Так проходили недели. По нескольку раз в день приезжали поезда с солдатами и орудиями. Но вместе с тем, одна коммунистка сказала Д., что предполагает скоро эвакуироваться в Киев. Такие сообщения поддерживали нас в нашем отчаянии.
Артиллерийские бои бывали все чаще и сильней. Дороговизна росла. Соль почти совсем исчезла. Бывали дни, когда за фунт требовали 1800 рублей советскими. За соль крестьяне давали картофель, сало, молочные продукты. К несчастью соседние деревни были бедные, к тому же их разоряли постоянные постои. В один из самых неприятных дней, когда мы не имели ни хлеба, ни картофеля, мне удалось достать за фунт соли пуд картофеля в ближайшей деревне. Я его пронесла на спине около 2-х верст. Как ни непривычно было это занятое для горожанки, я все-таки предпочитала это или даже советскую службу — полному бездействию. В такие минуты наше отчаяние выражалось в ссорах, упреках.
С течением времени я снова начала делать планы бегства. Я надеялась воспользоваться одним из объездов по уезду, которые должна делать заведующая библиотечным отделом. Представлялся также случай поехать Днепром в Жлобин. Эта станция была главным местом переправ через границу; так ехали в Польшу беглецы из Великороссии.
В Р. кроме нас застряли еще киевляне, приехавшие позже. Я хотела присоединиться к ним, но не успела. Им же не повезло; они благополучно добрались до места назначения (избежав, благодаря взятке, обыска на пароходе), но не могли выехать дальше, так как под Жлобиным начались бои. Но он так и не был взят, и наши друзья выбрались, за границу только после долгих мытарств.
Первого мая было большое торжество, не только для большевиков, но и для нас: мы узнали о взятии Житомира. Шествие с красными знаменами было испорчено; прилетел польский аэроплан, и брошенные с него бомбы испугали шествующих.
Вечером персонал санитарного поезда, стоявшего около нас, устроил концерт. Больше всего времени заняли речи. Наиболее толковую произнес рабочий Котов, бывший слушатель рабочего университета Зиновьева. Он старался объяснить нам, что вся история вела человечество к коммунистическому строю. Он сознавался, что жизнь в России ужасна, но уверял нас, что это переходное время, эпоха разрушения старого. С началом творчества все будет великолепно. — «Сначала успокоение, потом реформы». — Но он держался корректно. После него выступил фанатик. Сначала он заставил нас, стоя, петь интернационал, затем посыпались обычные ругательства: «золотопогонная, белогвардейская сволочь, мерзавцы паны, подлая буржуазия» и т.д. Но между двумя ругательствами, он сообщил нам, что Житомир в польских руках. Снова мелькнула надежда; поляки могли продвинуться до Днепра.
После речей начался концерт. Под аккомпанемент гармоник, на которых они играли превосходно, два матроса пели циничные, богохульные куплеты, очень понравившиеся публике. Они были так мерзки, что, хотя оскорбляли не мою религию, я ушла.
С этого дня мы еще с большей тревогой читали сводки, расклеенные по стенам домов (единственные газеты, доступные жителям Р.), о событиях на фронте, они для большевиков были неприятны, сообщали с опозданием, но я должна сознаться, что в общем советские газеты не лгали. Они сгущали краски, раздували известия о стачках и восстаниях, но самих фактов не выдумывали.
Наиболее интересной их частью, последние месяцы, — были сводки армии труда. Я читала их с трепетом. Мне все мерещилось, что большевикам удастся кое-как организовать труд, и коммунистически режим укрепится. Положим, данных для таких предположений было мало: рядом с откровенными признаниями о неработоспособности 75% железнодорожного состава и призывами к увеличению труда, стояли такие сведения: «на станции X. 50 товарищей, проработав 8 час., нагрузили шпалами 2 платформы, причем тащили шпалы 200 сажен» и т.п.; в таких-то мастерских отремонтировали за неделю паровоз; там-то за месяц нарубили 20 сажен дров. Всё минимальные цифры, тысячная часть до-большевистской производительности.
Я могла воочию убедиться, как исполнялась эта работа. В те дни, когда по очереди служащие определённых учреждений должны были идти рубить дрова, таскать шпалы, грузить вагоны и т.п., являлись на службу лишь беспартийные, коммунисты регулярно блистали отсутствием.
4-го мая разнесся слух, что Киев уже взят. Нас это известие привело в ужас. Мы опасались, что поляки удовлетворятся правобережной Украиной и не захотят идти в глубь Белоруссии. У нас ничто не предвещало близкого отступления. Большевики хозяйничали, как всегда. В первых числах мая они обложили «буржуев» новой данью: по дамскому и мужскому костюму с семьи. Повторялись знакомые киевские сцены: несколько солдат и милиционеров врывалось в квартиры, рылось в шкафах и сундуках, выбирая самую лучшую и дорогую одежду. 6-го мая я зашла по делу в городскую милицию и увидела там груды реквизированных костюмов, в которых рылись милиционеры, выбирая себе то, что каждому наиболее нравилось.
В ту минуту, когда они были заняты этим делом, в комнату влетел один из их товарищей. Он держал в руках новейший номер газеты и, запыхаясь. прочел нам телеграмму о назначении генералов Брусилова[54], Поливанова[55] и многих других командующими советскими красными армиями. Сбежалась с криками удивления вся милиция.
Мне тоже хотелось кричать, но от ужаса. Брусилов и Поливанов на советской службе! Лучший генерал и лучший военный министр! Я уже видела непобедимые красные армии, заливающие всю Европу. Р-скиe буржуи, которым я принесла это потрясающее известие, не хотели верить мне. Один из них с недоумением спрашивал: «Но что будут делать Брусилов и Поливанов в этой босяцкой компании?» Мы ломали себе головы над тем, что могло побудить их стать во главе советских армий. Угрозы ли большевиков? ненависть ли к полякам? та любовь к родине, которая заставляет сражаться за нее, даже, когда она жестока? Может быть, и они согласны с большевизмом — эти царские генералы? Незадолго до того советские газеты сообщали, что проф. Тимирязев сказал, что не то он счастлив умереть под властью Ленина, не то счастлив оставить своего сына под той же властью.
Вечером того же дня у меня было заседание лекционной комиссии. По дороге я узнала, что видели поляков в деревне Х., в 40 верстах от нас, но я отнесла это известие к слухам.
На заседании было человек 7—8: учителя местной гимназии, военный врач; кроме товарища председателя наробраза — все беспартийные. Работа не клеилась. Мне заявили, что неудобно было предоставлять читать лекции по истории беспартийным, ввиду нежелательного освещения фактов.
Спорила я слабо; во-первых, я надеялась, что до лекций не дойдет, во-вторых, была занята рассматриванием своих новых знакомцев. Это были типичные представители местечковой русской и еврейской интеллигенции. Видно было, что большевизм им не по душе, но, вместе с тем, они недовольны и всем иным, поэтому не прияв ни того, ни другого, вечно сидят между двух стульев, справедливо вызывая недоверие представителей обоих течений.
7-го мая родители с утра пошли с комиссаром на вокзал. Они хотели поехать в Гомель за семейными бумагами, захваченными во время обысков. Еще до их ухода началось необыкновенное движение поездов товарных и бронированных. Мы поняли, что началась эвакуация.
Около 10 ч. родители с комиссаром пошли на вокзал. Но часа через полтора комиссар вернулся, и, в то время, когда он подходил к дому, мимо наших окон прошел поезд в Гомель. Комиссар со смехом указал на него и сказал мне: «Поехали наши!» На мой вопрос, почему он остался, он сказал, что должен был за чем-то забытым вернуться домой, опоздал на этот поезд и поедет следующим. Не зная о том, что творилось на вокзале, я не беспокоилась. Вдруг, через час вернулись родители, с отчаянием рассказывая, что их не пустили в поезд. Они вынесли впечатление, что эвакуация идет очень медленно, и они бы успели съездить в Гомель и вернуться.
Еще через несколько часов, мы благодарили нашу счастливую звезду за то, что родителям не удалось попасть в поезд. Но и теперь не понимаю, к чему был очевидный план комиссара погубить нас, отправивши часть семьи в Гомель. Он, по всей вероятности, узнал на вокзале о неминуемом занятии Р., хотел сам остаться, но почему-то добивался отъезда родителей.
Гораздо раньше обычного времени вернулась со службы И. В её учреждении внезапно, около 12 ч., был дан приказ эвакуироваться, и в течение часа все имущество было нагружено на подводы. Потом, при громком плаче и пожеланиях скорейшего возвращения со стороны служащих из местных девиц, все коммунисты, снабженные винтовками, пошли на фронт. (На следующий день некоторые из них снова появились в Р., но уже в качестве польских пленных).
Семья комиссара, все время недоверчиво относившаяся к слухам, продолжала повседневную работу, и вечером Д. предложила мне отнести вместе с ней шляпу, заказанную ей какой-то р[ечи]цкой модницей.
Мы пошли полями в сторону Днепра. Уже по дороге в ту сторону я слышала пулеметную стрельбу, но не придала ей значения, так как в этом районе часто упражнялись в стрельбе красноармейцы. Переходя через насыпь, мы видели уезжавший в Гомель, бронепоезд. Со станции доносились частые гудки. Но в боковых улицах было спокойно.
Заказчицей шляпы была хорошенькая беженка. Её мать пригласила нас отдохнуть и дала Д. за работу несколько фунтов телятины. В это время в комнату вошел её сын — мальчик лет 17-ти — 18-ти и поставил в угол винтовку. Мы разговорились. Молодой человек рассказал нам, что его старший брат — коммунист —сотрудник наркомвоена — пошел на фронт. Он сам не был в партии, но, будучи в призывном возрасте, обязан был эвакуироваться. Он твердо верил в непобедимость советская оружия. «Увидите», уверял он меня, «через несколько месяцев красные флаги будут развеваться над зданиями Варшавы. Она будет нашей». Мне стало невыразимо жутко. Я никогда не забуду этой чистенькой, приветливой комнатки с цветами на окне и иконами в углу, милой старушки и девушки, и этого мальчика с детски-круглым лицом и наивными глазами, который так твердо верил в победу большевизма.
И это был непартийный! Что же должен был говорить его брат? Я припомнила себе в этот миг всю р[ечи]цкую молодежь, знакомую мне. Все, даже дети бывших буржуев, сочувствовали коммунизму, сжились с ним. И с еще большим отчаянием я спрашивала себя как ужиться в этой стране, где от генералов и профессоров до солдат и гимназистов, все согласны с большевизмом.
Наконец, мы попрощались и ушли, пожелав юноше-воину многих побед.
На возвратном пути, мы слышали пулеметы еще ясней. Выстрелы шли со стороны моста, находящаяся в 3-х верстах от станции. Теперь было ясно, что идет бой. Вопрос был только в том, кто победить.
Дома нас встретили известием, что враг близко.
Стоявший около нас санитарный поезд отошел; ветеринары нагрузили лошадей; сарай со снарядами был пуст. Как раз неделю перед тем, в субботу, зная набожность местных евреев, большевики пригнали парию стариков и заставили их разгрузить целый вагон снарядов и отнести их в сарай. Нагрузили их теперь в пятницу вечером тоже исключительно евреи. Было ли это коммунистическое пренебрежение к буржуазным религиозным предрассудкам вообще или направлено специально против евреев? В Р. еще в 19 г. были недоразумения на этой почве. Когда мы приехали, я обратила внимание на то, что лучшая синагога занята под казармы. Комиссар объяснил мне, что это было сделано в виде наказания: в первые же дни вступления большевиков в Р. они заняли церковь и костел. Кто-то поехал в Гомель, обвинили еврейских коммунистов, христианские храмы освободили и заняли синагогу.
Но теперь и те, и другие коммунисты убегали.
Я села у окна, чтобы наблюдать за железнодорожными путями. Трескотня пулемётов доходила уже до нас. Со станции непрерывно неслись свистки.
Потянулся длинный поезд. Он был битком набить людьми. Шел он медленно, осторожно. Когда он приблизился к мосту, стрельба усилилась. И вдруг мы увидели, как полем понеслась в город толпа людей — мужчин и женщин —соскочивших с поезда, потеряв надежду прорваться. Их опасения были чрезмерны. Поляки объяснили нам потом, что пулеметами они задержать поездов не могли. Поэтому два товарных поезда прорвалось в Гомель. Их отступление прикрывал бронепоезд «Черноморец» — дар американцев Колчаку. Большевики, завладев им, переименовали его. В противоположность остальным советским бронепоездам, он был совершенно новый. Своим блестящим зелёным цветом он напоминал чудовище. Теперь в нем не видно было никого; казалось, что он сам двигается. Только наверху смело стоял матрос.
Сперва «Черноморец» шел совершенно тихо, но, проехав мимо нас, он открыл огонь, разогнавший польских пулеметчиков, и он свободно прошел через мост.
После его ухода началась орудийная стрельба. Большевики, вероятно, успели поставить орудия на левом берегу и стреляли в нашу сторону. Снаряды летали над деревянным домиком, и нас угнетала мысль погибнуть в минуту избавления. Но вскоре стрельба утихла и возобновилась только под утро.
А на рассвете мимо нас прошел первый польский солдат[56].
Варшава.
Июнь—август 1920 г.
Май 1921 г.