы говорило о том, что он догадывается о ненависти десяти миллионов человек, готовой обрушиться на эту самую голову; впрочем, он будто желал доказать, что эта тяжесть ему вполне по силам.
У г-на д’Эгильона были красивые руки, казавшиеся белыми и изящными даже среди моря кружев. В те времена ценились красивые ноги; ноги герцога были образцом изящества и имели самую что ни на есть аристократическую форму. В г-не д’Эгильоне угадывались чувствительность поэта и знатное происхождение, гибкость и мягкость мушкетера. Для графини он втройне олицетворял идеал: в нем одном она находила сразу три типа мужчин, которые чувственная красавица инстинктивно должна была любить.
По странному стечению обстоятельств, а вернее, благодаря хитроумной тактике г-на д’Эгильона, эти два героя нашего повествования — придворный и куртизанка, мишени общественного негодования, — не встречались при дворе лицом к лицу во всем своем блеске.
Вот уже три года, как г-н д’Эгильон делал вид, что очень занят либо в Бретани, либо у себя в кабинете. Он не жаловал двор своим присутствием, справедливо полагая, что должен произойти переворот, благоприятный для него или неблагоприятный. Он полагал, что в первом случае удобнее выдвинуть неизвестного человека; во втором случае ему следовало бесследно исчезнуть, чтобы легче было потом выбраться из пропасти и вновь появиться на политической арене.
Но одно соображение, романтического свойства, было выше всех его расчетов. Это соображение было наилучшим для достижения его цели.
Прежде чем г-жа Дюбарри стала графиней, лобызавшей каждую ночь корону Франции, она была когда-то хорошенькой улыбчивой девушкой, прелестным созданием. В те времена она была любима, и это было счастьем, на которое она больше и не рассчитывала с тех пор, как ее начали бояться.
Среди многочисленных богатых, могущественных и красивых молодых людей, ухаживавших тогда за Жанной Вобернье; среди всех поэтов, в каждую строку вставлявших слова «Ланж» и «ангел», герцог д’Эгильон фигурировал когда-то в первых рядах. Однако то ли Ланж была еще не столь доступной, вопреки утверждениям клеветников, то ли, к чести одного и другой, внезапная любовь короля разъединила готовые договориться сердца, — так или иначе, герцог д’Эгильон оставил при себе акростихи, букеты и духи, а мадемуазель Ланж заперла свою дверь на улице Пти-Шан. Герцог удалился в Бретань, подавив горькое чувство, а Ланж посылала свои вздохи в сторону Версаля барону де Гонесу, то есть королю Франции.
Вот почему внезапное исчезновение г-на д’Эгильона на первых порах не очень занимало г-жу Дюбарри: она боялась прошлого. Однако, увидев, как бывший поклонник примолк, г-жа Дюбарри почувствовала, что она заинтригована, потом — что она очарована, и, имея теперь возможность верно оценивать людей, пришла к выводу: г-н д’Эгильон — человек умный и настоящий мужчина.
Это было немало для графини, не очень высоко ценившей людей, однако это было еще не все. Должен был наступить такой момент, когда она сочла бы г-на д’Эгильона великодушным человеком.
Надо заметить, что бедная мадемуазель Ланж имела основание страшиться воспоминаний о прошлом. Один мушкетер, бывший счастливый любовник, проник даже, как он рассказывал, в самый Версаль, вошел в ее покои и потребовал, чтобы она вернула ему свою благосклонность. Его притязания, сразу же отвергнутые с чисто королевским величием, отозвались, тем не менее, стыдливым эхом во дворце г-жи де Ментенон.
Читатели видели, что в разговоре с г-жой Дюбарри маршал ни словом не обмолвился о том, что ему известно о былых отношениях его племянника с мадемуазель Ланж. Такое умолчание со стороны столь ловкого человека, как старый герцог, умевшего говорить на самые щекотливые темы, насторожило и обеспокоило графиню.
Вот почему она с нетерпением ожидала г-на д’Эгильона: она хотела знать, во-первых, как ко всему этому следует относиться и, во-вторых, скромен маршал или несведущ.
Вошел герцог.
Любезно-почтительный и достаточно уверенный в себе, он сумел отвесить поклон, предназначавшийся не то чтобы королеве, но и не просто придворной даме, и этой мелочи оказалось достаточно, чтобы мгновенно покорить графиню, да так, что она могла теперь в нем видеть только совершенство.
Затем г-н д’Эгильон взял дядю за руку. Тот приблизился к графине и проговорил нежнейшим голосом:
— Имею честь вам представить герцога д’Эгильона, сударыня, не как моего племянника, а как одного из ваших самых покорных слуг.
Графиня посмотрела на герцога как женщина, то есть таким взглядом, от которого ничто не может укрыться.
Она увидела лишь две склонившиеся в почтительном поклоне головы, а затем обратившиеся к ней спокойные, ясные лица.
— Я знаю, что вы любите герцога, маршал, — отвечала г-жа Дюбарри. — Вы мой друг. Мне хотелось бы просить герцога из уважения к своему дядюшке подражать ему во всем.
— Именно так я и решил вести себя, сударыня, — снова поклонившись, отвечал герцог д’Эгильон.
— Вы много претерпели в Бретани? — спросила графиня.
— Да, графиня, и пока моим мучениям нет конца, — отвечал д’Эгильон.
— Я думаю иначе. Вот, кстати, господин де Ришелье сможет вам помочь.
Д’Эгильон с видимым удивлением взглянул на Ришелье.
— A-а, я вижу, что маршал еще не успел с вами побеседовать? — заметила графиня. — Да это и понятно: вы только что вернулись из путешествия. Так вам, должно быть, о многом нужно переговорить. Я вас оставлю, маршал. Герцог! Чувствуйте себя здесь как дома.
И графиня вышла.
Однако у нее созрел план. Она не пошла далеко. За будуаром находился просторный кабинет, где король, приезжая в Люсьенн, любил посидеть среди китайских безделушек. Он любил этот кабинет за то, что оттуда было слышно все, о чем говорили в соседней комнате.
Госпожа Дюбарри была уверена в том, что услышит весь разговор маршала с племянником. Из разговора она собиралась составить о д’Эгильоне окончательное мнение.
Однако маршал был далеко не глуп, он знал почти все секреты королевских или министерских резиденций. Подслушивать, о чем говорят другие, было одним из его излюбленных занятий; говорить, когда кто-нибудь подслушивает, было одной из его уловок.
Ободренный теплым приемом, оказанным г-жой Дюбарри д’Эгильону, он решил до конца воспользоваться благоприятным стечением обстоятельств и мнимым отсутствием хозяйки и представить ей полный план, как втайне с помощью интриг добыть себе немного счастья и много могущества, то есть подбросить двойную приманку, против которой хорошенькая женщина, в особенности придворная дама, почти никогда не способна устоять.
Он пригласил герцога присесть и сказал ему:
— Как видите, герцог, я неплохо здесь принят.
— Да, господин герцог, вижу.
— Мне посчастливилось заслужить милость этой прелестной дамы; ее почитают здесь за королеву, да она ею в действительности и является.
Д’Эгильон кивнул.
— Я скажу вам сейчас то, — продолжал Ришелье, — что не смог бы сообщить вот так, прямо посреди улицы: графиня Дюбарри обещала мне портфель министра.
— О, вы это вполне заслужили, — заметил д’Эгильон.
— Не знаю, заслужил ли, однако так случилось — с некоторым запозданием, правда. Одним словом, можно считать, что я устроен, и теперь хочу заняться вами, д’Эгильон.
— Благодарю вас, господин герцог! Вы близки мне не только по крови: у меня не раз была возможность в этом убедиться.
— Чего бы вы желали, д’Эгильон?
— Совершенно ничего, лишь бы меня не лишили титула герцога и пэра, как того требуют господа члены парламента.
— Пользуетесь ли вы чьей-нибудь поддержкой?
— Я? Нет, никакой!
— Так вы погибли бы, если бы не представился сегодняшний случай?
— Неминуемо, господин герцог.
— Я вижу, вы относитесь ко всему философски. Какого черта я держу себя с тобой строго, мой бедный д’Эгильон, и разговариваю с тобой уже как министр, вместо того чтобы побеседовать по-родственному?
— Дядюшка! Я вам так признателен за вашу доброту!
— Раз я заставил тебя вернуться, да еще так поспешно, то ты можешь из этого заключить, какую роль тебе суждено сыграть здесь… Кстати, задумывался ли ты когда-нибудь над тем, какую роль играл господин де Шуазёль во все эти десять лет?
— Да, разумеется. Он был превосходен.
— Превосходен! Позволь-ка! Превосходен, когда он вместе с госпожой де Помпадур управлял королем и выгнал иезуитов! Однако он неважно выглядел, когда, поссорившись, как дурак, с графиней Дюбарри — а она стоит тысячи Помпадур, — он повел себя так, что был выставлен в двадцать четыре часа… Что же ты молчишь?
— Я слушаю, господин герцог, и пытаюсь понять, куда вы клоните.
— Тебе по душе первая роль Шуазёля, не так ли?
— Разумеется.
— Так вот, мой дорогой, думаю, что эту роль мог бы сыграть я.
Д’Эгильон резко повернулся к дядюшке.
— Вы говорите серьезно? — спросил он.
— Ну да, а почему же нет?
— Вы станете любовником графини Дюбарри?
— Ах, черт побери! Как ты скор! Впрочем, я вижу, что ты меня понял. Да, Шуазёлю очень повезло: управлял и королем, и его любовницей; говорят, он любил госпожу де Помпадур… А, действительно, почему бы нет?.. Но я не могу быть возлюбленным — твоя холодная улыбка говорит мне об этом. Ты смотришь молодыми глазами на мой изборожденный морщинами лоб, на мои кривые ноги и мои иссохшие руки, когда-то такие красивые!.. Вместо того чтобы говорить: «Я сыграю роль Шуазёля», мне следовало бы сказать: «Мы ее сыграем».
— Дядюшка!
— Нет, она не может меня полюбить, я знаю. Однако я об этом говорю тебе… смело, потому что она об этом не узнает… Я любил бы эту женщину больше всего на свете… но…
Д’Эгильон нахмурился.
— Но у меня есть великолепный план, — продолжал маршал, — раз эта роль мне не по силам, я разделю ее пополам.
— А! — воскликнул д’Эгильон.
— Кто-нибудь из моего окружения, — сказал Ришелье, — будет любовником графини Дюбарри. Черт подери! Прекрасное занятие! Ведь она само совершенство!
Ришелье возвысил голос.
— Ты понимаешь, что Фронзак не подходит: это несчастный выродок, дурак, мошенник, проходимец… Ну что, герцог, может быть, ты?..
— Я? — вскричал д’Эгильон. — Вы с ума сошли, дядюшка!
— Сошел с ума? Как? И ты не бросаешься в ноги тому, кто дает тебе такой совет! Как! Ты не таешь от счастья, не благодаришь? Разве ты не влюбился сразу же, как только увидел, как она тебя принимает? Ну, видно, со времен Алкивиада на свете был только один истинный Ришелье, а больше не будет!.. — воскликнул герцог. — Да, я вижу, что прав.
— Дядюшка! — воскликнул герцог в волнении; если оно было наигранным, то сыграно было с блеском, однако он мог действительно удивиться, потому что предложение маршала было весьма недвусмысленное. — Представляю себе, какую выгоду вы могли бы извлечь из того положения, о котором вы мне говорите. Вы стали бы таким же влиятельным лицом, как господин де Шуазёль, а я был бы любовником, подкрепляющим ваше влияние. Да, план достоин умнейшего человека Франции, однако вы упустили одну вещь.
— Что именно? — беспокойно вскричал Ришелье. — Неужели ты не мог бы полюбить графиню Дюбарри? В этом заминка?.. Дурак! Трижды дурак! Ротозей! Неужели я угадал?
— Нет! Не угадали, дядюшка! — воскликнул д’Эгильон, словно уверенный, что ни одно слово не будет пропущено. — Я почти не знаком с графиней Дюбарри, однако она кажется мне красивейшей, очаровательнейшей женщиной. Напротив, я без памяти влюбился бы в графиню Дюбарри. Дело совсем не в этом.
— В чем же дело?
— А вот в чем, господин герцог: графиня Дюбарри никогда меня не полюбит, а между тем первым условием подобного альянса должна быть любовь. Как можно, чтобы, живя среди блестящего двора, в расцвете молодости, что щедра на все дары жизни, прекрасная графиня выбрала именно того, кто этого совсем не заслуживает, того, кто уже немолод и обременен заботами, того, кто скрывается ото всех, потому что предчувствует близкий конец? Дядюшка! Если бы я знал графиню Дюбарри в дни своей молодости и красоты, когда женщины любили во мне все, что обыкновенно любят в молодом человеке, она могла бы сохранить обо мне воспоминание. Этого уже много. Но ведь нет ничего: ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Дядюшка! Надо отказаться от этой химеры. Зачем только вы пронзили мне сердце, нарисовав радужную картину неисполнимого счастья?
Пока эта тирада произносилась с пылом, которому позавидовал бы Моле, а Лекен счел бы достойной изучения, Ришелье кусал губы, приговаривая едва слышно:
«Неужели этот бездельник догадался, что графиня нас подслушивает? Дьявольщина! До чего ловок! Ну и мастер! С ним надо быть поосторожнее!»
Ришелье был прав. Графиня подслушивала, и каждое слово д’Эгильона западало ей в душу. Она наслаждалась его робким признанием, изысканной деликатностью того, кто даже в доверительном разговоре не выдал тайны прошлой связи из опасения бросить тень на, еще быть может, любимую женщину.
— Итак, отказываешься? — спросил Ришелье.
— От этого — да, дядюшка: к моему величайшему сожалению, это представляется мне совершенно невозможным.
— Надо хотя бы попытаться!..
— Но как?
— Ты принадлежишь к нашему кругу… Ты будешь каждый день видеться с графиней, постарайся ей понравиться, тысяча чертей!
— Ради какой-то выгоды? Нет, нет!.. Да если бы я имел несчастье ей понравиться, а сам думал бы о другом, я убежал бы со стыда на край света.
Ришелье поскреб подбородок.
«Дело в шляпе, — подумал он, — или д’Эгильон — дурак».
Вдруг со двора донесся стук колес и несколько голосов прокричали: «Король!»
— Черт побери! — вскричал Ришелье. — Король не должен меня здесь видеть, я убегаю!
— А я? — спросил герцог.
— Ты — другое дело, пусть он тебя увидит. Оставайся… Оставайся… И, ради Бога, не бросай начатого.
Ришелье поспешил к черной лестнице, бросив герцогу:
— До завтра!