Глава восьмая

Снова вместе. — Знаем ли мы животных? — Мы с Диком играем в прятки. — Здесь высаживался десант. — Дик спасает меня. — Хорошо, что есть хоть тушенка

Итак, мы снова были вместе. И оба, словно бы наверстывая упущенное, старались как можно меньше разлучаться, находя в совместном общении все больше и больше радостей и удовольствий. Каждый день приносил какие-нибудь новые открытия, приоткрывал завесу над тайной отношений между мной и Диком. Эта тайна существовала всегда, но раньше я не очень-то пытался проникнуть в нее, убежденный, что проникать-то особенно и не во что. Верно: собаки очень понятливы и при настойчивой дрессировке способны научиться многому, но ведь все это давным-давно научно обосновано. Умелое применение теории условных рефлексов, метод кнута и пряника — вот с помощью чего достигаются те результаты, которыми нас удивляют собаки. И не только они. Есть же поговорка: «Зайца били — он научился спички чиркать». Так и собаки — создавай нужные условия, поощряй и наказывай, и они будут делать все, что захочешь.

Но жизнь бок о бок с Диком показала, что все не так-то просто, как думается, что мы в своей людской самонадеянности живем, как в шорах, не замечая многого, так и прущего в глаза. И тут мне хочется поговорить о том, что давно наболело и к чему всем нам самое время подойти с новыми мерками.

А дело в том, что мы очень плохо знаем животных. Можно сказать, совсем не знаем. «Братья меньшие» — называем мы их и можем снисходительно погладить по головке. А можем и ударить. И нас не мучает при этом совесть — братья-то братья, но ведь меньшие, глупые, куда им до нас!

А им совсем не нужна наша снисходительность. И тем более — наша жестокость. Им нужно равноправие. И понимание, которое, как нам кажется, у нас есть и которое, как выясняется, есть лишь наша собственная выдумка, одно стремление выдать желаемое за действительное.

У меня несколько лет живет кошка. Обыкновенная беспородная кошка. Я ее пою, кормлю и совершенно искренне думаю, что ей от меня ничего больше и не надо. А кошка-то, оказывается, тоже живет не хлебом единым. Каждый день она подходит ко мне и начинает «говорить». И по-другому это не назовешь. Обращаясь ко мне, кошка не мяукает, нет — она издает странные отрывистые звуки, словно бы пытается сказать мне о чем-то по слогам, и при этом так смотрит в глаза, что я начинаю чувствовать себя полным дурачком. Я не понимаю ее, не знаю ни одного ее «слова» — я, человек разумный. А она-то меня понимает! Понимает не только отдельные слова, но и целые фразы.

Или другой пример. У одного моего знакомого был ирландский сеттер, который каждый день исполнял роль… домашнего врача. Ну, скажут некоторые, автор договорился! А между тем автор чист, как на духу. Мой знакомый, о котором идет речь, — ветеран войны, и его по сей день мучают боли в раненой ноге. Куда только ни обращались, чем только ни лечили ногу — не помогало. Единственное, что облегчало боли, — теплые ванны. И вот раз, когда этот человек сидел и держал ногу в тазу, подошел сеттер. Подождал, посмотрел, потом стал обнюхивать ногу, а затем — лизать. Но совсем не в том месте, где болело, а выше. И что же вы думаете? Боль стала проходить и скоро совсем утихла! С того дня сеттер, едва заслышав плеск наливаемой в таз воды, вставал со своего места и принимался за «процедуру».

Ладно кошки и собаки — а если змеи?! Я знаю другого человека, который своими глазами видел, как четырехлетняя девочка каждый день безбоязненно играла по соседству со змеей. И не с какой-нибудь, а с гюрзой! И та не только не трогала девочку, но и не уползала, не пыталась скрыться, хотя любое постороннее присутствие змей раздражает и пугает.

Или еще одна змея, вернее, змееныш эфы. Ядовитее и не придумаешь. И вот змееныш ежедневно приползает к щели в полу дома, где жили геологи, ласкается к женщине, обвивает ей руку. Щель заколотили, а он «стучится», требуя впустить. И в конце концов умирает возле этой самой щели. Не от тоски ли? Не от эмоционального ли потрясения?

А мы думаем, что они глупые. Нет, это мы слишком самоуверенны. И потому так ослабла в нас связь с природой, с животным миром. Когда-то она была прочнее. Киплинг не сам придумал знаменитую фразу: «Мы одной крови — ты и я», — она есть в древнеиндийских Ведах. В те же времена было сказано и другое: «Как умирает человек, так умирают и животные. Единый дух у всех…»

Да, единый дух у всех. Сейчас я нисколько не сомневаюсь в этом, а тогда, тридцать лет назад, только-только подходил к пониманию поведения животных, их умственных способностей и эмоциональных пределов. И тут меня многому научил Дик. Он поражал своей понятливостью, своей способностью угадывать мои желания и вместе со мной переживать мои настроения. Именно тогда я и оценил всю мудрость Кулакова, ни разу не поднявшего руки ни на одну собаку, а действующего лишь вразумлением. Он понимал и чувствовал собак, как чувствует музыкальный настройщик особенности каждого инструмента. Для него таким инструментом была упряжка, а струнами в ней были собаки, и Кулаков знал, какую струну и когда надо тронуть, чтобы чуть-чуть наметившееся расстройство не испортило всего звучания.

— А ты сегодня опять сачковал, — говорил он, бывало, тому или иному псу. Говорил спокойно, без всякой угрозы в голосе, но с укоризной, и эта его интонация мгновенно улавливалась провинившимся. Он начинал ерзать, глядеть в сторону и вообще готов был провалиться сквозь землю. — Чего ерзаешь-то? — усмехался Кулаков. — Работать надо, а не на чужом горбу ездить!

И самое удивительное, что остальные собаки, только что лежавшие спокойно, начинали вдруг коситься на того, кому читалась нотация. Они словно бы понимали, что он в чем-то обманул их и его надо наказать. И взгляды собак становились все пристальнее, все недовольнее, а виновник всеобщего внимания уже не просто ерзал, но поджимал хвост, и в глазах у него появлялся испуг.

Но Кулаков никогда не доводил дело до критической точки.

— Учти, — говорил он мне, — нельзя ничем выделять ни одну собаку — ни хорошим, ни плохим. Будешь все время ругать какую — рано или поздно ее загрызут. Заведешь любимчика — тоже разделаются.

Мне эти советы вряд ли могли пригодиться, я не собирался записываться в каюры, но правило Кулакова разговаривать с собаками стало и моим правилом. Нравилось оно и Дику, тем более что никаких нотаций ему читать не приходилось. Просто между нами велся обычный разговор, какой ведется между хорошими знакомыми. Правда, в нашем случае один из собеседников был только рассказчик, а другой — только слушатель, но зато какой! Дик был весь внимание, ловил каждое мое слово, и всякая перемена интонации тотчас находила отражение у него в глазах — он понимал все. И одними голыми рефлексами не объяснишь эту собачью способность слушать и сопереживать, для этого нужно кое-что поважнее рефлексов. Тут больше всего подходит слово «одухотворенность», то есть такое жизненное состояние, которым природа наделила существа мыслящие. И не ошибаемся ли мы, полагая, что способность мыслить — лишь наша исключительная прерогатива? Ведь логические цепочки умеют выстраивать и животные, причем такие цепочки, какие, «не подумав», не выстроишь. К сожалению, наша оценка таких действий ни в коем случае не может считаться абсолютно правильной — в подавляющем большинстве она есть результат опыта, когда разными хитроумными способами животных как бы подводят к тому, чего от них желают добиться. В естественной же среде животное, не понукаемое никем, а сообразующееся лишь с реальной обстановкой, способно выполнять задачи, которые экспериментаторам и не снились. Но это происходит вне нашего поля зрения, мы никогда не узнаем, что и как там было на самом деле, и это отсутствие полной информации искажает действительную картину и приучает нас мыслить консервативно. И вот, столкнувшись с каким-либо удивительным фактом в поведении животных, мы уже кричим: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда!» А кричать-то и не надо, ибо, как говорил мудрец, все попытки разума оканчиваются тем, что он осознает, что есть бесконечное число вещей, превышающих его понимание…

Вероятно, эти рассуждения вызовут кое у кого ироническую усмешку. Ну что ж, тут, как говорится, ничего не попишешь, каждый волен думать, как ему хочется, к тому же автор не имел ни малейшего намерения навязывать кому бы то ни было свою точку зрения. Ему будет довольно, если его слова дадут пищу умам читателей, а потому он с легким сердцем возвращается к своему рассказу.

Наступившим летом мы с Диком много ходили. И по делам, и просто так, ради прогулки. За время своей жизни на острове я облазил его вдоль и поперек и теперь водил Дика повсюду, вспоминая заодно разные случаи, связанные с тем или иным местом. Во время этих походов у нас и появилась новая забава, которую я назвал «игрой в прятки». Дело в том, что черепаший темп наших передвижений никак не устраивал Дика. Пока я одолевал какой-нибудь подъем, он успевал несколько раз подняться и снова спуститься ко мне, всем видом показывая, что так медленно ходить нельзя. Вдобавок вокруг было много всяких соблазнов — как не разрыть мышиную нору или не погнаться за выпорхнувшей из травы птицей, так что нередко Дик далеко отставал или, наоборот, далеко обгонял меня, но рано или поздно прибегал, когда ему начинало казаться, что я не иначе как потерялся.

Именно в такой момент, когда Дика не было рядом, я и решил однажды спрятаться от него. Сделав, как заяц, скидку, то есть отпрыгнув от тропинки подальше, чтобы запутать след, я добежал до зарослей кедрача и спрятался там, поглядывая, однако, на дорогу. Минут через пять на ней показался Дик, мчавшийся что есть духу. Я ожидал, что в пылу бега он не заметит моей хитрости и пробежит мимо, но не тут-то было. Он действительно чуть не проскочил, но тут же закрутился на месте, а затем кинулся в мою сторону. И хотя я сидел не двигаясь, Дик уверенно продирался сквозь кедрач и через минуту, довольный и радостный, уже лизал мне лицо.

Кому эта игра приносила больше удовольствия, мне или Дику, сказать трудно. Да и не в этом дело. Главное, что мы оба радовались, а когда мне приходилось срочно куда-нибудь идти, такие развлечения скрашивали утомительную и длинную дорогу, поскольку иной раз предстояло отмерить и сорок, и пятьдесят километров, и я в эти дни выдыхался, как марафонец, чего нельзя было сказать про Дика. В свои полтора года он был необычайно вынослив и силен, заметно опережая по физическому развитию своих ровесников, работающих в упряжке. Я в те годы тоже не числился в слабеньких, весил восемьдесят с лишним килограммов, но Дик спокойно выдерживал меня, когда я, испытывая его силу, садился на него верхом. Только выгнет спину и весь напряжется. А уж пытаться отнять у него какую-нибудь тряпку было делом совершенно безнадежным. Он вцеплялся в нее и вырывал из рук так, что сбивал меня с позиции, как бы я ни упирался. Один раз я для интереса взвесил Дика и присвистнул: почти пятьдесят килограммов! Вес для собаки, что и говорить, немалый, но Дик отнюдь не выглядел раскормленным. Нет, он оставался сухим и мускулистым. И был, повторяю, необычайно силен. Эта его сила и спасла меня тем летом.

Мы возвращались тогда с мыса Почтарева. Считалось, что от него до нашего поселка сорок километров, хотя вряд ли кто измерял этот путь. Я неоднократно ходил на мыс — летом, как правило, пешком, потому что машин у нас было раз-два и обчелся, зимой — на лыжах или на собаках. Они пробегали эти сорок километров за два-три часа, в зависимости от того, сколько груза везли; на лыжах приходилось идти часа четыре, ну а пешком и того дольше.

Мы вышли с утра. Дорога вилась вдоль берега, и неумолчный, глухой шум прибоя заглушал все остальные звуки. На отливе, среди камней, лежал ржавый корпус самоходной баржи, оставшейся здесь с времен войны, — ведь именно здесь, на трехкилометровом отрезке берега между мысами Кокутан и Котомари, а ныне Курбатова и Почтарева, высаживался в августе сорок пятого года наш десант. Живя на острове четвертый год, я не мог не знать истории этого десанта, был даже знаком с его участником, отставным мичманом, и, слушая его рассказы о тех событиях, всегда поражался тому невозможному, что сделала всего-то тысяча людей за полдня 18 августа. Да, тысяча, потому что именно столько насчитывал первый бросок десанта, которым командовали майоры Шутов и Почтарев и который решил по сути дело. Японские войска на острове превосходили десант по крайней мере раз в пятнадцать, имели шестьдесят танков и мощную оборону, и тем не менее к четырем часам дня выкинули белый флаг. Натиск десантников был неудержим.

И никакими мерками не измеришь их самоотверженность — пятеро десантников, сдерживая прорыв танков, бросились под них с гранатами, двое закрыли собой амбразуры.

За двенадцать лет, что прошли с войны, осели в землю доты и блиндажи на берегу, обрушились и заросли кустами и травой окопы и капониры, и только пробитая снарядами старая баржа напоминала о ярости кипевшей здесь когда-то схватки. Казалось, стоит остановиться, и прошлое оживет, и станут слышны дыхание и пульсация того последнего боя…

По прямой до поселка оставалось километров пять, он уже виднелся вдали, в глубоком распадке между сопками, когда я решил словчить. А что делать, когда дорога, обходя болотистые непропуски, виляла в глубь острова и делала порядочный крюк? Его-то я и захотел «спрямить», представив себе дело простым образом: спущусь с обрыва к урезу воды и пройду по отливу не больше трех километров, вместо того чтобы делать все шесть. Выигрыш здесь был явным, но имелось одно обстоятельство, не рассчитав которого я мог оказаться в ловушке, — уже начался прилив, и мне требовалось проскочить затопляемый участок как можно быстрее, иначе вода могла догнать меня. А на берег тогда уже не выскочишь — десятиметровая стена, не берег.

Я постоял, соображая. Расклад вроде бы получался в мою пользу: спущусь вниз, а там скорехонько по песочку. Правда, примерно на полпути этот самый песочек кончался, и начиналась полуторакилометровая каменная осыпь, сплошное нагромождение гранитных глыб и голышей, но это меня не смутило. Успею, пробегу, подумал я, глядя на прибывающую воду и соизмеряя ее и мои возможности. Если и догонит, то в самом конце, не страшно.

Дик, как всегда, что-то вынюхивал в стороне, я окликнул его, и мы спустились на отлив. Узкая полоска песка, набухая водой, темнела, волны, набегая, начисто слизывали наши следы. Дик с удовольствием шлепал по воде, да и я не боялся промокнуть — на ногах были резиновые сапоги с высокими отворотами. Поднимись вода даже до колен, ноги остались бы сухими.

Не суетясь, но поспешая, мы уверенно продвигались вперед и наконец уперлись в осыпь. И только тут мне стало ясно, что ее одним махом не одолеешь — сплошной каменный хаос, покрытый водорослями и тиной и скользкий, как лед. Приходилось все время балансировать и выбирать место, куда бы поставить ногу. Еще не поздно было повернуть на старую дорогу, но это отступление казалось мне постыдным, и я упрямо шел дальше.

А вода тем временем все прибывала. Сначала ее было по щиколотку, потом она достигла колен, бурля и завихряясь в воронки. Пришлось поднять отвороты сапог, что сразу затруднило ходьбу — ноги в коленях сделались как деревянные.

До конца осыпи, до того места, где можно было снова подняться на берег, оставалось метров триста, когда я понял, что влип. И влип крепко. Вода лилась в сапоги, дошла уже до пояса. А Северные Курилы — это не Южный берег Крыма. Даже в июле температура воды там не превышает десяти — двенадцати градусов. В такой водичке долго не побарахтаешься, минут пятнадцать — двадцать, а там и дух зайдется. Но как одолеть эти проклятые триста метров?! Сапоги, как гири, скинуть бы их, но тогда и вовсе не дойдешь — камни, как ножи, голой ногой не наступишь. То ли от холода, то ли от страха, а наверное, от того и от другого меня начал бить колотун. Надо было что-то делать, делать решительно и быстро — с минуты на минуту вода могла оторвать меня от дна и закрутить в своих водоворотах. И тогда — крышка.

Я бросил отчаянный взгляд на Дика. Он уже давно плыл, подняв над водой голову с крепко прижатыми ушами.

— Ко мне, Дик!

Он повернул на зов и принялся плавать вокруг меня, и по его тревожным глазам я понял: он догадывается, что мне нужна помощь. А я уже изнемогал. Холод все сильнее сковывал меня и усиливал страх, но я приказал себе не паниковать. Встав поустойчивее, я снял с брюк ремень и поймал Дика за шиворот. Опоясал ему грудь ремнем, пропустив его наподобие алыка промеж передних лап собаки. Петля получилась надежной, и я, ухватившись за конец ремня, скомандовал:

— Вперед, Дик! Вперед!

Дик никогда не ходил в упряжке, но в нем текла кровь ездовых собак, и он, почувствовав на себе лямку, бешено замолотил лапами по воде и потащил, потащил меня за собой. Теперь главным для меня было не споткнуться, не упасть…

Наверху, повалившись на спину и задрав ноги, я вылил воду из сапог. Хотел разуться и выжать портянки, но они, сбившись в подъеме, заклинили сапоги, и я никак не мог стянуть их. Этому мешал и все усиливающийся колотун. Я слишком долго бултыхался в воде и отдал столько тепла, что теперь, на ветерке, у меня зуб не попадал на зуб. Да что говорить про зубы, когда тряслось все тело. Я был как эпилептик, и чем дольше сидел, тем сильнее меня скручивало. Надо было двигаться, идти, бежать — только таким путем я мог согреться. Собрав все силы, я поднялся. Дик был рядом, я взялся за ремень, и мы побежали. Раза два или три я падал и лежал, как выброшенная на песок рыба, и тогда Дик лизал мне лицо горячим шершавым языком.

Хорошо, что в поселке нам никто не попался навстречу, наверняка бы подумали, что я рехнулся: бежит, как пьяный, не разбирая дороги, мокрый и расхристанный. Ну а те, кто видели нас в окна, видимо, решили, что я отрабатываю с Диком какой-то новый трюк.

Дома я наконец-то снял сапоги, разрезав их. Потом разделся догола и достал фляжку со спиртом. Пока я бежал, колотун прошел, но теперь я чувствовал страшную, смертельную усталость. Было такое ощущение, что меня долго и жестоко били палками. Болело все — руки, ноги, плечи, спина. Хотелось только одного — лечь, закрыть глаза. Все же я с горем пополам растер себя спиртом, глотнул несколько раз прямо из горлышка, а потом, достав меховое одеяло, завернулся в него и рухнул на койку. И сразу же уснул.

Как потом оказалось, я проспал больше суток, а когда очнулся, увидел лежащего рядом с кроватью Дика. Он смотрел на меня с явным недоумением, словно хотел сказать: ты что, парень, умер, что ли? Жду, жду, а ты ни мур-мур.

— Дик! Собака ты моя собака!

Услышав мой голос, Дик встал и подошел к кровати. Положил голову на одеяло.

— Иди сюда! — сказал я.

Он не поверил моим словам. Как же так, говорил его взгляд, на кровать?!

И только когда я позвал его во второй раз, он решился вспрыгнуть ко мне. Я обнял его за шею, испытывая к нему величайшую нежность. Если бы не он, мне не удалось бы выбраться из той западни, в которую я угодил по своей же дурости, и я гладил Дика и целовал, пока не спохватился, что он не ел уже больше суток. Да и сам я после своего полусна-полуобморока чувствовал такой голод, что готов был съесть быка. Но быка в наших запасах не было, а была только тушенка, и мы отправились на кухню и воздали должное этому незаменимому блюду, которое не единожды выручало нас в нашей сирой холостяцкой жизни.

Загрузка...