1.

22-го марта р[ечи]цкая милиция (заменившая уездную чека) обратила на нас внимание, и с тех пор началась почти двухмесячная пытка. Вот как было дело: денег у нас не хватало, так как мы не рассчитывали на столь долгую задержку и не приготовили больших сумм. Кто-то, чуть ли не сам комиссар, указал нам на местного ювелира, которому можно было продавать деньги и ценные вещи. Еще в феврале мы продали ему какую-то мелочь, но уже тогда меня встревожила неосторожность Д.: увидев меня у ювелира, она вбежала в магазин и обратилась ко мне по-польски, возбудив этим подозрения ювелира, который сейчас же начал допытываться о том, кто мы и отнесся скептически к моим уверениям, что мы не поляки.

21-го марта я снова продала ювелиру несколько тысяч думских. (Тогда давали за думскую тысячу — 4 тысячи и 4.500 советских рублей, но часто думские деньги браковали.)

22-го марта моему примеру последовали Д. и С. На их беду у ювелира сидел, во время их посещения, некий Лившиц, — сын владельца гостиницы. Вся семья — преступники. О них даже многие коммунисты говорили с презрением. Лившицы служили при всех властях в сыске; у большевиков они состояли при чека. Не одно разорение в Р. и Гомеле — их дело. Молодой Л[ившиц] заметил в руках С. золотые вещи. Он сейчас же побежал в милицию, и, когда С. вышла от ювелира, не сойдясь с ним в цене, ее задержал милиционер и потребовал от неё золотые вещи, которыми она, вопреки закону, торговала. Пошли в милицию; там С., чтобы замять дело, все отдала. Ее отпустили, и она уже надеялась, что тем дело и кончится. Однако, за ней следили. Дома она нам ничего не сказала, а предупредила лишь комиссара; тот сказал по обыкновению: «ничего!» и не принял никаких мер. Не прошло и четверти часа, как явились два «сотрудника» милиции с милиционерами. Начался обыск. Сначала все шло хорошо; чекисты были вежливы, предъявили ордер. Один был русский — Новиков — бывший матрос днепровской флотилии, другой — еврей— Крупецкий — бывший торговец краденым. У них разгорелись глаза при виде содержимого наших чемоданов, но при первом обыске ничего не взяли.

После их ухода, мы начали прятать наиболее ценные вещи и бумаги. Больше всего мы боялись, чтобы большевикам не попали в руки компрометирующие документы, то есть польские паспорта. Комиссар убедил нас, что паспорта будут у него в большей сохранности. Он их всунул в мешок с серебром С. и послал сына спрятать все на чердаке. Было уже темно, и мальчик взял с собой свечу; она-то его выдала. Крупецкий и Новиков следили за нами. В ту минуту, как М. поднялся на чердак, они вошли в дом, боковыми дверьми, угрожая револьверами. Сопротивляться никто не посмел. Достали мешок с чердака, нашли серебро, паспорта. Потом оба чекиста ощупали всех, даже женщин; при малейшем протесте, они угрожали наганами.

Эту сцену освещала лучина; в соседней комнате лежала в жару комиссарша, и под нее, я, почти на глазах чекистов, спрятала несколько драгоценностей. Теперь было, положим, не до них. Польские паспорта грозили нам расстрелом, нас могли обвинить в шпионстве. И вот один раз в жизни спасло нас от смерти еврейское происхождение: ни русский, ни еврей не признали в нас поляков, они пользовались лишь находкой паспортов как угрозой для того, чтобы запугать нас и таким путем удобнее ограбить, но, при враждебности польско-еврейских отношений, ни они, ни другие представители советских властей не верили в привязанность евреев к Польше, даже если они были родом оттуда.

Наконец, среди ночи отца увели, несмотря на наши просьбы обождать до утра: мы боялись, что они убьют его по дороге. Видя наше отчаяние, комиссар было вызвался пойти с ними, но, по обыкновению, не сдержал слова и вернулся от калитки.

Лишь только они ушли с отцом, кто-то постучал к нам. На вопрос стучавшие ответили, что они — санитары, сбившиеся с пути, и просят позволить им переночевать. Их впустили, и они легли в одной комнате с детьми комиссара. Потом мы узнали, что и они были чекистами, специально подосланными для слежки за нами. Рано утром часть семьи пошла в город, другие остались дома дожидаться дальнейшего.

После ухода моей матери Д. пришла и настаивала, чтобы дать ей спрятать оставшиеся ценности. Я ей отказала, но К. схватила довольно большую денежную сумму и отдала ей.

Часам к десяти приехали на извозчике К. и Н. в сопровождении 3-х милиционеров. Они, точно по приказу, пошли к тому месту, где Д. спрятала деньги и сейчас же нашли их. Потом вернулись в комнаты и снова стали рыться в вещах С. и наших. Обыск продолжался часа три. Закончился он распоряжением конфисковать все, что у нас было, и арестовать всех мужчин, в том числе и комиссара. Никакого ордера не предъявили, да и никто из нас не подумал спросить о нем. Было ясно, что хотят грабить; уже во время обыска исчезали вещи, даже комиссарские. Новиков, уходя, откровенно сказал: «Давайте чемодан, в котором я вчера видел шелковую материю». Потом извозчик, возивший их, рассказывал нам, что они вытягивали лучшие вещи из сундуков уже по дороге, опасаясь, что в милиции им придется делиться с товарищами.

После их ухода, я нашла на столе черновик телеграммы, посланной в Гомель. Она гласила: «У комиссара С. нашли контрреволюционеров...»; затем следовало требование расследовать дело и удалить С. со службы.

Мы решили, что жизни мужчин грозит такая опасность, что не стоит заботиться об украденном добре.

Милиция только этого и добивалась. Но она еще не достигла своей цели: — не добралась до наших драгоценностей. Чтобы найти их, нас еще пять раз обыскивали, то день за днем, то через день. Милиционеры давали советы отрывать полы (этого не сделали, но, кажется, только этого), рыться в золе, в мусоре. Милиционерами были солдаты местного гарнизона, они все относились к нам враждебно. Только один из них, молоденький мальчик еврей, сам помог спрятать последний узел, который хотел забрать Н.

Мужчины тем временем сидели в уездном арестном доме, где было невыносимо грязно, и вся пища арестантов состояла в полуфунте гречневого хлеба в день.

Но мы могли им приносить пищу и видеться с ними. Два раза в день мы носили им судки с едой; приходилось ходить по свежевспаханным полям. Часто во время этих прогулок мы слышали отдаленные артиллерийские выстрелы. При каждом выстреле молили о внезапном польском налете; в таком случае могла быть надежда, что арестантов выпустят или забудут увезти. Дома нас ждали обыски. Последний был самый страшный. Оба чекиста озверели от неудачных попыток найти драгоценности. Они пришли к нам, когда дома были лишь мы с Н. Вещей совсем почти не осталось, но они снова открывали все коробки, перетряхивали постель, щупали подкладки, муфты, шляпы. У нас работал Н[овиков]. K[рупецк]ий тем временем ухаживал за С. и Д. Наконец, Н[овик]ов заявил, что сделает нам нательный; то есть личный обыск. Но это возмутило даже К[рупецко]го; он решительно запротестовал, и Н[овиков] должен был ограничиться ощупыванием.

Не найдя ничего, они стали полушепотом совещаться о том, как задержать на улице и обыскать мою мать и И. Перед уходом они заявили нам, что скоро прибудут из Гомеля ищейки, которые узнают, где что закопано.

Тогда (слишком поздно) мы решили искать защиты, хотя бы у самих большевиков.

Кто-то слышал, что вследствие больших «злоупотреблений», происшедших при конфискации нашего имущества, расследование дела было поручено госконтролю.

На следующий же день мы пошли туда. Как мы обрадовались! Оказалось, что местный государственный контроль является убежищем буржуев); бывшие купцы, юристы, чиновники пошли туда, чтобы считаться на советской службе. После двухмесячного общения с коммунистами, мы снова увидели своих. Они были милы, любезны, сочувствовали нам, но помочь были бессильны. Посоветовали обратиться к товарищам Василевецкому и Можейке — влиятельным членам исполкома.

Пошли в исполком. Он находился в особняке, сохранившем следы былого великолепия. Пришлось ждать довольно долго, пока товарищ В[асилевецкий], наговорившись досыта по телефону, обратился к нам. И он уже знал о нашем деле, но не мог ничем помочь буржуям, «у которых было найдено несколько дюжин чулок и перчаток и столько носильного и постельного белья». Все это должно было быть конфисковано. На наши робкие протесты, он заявил: «Больше двух смен белья на человека не полагается. Я сам имею 2 рубахи и ношу каждую по 2, 3 недели».

С этим гигиеническим предписанием мы ушли. В[асилевецкий] производил впечатление честного, но глупого малого, почерпнувшего все свое мировоззрение в полудюжине брошюр.

На следующий день моя мать и И. пошли ко второму нотаблю — Можейке. Это был поляк-реэмигрант из Америки, имевшей на него хорошее влияние, хотя бы в отношении манер.

В Р. было довольно много таких реэмигрантов, так как Можейко говорил по-английски с несколькими своими товарищами.

Его, видно, тронули наши жалобы, так как он сказал, что это «чёрт знает что такое» и «что эти безобразия надо прекратить».

Тем временем слухи о нас распространялись и, в изукрашенном виде, докатились до Брянска. Там, как нам передавали, рассказывали, что была раскрыта шайка контрреволюционеров и польских шпионов, у которых нашли пуд золота (золотые серьги С., предмет вожделений Лившица и причина всех наших несчастий). Всполошились и в Гомеле, где чека, вероятно, позавидовала добыче своих р[ечи]цких коллег. Поэтому, желая поскорей замять дело, нас судила р[ечи]цкая «тройка» — Вас[илевецк]ий, М[ожейк]о и Симановский, тоже «сотрудник» уездной милиции, бывший ломовик, известный на весь уезд вор.

Они были чрезвычайно милостивы; постановили часть вещей нам вернуть и мужчин, за отсутствием состава преступления, освободить. Но они опоздали. В дело вмешались Гомель и местная железнодорожная чека; мы жили на земле, принадлежащей железной дороге и потому входили в её ведение. Два железнодорожных чекиста пришли к нам справиться об обидах, нанесенных нам милицией, но начали они с того, что тщательно перерыли весь дом. Впрочем, были вежливы, пили чай и расспрашивали о деникинцах, с интересом рассматривали деникинские деньги.

Наконец, двух мужчин выпустили; остались в тюрьме комиссар и отец.

Мы по-прежнему носили им два раза в день пищу, так как никому нельзя было её доверить: М. раз взялся отнести несколько котлет и съел все сам по дороге.

В тюрьме отношения были идиллические; нас пускали в камеру, где всегда сидело человек пятнадцать (иногда и больше). Дело в том, что заключение в тюрьму теперь заменило у большевиков такие меры как выговор, замечание.

Сидели поэтому офицеры, напр[имер], начхоз местной дивизии (57-ой); сидели солдаты-дезертиры; сидел богатый мужик, владелец нескольких усадеб в Р. Он отказал стоявшим у него красноармейцам в провизии, и те донесли на него, как на «кулака». После решения суда нам вещи вернули, но по выбору милиции. С[имановск]ий сам отбирал их, старательно отделяя все старое для нас, а новое для собеса. Возвращали все, согласно декрета, по числу членов семьи, причём решили, что мужчины в простынях не нуждаются. Впоследствии, уже при поляках, я видела на девочке платьице из нашей полотняной скатерти в цветных разводах, а в наробразе слышала рассказ какой-то фребелички[53], как на её глазах резали белье на куски.

Мы не знали, как доставить домой возвращенные чемоданы. Пришлось еще просить начальника милиции о письменном разрешении, так как во всей России нельзя перевозить по улице частного имущества; затем трудно было сговориться о цене (у нас совсем почти не было денег) за перевозку, но тот самый старичок-извозчик, который увез наши вещи, из жалости, задаром доставил их обратно.

Нам обещали на следующий день освободить отца и комиссара, но прибыл из Гомеля чекист с приказом доставить их туда. Мать и сестра решили поехать вместе с ними, но им не выдавали пропусков. Местный комендант, бывший царский офицер, кричал, топал ногами и на все мольбы отвечал, что не позволить буржуям разъезжать. Хуже всего было то, что мы во время обысков лишились всех документов и не решались ехать и без паспортов, и без пропусков, опасаясь новых арестов. Видно было, что р[ечи]цкие власти боялись наших жалоб в Гомеле и не хотели нас выпустить. При мне помощник начальника милиции кричал по телефону коменданту: «Вы не смеете давать пропуск N.!»

Наконец, сжалился сам начальник милиции и выдал временный вид на жительство. И комендант переложил гнев на милость, обещал пропуск на завтра.

Отца и комиссара увезли вечером того же дня. К ним присоединили, по неизвестной причине, Н., пришедшего проведать их на вокзале. Когда мы принесли отцу чистое белье и одежду, один из солдат, карауливших его, стал уговаривать нас, не давать ему ничего с собой. Было страшно тяжело, так как мысли этого доброжелателя были ясны: он опасался, чтобы хороший костюм не был причиной расстрела. Действительно, при отце в Гомеле расстреляли без всякого суда молодого поляка, и сейчас же после расстрела чекисты появились в его одежде, а у одного блестело на пальце кольцо расстрелянного.

На следующий день поехали мать с сестрой. Благодаря протекции коменданта станции, они поехали под охраной солдата, но в товарном вагоне. Пассажирских вагонов на этой линии совершенно не было. Только раз один из комиссаров проехал в трех вагонах первого класса на него одного.

После отъезда родителей мы ожидали известия о наихудшем, но через четыре дня, как раз в первый день христианской Пасхи, все вернулись.

Как удалось отцу и комиссару освободиться, нам до сих пор непонятно. Кто за них вступился? почему их не преследовали? Мы об этом и не расспрашивали. Моя мать была у некоторых влиятельных лиц, (не-коммунистов, так как таковых мы не знали), но навряд ли эти люди, сами вечно напуганные, могли чем-нибудь помочь.

Всем Гомелем трясли тогда два брата Нахамкины — сыновья известного всему городу вора. Их отец умер незадолго до того. Последние месяцы жизни, он был в большом почете. Его лечили лучшие врачи, весь город о нем заботился. Хоронили его торжественно; на похоронах были делегации от всех учреждений.

Один гомелец рассказывал, что секретарем ревкома был его бывший полуграмотный кучер, который при встречах со своим бывшим хозяином мялся и иногда величал его барином.

Гомельская чека была куда хуже р[ечи]цкой тюрьмы. Сыпнотифозные лежали в одной камере со здоровыми. Арестованных, даже женщин, избивали до потери сознания. Пищи совсем не выдавали. Освободили отца и комиссара под расписку: они обязались не покидать Р., так что теперь надо было бросить всякую мысль о выезде.

Они так спешили домой, что не взяли пропуска и из-за этого чуть не были снова арестованы гомельской железнодорожной чека.

По дороге в поезде они завязали знакомство с красноармейцами, недавно вернувшимися из Франции. Это были солдаты из тех двух корпусов, которые еще при царском режиме были посланы во Францию. Все были ярыми коммунистами и ненавидели французов.

Когда до них дошло известие о русской революции, они взбунтовались и убили многих своих офицеров. Тогда французское правительство выслало их в колонии, где употребляло для тяжелых работ. Они жаловались на тамошние условия жизни и на эксплуатацию, которой их подвергали французы. В 19 г. их выслали обратно в Россию. Французы, зная их настроение, хотели их передать прямо большевикам, но по настоянию Деникина привезли их на юг. Там их присоединили к добровольческой армии, и теперь они хвастали, что немало способствовали её разложению. Одеты они были до сих пор прекрасно, и всю эту обмундировку дали им эксплуататоры-французы.

Загрузка...