Глава двенадцатая

«Золотой век». — Как быстро летит время! — Ничто не задерживает меня, кроме погоды. — «Оказия». — Прощание. — Как поступают, когда любят. — Дик на краю гибели. — Я готов прыгнуть в воду. — Развязка

Всю зиму Дик бессменно исполнял свою новую роль, и Кулаков не мог нарадоваться на него. Всяким беспорядкам в упряжке пришел конец. Собаки, которые и при Пирате не очень-то своевольничали, быстро оценили силу и хватку нового вожака и подчинились ему безоговорочно. Что же касается Пирата, то он, как говорится, не желал терять лица, и хотя не лез в драку, но не упускал случая показать свою независимость. Но это была скорее старорежимная отрыжка, а не попытка открытого неповиновения. На что мог надеяться Пират? Его жизненный пик уже прошел, тогда как Дик только-только подходил к этому рубежу, и в обозримом будущем вряд ли какая собака могла бросить ему вызов.

Но больше всего меня радовала отмена запретов, которые в свое время установил Кулаков. После того как Дик стал вожаком, нечего было опасаться оговора собак: вожак — лицо неприкосновенное, и Кулаков закрыл глаза на то, что еще недавно ему казалось недопустимым. Отныне я мог в любой день приходить на каюрню и сколько угодно общаться с Диком, не боясь, что Кулаков меня одернет. И я пользовался этим, но меру знал, а также не забывал почтить вниманием и других собак. Такая политика себя оправдывала, тем более что самого опасного смутьяна, Маленького, Кулаков куда-то сплавил, и у нас воцарился самый настоящий «золотой век» — ни открытых драк, ни тайных козней. Живи — не хочу.

И мы жили, но время, время! Как ни долго тянулась зима, но и она прошла, и наконец-то наступил май. Я радовался, но и грустил. Душа ликовала при мысли, что скоро можно будет взять билет на самолет и улететь подальше от этих осточертевших туманов, ветров и пург, но пять лет на Курилах — это пять лет на Курилах! От прошлого нельзя было откреститься без грусти и печали: пять лет зимовок вместили в себя целый пласт жизни, в которой были неповторимые моменты радости, открытий и осознаний. Да, жизнь на Курилах была трудна, но она не только не разъединяла живущих там, а, наоборот, сплачивала их, делала терпимее, добрее, бескорыстнее, и я до сих пор вспоминаю то время с любовью и нежностью.

И все же надо было уезжать. С одним из самолетов прибыл мой сменщик, я сдал дела, и теперь ничто не задерживало меня на острове. Ничто, кроме погоды. Конечно, май — это не февраль и тем более не март, однако тоже не сахар. Нет-нет да и налетали снежные заряды, но гораздо хуже было другое — туман. Остров лежал на водоразделе: с океанской стороны его обдували более или менее теплые ветры, в то время как из Охотского моря, как из ледяного погреба, постоянно тянуло холодом, и эти воздушные массы, смешиваясь над Первым Курильским проливом, буквально душили нас своими туманами. Они висели над островом целыми днями, и мы жили в их промозглом месиве, как в вечных сумерках.

Я каждый день звонил на аэродром и узнавал, когда будет самолет, и каждый раз наш аэродромный бог Гена-радист, он же начальник «аэропорта», механик и кассир, отвечал мне своим глухим басом: «А черт его знает, когда!» То Петропавловск отменял рейс, то мы не могли никого принять.

Такая волынка могла тянуться сколько угодно, но мне повезло: подвернулась «оказия». В словаре Даля так называется случай, спопутность для какого-нибудь дела или посылки; у Лермонтова в «Герое нашего времени» «оказия» — это прикрытие, с которыми ходили обозы во времена кавказской войны; у нас же так называлось всякое судно, на котором можно было добраться до Петропавловска. И только до него, потому что суда, идущие в обратном направлении, скажем, во Владивосток, «оказией» не считались: хотя и во Владивостоке можно было сесть на самолет или поезд, никому не хотелось болтаться около недели в море, все старались попасть в Петропавловск, до которого морем нужно было идти не больше суток.

Этого хотел и я и, узнав об «оказии», тотчас отправился на пирс, чтобы договориться о месте на судне. Им оказался рыболовный бот — не судно, а суденышко, напоминавшее каравеллы Колумба. Сейчас боты, наверное, уже и не встретить, рыболовецкий флот оснащен новыми судами, а тогда, в пятидесятых годах, боты промышляли во всех дальневосточных морях. Пусть вблизи берегов, но промышляли. Работать на них было тяжело и опасно — крохотные, водоизмещением тонн в восемьдесят или в сто, они, когда их загружали рыбой, оседали в воду по самую палубу, так что в свежую погоду волны свободно перекатывались через них. А свежая погода на Востоке — явление постоянное, начнет бросать — только держись. Три раза подкинет, один раз поймает, как говорили моряки. А рыбку надо не только поймать, но и обработать и загрузить в бочки, и все это по колено в воде и в рыбьей чешуе, от одного запаха которой можно было обалдеть. Вот что такое работа на малых рыболовецких судах.

К нам бот зашел за пресной водой, и капитан сказал, что захватит меня до Петропавловска, но предупредил, чтобы я поторопился — они уйдут, как только наберут воду.

Меня такой расклад устраивал. В запасе было больше часа, и я не боялся опоздать. Чемодан был давно собран, и оставалось лишь проститься с Кулаковым и Диком. Забежав домой, я взял чемодан и пошел на каюрню.

По случаю окончания зимнего сезона Кулаков проводил субботник — убирал возле каюрни; около нее же, радуясь возможности подышать свежим майским воздухом, расположились и собаки. Честно отработав всю зиму, они теперь наслаждались отдыхом и, наверное, осуждали Кулакова, вовсю орудовавшего лопатой и граблями и мешавшего собакам полностью отдаться настроению покоя и созерцательства.

Увидев меня с чемоданом и зная, что никакого самолета нет и в помине, Кулаков не удержался и съязвил:

— Никак пешочком собрался?

— Угадал, — в тон ему ответил я. — Чем просто так загорать, лучше уж пешочком.

— Ну а без трепа? Куда это ты с чемоданом-то?

— А без трепа — оказия пришла. Уже договорился, через час отбываю.

Кулаков прислонил грабли к стене.

— Тогда давай покурим на дорожку.

Мы сели на валявшиеся рядом ящики. Разминая папиросу, я все время ловил на себе взгляд Дика, который, когда я подошел, поднялся мне навстречу и теперь ждал, что я позову его.

— Ну, иди, иди, не стесняйся, — сказал я. Он подошел и по своей привычке положил голову мне на колени. Я стал гладить Дика, а он все косился на чемодан, как будто никогда не видел его, и наконец, не выдержав, потянулся к нему носом и обнюхал. Догадывался ли он о том, что означает, когда близкий ему человек появляется перед ним с чемоданом, или действовал по врожденной склонности обнюхивать все предметы? Как показали дальнейшие события — догадывался.

— Ты напиши, когда устроишься, — сказал Кулаков.

— Конечно, напишу, — заверил я. — А ты сам-то думаешь на материк?

Кулаков пожал плечами.

— Хорошо там, где нас нет.

— А то приезжай ко мне, — сказал я. — Вот устроюсь, и приезжай.

— Поживем — увидим…

Мы курили, перебрасывались ничего не значащими словами, а время шло, и надо было закругляться. Я прижал к себе Дика, потерся носом о его лоб. Потом поднялся и взял чемодан. Дик смотрел на меня с беспокойством и, как всегда в таких случаях, тихонько-тихонечко поскуливал.

— Ты привяжи его на всякий случай, — сказал я Кулакову.

— Привяжу. Сейчас покормлю, а там всех привяжу.

— Ну, тогда бывай. Устроюсь — сообщу.

Мы пожали друг другу руки, и я пошел на пирс.

Прибыл я вовремя, на боте уже убирали шланги и готовились к отходу.

— Иди в кубрик, — сказал мне капитан, — там есть свободная койка.

По крутому, скользкому от рыбьей чешуи трапу я спустился вниз, отыскал кубрик, в котором никого не было, поставил чемодан. Над головой раздавался топот ног и слышался голос боцмана, кричавшего кому-то, чтобы он не ловил мух, потом в самом чреве бота заурчала машина, и в иллюминатор стало видно, как, отдаляясь, проплыла мимо бетонная, обросшая зелеными водорослями стена пирса.

Сидеть в такой момент в кубрике не хотелось, и я поднялся наверх. Бот малым ходом шел в сторону открытого моря. Прислонившись к теплому кожуху машинного отделения, я стоял и смотрел на удалявшийся остров. Все было знакомо на берегу — каждая тропка, каждый камень, и хотелось, чтобы кто-нибудь махнул рукой с берега.

Выпуская из трубы синие кольца дыма, бот довернул до курса и прибавил ход. Все хуже различались на пирсе фигуры людей и трещины на отвесном береговом утесе, все сильнее ощущалось мощное дыхание фарватера, где, как мокрые спины морских животных, перекатывались сероглянцевые волны.

И вдруг… Сердце громко стукнуло, и меня обдало жаром: на дороге, ведущей к пирсу, я увидел несущуюся что есть сил собаку. Низко пригнув голову, словно идя по следу, она кубарем катилась по разъезженной тракторами колее, не разбирая ни ухабов, ни рытвин с водой.

Дик!

Эх, Кулаков, Кулаков… Я же говорил — привяжи! Не мог сделать простого дела, и теперь Дик будет бегать по берегу до ночи, и какой-нибудь ловкач, вроде того сержанта, опять поймает его.

Но я тут же успокоил себя, подумав, что зря расстраиваюсь, Кулаков наверняка спохватится и побежит разыскивать Дика. А уж куда, догадаться не трудно — конечно, на пирс. Так что нечего хвататься за голову.

Однако то, что произошло через минуту, повергло меня в отчаяние.

Выскочив с разгона на пирс, Дик беспомощно заметался по нему. След, приведший его сюда, неожиданно оборвался, и он напрасно разыскивал его, обнюхивая ноздреватый бетон пирса. Но вид отдалявшегося бота, наверное, каким-то образом связался в сознании Дика с моим внезапным исчезновением, потому что он подбежал к концу пирса и отчаянно залаял. И вдруг — я чуть не закричал от неожиданности — бросился в воду. За шумом волн плеска не было слышно, лишь взметнулись вверх брызги.

Я сломя голову побежал на корму бота.

— Назад, Дик! Домой, домой! — кричал я, не соображая, что на таком расстоянии Дик вряд ли правильно поймет мою команду. Скорее наоборот — услышав свое имя, подумает, что его зовут.

В сумятице серой воды Дика не было видно, но время от времени очередная крупная волна поднимала его на свой гребень, и тогда можно было различить темную, еле видимую точку — собачью голову.

Вцепившись в леер, я последними словами ругал все и вся на свете, а больше всего Кулакова, который оказался таким разиней. Мерно рокотала машина бота, он резво бежал по проливу, а позади, тщетно пытаясь догнать его, плыл и плыл Дик.

Я лихорадочно искал выход из создавшегося положения. Если не помочь Дику, он утонет. В приступе своей преданности он будет плыть, пока не выдохнется. К капитану! Упросить, умолить его повернуть бот или спустить шлюпку!

Прыгая через ступеньки трапа, я одним махом поднялся на мостик и распахнул дверь рубки. Капитан и матрос-рулевой удивленно посмотрели на меня.

— В чем дело? — резко спросил капитан.

Я перевел дух.

— Товарищ капитан! — Я глядел ему прямо в глаза, а рукой, не оборачиваясь, показывал за спину. — Там плывет собака! Спасите ее, товарищ капитан!

Капитан смотрел на меня как на полоумного.

— Какая собака?!

— Моя собака! Кулаков, шляпа, проворонил, и теперь она плывет!

Капитан явно ничего не понимал, все, что я говорил, казалось ему абракадаброй, а мое вторжение в рубку не на шутку разозлило его. Ничего себе пассажир: едет без билета, можно сказать, зайцем да еще и сцены у фонтана устраивает!

— Вот что, парень, — сказал он, прищуриваясь, — вали-ка ты отсюда, как и пришел. Посторонним здесь делать нечего!

И тогда я, торопясь и сбиваясь, боясь, что капитан сейчас вышвырнет меня, объяснил ему суть дела. Наверное, вид у меня был хуже некуда, потому что капитан не сделал того, чего я боялся, то есть не вышвырнул меня, а, отстранив решительным движением, вышел на крыло мостика и поднес к глазам бинокль. Минуту и другую смотрел, потом опустил бинокль.

— Действительно, плывет! — В его голосе явно проступало удивление.

— Товарищ капитан! — вновь взмолился я. — Помогите! Спустите шлюпку, товарищ капитан!

И тут капитан рассвирепел.

— Да не могу я, не могу, понимаешь? У меня полные трюма, понимаешь! Штормовое предупреждение получено, понимаешь! Я и к вам-то зашел, чтобы воды только взять, ни капли воды не осталось! А ты с собакой! Вернется твоя собака, никуда не денется!

— Не вернется, — сказал я. — Вы ее не знаете.

— Тьфу! — плюнул капитан. Он опять посмотрел в бинокль и, не сказав больше ни слова, исчез в рубке.

Минуты шли. Я до рези в глазах всматривался в воду. Иногда мне казалось, что я вижу Дика, но я не был в этом уверен — слишком быстро увеличивалось расстояние между нами. Развязка приближалась, и я с отчаянием подумал, что сейчас прыгну в воду и поплыву к Дику и тогда упрямый капитан непременно спустит шлюпку. И пусть меня судят потом, но я не дам утонуть Дику.

Я был в таком состоянии, что прыгнул бы, но тут снова хлопнула дверь рубки, и на мостик вышел капитан. Поднес к глазам бинокль. Когда он опустил его и повернулся ко мне, его лицо выражало искреннее изумление.

— Плывет! — сказал он. — Это же надо! — И протянул мне бинокль.

Приближенные большим увеличением, волны казались водяными горами. Сначала я никак не мог зафиксировать бинокль — качка и мое душевное состояние мешали мне, но я справился с тем и с другим и наконец разглядел Дика. Видна была только его голова — оскаленная пасть, плотно прижатые уши. Он изо всех сил боролся с волнами, но чувствовалось, что его хватит ненадолго, что первая же крупная волна увлечет его на дно. Я не мог больше смотреть.

— А, черт! — сказал капитан. Он не вошел, а как-то юркнул в рубку, и я услышал звонки машинного телеграфа. Задрожав, бот по крутой дуге стал разворачиваться на обратный курс. Неожиданный маневр, видно, озадачил механика, потому что он высунулся из машинного люка и что-то закричал капитану. Но тот не ответил ему, напряженно всматриваясь в воду.

Теперь все зависело от скорости. Успеем ли мы вовремя к тому месту, где все еще боролся с волнами Дик? Мне казалось, что не успеем, и я было снова заикнулся о шлюпке, но капитан отмахнулся от меня.

— Со шлюпкой как раз и проваландаемся. Пока спустим, пока догребем.

Конечно, он был прав, но у меня не хватало терпения спокойно смотреть на все. Я спустился на палубу и встал возле самого борта, готовый подхватить Дика, как только он окажется рядом. Здесь же, на палубе, сгрудились и те из команды, кто не был занят делами: все уже знали о необычном происшествии и теперь старались предугадать его исход. Большинство склонялось к тому, что мы не успеем спасти Дика, и эти предсказания переворачивали мне всю душу.

— Ты, кореш, отойди-ка от борта, — посоветовал мне боцман. — А то еще сверзишься. Если успеем — вытащим твою собаку и без тебя.

Но я отмахнулся от боцмана. Во всем, что произошло, я был главной причиной и потому не мог передоверить дело спасения Дика в чужие руки.

Бот подоспел к Дику в самую последнюю минуту. Он уже захлебывался, когда судно легло в дрейф. Дик был рядом, в каком-нибудь метре; нагруженный бот сидел в воде глубоко, и я, перегнувшись через борт, схватил Дика за ошейник. Но Дик был слишком тяжел, и мне вряд ли удалось бы вытащить его, если бы не боцман. Он оказался тут как тут, и мы в четыре руки подняли Дика на палубу. Совершенно измученный, он все же нашел в себе силы отряхнуться от воды, а затем кинулся мне на грудь. Я обнимал его, целовал и, ей-богу, плакал…

В Петропавловске я упросил летчиков с рейсового Ту-104 взять Дика на борт. Летчики особо не сопротивлялись — Дик так понравился им, что они даже не вспомнили про намордник, в котором, по правилам, должна перевозиться такая собака, как Дик. Через одиннадцать часов полета мы были в Москве, откуда я дал «молнию» Кулакову, в которой сообщал, что с Диком все в порядке, и обещал рассказать о подробностях в письме.

Вот и вся история про Дика. Он прожил у меня до самой смерти, и после него я больше не заводил собак. Но через много лет, вспоминая прекрасные времена молодости, написал стихотворение. Оно называется «Упряжка» и по сути есть не что иное, как монолог каюра. Но я каюром никогда не был, так что стихи надо относить на счет Кулакова, а не на мой. А вожак, хотя он и не назван в стихотворении, это, конечно, Дик.

Вперед, вожак! Тяни постромки

И жилы рви;

За горло нас берут потемки.

А снег в крови.

Разбиты лапы, пес, я знаю,

О твердый наст,

Как рана мучает сквозная,

Усталость вас.

Но вы с рожденья волчьей масти,

У всех у вас

Одной и той же отблеск страсти

В разрезе глаз.

Вам снятся сны одни и те же

Под свет луны,

И слышится полозьев скрежет

Средь тишины.

И вам нельзя слабеть душою,

Умерить бег —

Вас шрамами, а не паршою

Отметил век.

Еще сто верст до горизонта,

А там — хребты,

Тяжелые, как мастодонты,

Пород пласты.

Там ни налево, ни направо,

Там каждый шаг

Тебе рассчитывать по праву,

Вожак.

Хватай же снег горячей пастью,

Грудь остуди,

Ты облечен верховной властью,

Не подведи!

Загрузка...