Юлий II желает, чтобы я расписал плафон в Сикстинской капелле, оставив мысль о работе над гробницей. Сдается мне, что новое предложение сделано с единственной целью связать меня по рукам и ногам, ибо представляет собой совершенно обратное тому, чем бы мне хотелось на самом деле заниматься. Помню, что еще до моего бегства из Рима здешние злопыхатели и недруги были против такого поручения, а теперь все они ликуют. Но да будет известно им и самому папе, что я не потерплю никакого подвоха и никому не дозволю вмешиваться в мои дела!

Сразу же по возвращении домой после торжественного открытия статуи папы в Болонье в конце февраля я предложил моему отцу полностью освободить меня, то есть отказаться от так называемой отцовской опеки надо мной, которой он был вправе пользоваться.

Правда, я всегда действовал по собственному разумению и вопреки его воле. Он никогда не оказывал на меня влияния. Я уж не говорю о другом, о чем лучше умолчу. Итак, во время моего последнего пребывания во Флоренции мне удалось обрести полную свободу. Я мог бы и не прибегать к такой мере, ибо чувствовал себя в полной независимости от синьора Лодовико. Но мне следовало защитить мои собственные интересы, дабы беспрепятственно распоряжаться всем тем, что принадлежит мне по праву. Кроме того, мне теперь тридцать три, а посему вполне естественно покончить с какой бы то ни было зависимостью, даже от собственного отца. Уж не говоря об остальном, я настолько дорожу личной свободой и независимостью, что даже отцовская опека становится для меня в тягость.

Синьор Лодовико не раз говорил мне, что из всех пяти сыновей я причиняю ему больше всех хлопот. Он считает, что я мало забочусь о себе и, хотя люблю семью, предпочитаю держаться от нее подальше. Я, мол, полон странных идей, а порою меня обуревают "нелепые желания". До сих пор мой родитель сомневается во мне и даже, как мне кажется, относится с подозрением. Видимо, чтобы бедняга был в отношении меня спокоен, мне следовало бы выглядеть идиотом.

Мне не составило особого труда уговорить его отправиться к нотариусу и подписать заявление о предоставлении мне свободы по всей форме закона. Все это произошло во Флоренции тринадцатого марта, а официальный акт, подтверждающий мое высвобождение из-под родительской опеки, был зарегистрирован пятнадцать дней спустя, в канун моего возвращения в Рим. Помню, когда мы вышли от нотариуса, то по дороге к дому не обмолвились друг с другом ни словом.

Хочу сказать еще о том, что кардинал Сан Витале не является более папским легатом в Болонье. Папа отозвал его в Рим, назначив на его место павийского кардинала Франческо Алидози. От души желаю новому папскому наместнику исполнять свои полномочия в соответствии с законом, как и подобает честному человеку. Его предшественник сидит под стражей в замке св. Ангела и уже более не сможет вызывать к себе ненависть. Но болонцы не скоро забудут его деяния.

* * *

Приказал разобрать леса, воздвигнутые Браманте в Сикстинской капелле по распоряжению папы. Маркизанцу не терпится, чтобы я немедленно приступил к росписи. Насколько я понял, задуманная им конструкция ничуть не облегчит мне дело. Кроме прочих неудобств, огромная махина из досок подвешена с помощью канатов, для чего в потолке просверлены дыры, которые ничем не закроешь. Теперь по моим чертежам начали возводить новые леса, более удобные и переносные.

Итак, первый же мой шаг в Сикстинской капелле - этой берлоге, где мне предстоит немало потрудиться, - пришелся Браманте не по нутру. Маркизанец тут же доложил о случившемся папе и добавил: "Впредь постараюсь держаться подалее от этого флорентийца". Можно подумать, что до сих пор он пылал ко мне дружеским расположением и относился с братской сердечностью. Я сам в состоянии разобраться, что мне нужно. Видимо, это более всего задевает самолюбие папского архитектора.

Джульяно не одобрил мой поступок, считая, что мне следовало не горячиться, а, оставив возведенные Браманте леса, поблагодарить его. Именно "поблагодарить", как выразился мой друг.

Тем временем Юлий II распорядился оборудовать себе для жилья Станце делла Сеньятура *. Он не хочет более жить в апартаментах, которые занимал его предшественник, папа Александр Борджиа. Теперь в этих залах орудуют Перуджино, Содома *, Брамантино * и Перуцци * с целой армией учеников.

* Станце делла Сеньятура - залы над покоями Борджиа, в которых размещался папский суд. В одном из залов - Станца делла Сеньятура ставились подписи под решениями суда (от итал. segnatura - подпись).

* Содома, Джованни Антонио Бацци (1479-1549) - живописец ломбардской школы, много работавший в Риме:"Св. Себастьян" (Уффици, Флоренция), "Мария" (музей Брера, Милан).

* Брамантино, Бартоломео Суадри (ок. 1455-1536) - миланский живописец и архитектор, ученик Браманте ("Распятие", музей Брера, Милан).

* Перуцци, Бальдассаре (1481-1536) - живописец и архитектор, испытавший сильное влияние Рафаэля и Браманте (дворец Фарнезина и росписи интерьера, Рим). После смерти Рафаэля возглавил строительство собора св. Петра, следуя проекту Браманте.

Словно нарочно, у меня под ногами постоянно путается этот Перуджино. Куда ни глянешь, он тут как тут со своей никчемной и изжившей себя живописью. Она как парша на теле искусства. И все же он находит еще заказчиков, воздающих ему почести. А по-моему, его давно бы следовало оставить в покое. Пусть бы себе тянул канитель в тиши, лишь бы никому не мешал. О других мастерах, работающих бок о бок с ним, мне нечего добавить. Но уверен, что вскоре здесь объявится и Рафаэль. Мне уже рассказывали, какие попытки предпринимают многие папские приближенные, дабы переманить его сюда из Флоренции. Да и сам папа к нему благоволит, о чем не раз мне говорил.

Если же говорить о моих делах, то я еще далек от уверенности, что справлюсь с росписью в Сикстинской капелле. И пока плотники возводят новые леса, меня раздирают сомнения. Стоит подумать об этом холодном сером своде, как меня бросает в дрожь. Мне не дает покоя мысль, что я никогда не занимался фресками. Мальчиком я лишь наблюдал за работой Гирландайо, когда тот расписывал хоры в церкви Санта Мария Новелла. Мое дело было наполнять тазы чистой водой да растирать краски - обычное занятие для подмастерья. Но никто не хочет здесь войти в мое положение: ни папа, ни добряк Джульяно, который каждодневно старается ободрить меня. Видимо, он настолько верит в меня, что тем самым надеется досадить своему сопернику Браманте.

В преддверии этого события хочу рассказать о моем отношении к делу. Чувство ответственности заставляет меня тщательно все продумать. Одному только мне известно, какие унижения меня ждут, если, не справившись с порученным делом, придется оставить начатую работу. Через несколько дней предстоит проделать первую пробу, которая чревата для меня серьезной опасностью. Ведь нужно расписать не стену пяти, десяти или даже двадцати метров, а целый кусок небосвода, который должен засиять живым небесным светом. Меня гложут сомнения. Достаточно ли у меня сил и способности, чтобы одолеть такое дело? Беспрестанно думаю об этом, нередко замечая, что разговариваю сам с собой, словно взывая к кому-то о помощи. В то же время уверен, что, если бы папа вздумал поискать других исполнителей среди наших самонадеянных мастеров, охотники тут же нашлись бы. К примеру, тот же Перуджино или Содома с радостью полезли бы на эту верхотуру и, не задумываясь особо, принялись бы размалевывать свод. Самонадеянность всегда порождается самообманом.

* * *

Все более склоняюсь к мысли, что первоначальный замысел росписи в Сикстинской капелле должен быть изменен. Необходимо переговорить с папой и убедить его согласиться на роспись целого свода, хотя это не предусмотрено контрактом. Мне хотелось бы расписать свод такими сценами, чтобы посредством двенадцати люнетов, расположенных ниже, они были связаны с существующей настенной росписью.

Я уж не говорю о той авантюре, в которую себя ввергаю, предлагая папе новый план. Лишь бы он согласился. Если же расчеты мои верны, то мне удастся осуществить самое заветное желание: создать грандиозный фресковый цикл, когда-либо существовавший в мире. Что же касается вероятности провала, то она та же, что и при первоначальном замысле. Поэтому стоит рискнуть. Ведь если я справлюсь с поставленной задачей, то обрету всемирную славу. Надеюсь, что в этом деле библейские книги станут для меня большим подспорьем.

И хотя я сейчас рассуждаю обо всем этом, душа моя все еще не отрешилась полностью от страха. Порою загораюсь грандиозностью замысла, но стоит подумать о связанных с ним трудностях, в том числе и технических, как чувствую себя раздавленным под их непомерной тяжестью. В то же время мне не терпится скорее приступить к осуществлению нового замысла, дабы положить конец сомненьям и сознавать, что работа уже начата. Очень хочется понять, значу ли я что-нибудь в этом новом для меня искусстве фресковой живописи. А уж если мне суждено потерпеть крах, то Юлию II придется сетовать только на себя самого. Я не раз предупреждал его, что несведущ в такого рода делах.

Тешу себя надеждой, что смогу осуществить многие идеи, возникшие у меня при работе над монументом папе Юлию. При росписи свода Сикстинской капеллы хочу создать обнаженные фигуры колоссальных размеров, которые будут расположены вокруг живописных сцен на библейские темы. В этих фресках я покажу трагедию людей, исходя из тех же предпосылок, которые возникли у меня, когда брался за монумент папе. Если хорошенько вдуматься, то новую работу можно рассматривать как продолжение предыдущей. По правде говоря, я охотно возвращаюсь к незавершенным замыслам. Видимо, потому, что не способен изменять им.

Придется подумать о помощниках, без коих мне не обойтись. Поверхность, которую надлежит мне расписывать, столь велика, что потребуется не один, а целый отряд подручных, знающих толк в ремесле. Буду искать таких среди знакомых молодых художников, готовых делить со мной все трудности предстоящего испытания и жить единой дружной семьей.

Не собираюсь, однако, никого ничему обучать, ибо не считаю себя вправе да и не верю в возможность обучения в искусстве каким бы то ни было правилам и приемам. Все мои помощники будут флорентийцами, и от них я потребую только беспрекословного подчинения. Думаю оповестить прежде всего Граначчи, а затем уж Буджардини, Индако и Якопо дель Тедеско, которые когда-то работали с Гирландайо или начинали свой путь при школе ваяния в садах Сан-Марко. Думаю вызвать моего верного друга Якопо ди Доннини, а также юного Бастьяно, сына сестры Джульяно да Сангалло. Дядя просил меня за племянника. Конец мая 1508 года.

* * *

В своем последнем письме отец пишет, что по Флоренции разнесся слух о моей смерти. Причем он сообщает об этой сплетне злоязычников с такой болью, словно сам уже уверовал в нее и не надеется, что письмо застанет меня в живых. Такой же слух прошел и в Риме, откуда, видимо, переметнулся в наши края со скоростью, присущей любой клевете.

По правде говоря, в последние недели я работал с таким остервенением, что забывал о сне и еде. Чтение Библии и обдумывание новых планов росписи в Сикстинской капелле заполняло все мое существование, не оставляя времени ни на что другое. Нередко сон одолевал меня с моими мыслями то в кресле, то в постели. Возможно, я провел немало времени в бредовом состоянии, находясь в каком-то ином мире, за пределами нашего каждодневного бытия, куда нас приводят наши мысли, идеи, замыслы и страстное желание добиться их осуществления. В подобном мире способен дышать только тот, кто может отдаться полету фантазии.

Всей неустроенностью жизни я обязан моему гению. Ему неведомо, что человек нуждается в сне, еде и должен раздеться, прежде чем лечь в постель. Он слышать ничего не хочет о том, что скажут люди, осуждающие за воздержание и неопрятность. А ведь люди всегда все знают. На сей раз мой гений запретил мне выходить из дома и с кем-либо встречаться. Он держал меня своим пленником, дабы я не отвлекался от внушаемых им мыслей и идей. Две недели кряду я прожил отшельником, не высовывая носа из дома. Вот люди и решили, что вначале я занемог, а затем уж хворь доконала меня. Мои земляки тоже подумали, что я захворал и помер, и даже мой отец поверил этому. Когда я вновь показался людям на глаза, они поняли, что ошиблись, хотя ошиблись только наполовину. Уж если я и не умер, то болен был наверняка. Достаточно посмотреть, как я осунулся. Но откуда кому знать, что так пожелал мой гений.

Теперь все это позади, и я вновь без устали делаю наброски, находясь во власти новых мыслей и идей. Будучи щедрым и великодушным, мой гений никогда не оставляет свою жертву без вознаграждения. Но как объяснить это отцу или друзьям?

Что бы там ни было, а жизнь идет своим неизменным чередом. Но обо всем, что касается одного только меня, сразу же узнается, а о других все шито да крыто. Здесь немало таких, кто предпочитает умолчать о собственных делах. Как бы хотелось, чтобы о них судачили напропалую, оставив меня в покое, ибо я имею дело только с папой, моим слугой и подмастерьями, помогающими мне в Сикстинской капелле.

Веревки, оставшиеся от разобранных лесов, я подарил плотнику, который работает над возведением новой конструкции по моему рисунку. На вырученные от продажи веревок деньги плотник сумел справить приданое для двух дочерей.

- Жаль, что Браманте не использовал веревки для себя, по прямому назначению, - сказал он мне, а потом добавил с хитрецой в глазах: - Но тогда бы вы их мне не подарили...

Монах Якопо прислал мне голубую краску и киноварь, что были мной заказаны прошлым месяцем. Как же они чисты и прекрасны, да и цена мне показалась вполне умеренной. Июнь 1508 года.

* * *

Как-то ко мне зашел молодой испанец, чтобы испросить дозволение копировать рисунки к "Битве при Кашина", хранимые теперь во дворце Медичи, где и выставлялись для всеобщего обозрения. Я вызвался помочь молодому художнику и тут же отписал Буонаррото, прося его оказать всяческое содействие моему просителю.

В молодости я сам ходил копировать работы Мазаччо и Джотто во флорентийских церквах, а посему не нашел ничего предосудительного в желании молодого испанца. Правда, посоветовал ему заодно присмотреться внимательно к работам других флорентийских мастеров.

Каково же было мое удивление, когда из ответа Буонаррото узнал, что ему ничего не удалось сделать для испанского художника, которому отказали выдать ключи от зала с моими картонами. Хотя брат ничего более не сообщает, но догадываюсь, в чем тут дело. Будучи в последний раз во Флоренции, я сам слышал разговоры о том, что начинают побаиваться, и, видимо, не без основания, за сохранность и судьбу моих рисунков. Уже тогда поговаривали, что какой-то злоумышленник похвалялся уничтожить рисунки, которые столь дороги мне. Ведь я все еще не теряю надежду воплотить их во фреске на стене зала Большого совета во дворце Синьории.

Хотелось бы, чтобы к ним было столь же бережное отношение, как и к картонам Леонардо, что хранятся в Санта Мария Новелла. И уж если испанцу не позволили их копировать, то и другим не следует давать ключи от зала. Пусть желающие изучают мои рисунки только в присутствии сторожа.

Здесь ведутся нескончаемые разговоры о Рафаэле. Все, начиная с самого папы, хотят, чтобы он поскорее перебрался в Рим. Все придворные боготворят его. Кажется, Юлий II намеревается отказаться от услуг художников, расписывающих бывшие залы апостольского суда, чтобы поручить эту работу Рафаэлю. Известно даже, что папа хочет заказать ему свой портрет. Судя по разговорам, Ватикан уже направил молодому художнику официальное приглашение.

О нем ходит столько слухов, что я уже все сказанное принимаю за чистую монету, отбросив любые сомнения, ибо для него все возможно. Говорят, что Браманте страшно обрадовался, узнав о приглашении, направленном его земляку. Он готов встретить его в Риме с распростертыми объятиями и сделать для него все, что в его силах.

Я все отлично понимаю и даже могу представить, как будут развиваться дальнейшие события. В Сикстинской капелле буду работать я, а Рафаэль по соседству - в залах, предназначенных для папы. Но я не боюсь молодого художника из Урбино. Меня прежде всего страшит то, что кое-кому захочется его использовать, дабы навредить мне. Правда, я пока не знаю, станет ли он подыгрывать скрытым замыслам моих соперников и переметнется ли сам на сторону Браманте и его шайки. Но мне известно наверняка, что бок о бок со мной будет работать живописец, с которым меня смогут сравнивать в любой момент. Это будет постоянное наглядное сопоставление с молодым мастером, полным вдохновения и грации, но умеющим проявить волю и непреклонность, коли затрагивается его самолюбие.

До вчерашнего дня я был один. Вскоре нас будет двое. Но я не дам себя в обиду и не унижусь перед этим живописцем, снискавшим себе всеобщее признание и любовь и немало почерпнувшим у лучших флорентийских мастеров.

Хочу отметить также, что в начале этого месяца моему брату Джовансимоне взбрело в голову проведать меня и мне пришлось оказывать ему гостеприимство. Вдобавок ко всему он захворал, и я вынужден был ухаживать за ним и врачевать, к моему величайшему неудовольствию, ибо хлопот у меня и без него хватает. Слава богу, он поправился и вскоре отбудет восвояси. Но на смену ему уже готов прибыть Буонаррото, так что хлопот в этом доме не поубавится и забот у меня будет не меньше. Никак не удается мне вразумить моих домочадцев, что я желаю работать в полном уединении. Ведь я исправно посылаю домой деньги, чтобы прокормить всю семью. Неужели одного этого не достаточно, чтобы они оставили меня в покое? Приезжая сюда, они постоянно докучают мне своей болтовней и небылицами.

Джовансимоне, например, немало порассказал мне об отце. Дабы "заткнуть рот" тому самому Лапо, которого еще в Болонье я прогнал взашей, мой родитель ничего лучшего не придумал, как вручить ему некоторую сумму денег. Оказывается, он считает, что я задолжал и, ко всему прочему, не выполнил перед ним свои обещания. Этот мошенник продолжает поносить меня повсюду, прибегая к самым невероятным выдумкам, которые оскорбляют мое достоинство. Что может быть хуже, когда тебя вынуждают защищаться от таких каналий!

Уж не знаю, какие еще новости припасет для меня другой братец, Буонаррото. По приезде он тоже начнет выпрашивать у меня деньги, как Джовансимоне. Мои сбережения в госпитале Санта Мария Нуова почти иссякли, а им все как с гуся вода. До каких же пор мне тянуть эту лямку? Надеюсь, что рано или поздно я все-таки отделаюсь от них. И мне придется решиться на такой шаг, чтобы ни от кого не зависеть. Мое терпение однажды лопнет, и я заявлю, что нет у меня ни братьев, ни отца, ни семьи.

* * *

Пишу сцены сотворения мира, но не в той последовательности, как в Библии. Страшно сожалею, что вынужден начать с последних деяний создателя, хотя мне так хотелось, чтобы роспись потолка начиналась с того, как об этом сказано в Священном писании: "Вначале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма покрывала бездну; и Дух Божий носился над водой..."

Чтобы не дать пищу кривотолкам и успокоить знатоков, хочу пояснить, почему я так начал.

Когда я набросал чертеж для возведения новых лесов, у меня еще не было четкого представления о росписи потолка. Новые леса были возведены на месте прежнего сооружения, построенного по распоряжению Браманте. Тогда еще у меня не созрела идея написания сцен сотворения мира в их точной временной последовательности. Разбирать же леса в третий раз и переносить их на новое место мне показалось не только лишней тратой времени и средств, но и нецелесообразным для самого дела. Правда, мне могут возразить, считая вполне допустимым начать роспись потолка с первой сцены сотворения мира, поскольку леса приставлены к стене, противостоящей алтарю. Отвечая на такие возражения, хочу сослаться на следующую немаловажную причину: приступая к росписи, я должен был учитывать расположение входных дверей в Сикстинскую капеллу, дабы дать возможность посетителям разглядеть все сцены плафонной живописи в их естественной последовательности.

Боже правый, сколько приходится тратить слов на объяснения и чуть ли не оправдываться, хотя вопрос о порядке росписи потолка должен бы непосредственно интересовать одного только меня. И что самое удивительное, на глазах у всех Браманте рушит направо и налево постройки античного Рима, и никто не смеет пикнуть. Насколько же я глуп со своей щепетильностью, а другие тем временем корежат и портят старинную мозаику и бесценные мраморные колонны в базилике св. Петра.

Что толку в моих сетованиях, коли сам папа не в силах положить конец такому бесчинству. Юлий II торопится, а придворный архитектор во всем ему угождает, лишь бы не лишиться высочайшего покровительства и расположения. Он плюет на все остальное и дорожит только личным к нему благоволением папы. Ради этого он готов снести все античные постройки, а там хоть трава не расти. Этот отчаянный пройдоха и подхалим начисто лишен совести. Как никому, ему повезло при дворе. Папа настолько им восхищен, что доверил ему все строительные работы, которые ведутся сейчас в Ватикане, и даже назначил его хранителем печати. Теперь маркизанец прикладывает печать ко всем папским распоряжениям и указам. Такое назначение дает ему право называться монахом-хранителем печати - должность пожизненная, приносящая большой годовой доход и не слишком обременительная. Я склонен даже думать, что эта должность дарована Браманте за особые заслуги.

Порою я задаюсь вопросом: каким образом Браманте удалось завоевать полное доверие и симпатию папы? В уме и деловитости ему не откажешь. Но всему же есть предел. А вот для него такового не существует. Где бы что ни строилось, он тут как тут. Один решает судьбу старинных и современных построек. То там, то здесь слышен его властный голос, заглушающий всех. Он любого готов подмять и подавить. Но только не меня. За мной дело не станет. Ведь я тут же приказал разобрать воздвигнутые им леса в Сикстинской капелле и, надеюсь, открыл папе глаза на положение дел со строительством нового собора св. Петра. Эти два моих поступка занозой сидят в сердце Браманте, и он не может мне их простить.

Говорят, он весельчак, увлекается даже стихоплетством, играет на лютне и наделен прочими достоинствами. Человек он, безусловно, разносторонне одаренный, но водит дружбу с людьми весьма сомнительного свойства. А впрочем, оставим его в покое, ибо все это касается его одного. Пишу о нем лишь для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, насколько же моя жизнь прямо противоположна жизни Браманте. Живу как каторжник. Мне не доставляет никакого удовольствия носить нарядную одежду, коротать вечера в окружении веселых друзей или занимать почетные посты, тратя попусту свое время... Мне, к примеру, никогда не стать хранителем печати или каким бы то ни было должностным лицом. Никогда не смог бы я потворствовать, а тем более соглашаться с неприемлемыми для меня взглядами.

Вся трагедия моей жизни в том, что сотворен я похожим только на самого себя. Ни с кем и никогда не изменю собственным принципам. Возможно, и рожден я для того, чтобы никому не нравиться. Я знаю это свое свойство. Оно мне известно по собственному горькому опыту, ибо принадлежит оно только мне одному. Все, что я вижу вокруг, мне докучает, и почти все меня раздражает. Мне не о ком сказать хорошее, от чистого сердца. Даже о своей семье. На меня наводит тоску и глубоко возмущает вся эта история с "индульгенциями", торговля которыми процветает. Говорят, что вырученные от продажи деньги пойдут на строительство нового собора св. Петра.

Если бы все это, не говоря уж об остальном, не огорчало так меня, возможно, и я мог бы казаться "веселым", как Браманте и все прочие, и даже вызвать к себе общую симпатию. Но мой лик отмечен печатью моих собственных горестей и страданий нашего народа. Я не в силах скрыть их.

* * *

Фортуна отвернулась от меня и на сей раз, в Сикстинской капелле, где теперь приходится мне трудиться. Вчера я обнаружил, что на некоторых участках потолка, уже расписанных мной, цвет заметно исказился. Поначалу я не хотел верить своим глазам. Подумал даже, что злую шутку играет со мной утренний свет, не успевший еще полностью осветить свод. Чтобы удостовериться в странном явлении, решил подождать, пока солнце взойдет еще выше. Только тогда я смог убедиться, что увиденное мною было вовсе не игрой света. Более того, на рассвете свет чуть брезжил и пощадил меня, не позволив разглядеть, как плесень проступила и на других участках фресок. Отослав помощников, я запер на ключ капеллу и отправился домой вне себя от горя. Лишь однажды мне пришлось испытать такое же чувство - в Болонье, когда не удалась первая отливка статуи. Пополудни я направился в Ватикан просить аудиенции у папы.

Сегодня утром я был принят и с болью в сердце попросил освободить меня от этой работы. В ответ на мои слова Юлий II посоветовал тотчас вернуться в Сикстинскую капеллу.

- В полдень пришлю вам Сангалло, - произнес он на редкость спокойным тоном и на прощанье добавил: - Ступайте и успокойтесь.

Позднее пришел мой друг Джульяно, который пояснил, что плесень вызвана излишком влаги в штукатурке и со временем должна исчезнуть под воздействием теплого воздуха.

Пока Джульяно растолковывал мне причину этой неудачи, я заметил, как стоявший рядом каменщик побледнел. Ведь именно он готовил известковый раствор. Что ты теперь ему скажешь? Дело сделано. Но доля вины лежит и на мне. Я должен был заметить, что оштукатуренная часть свода содержала больше влаги, чем это положено.

Что же теперь делать? Придется без толку терять время на выжидание. А что, если бы мне дозволили вновь взяться за прерванную работу над монументом папе? Это было бы самое разумное.

Должен признать, к сожалению, что помощниками я недоволен. Никто из них не работает, как хотелось бы, несмотря на мои каждодневные увещевания и просьбы работать старательно. Такое впечатление, что каждый из них действует во что горазд, а все вместе они собрались здесь только для того, чтобы каждую минуту отравлять мне жизнь. Все это уже начинает мне надоедать. Я испытываю неловкость перед Граначчи, Буджардини и Индако - дорогими друзьями моей ранней юности. Мне неловко и перед Бастьяно, племянником Джульяно да Сангалло, и остальными помощниками. Но моими сожалениями делу не поможешь. И я все более склоняюсь к решению остаться одному. Буду один продолжать всю работу, пользуясь услугами двух подмастерьев. Один мне нужен, чтобы растирать краски, а другой будет неотступно следовать за мной, менять воду в бадье и следить за кистями.

Мне уже слышится чей-то вопрошающий голос: так для чего же ты призвал к себе целую бригаду помощников? Что о тебе будут говорить эти молодые люди, вернувшись ни с чем во Флоренцию? Разве ты не знаешь, что никто тебе угодить не может? А если они тебя оклевещут так же, как Лапо и Лодовико, что ты скажешь в свое оправдание? Голос, задающий эти вопросы, по всей видимости, исходит от меня самого. Это голос моей совести, решивший подготовить меня к тому неприятному разговору, который вскоре мне придется вести с помощниками.

Я устал и вконец измотан. Взявшись за эту работу без особой радости, продолжаю ее чуть ли не на ощупь. Писать фрески - занятие не по мне. Мне никогда не приходилось ранее расписывать стены, и я хочу вновь повторить это папе, моему другу Джульяно и всем остальным. Готов заявить об этом даже моим соперникам. Стоит мне подумать об этом своде, как у меня начинается головокружение и кровь стынет в жилах. Свод преследует меня, как кошмарное видение. Ничем не могу отвлечь себя, чтобы избавиться от него. Свод постоянно у меня перед глазами, и я чувствую, как его огромная махина нависла надо мной, словно желая в любую минуту раздавить меня. У меня единственный путь к избавлению - возврат к скульптуре.

* * *

Вот уже несколько дней кряду замечаю, что работы в бывших залах суда продвигаются еле-еле, словно занятые там мастера утратили уверенность в свои силы. Давно не вижу Содому, Брамантино, Перуджино. Встречаю лишь кое-кого из их помощников, когда направляюсь в Сикстинскую капеллу или возвращаюсь оттуда. А недавно узнал, что папа распорядился приостановить все работы. Более того, он приказал даже соскоблить со стен уже выполненные фрески. В своей постоянной торопливости Юлий II дошел до того, что повелел уничтожить росписи, выполненные в прошлом веке некоторыми известными мастерами, среди коих Пьеро делла Франческа *.

Воля папы исполняется неукоснительно. И все это делается ради того, чтобы высвободить место вновь прибывшему. Я имею в виду Рафаэля, который получит максимальную свободу действия, работая в оголенных залах. Итак, Рафаэль прибыл. Уже было известно, что со дня на день он должен появиться в Ватикане, для чего ему расчищался путь. В этой подготовке все изощрялись понемногу: от римской курии и Браманте до благочестивых придворных красавиц из Урбино, перебравшихся в Рим в год восшествия на престол Юлия II. Словом, каждый старался замолвить папе словечко, дабы молодой маркизанец смог объявиться в Риме без малейшего промедления.

Видел сегодня только что прибывшего баловня судьбы. Мы поприветствовали друг друга, но не остановились. Я проследовал далее к дому, а он направился в Ватикан. Видимо, он шел из Борго *, где поселился. Его сопровождала целая свита прекрасно одетых молодых людей, веселых и душевных. И среди них выделялся Рафаэль, как всегда подтянутый, худощавый, с неизменной улыбкой на устах, одетый с еще большим великолепием и роскошью, нежели во Флоренции. Я же шел к дому в сопровождении моего подмастерья. Контраст с блестящей свитой Рафаэля был настолько разителен, что мне стало не по себе. Вдобавок ко всему мой подмастерье стал расспрашивать меня, кто эти молодые люди и тот, кого он сразу принял за их предводителя.

* Пьеро делла Франческа (ок. 1420-1492) - тосканский живописец. Испытал влияние Мазаччо, Брунеллески и нидерландского искусства. Его творчество, отличающееся величием образов, объемностью форм, прозрачностью колорита, последовательно перспективным построением пространства, заложило основы для развития ренессансной живописи флорентийской и венецианской школ. Среди его работ особое место занимают фресковые росписи в церкви Сан-Франческо в Ареццо.

* Борго - название одного из 14 районов Рима, расположенного между Ватиканом и замком св. Ангела, где селилось в основном высшее духовенство.

- Это Рафаэль, - ответил я ему, - а остальные - его ученики и друзья.

- Мастер, а почему у вас нет учеников?

Тут я не нашелся, что ему ответить, а он продолжал все спрашивать:

- Отчего всегда вы ходите один, мастер?

- Оттого что мне так удобно, - ответил я сухо.

- Рафаэль походит на князя, а вот вы...

- Что - я? Договаривай!

Мой парень совсем растерялся и замолчал. Но я продолжал настаивать, желая узнать, на кого же я похожу. Наконец он промолвил:

- Видите ли, мастер. Вы походите... на прямую противоположность Рафаэлю.

Впрочем, все это вздор. Знаю, что маркизанец уже приступил к работе в бывших залах апостольского суда. Пока мне доподлинно неизвестно, что он собирается писать. Но разные "советчики", богословы и эрудиты просвещают его, помогая сделать первые наметки предстоящих фресковых росписей. Известно также, что Юлий II призвал к своему двору Рафаэля, дабы тот запечатлел его образ. Папе хочется оставить прочную память о себе и своих деяниях. Говорят, что молодой живописец с готовностью взялся за исполнение этого пожелания. И не мудрено, ибо ему нет равных по части удовлетворения чьего-либо тщеславия. Рафаэль готов забыть самого себя, лишь бы ублажить того, кто заказывает работу. Со мной такого не случается. Никогда с заказчиками я не церемонюсь и не особенно считаюсь с их мнением.

Итак, Рафаэль приступил к делу. Но и я, как говорится, не сижу сложа руки. Особливо теперь, когда в Ватикане я уже более не в одиночестве. На своде Сикстинской капеллы можно видеть восседающего Захарию, одного из последних пророков. Мне удалось закончить фигуры пророка Иоиля, дельфийской сивиллы и написать сцены опьянения Ноя и потопа, обрамленные фигурами рабов. Закончены также рисованные архитектурные детали на этих участках плафона и сцены, украшающие распалубки.

Проделанная работа потребовала неимоверных усилий, которых я и не предполагал. И все же опыта во фресковой живописи у меня пока маловато. Не знаю, хватит ли меня на дальнейшую работу, а пока я сильно сдал. Но об отдыхе не помышляю, считая, что мое физическое состояние и настрой еще вполне сносны. Если бы я действительно решился поправить свое здоровье, мне бы следовало пожить в праздности по крайней мере месяца два. То же самое говорят здешние лекари. Но вряд ли я способен к такой жизни. Мой удел работать, не зная меры. Весь мой образ жизни мог бы показаться монашеским, но на самом деле живу я совершенно беспорядочно.

Что бы там ни было, продолжаю трудиться, насколько это в моих силах. В диком исступлении набрасываюсь на плафон Сикстинской капеллы, борюсь с глухой каменной громадой, пытаясь оживить ее на свой манер. Меня не оставляет надежда, что со временем обрету большую сноровку в этом новом для меня роде живописи и смогу работать еще быстрее, избавившись от пут, которые нередко мне связывают руки. Если мое усердие не принесет желанного результата, боюсь, что Юлию II придется искать более способного живописца, чем я. Конец сентября 1508 года.

* * *

Воспользовавшись тем, что я нахожусь вдали от Флоренции, мои братья обнаглели и ведут себя крайне непочтительно с отцом. Особенно изощряется по части брани с родителем мой братец Джовансимоне. Который год я обращаюсь к нему с увещеваниями и угрозами, призывая его жить в согласии с людьми и не нарушать семейный покой. Однако все мои усилия ни к чему не приводят. Если же он не прекратит свои споры с отцом и будет зариться на чужое, мне придется съездить во Флоренцию. Уж тогда я ему объясню, что все, чем мы располагаем, заработано мной. Придется поучить его уму-разуму и показать, как надобно обращаться с родителями.

Недавно обо всем этом я написал Джовансимоне. Что и говорить, мои домашние немало мне крови попортили. Вот уже более десяти лет я мотаюсь из конца в конец по Италии, тружусь непрестанно и терплю невзгоды. Все заработанное собственным горбом я отдал отцу и братьям и до сих пор продолжаю содержать всю семью. Но вряд ли я увижу когда-нибудь, что в семействе Буонарроти царит мир и согласие.

Мое здоровье расшатывается не столько от непосильного труда, как от неприятностей, которые мне постоянно доставляют мои домашние. Нынче вечером, к примеру, меня раздосадовал Джовансимоне, назавтра буду вынужден выговаривать Сиджисмондо, делать внушение Буонаррото или же расстраиваться из-за отца. И так бесконечно, словно других дел у меня вовсе нет.

В нашем доме живут по правилу: день прошел, и слава богу. Никто не хочет заниматься серьезным делом. А ведь все в доме умеют читать и писать. Даже обучены счету. Могли бы занять себя с пользой. Оставив место в лавке Строцци у Красных ворот, Буонаррото постоянно пишет мне о своем желании попытать счастье в Риме. И конечно, он рассчитывает на меня. А что я могу для него сделать? Не обращаться же за содействием к папе! Или мой братец надеется, что я пристрою его к носильщику, плетельщику или еще к кому-нибудь?

Мои домашние все еще не возьмут в толк, что семейство Буонарроти должно держаться достойно. По мне, уж лучше пусть братья бьют баклуши, чем служат приказчиками в торговых рядах. Если бы они имели наклонность к искусству, я держал бы их при себе. Но они ничего в этом не смыслят и в моем деле непригодны. Поэтому пусть себе Буонаррото остается во Флоренции, живет, как ему вздумается, и перестанет донимать меня невыполнимыми просьбами. То же самое хотелось бы сказать Джовансимоне и Сиджисмондо. Все чаще подумываю завести во Флоренции какое-нибудь дело, дабы занять моих домашних. Но люди они больно ненадежные. Не умея ничем всерьез и по-настоящему заняться, они могут вмиг все промотать. Тогда плакали мои денежки, а без того шаткое положение моей семьи еще более усугубится.

В моем доме среди братьев проявляется тяга к литературе. Им хотелось бы писать стихи и комедии, а также познавать мир, разъезжая по белу свету. Но я не поддерживаю такие наклонности, зная, насколько братья беспомощны там, где требуется настоящая работа ума. Мне более всего хочется, чтобы они занялись достойным делом и жили в мире и согласии, как и подобает уважаемым флорентийским семьям. Но видимо, я слишком многое от них требую. Нет, не могут они жить по-иному. Их удел - постоянно клянчить у меня деньги. Скрепя сердце мне придется то и дело писать им: "Ступайте в госпиталь Санта Мария Нуова и снимите со счета нужную сумму", вот чего ждут от меня в письмах отец и братья.

Хочу сказать несколько слов о помощниках. Со мной остались лишь Якопо дель Тедеско и Бастьяно, племянник Джульяно. Молодые люди послушны и привязаны ко мне. Но я не вижу от них никакого прока и вскоре распрощаюсь с ними. Особенно неловко перед Бастьяно, но ничего не поделаешь. Я не привык ни перед кем кривить душой, да и времени у меня нет, чтобы обучать молодежь. Я даже не знаю, чему ее учить. Мне нужны толковые люди, способные на жертвы и лишения, как и я. Но мне никогда таковых не сыскать, поскольку они еще не появились на свет божий. Убежден в этом. Работа над сводом в Сикстинской капелле раскрыла мне глаза и на помощников. Март 1509 года.

* * *

Папа неотступно следит за ходом моих работ, но не слишком задерживается, заходя ко мне. Навестив меня, он направляется затем к Рафаэлю, который работает в залах по соседству с Сикстинской капеллой. Обычно папа появляется в сопровождении приближенного монсеньора и двух камерариев. Не без труда взбирается на леса и принимается рассматривать фрески. Его интересует, какие сцены я намереваюсь далее писать. При этом он неизменно просит меня поторопиться. Я до сих пор не могу понять причину его постоянной торопливости. Юлий II во всем спешит: в разговоре, ходьбе, политических делах, решении разных вопросов, даже если позднее ему приходится отменять ранее принятое решение. Такова его натура. Порою он загорается какой-нибудь идеей до исступления, а спустя день или месяц способен отказаться от нее с полнейшим безразличием.

На днях, стоя на деревянных подмостках под сводом Сикстинской капеллы, он вдруг спросил меня, сколько мне еще понадобится времени для завершения работы.

- Не знаю, да и не могу знать, - ответил я.

- Извольте отвечать на мой вопрос, или вы не желаете?

- Вероятно, понадобятся еще года два, а может быть, и три.

Посох, которым он пользуется при ходьбе, задрожал в его руке.

- Отвечайте без обиняков. Два года - это слишком. Я не могу так долго ждать... Вам придется поторопиться...

- Работаю, как могу, и даже сверх сил... Ведь свод велик.

- Свод велик, свод велик, - повторил за мной Юлий II. - А почему бы вам не взять себе помощников?

- Подходящих людей нет. К тому же, работая один, я чувствую себя спокойнее... Да и времени у меня нет, чтобы возиться с помощниками.

Тут папа пристально посмотрел мне в глаза, а затем сказал, то ли в шутку, то ли всерьез:

- Берите пример с Рафаэля. Он не гнушается помощниками, которых у него предостаточно... Да и работа у него спорится, не то что у вас.

Не дав мне возразить, папа тут же спросил:

- А золото? Я пока не вижу золота в этих росписях. Свод должен выглядеть богаче. Добавьте поболе золота и не вздумайте мне прекословить...

Я хотел напомнить о бедности моих героев, но не посмел.

И на сей раз он лишил меня возможности ответить ему, неожиданно переменив тему разговора:

- Как поживает ваш отец?

- Неплохо. На днях ему удалось получить должность писаря неподалеку от Флоренции.

- А ваши братья?

- Им тоже живется неплохо.

- А как идут дела в ваших поместьях?

- Приносят доход моей семье.

Затем папа направился к лестнице семенящим шагом и начал торопливо спускаться с подмостков, словно внизу его заждались придворные, собравшиеся на аудиенцию.

Папе не терпится, чтобы не сегодня-завтра я закончил расписывать этот огромный свод. Мне не менее, чем ему, хочется поскорее закончить работу. Если я и дальше буду смотреть только на потолок, то в конце концов лишусь возможности что-либо видеть у себя под ногами. Глаза у меня болят. Чувствую, как они каменеют, и я уже с трудом вращаю зрачками. В затылке боль, словно на него давит ярмо, от которого я не в силах избавиться. Спина ноет, а ноги под вечер разламываются. Работать приходится в такой позе, которая становится для меня сущей пыткой. Лежа под сводом Сикстинской капеллы, испытываю почти нечеловеческие муки. Мой лекарь советует оставить работу хотя бы на месяц, а затем вновь взяться за дело, разумно сочетая труд с отдыхом. Словом, сколько дней работаешь, столько потом отдыхай, дабы дать возможность мускулам и всему организму обрести прежнюю силу.

Представляю себе, какую бы папа скорчил мину, если бы я передал ему слова лекаря. Хотел бы я посмотреть, что бы сделалось с его "добрым сынком" Рафаэлем, окажись он на моем месте. Пусть бы он поработал немного на этой верхотуре, когда краска и известка залепляют тебе все лицо. Молодой красавец не утруждает себя плафонной росписью. За него это делают другие. Маркизанец предпочитает расписывать не слишком высокие гладкие стены. Для работы ему подавай небольшие удобные залы, которые зимой отапливаются, а летом проветриваются.

В то же время хочу отметить, что ноги моей не было в залах, где работает Рафаэль. А вот он уже побывал в Сикстинской капелле, поднимался на леса, чтобы поближе разглядеть мои росписи... Кто ему дозволил, не знаю. Но я более не потерплю, чтобы он совал нос ко мне и лазил по лесам. Впредь, если ему захочется познакомиться с моей работой, пусть испрашивает разрешение только у меня. Ему не удастся более проникать исподтишка внутрь, как воришке. Коли хочет посмотреть, пусть гордыню поумерит и открыто попросит, как это бывало во Флоренции, когда он копировал наши с Леонардо картоны. Никому не дозволю хитрить и пользоваться плодами моих трудов, да еще оставлять после себя копоть от лампы на потолке. Знаю, что это дело рук маркизанца, который проникает ко мне по ночам и зажигает светильник.

Крадущие на рынке сосиски и кошельки рискуют угодить в каталажку. А вот иные, которые воруют чужие мысли, ничем не рискуют да еще пользуются всеобщим уважением. Как найти на таких управу?

* * *

Буонаррото решил жениться, о чем сообщает мне в пространном письме, стараясь во что бы то ни стало убедить меня в своевременности такого решения. Он, видите ли, воспылал неодолимой страстью. Меня все это мало интересует, да и нет желания противоречить ему. Но мне вовсе не хотелось бы оказаться причастным к делам такого рода, иначе еще одна семья сядет мне на шею.

На сей раз буду говорить напрямик. Предупрежу брата, что, прежде чем брать жену, следовало бы призадуматься, в состоянии ли он содержать ее. Пусть подумает и о детях, которые должны расти сытыми и здоровыми. К тому же их придется учить, коли они того пожелают. Было бы куда лучше, если бы он побольше занимался делами в лавке, которую я приобрел для него и остальных братьев. Только тогда можно будет рассчитывать на доходы, чтобы содержать семью, которой он решил обзавестись.

Время для женитьбы он выбрал самое неподходящее. Ведь братья только что затеяли торговое дело. Думаю, большой беды не будет, если он повременит несколько месяцев. За это время никто не постареет, страсть перекипит и поостынет, да и сам он, возможно, одумается.

Любопытно было бы знать, что думает о предстоящей женитьбе наш отец Лодовико и какие советы дает сыну на сей счет. Хотелось бы также знать мнение остальных братьев - Джовансимоне, Сиджисмондо и Лионардо. Интересно, посоветовался ли Буонаррото с отцом, прежде чем писать мне о своем намерении жениться? Достопочтенный синьор Лодовико имеет обыкновение перекладывать на мои плечи свои дела и сумасбродства собственных чад, словно сам лишен права голоса. Видимо, ему недостает необходимого авторитета в семье. Да откуда таковому взяться, коли до сих пор отец, как, впрочем, и его сыновья, жил, что говорится, надеясь на авось. Свое желание видеть семью в достатке он ничем не подкреплял.

Заканчивая письмо, Буонаррото пишет о своем намерении приехать на несколько дней в Рим, дабы лично переговорить со мной о предстоящей женитьбе. Час от часу не легче. Нет уж, попрошу его повременить с приездом, пока не закончу роспись первой половины плафона в Сикстинской капелле. К тому времени мне самому хотелось бы наведаться во Флоренцию. Вот тогда и сможем поговорить, сколько душе угодно.

Я всегда жду каких-нибудь неприятностей из дома. Но на сей раз известие Буонаррото меня настолько огорошило, что я вновь во власти мрачных мыслей.

Между тем резь в глазах меня изрядно беспокоит. Чтобы прочесть письмо, мне приходится держать его высоко на вытянутых руках. При ходьбе почти не чувствую, куда ступают ноги. А порою испытываю такое ощущение, будто все вокруг меня находится в каком-то неведомом мне измерении. Вынужден работать с крайней осторожностью в Сикстинской капелле, дабы не свалиться с лесов. Чувствую, как все тело сжалось в клубок, словно меня стянули крепко-накрепко канатами.

Не дождусь того дня, когда огромный свод целиком будет расписан. Только тогда настанет час моего избавления, ибо каждый божий день вынужден бороться, предпринимая отчаянные, невероятные усилия, как герои в моей сцене потопа, пытающиеся избежать смерти.

В последние дни до меня дошли слухи, которые привожу здесь не без чувства страха. Говорят, что Юлий II намеревается силой восстановить власть Медичи во Флоренции, дабы склонить строптивую Тоскану к "большему повиновению" папскому государству и вырвать ее из-под французского влияния. Словом, если верить этим слухам, папа решил захватить Феррарское княжество и изгнать французов из Италии с помощью испанцев.

Похоже, Юлий II не оставил свои прежние планы, цель которых освобождение Италии. Но позволительно спросить, о каком освобождении может идти речь, коли на смену одним чужеземным захватчикам придут другие? На мой взгляд, вся эта нечестная игра может обернуться неисчислимыми бедствиями для итальянцев и задушить последние свободы, кое-где сохранившиеся на нашей многострадальной земле. И понять смысл этой игры не так уж трудно. Как бы было хорошо, если бы папа оставил в покое Флоренцию с ее республиканским правлением. Но нет же, он никак не может примириться с тем, что Флоренция свободна благодаря поддержке французов и что Медичи могут туда въехать только как частные граждане.

В Сикстинской капелле мне помогают теперь только два подмастерья, Джованни и Бернардо. Я взял этих молодых парней вместо вернувшихся домой Якопо дель Тедеско и Бастьяно. Хочу надеяться, что оба моих помощника, которых мне пришлось отправить обратно во Флоренцию, как и всех остальных, не будут на меня в обиде.

Мне нужны главным образом подручные, в чем я уже убедился на собственном опыте. Каковы бы ни были помощники, все они хотят быть независимыми и действовать по-своему. А коли так, пусть себе работают дома.

* * *

Обо мне ходит молва, будто я брюзга и вечно всем недоволен, даже когда дело касается вещей, весьма далеких от искусства. Такого мнения придерживаются многие, и порою не без основания. Вот и нынче меня потянуло взяться за перо, чтобы излить свою горечь и посетовать на судьбу. Но попробуем разобраться, в чем тут дело, и посмотрим, заслуживаю ли я большего внимания к себе со стороны ватиканских властей.

Когда заводят разговор обо мне, то обычно рассуждают так, словно речь идет не о человеке, а о муле. Я и на самом деле словно вьючное животное. Мне позволительно без устали писать фрески, высекать статуи, но не дано занимать высокие посты, рассчитывать на почести, награды и тому подобное. Словом, мул есть вьючное животное, и весь сказ, и когда он тянется к человеку, его отгоняют прочь пинками, ибо скотине не положено общаться с людьми. Точно так же и мне отказано в общении с ближним, а посему меня предпочитают держать подальше от себя. Так думают многие, и по крайней мере именно такое отношение было ко мне до сих пор. Но пойдем далее и будем называть вещи своими именами.

В этих записках я, кажется, уже писал о назначении Браманте хранителем печати Ватикана. Мне, например, никто не удосужился предложить такую должность. Но в ту пору я сказал самому себе: "Успокойся! Браманте гораздо старше годами, а посему его предпочли тебе". Я не роптал и ни с кем словом не обмолвился об этом.

Теперь и для Рафаэля найдено "теплое местечко", доходное и не хлопотное. Но почему на сей раз для Рафаэля, а не для меня? Отчего не приняли во внимание, что я на восемь лет его старше да и заслуг у меня поболе? Ведь я столько лет работаю для папы, а он здесь без году неделя.

Думаю, на сей раз я вправе возмущаться, выражать недовольство и хулить всех тех, кто творит беззаконие. Хотя меня и считают мулом, но я не лягаюсь, а сам постоянно получаю оплеухи. Не успел этот красавчик здесь объявиться, как его тут же назначили писарем апостольских указов. Причем эта почетная должность предоставлена ему лично Юлием II. Итак, Рафаэль займет место, оставшееся вакантным после бедняги Винченцо Капучии, и станет писарем апостольских указов со всеми вытекающими отсюда "почестями, обязанностями и вознаграждениями". Что касается "обязанностей", то Рафаэль их возложит на других. Говорят, он еще ни разу не показывался в новой канцелярии. Ему теперь не до этого. Но от "почестей и вознаграждений" он ни за что не откажется.

Возвышение Рафаэля, а я именно так понимаю принятое решение, задело меня за живое по многим причинам. Прав я или не прав, но во всей этой истории я усматриваю полное невнимание ко мне и чрезмерную заботу о молодом живописце из Урбино. Если говорить начистоту, то, несмотря на свои двадцать пять лет, он сумел обворожить в считанные дни самого Юлия II, курию и римскую аристократию. Более того, ему удалось заполучить важнейший пост, даже не домогаясь его. Но самое комичное в этом деле то, что вновь испеченный писарь апостольских указов не умеет даже писать.

Папа и его советники должны были действовать без пристрастия и не оказывать такую почесть ни мне, ни Рафаэлю. Но они поступили иначе, чем нанесли мне незаслуженное оскорбление, даже если молодой живописец был здесь ни при чем. Ему эта должность была просто "предложена".

На днях имел об этом разговор с Джульяно да Сангалло, который не видит здесь ничего предосудительного. Мой друг архитектор считает в порядке вещей, что Рафаэлю оказываются подобные почести.

- Пойми раз и навсегда, что ты не рожден быть царедворцем, - закончил разговор Джульяно.

Друзья и знакомые составили обо мне превратное мнение, и мне трудно их переубедить.

Особых иллюзий я не строю, но с горечью замечаю, как постепенно утрачиваю завоеванное в Риме положение и как меня обходит этот молодой человек, с улыбкой шагающий по жизни. Он безостановочно идет вперед, и его не в чем упрекнуть. Лично мне он не сделал ничего плохого, обо мне не сказал дурного слова, даже общаясь с Браманте, с которым, кстати, водит дружбу. Он со всеми здесь дружен, но в меру, никого не выделяя и не вставая ни на чью сторону. Именно в этом главная притягательная сила всюду желанного молодого человека.

Когда я встречаю его, он приветствует меня с неизменным радушием, даже если я пытаюсь избежать его, что со мной нередко случается. Сам не знаю отчего, но стоит мне завидеть его, как что-то вынуждает меня пройти стороной. Сколько раз давал себе зарок: "Если нынче повстречаю его, остановлюсь и поговорю". Но мне никак не удается побороть себя.

С той поры, как этот молодой человек объявился в Риме, я подпал под его обаяние, от коего могу избавиться, лишь избегая встречи с ним. Подумать только, что каких-нибудь шесть-семь лет назад он стоял передо мной во Флоренции навытяжку, как робкий ученик перед учителем! Не знаю, что могло измениться за это время, но я все более усматриваю в нем опасного соперника. Возможно, меня отдаляют от него его роскошь и великолепие окружающих его людей, а возможно, и сам его образ жизни, столь отличный от моего. Мы оба поселились неподалеку от Ватикана, но я занимаю скромный дом около церкви Санта-Катерина, а он расположился в прекрасном особняке. Одному ему предназначены симпатии двора и всех прочих. Все тянутся к нему, как к целительному источнику, стараясь заручиться его расположением.

Но теперь меня всецело занимают мысли о моих обнаженных героях, которых я пишу в Сикстинской капелле. Опирающиеся ногой на каменный пьедестал обнаженные рабы смотрят сверху на зрителя, не проявляя к нему никакого интереса. Они во власти собственных дум. Вот такими мне хочется изобразить моих рабов и других героев, которых успел набросать на картоне. Они будут непохожи друг на друга, но в их лицах можно будет узреть безразличие или презрение к тем, кто их разглядывает. Всех их будет объединять первозданная сила и благородство.

Иные чувства будут выражать пророки и сивиллы. Но я их изображу обычными людьми, с коими сталкиваюсь в повседневной жизни. Никто из них не вырвется из нашего привычного мира. А посему никаких нимбов, сияний и прочих атрибутов святости. Все мои герои - дети единой семьи, имя которой человечество.

Мир, который я хочу показать в Сикстинской капелле, - это мир простых людей с близкими всем нам мыслями и чаяниями. Многие осаждают Рафаэля просьбами запечатлеть их в фресках, которыми он расписывает бывшие залы апостольского суда. И он с готовностью удовлетворяет желающих, ибо изображаемый им мир является миром тщеславных людей. Вряд ли кто обратился бы ко мне с подобной просьбой. Готов побиться об заклад, что никому из этих знатных господ - старых и молодых - не захотелось бы увидеть себя запечатленным на потолке Сикстинской капеллы в образе пророка, раба или терпящего бедствие в сцене потопа. Мой "живописный мир" слишком отличен от того, чем так дорожит Рафаэль, и способен настроить на всевозможные размышления. Но он никогда не будет потворствовать тщеславию или ублажать глупую амбицию. Мой мир объединяет и роднит людей...

Напасть любую, гнев и злую силу

Возможно одолеть, вооружась любовью

Октябрь 1509 года.

* * *

Хотелось бы соединить в одной сцене темы первородного греха и изгнания из рая, которые первоначально я намеревался писать раздельно. Набирается множество интересующих меня сюжетов, и я побаиваюсь, что мне не хватит отведенного для росписей пространства. Такое ощущение, будто уже написанные сцены разрастаются, заполняя поочередно весь свод. Я теряюсь, в ушах стоит гул, словно по голове бьют молотом, а мое воображение продолжает порождать все новые сцены и образы. Однако весь фресковый цикл должен вобрать в себя девять тематических сцен, обрамленных изображениями двенадцати пророков и сивилл, а также обнаженными фигурами, заполняющими люнеты и распалубки. В общей сложности мне предстоит написать около трехсот фигур, из коих каждая уже нашла свое место в многочисленных набросках и рисунках. Так чего же мне беспокоиться?

Свод таков, каким я его вижу на самом деле. И мне не удастся расширить его, чтобы уместить другие сцены, то и дело возникающие в моем неугомонном воображении. И с этой мыслью мне следует смириться раз и навсегда. Во избежание неприятных сюрпризов я должен четко следовать разработанному замыслу. Только тогда мне удастся избавить себя от грустных мыслей, которые порою одолевают меня. Когда я смотрю на подготовительный картон с рисунками, то чувствую себя полным хозяином положения и непокорный свод вновь оказывается мне подвластен. Ко мне возвращаются приятное спокойствие и уверенность, но ненадолго.

Кроме росписей в будущих папских покоях, Рафаэль продолжает писать мадонн и портреты. От заказчиков нет отбоя, как когда-то во Флоренции. Но теперь он не в состоянии всех осчастливить. На днях он приступил к написанию портрета Юлия II, сидящего в кресле за рабочим столом.

Коль скоро папа возымел желание заиметь собственный портрет, то лучшего исполнителя ему не сыскать. Рафаэль способен мастерски изобразить любого. Он уже в милости у папы, а теперь постарается исполнить его желание, приложив все старание, на какое он только способен. Тем самым он обретет еще больший вес в этом обществе, обеспечив себя заказами на будущее. Но молодой живописец уже пользуется таким успехом и известностью, которых никто не в силах достигнуть.

В последние дни я раза три видел, как он выходил из ватиканского дворца. При его появлении окна всех домов раскрываются и из них выглядывают оживленные лица людей, не спускающих с него глаз. Народ из лавок и харчевен валит на улицу, стараясь не проглядеть его. Мне не раз приходилось видеть такие сцены и во Флоренции. А он выступает в окружении своих учеников и все той же неизменной свиты поклонников. Особенно неравнодушны к нему женщины, которые прямо млеют при виде его. Но он лишь улыбается и спешно проходит мимо. Ему некогда осчастливить ни одну из этих завороженно смотрящих ему вслед молодых красавиц, способных любому вскружить голову. Нет, он может только одарить их улыбкой, и не более, ибо спешит к другой - пышной красавице венецианского типа, но с иссиня-черной копной волос, томным лицом и живыми глазами. Словом, в жизнь молодого мастера случайно вошла женщина редкой красоты, которой удалось поразить его сердце блеском своих несравненных карих глаз. Он привел ее к себе в дом и теперь живет с ней вместе. Кажется, он даже работать не может, если ее нет поблизости. Говорят, что он настолько привязан к ней и нуждается в ее присутствии, что берет ее с собой во дворец. Она сидит теперь рядом, пока он, стоя на деревянных подмостках, расписывает стены в папских покоях.

Но маркизанец несколько изменился в последнее время. У меня такое ощущение, что он спал с лица и побледнел. А тем временем его избранница стала самой известной женщиной во всем Риме и повсюду в почете, несмотря на свое положение содержанки. Сколько римских аристократок завидуют ей и желали бы оказаться на ее месте. Говорят, он уже написал ее портрет. Зовут ее Маргарита *. Она дочь одного простолюдина из Трастевере.

* Маргарита - дочь сиенца Франческо Лути, державшего булочную на улице Санта Доротеа в римском районе Трастевере (кварталы городской бедноты). Впоследствии стала фигурировать под именем Форнарины (от итал. fornario пекарь, булочник).

Все эти подробности я узнал от своих подмастерьев. Хочу добавить, что мастерская Рафаэля притягивает к себе многих, как спасительный источник. Люди идут за помощью, и молодой мастер старается удовлетворить эти просьбы по мере сил и возможностей. К нему тянется молодежь, проявляющая наклонность к искусству. Он щедро раздает милостыню, вступается за некоторых осужденных, добиваясь их освобождения, одаривает приданым девушек из бедных семей. Нет, он не тратит деньги на пиршества, гулянки и сомнительные развлечения, как Браманте. Любит роскошь и живет в роскоши, но без чрезмерных излишеств и праздности. Ему полюбилась девушка, и он сделал ее своей. Обожает свою работу и испытывает также влечение к религии. Мне доподлинно известно, что, бывая в ватиканском дворце, он часто присутствует на заутрене, которую почти каждый день служит сам Юлий II в своей частной часовне или в капелле Никколина. Маркизанцу предоставлена и эта привилегия. Лишь немногим лицам дозволено присутствовать при отправлении папой религиозных обрядов.

Авторитет Рафаэля все более возрастает и в римском обществе, где он стал лицом первостепенной важности. Литераторы, ученые, влиятельные придворные - все наперебой домогаются его расположения.

Если бы в связи с этим мне пришлось говорить о себе, то следовало бы признать, что, по-видимому, я не в состоянии жить, как все остальные. Я даже не умею прилично одеться. Лишь от случая к случаю привожу в порядок нечесаную гриву и бороду, глаза у меня покраснели и слезятся от краски, ношу не снимая грубую одежду из посконины. Часто чувствую себя в одиночестве, хотя на самом деле это не совсем так.

Мое замкнутое и почти оторванное от папского двора существование все более вынуждает меня уединиться в мире, которому чужды как праздное славословие и парадная мишура света, так и обычаи простолюдинов. Я бы мог назвать этот мир только своим. В нем я чувствую себя полным хозяином и пользуюсь абсолютной свободой, пренебрегая нравами и привычками двора, богачей, народа. Моя жизнь целиком посвящена искусству, и все мое внимание сконцентрировано на том, что я замечаю вокруг себя. Для меня искусство - это не средство, помогающее выделиться в жизни, а выражение внутреннего мира художника, осознавшего свои возможности. Порою я спрашиваю самого себя: а не выражаю ли я самосознание и чаяния нашего народа?

Хотя о Рафаэле здесь написано уже немало, мне хочется вновь вернуться к нему и добавить, что его славу я принимаю такой, какая она есть, а именно: счастливый случай благодаря редкостному характеру, равного которому не сыскать на земле, и умению жить так, как никто другой не способен, кроме него одного. Кстати, об этих его свойствах мне не раз приходилось слышать от самых образованных людей при ватиканском дворе.

Чтобы не запамятовать, хочу отметить, что павийский кардинал, а ныне папский легат в Болонье действует, не совсем четко следуя распоряжениям Юлия II. Пока это лишь слухи, и мне неизвестно, насколько они обоснованны. Но все настойчивее ведутся разговоры о предстоящей поездке папы в Болонью. Поговаривают, что на сей раз он полон решимости окончательно выдворить правящее семейство Д'Эсте из Феррары.

Подумываю приобрести еще одно поместье где-нибудь неподалеку от Флоренции. Возможно, в Ровеццано. Поручу отцу заняться этим делом. В таких вопросах он знает толк.

* * *

Хочу упомянуть об одном эпизоде, касающемся Браманте. Если сейчас не запишу, то со временем забуду.

Как-то папа призвал меня к себе в рабочий кабинет. Я несколько замешкался с делами и отправился к нему с некоторым запозданием. Каково же было мое удивление, когда у папы я застал и Браманте. На сей раз Юлий II тут же предложил мне сесть, радушно улыбаясь. Браманте же не улыбался и выглядел угрюмым. Я даже подумал, что он чем-то обеспокоен. Мне не была известна причина вызова к папе. Однако я догадался, в чем дело, едва папа Юлий спросил, насколько соответствуют истине мои публичные заявления о разрушениях, произведенных по приказу Браманте в старой базилике св. Петра, где работами руководит его помощник Джульяно Лено. Вот тогда-то я и начал, как говорится, выкладывать все начистоту, не обращая внимания на сидящего рядом Браманте. Сказал, что тот распорядился уничтожить ценнейшую мозаику в старой базилике св. Петра, хотя ее можно было сохранить, будь на то добрая воля. Рассказал, с каким остервенением разрушались хоры в церкви Санта-Мария-дель-Пополо, которая была подвергнута настоящему глумлению. Напомнил папе и об уничтожении памятников античности, и об ущербе, причиненном многим ценным постройкам, в том числе церкви Сан-Пьетро ин Винколи *. Причем, круша и ломая, Браманте даже не побеспокоился о сохранении хотя бы части старинных построек.

* Церковь Сан Пьетро ин Винколи - Микеланджело не случайно упоминает эту церковь, которая особенно дорога Юлию II, так как до избрания папой он носил титул кардинала Сан Пьетро ин Винколи.

Маркизанец слушал молча, хотя его угрюмость, которую я заметил поначалу, стала уступать место некоему подобию улыбки. Это еще более подзадорило меня, и я не преминул упомянуть о колоннах из порфира и малахита в старой базилике св. Петра.

- Хотя их-то можно было бы пощадить! - воскликнул я, обращаясь к папе. - Какая нужда была корежить колонны с таким остервенением и засыпать их землей?

На сей раз Браманте решил возразить и, обратившись к папе, заметил, что перевозка колонн в другое место потребовала бы уйму времени и обошлась бы казне в копеечку.

- Затраченный труд, время, деньги - все пошло бы прахом, ваше святейшество, - промолвил маркизанец.

Это говорил льстец, знающий цену своим словам. Но я без особого труда разгадал их смысл. И все же мне пришлось раскрыть рот от удивления, когда папский архитектор решил "отыграться" за все здесь сказанное мной.

- Микеланджело молод... и в искусстве зодчества несведущ, а посему позволительно простить его.

Так вот как он повернул дело. Лучше и не придумаешь. Но я тут же дал ему понять, что меня так просто не проведешь и я остаюсь при своем прежнем мнении, на какие бы уловки он ни пускался.

Раза два папа просил меня поумерить пыл и говорить более сдержанно, но сам так и не вмешался в нашу перепалку. Под конец он призвал нас обоих к "полюбовному согласию".

Я первым покинул кабинет папы и вернулся в Сикстинскую капеллу вне себя от досады и огорчения. Что там греха таить, мои жаркие речи оказались пустым звуком, и все останется, как прежде. Зашедший ко мне Джульяно да Сангалло полностью разделяет мое возмущение "деяниями" маркизанца. Ему они доподлинно известны, и я не раз выслушивал его сетования по этому поводу. Но сам он не желает рисковать и докладывать папе о злоупотреблениях Браманте. Нет, я не таков и нисколько себя не корю за смелый выпад. Мой друг охоч только на словах порицать маркизанца, а коснись дела, он тут же сникает. А ведь, казалось, мог бы попытаться спасти отдельные ценные реликвии, работая бок о бок с Браманте над сооружением нового собора св. Петра. Правда, мой друг признался однажды, что любая его попытка подобного рода оказалась бы тщетной.

Теперь с Браманте ничего уже нельзя поделать. Как одержимый маньяк, он готов ломать и крушить все напропалую. Моя стычка с ним была последней попыткой призвать его к более уважительному отношению к наследию старины. Он способен любым своим начинаниям придать видимость вполне разумного решения, которое всякий может принять с закрытыми глазами. "Есть вещи столь же болезненные, сколь и необходимые", - любит повторять он.

Я не питаю особой симпатии к этому большеротому человеку с лысым черепом и маленькими юркими глазками. Он мне чужд не только своим образом жизни, но и своими убеждениями. Все в один голос признают его "современным мастером". Я же склонен считать его современным только по части спеси. За свои деяния он заработал вполне заслуженное прозвище - "разрушительных дел мастер". Но его это не смущает, и он продолжает ходить с гордо поднятой головой.

Его появление на строительных площадках вызывает восхищение, особливо когда он принимается распекать каменщиков и рабочих, призывая их действовать поживее. Ему удается заражать своим пылом всех, кто работает под его началом, включая и моего друга Джульяно. А самого его постоянно поторапливает Юлий II.

На днях мне пришлось наблюдать за его действиями на той стороне Тибра, близ флорентийского квартала, где сносу подлежат многие старинные постройки. По распоряжению папы Юлия там прокладывается новая улица, которую уже окрестили в его честь и называют вия Джулия. Многие выражают недовольство, сомневаясь в целесообразности сноса ценных построек. Но на все возражения Браманте отвечает повелительным тоном, что ему некогда вступать в споры, а нужно поскорее расчистить место для новой улицы, берущей начало неподалеку от моста св. Ангела и ведущей к мосту папы Сикста. Февраль 1510 года.

* * *

Все с большим беспокойством думаю я о том, что вскоре леса в Сикстинской капелле будут разобраны и перенесены на новое место для завершения росписи потолка. Если говорить начистоту, это приятное волнение. Ведь скоро я смогу увидеть, что роспись первой половины свода закончена. Есть еще одна немаловажная причина, придающая мне силу и бодрость духа. Работа спорится, и наконец-то я могу признать, что техникой фресковой живописи овладел в совершенстве. Меня уже нисколько не тревожит мысль о возможном появлении плесени на грунтованной поверхности. А ходом моих работ доволен даже Юлий II.

Однако чувствую, как все тело постепенно свертывается комом. Шея спереди вздулась, словно у меня вырос зоб. Правое плечо возвышается над левым, а голова оттянута назад к спине. Разговаривая с собеседником, никак не могу найти для глаз нужное положение. И пока разговариваю с кем-нибудь, глаза непослушно смотрят в сторону. Даже папа заметил эту особенность и посоветовал мне отдохнуть от работы денек-другой. Но я уже не в силах оторваться от свода и каждый день спозаранку спешу в Сикстинскую капеллу, где чувствую себя как рыба в воде. Там, под сводом, мое тело принимает ставшее уже привычным для него положение и я уже не ощущаю никаких неудобств... Даже ломота в костях и резь в глазах проходят, силы прибывают, и я спокойно продолжаю работать. Но с наступлением сумерек, когда я вынужден прекращать работу, судорогой сводит все тело, словно на меня набрасывается стая прожорливых рыжих муравьев. И такая награда за труд меня ожидает каждый вечер.

Хочу сказать и о другом. Недавно выписал к себе из Флоренции сына Пьеро Бассо, чтобы тот присматривал за моим хозяйством. Вижу, однако, что парень целыми днями возится с глиной, рисует и тратит время понапрасну. Если таковы были намерения этого юнца и его отца, который просил за сына, то ему следовало оставаться у себя дома. Я обещал парню, что при желании он сможет и порисовать часок-другой, но не целый день и не по ночам, как это нередко с ним случается. Его отец заверил меня, что сын ко всему приучен, будет присматривать за моим мулом и даже спать на земле, коли в том будет необходимость.

На днях написал своему отцу и попросил его найти какой-нибудь благовидный предлог, лишь бы избавить меня от присутствия этого парня. Думаю, что к его же пользе поскорее вернуться во Флоренцию, где он сможет целиком заняться рисунком и учебой. Мне вовсе не хочется, чтобы он жертвовал собой ради моих домашних нужд. К тому же мне нужны подручные, привыкшие к житейским трудностям и способные на любые лишения, а не юнцы, мечтающие стать художниками.

Надеюсь, что, оказавшись у себя дома, парень не будет в особой обиде на меня. Он немало порасскажет отцу "новостей" о моих вкусах и привычках, моем нраве и прочем. Под нажимом своего родителя парень вспомнит, что в моем доме ему не приходилось видеть ни одной женщины, что живу я бирюком, питаюсь скудной пищей, как последний бедняк, и т. д.

Этот дом доставляет мне немало хлопот. Уборка, закупка провизии, подручные, мул... Мне не раз уже говорили, что пора жениться. Что и говорить, женщина смогла бы вести все хозяйство. Имея жену под боком, я был бы устроен. Ходил бы чистым и был бы ухожен, как и подобает порядочному человеку.

Но к этому разговору вернусь в другой раз...

Природой так заведено,

Что эти дамы и девицы

Сводить с ума большие мастерицы.

Одна из них сразила наповал,

Я из огня да в полымя попал.

Не пожелал такого и врагу:

Терзаюсь, мучаюсь, напраслину терплю.

И чем сильней горю, тем холодней ответ,

Порой бываю тихой радостью согрет,

Тогда счастливее меня на свете нет.

Май 1510 года.

* * *

В Ватикане только и разговоров что о портрете папы, написанном Рафаэлем *. Мне на днях показывали его в папской приемной. Работа выполнена с присущим маркизанцу старанием, и в ней он отдал дань лучшим флорентийским традициям. Юлий II изображен сидящим в рабочем кресле с высокой спинкой. Руки его опираются на подлокотники, а пальцы сплошь усыпаны кольцами с драгоценными каменьями. Облаченный в нарядные красно-белые одеяния, папа сидит с покрытой головой. Его лицо с длинной и белой как лунь бородой контрастирует с пурпуром накидки и головного убора, сразу же привлекая внимание. Такое противопоставление не может не вызвать восхищение. Ярким живописным пятном выделяется и белоснежная туника с бесчисленными складками, столь умело распределенными, что они кажутся легкими как пушинки. Картина оставляет приятное впечатление, и я бы даже сказал, что от нее глаз не оторвешь.

* ...о портрете папы, написанном Рафаэлем - портрет находится в галерее Уффици, Флоренция (ок. 1511).

Как говорится, это "стоящая живопись", которая пришлась бы по вкусу старым мастерам флорентийской школы. Картина прекрасна и по форме. Краски положены в разумной дозировке и сочетании, да и композиция превосходна. Юлий II сидит со слегка опущенным книзу взором и плотно сжатыми губами. Он именно таков, папа, и его сразу узнаешь. В Риме один только Рафаэль способен писать портреты столь высокого художественного достоинства.

Мне сказывали, что маркизанец пишет еще один его портрет на стене одного из залов папских покоев. На сей раз Юлий II предстанет в облике канонизированного папы Григория I в окружении других персонажей. Кажется, Рафаэль помещает немало портретов в своем фресковом цикле. Там у него портреты живых и мертвых. Он готов удовлетворить любую просьбу и пишет даже лики усопших. Так и хочется назвать его "ликописцем". Думаю, однако, что эта склонность к писанию портретов составляет одну из сильнейших сторон искусства Рафаэля. Здесь ему приходится раскрывать тайны ремесла и показывать все свое художественное мастерство, принесшее ему славу.

Откровенно говоря, мне не хватило бы прыти по этой части. Да и можно ли испытывать удовольствие от работы, когда перед тобой торчит физиономия какого-нибудь идиота, чьи глаза шпионят за каждым твоим движением. Нет, я предпочитаю творить в уединении, чтобы никто мне не докучал. И как бы ни был велик свод Сикстинской капеллы, на нем не найдется места ни одному портрету. Кстати, любому, кто просит меня изобразить его в облике пророка или другого персонажа, я неизменно отвечаю: "Какой в этом прок?"

Я беру своих героев из головы и не ищу их ни среди богачей, ни среди бедняков. На потолке Сикстинской капеллы никогда не будет изображен никто из членов римской курии, ни их племянники и придворные. Я работаю для всех, и никому не будет дана привилегия увидеть собственное изображение. Меня отнюдь не вдохновляют лица всех этих бездельников, погрязших в праздности. Персонажи, которые я мог бы изобразить, находятся вне моего художественного сознания, вне моих личных привязанностей. Мой взор обращен к миру и его создателю. Я стремлюсь выразить общее, присущее всему человечеству. С меня достаточно того, что в обычной повседневной жизни мне приходится иметь дело с отдельными людьми.

Даже если бы мой отец попросил меня создать его портрет, я бы, рассмеявшись, сказал ему: "Какая тебе от него польза?" Когда у меня возникает мысль изобразить самого себя, я тут же гоню ее прочь и говорю себе: "Для чего тебе автопортрет?"

Не перестаю думать об отце и братьях. А в последнее время у меня возникла мысль отдать им свои сбережения в банке Санта Мария Нуова и приобретенные мной поместья в окрестностях Флоренции. Может быть, тем самым мне удастся решить раз и навсегда наши семейные проблемы. Может быть, тогда между нами установятся иные отношения. А самое главное, я смог бы избавить себя от стольких забот и неприятностей. Но мой братец Сиджисмондо - отпетый бездельник, как, впрочем, и Джовансимоне. А отец совершенно не способен держать семью в руках. Боюсь, что они враз промотают все деньги и поместья. Следует еще раз все хорошенько продумать, прежде чем заводить об этом разговор с отцом.

Мне не дает покоя и другая мысль. Сохранив часть своих сбережений, я мог бы вернуть семейству Буонарроти его былое достоинство. Словом, мне хотелось бы, чтобы мое состояние досталось тому из Буонарроти, кто смог бы с толком использовать его и продолжить наш старинный род, до сих пор не утративший свой фамильный герб. Но среди моих братьев я не вижу никого, кто был бы способен на это, кому была бы дорога наша фамильная честь. Даже Буонаррото не таков, хотя я его считаю лучшим из братьев. Меня бесконечно огорчает, что все мои заботы о семье и старания не приводят к желанному результату.

Такое впечатление, что моих домашних это вовсе не занимает. Им до сих пор не зазорно жить на улице Моцца, в этой мышиной норе. Да они и не думают подыскать себе более достойное пристанище. Я же который год только и мечтаю об этом. Себе же на голову приобрел им во Флоренции лавку, из-за которой распри в семье еще более обострились. Вижу, что все мои честолюбивые мечты наталкиваются на полное безразличие моих домашних.

Должен здесь отметить, что Баччо д'Аньоло, этот упрямый осел, все еще бьется над идеей завершить купол Филиппо Брунеллески. Даже оставшись в одиночестве со своим проектом, он не хочет сдаваться, несмотря на очевидную правоту моих возражений. Уезжая из Флоренции, я пообещал задать ему трепку, посулив то же самое попечителям собора Санта Мария дель Фьоре. Говорят, что Баччо все же установил часть аркатур вокруг барабана под куполом и намерен работать далее. Едва вернусь домой, заставлю сбросить всю эту чепуху. Я поклялся себе довести дело до конца. Никому не дозволено навязывать свои бредовые идеи, а тем паче уродовать чужие творения.

* * *

Сегодня могу записать, что роспись первой половины плафона Сикстинской капеллы завершена. Начну расписывать оставшуюся часть свода сценой сотворения человека. Надеюсь, что работа пойдет поживее, ибо теперь в этом деле мне нечему учиться. Не придется более заменять написанное, замазывать плесень или ссориться с помощниками. Работа должна идти своим чередом, так как почти каждая деталь заранее продумана. Тешу себя надеждой, что и папа перестанет наконец донимать меня своими "советами", которые еще ни разу не пошли мне на пользу. Пусть лучше занимается делами церкви и государства, а я уж как-нибудь сам справлюсь со своей работой.

Кстати, должен заметить, что Юлий II несколько дней назад отправился в Болонью, одержимый своей прежней идеей подчинить себе Феррарское княжество. Взял с собой Браманте, который будет ему нужен для фортификационных работ. Папа выехал из Рима во главе многочисленного войска, надеясь изгнать князей д'Эсте из Феррары. Может быть, ему и удастся осуществить свои планы, если только о них вовремя не разнюхает французский король. Ну, да бог с ним. Поживем - увидим.

Самое главное, Юлий II уехал, не оставив мне никаких распоряжений относительно работ в Сикстинской капелле. А ведь ему было известно, что надо разбирать леса и переносить их на другое место. Денег на эти работы мне не дали, и я теперь не знаю, что предпринять. В утешение могу позволить себе немного отдохнуть. За это время мои глаза вновь привыкнут видеть мир так, как его видят все остальные люди, да и члены мои обретут наконец нормальное положение. Меня особенно беспокоит левое плечо, его словно чем-то придавило. До сих пор хожу, припадая набок, как хромой...

Я нажил зоб усердьем и трудом

(В Ломбардии иль где, кто его знает,

С воды вот так же кошек распирает),

Мой подбородок сросся с животом.

Задравши бороду, грудь изогнув дугой,

Нахохлившись, как гарпия, лежу,

А краска брызжет с кисти по лицу,

Я окривел, от пятен стал рябой.

Бока мне брюхо подпирают,

Противовесом служит зад;

Ногами тыкаюсь вокруг,

Вся кожа спереди свисает

Ни встать, ни посмотреть назад,

И сам натянут, как сирийский лук.

Рассудок помутнел и голова кружится.

Как ни вертись - из искривленного ствола

Стрелять по цели не годится,

И живопись моя мертва.

Пришелся я не ко двору и живописец никакой.

Порукой мне один Джованни * - заступник от молвы худой.

Конец сентября 1510 года.

* Порукой мне один Джованни... - Джованни ди Бенедетто из Пистойи, литератор, канцлер флорентийской академии, друг Микеланджело.

* * *

В эти дни мои фрески могли свободно увидеть все, кто оказывался в ватиканском дворце. Интерес к ним был столь велик, а желающих взглянуть на мою работу оказалось такое множество, что я не смог воспрепятствовать доступу в Сикстинскую капеллу. Помимо прелатов и дворцовых эрудитов, здесь побывало немало художников, артистов, ремесленников. Смешно было наблюдать, как люди рассматривают фрески, высоко задрав головы. Некоторые прелаты с трудом скрывали удивление при виде наготы моих героев. Слышал, как люди говорили о подлинном чуде и давали оценки столь же восторженные, сколь и смешные.

Вчера в Сикстинскую капеллу приходил Рафаэль с молодыми людьми, и мне не раз приходилось ловить их восхищенные взоры, обращенные ко мне. Ну что же, если они надеялись увидеть здесь обычную посредственность, им пришлось изменить свое мнение. Их учитель часто улыбался. Может быть, он находил у меня что-нибудь для себя полезное. Ведь маркизанец всегда рассматривает заинтересовавшее его произведение не без выгоды для себя. Я даже заметил, как он весь преобразился во время осмотра, словно увиденное целиком его захватило. Уж не знаю, какие мысли его одолевали в тот момент.

Но именно вчера я почувствовал, как недостает папы. Не было как раз главного виновника моей новой работы. Уверен, что никому, кроме папы Юлия, не пришла бы в голову счастливая мысль расписать свод Сикстинской капеллы. Любой другой счел бы эту идею неосуществимой. Заслуга этого папы перед искусством - в его удивительной способности понимать, что наиболее важно. Его идеи обоснованны и, более того, подкреплены страстным желанием добиться их осуществления, и это не может не волновать художника.

Замечаю, что начинаю петь папе дифирамбы. А тем временем не могу отделаться от мысли, что он уехал в Болонью. Уехал, не оставив мне никаких распоряжений. Я не могу себя чувствовать спокойно, как Рафаэль. Отъезд папы для него ровным счетом ничего не значит, а вот я не нахожу себе места. Два месяца маюсь в ожидании вестей из Болоньи, не зная, за что взяться. Но лучше оставить этот разговор.

Хотелось бы убежать во Флоренцию от мрачных мыслей и не думать более о дальнейшей судьбе моих росписей в Сикстинской капелле. Сколько раз собираюсь покинуть Рим хоть на несколько недель, и никак не решусь. Уже год обещаю своим проведать их. Однако нужно решиться и поскорее двинуться в путь. К тому же эта поездка поможет мне навести дома порядок, где ссоры не утихают. Судя по последним письмам, моих домашних занимает одно - как бы сорвать с меня поболе. Еще одна тема, которая может испортить мне настроение на целый день.

В последнее время вновь взялся за поэзию. Написал уже шутливые стихи о моей работе под сводом Сикстинской капеллы. А на днях повстречал в этих местах женщину красоты необыкновенной. Поистине божественное создание...

Любовь живет вне сердца моего.

Иной источник страсть мою питает,

А ретивое верности не знает

Оно изменчиво, в нем зыбко все.

Вкусив любовь, я просветлел душой

И понял: все от бога и не вечно.

На горе мне, и ты недолговечна,

Хоть и сияешь дивною красой.

Тепло и пламень неразлучны,

И красота от божества неотделима.

В твоих очах мне виден рай,

И мысли, что душе созвучны,

К тебе влекут неодолимо.

О, погоди же, вежды не смыкай!

Думаю также написать о том, как здесь повсюду куют оружие, готовясь к войне против Феррары, изгнанных болонских правителей и их союзников, французов. Ноябрь 1510 года.

* * *

Пока я не занят делами в Сикстинской капелле (куда надеюсь вскоре вернуться), меня осаждают заказами на картины и скульптуры. Прими я их, был бы обеспечен работой не на один год. Но здесь никак не могут взять в толк, что я работаю без помощников, коим можно было бы поручить часть работы, дав ряд дельных советов.

Но я творю не для частных галерей княжеских дворцов, и мои работы не предназначаются для украшения будуаров куртизанок и сиятельных вельмож. Нет, я не работаю ради чьей-либо утехи. Одного желаю, чтобы после моей смерти никто не смог бы продавать или приобретать мои произведения. Вот отчего я не в силах заставить себя взяться за портрет какой-нибудь светской красавицы или знатного кавалера. Я создаю портрет всего человечества, на который любой человек может смотреть как в зеркало и познавать себя.

Вчера заперся в Сикстинской капелле, где провел не один час с моими творениями. Старые мысли, мечты и сомнения вновь нахлынули на меня и закружились в голове хороводом былых воспоминаний. Но странное дело, все это показалось мне столь далеким, словно не я, а кто-то другой терзался этими мыслями, проводя бессонные ночи. И все же должен признаться, что именно те далекие мечты и желания заставили меня в совершенстве познать технику фресковой живописи и не отступиться на первых порах от непосильной задачи. Ведь у меня не было учителей, которые подсказали бы, как нужно действовать. Поначалу в Сикстинской капелле мне пришлось работать с оглядкой, а потом уж дела пошли быстрее. И вовсе не потому, что папа то и дело подгонял меня. Его призывы работать побыстрее всегда воспринимались мною как пустой звук. Но когда ценой неимоверных усилий я обрел нужную сноровку и дошел до середины свода, мне удалось написать сцену сотворения женщины с неведомой мне ранее легкостью. Теперь уже никакие помехи не в силах остановить меня в работе.

И все же боюсь, что в один прекрасный день Юлий II зачеркнет все работы в Сикстинской капелле. Ведь ему ничего не стоит изменить свое прежнее мнение и охладеть к росписям. В любой момент он может сказать: "Я уже стар. Пусть мой преемник занимается этим делом". Более всего страшусь услышать от него такие слова. Тогда конец моим мечтам и надеждам. Вот почему я не могу пребывать в благодушном настроении, ибо папа Юлий - человек ненадежный. Почти два месяца томлюсь в ожидании. Когда же наконец будет дано распоряжение приступить к завершению работ?

Злосчастный рок довлеет надо мной и моими творениями. Как он злорадствует, то и дело вынуждая меня страдать, теряться в сомнениях! Как он насмехается над моими стараниями! А ведь папе ничего не стоило сказать мне перед отъездом: "Вот тебе все необходимое. Переноси леса на новое место и заканчивай начатое дело". Я бы теперь не мучился. Вижу, однако, что на сей раз мне самому придется отправиться в Болонью. Уж тогда я заставлю его считаться с моими правами. Если папа откажется выслушать меня, покину Рим. Пусть даже это заставит меня бежать из Италии.

Возможно, кто-нибудь другой на моем месте рассуждал бы иначе, и ему было бы все равно, закончена работа или нет. Но я не таков. Для меня мучительно сознавать, что мой труд остается незавершенным по вине других, коим ни до чего нет дела. Как раб, я прикован к своим творениям и освобождаюсь от их власти только тогда, когда они полностью завершены. Любое незаконченное произведение терзает мне душу, и я не нахожу себе места. Особенно невыносимо, когда вдруг начинаешь ощущать, как тебя покидает всякое желание продолжать далее начатое дело, или когда работа идет вразрез с твоими намерениями. Не могу без боли в сердце подумать о прерванной работе над монументом папе Юлию или батальной сцене, которую мне так хотелось написать фресками во дворце Синьории. Этот последний замысел мне особенно дорог, и я все еще не расстался с мыслью вернуться к нему. Порою это желание огнем жжет мне сердце. Вот отчего я никогда не смог бы расстаться с начатой работой в Сикстинской капелле. Возможно, папа этого не знает, и я постараюсь разъяснить ему, разыскав его в Болонье, Ферраре или в другом месте.

На днях из Флоренции пришло письмо от одной монахини, дальней родственницы по материнской линии, которая просит меня о "пожертвовании". Завтра же отправлю ей по почте деньги, которые она получит из рук моего отца.

Чувствую, как резь в глазах проходит и я постепенно набираюсь сил. Дорого мне обошлась работа под сводом Сикстины. И все же здоровье мое идет на поправку. Если бы не мрачные мысли о дальнейшей судьбе моих трудов и стараний, я мог бы быть вполне доволен. Но меня все-таки беспокоит, что мои плечи никак не обретут нормальное положение. Правое плечо все еще возвышается над левым.

* * *

В последнее время часто виделся с Джульяно да Сангалло. У себя дома я вынужден был принимать гостей из Флоренции. Ничего не поделаешь, земляки требуют встречи со мной. Теперь я стараюсь подальше держаться от Сикстинской капеллы, что, кстати, предписано мне и придворными лекарями. Вот почему я могу осчастливить моих почитателей и уделить им внимание в дни вынужденного бездействия. Я не случайно сказал "осчастливить", поскольку во время работы я не желаю встречаться с людьми ни под каким предлогом.

Порою думаю, отчего мой отец Лодовико никогда не соберется навестить меня? Возможно, возраст не позволяет. Ведь ему уже шестьдесят шесть. Да и путь из Флоренции в Рим долог. Даже среди тех, кто помоложе его, не каждый на него отважится.

Но хочу поведать о другом: о недавней встрече с Джульяно да Сангалло и Якопо Галли.

Дня три-четыре назад мы с Джульяно были приглашены на ужин в дом к Якопо Галли. Помню, что я был не в настроении, как и сейчас, поскольку мысли о намерениях папы продолжают держать меня в постоянном напряжении. Это своего рода болезнь, от которой можно исцелиться, как говорит добряк Джульяно, "здравомыслием", "терпением" и так далее и тому подобное.

Сразу после ужина разговор зашел о моих росписях в Сикстине. Первым начал его Якопо, принявшись, как обычно, расхваливать меня, что не особенно было приятно и из-за присутствия Джульяно. Затем от похвал он перешел к разговору о приостановке работ в Сикстине. Я не удержался и посетовал на сей счет.

- Вы не должны сомневаться в намерениях папы, - сказал в ответ Якопо.

- Тогда почему он не распорядился перенести леса и продолжать работу?

Тут в разговор вмешался Джульяно:

- Никто тебе не запрещает расписывать. Папа же не сказал, чтобы ты сидел без дела...

- А где я возьму деньги, чтобы оплатить работу по переносу лесов на новое место? - возразил я ему.

- В деньгах ты не должен испытывать недостатка. Прошлым месяцем тебе перепала от папы не одна сотня дукатов...

Слова Джульяно пришлись мне не по вкусу, и все же я ответил другу, что полученные из папской казны деньги переслал своим домашним и в банк Санта Мария Нуова. Не могу же я оплачивать из собственного кармана столь дорогостоящие работы, да к тому же не имея на сей счет точных распоряжений от папы.

- Коли так, жди, пока папа даст такие распоряжения. Но беспокоиться незачем. Рафаэль ведь ни о чем не тужит.

- Рафаэль! - воскликнул я и вскочил с места. - Бьюсь об заклад, что папа с ним обо всем переговорил, прежде чем уехать из Рима.

- Папа Юлий относится к Рафаэлю, как и к тебе. Рафаэль продолжает себе преспокойно работать, ни на кого не сетуя.

Я начал терять терпение. В словах Джульяно мне послышались нотки неодобрения, пусть даже скрытого.

- Но Рафаэлю не нужно возиться с лесами, - возразил я с еще большей решительностью в голосе.

- Рафаэль умен и руководствуется здравым смыслом. Вот в чем дело.

- Тогда кто же я, по-твоему? - спросил я, еще более повысив голос.

Тем временем Якопо Галли встал между нами с явным намерением прекратить спор и сменить тему разговора.

- Итак, кто же я? Отвечай! - продолжал я наседать, не обращая внимания на Якопо.

- Ты...

- Вот именно, я. Отвечай же! - не унимался я.

Джульяно замолчал, смотря то на меня, то на Якопо. Но мне очень хотелось, чтобы он высказал свое мнение. Немного успокоившись, я сел в кресло и сказал:

- Мне все понятно. Ты считаешь меня безумцем. Впрочем, не ты один. При дворе многие придерживаются обо мне такого же мнения.

- Я вовсе не хотел этого говорить, - поспешил перебить меня мой друг. Просто я считаю, что человек ты неразумный.

Помолчав немного, он добавил:

- Порою поступаешь неразумно...

На сей раз Джульяно был прав. Что там говорить, я частенько веду себя неразумно, не прислушиваясь к голосу других людей. Но ведь и они не хотят вникнуть в мое положение. А вот Рафаэль обладает редким свойством понимать других и поступает так, что и его понимают. Словом, он всегда прав и спокоен, чего не скажешь обо мне.

Я часто бываю наедине с моим гением и разговариваю с ним. Вчера даже мой подмастерье Джованни заметил это. Он был тоже дома.

- Мастер, почему вы с собой разговариваете? - вдруг спросил он меня.

- Глупости. Я никогда с собой не говорю, - обрезал я его.

- Уверяю вас. Вы только что с собой говорили.

Джованни тоже прав, как, кстати, был прав и Джульяно в тот вечер в гостях у Галли. Едва речь заходит обо мне, как все оказываются правы или по крайней мере могут таковыми себя чувствовать. Один только я не прав. И все это по милости моего гения, который вдруг пробуждается в самый неподходящий момент и начинает будоражить меня. Беседую ли я с кем-нибудь или разговариваю сам с собой, он неизменно тут же дает о себе знать, и тогда я становлюсь "неразумным", как считает мой добрый друг Джульяно. Ноябрь 1510 года.

* * *

У меня было такое ощущение, причем не впервые, будто я захлебываюсь и тону в потоке собственных вожделений. Все мои помыслы были обращены к Сикстинской капелле, и только она одна являлась предметом моих мучений. "Что же делать? - спрашивал я самого себя. - Неужели продолжать бездействовать и ждать, пока будут выделены средства и придут распоряжения из Болоньи?"

Образ недописанного свода довлел надо мной, и голова шла кругом, ибо все мои мысли возвращались к этому. Каждый вечер я повторял одно и то же: "День прошел, а я ничего не смог сделать".

В те дни я часто возвращался мыслями к папе Юлию. Он представлялся мне полным сомнений, без былого ко мне интереса и целиком занятым войной, в которую он ввязался со своим войском под стенами Феррары. Я представлял себе, как Браманте просит папу забыть о Сикстине и советует ему еще нечто пострашнее. Маркизанец всегда готов был погубить меня. А там, в Болонье, находясь рядом с папой, он мог безнаказанно оговорить меня, и я ничего не смог бы предпринять.

Что же меня удерживало от поездки в Болонью? Тоска меня одолевала, и порою я сам себе казался смешон. Ведь затеяв эту войну, Юлий II поставил на карту и свое собственное будущее. До меня ли ему, коли голова его занята другим?

Мне казалось неразумным ехать к нему, чтобы затеять разговор о Сикстине и напомнить о нашем уговоре. Эти сомнения обескураживали меня, и я никак не мог решиться. Но после прошедшего рождества мое желание отправиться в путь окончательно окрепло.

Мой гений, этот вечный спутник жизни, не терпит никаких возражений. Именно он внушил мне мысль, что фрески в Сикстинской капелле гораздо важнее, чем война, и убедил в необходимости во что бы то ни стало повидаться с папой Юлием. Мой гений требовал, чтобы я незамедлительно отправлялся в путь, ибо время не терпит, да и папа стар. "Не ровен час... помрет папа, - нашептывал он мне, - что тогда? Ведь преемник может оставить в Сикстине все как было. И через тысячу лет люди, возможно, скажут, что ты сам забросил работу, а не по вине других".

И по другим вопросам мой гений высказался столь же определенно. Помню, что накануне отъезда он мне наговорил такое, о чем я ранее и не догадывался. Когда я выехал наконец из Рима, у меня было такое ощущение, что не я, а он подхлестывал лошадь, заставляя ее идти вскачь. В то утро он сказал мне: "Будь тверд и стой на своем. Ты нисколько не смешон, требуя денег для продолжения начатого дела. Смешны те, кто затеял эту войну".

Это были его последние наставления, и они для меня многое значили. Я принял наконец такое решение, что все разом встало на свои места, как, например, и эта стужа со снегом в январе.

У меня ушло около недели, чтобы добраться до Болоньи. Доехал я полуживой от усталости и тут же попросил аудиенцию у папы, но ничего не добился. Тогда я обратился к датарию и некоторым придворным из папской свиты, объяснив причину моего приезда. Все они не замедлили переговорить о моем деле с папой, и в счет обещанной мне суммы я тут же получил из казны несколько сотен скудо. Все это вселило в меня уверенность, и я обрел ясность, желая поскорее вновь взяться за дело, хотя некоторые обещания даны были лишь в устной форме.

Обратный путь я проделал со всеми удобствами вместе с папским датарием *. До самого Рима мы ехали в одной карете, беседуя всю дорогу напролет. Его слова еще более обнадежили меня в том, что папа по-прежнему интересуется моими росписями в Сикстинской капелле. И если он меня не принял, это отнюдь не означает его нерасположения ко мне. Хотя папа занят сложными делами, в разговоре со своими приближенными, которые изложили ему мою просьбу, он тепло говорил обо мне и интересовался ходом работ.

* Датарий - начальник папской канцелярии, ведавшей датированием документов и распределением пособий.

Сразу по возвращении я распорядился собирать леса на новом месте. Плотникам понадобится несколько дней, а я тем временем дождусь окончательных распоряжений и постараюсь получить оставшуюся сумму, обещанную мне в Болонье. Мне удалось уже переговорить об этом с папским датарием, прежде чем он отбыл обратно в Болонью, откуда обещал мне вскоре написать.

Если бы я не решился на эту поездку, до сих пор терялся бы в бессмысленных догадках. Полученные деньги позволят мне расплатиться с плотниками, подмастерьями и приобрести все необходимое для предстоящих росписей. Поездка в Болонью вернула мне веру, и я уже начинаю замечать, как все славно образовалось. Ни одна мрачная мысль не беспокоит более меня. Стоит подумать, что вскоре свод Сикстинской капеллы будет полностью расписан по велению папы и благодаря моим стараниям, как я чувствую себя окрыленным.

Что ни говори, а война внесла некоторое замешательство в мою работу и даже приостановила ее на время. Если говорить о Рафаэле, то ему, кажется, все нипочем. Для него война словно и не существует вовсе. Работает себе преспокойно в ватиканском дворце и других местах, ни на шаг не отпуская от себя свою возлюбленную Маргариту. Ему даже дозволено держать при себе свою красавицу во время работы. На исходе январь нового, 1511 года.

* * *

До сих пор не получил никаких вестей из Болоньи, а недели пролетают одна за другой. Леса в Сикстине почти готовы, а я все еще не могу приступить к делу. Ожидание распоряжений свыше явно затянулось, вызывая у меня самые невероятные предположения. Мне уже начинает казаться, что я вовсе и не ездил месяц назад в Болонью. Такое ощущение, словно все осталось на прежних местах и мне не удалось ничего предпринять. Коли так будет продолжаться и далее, вновь отправлюсь в Болонью, чтобы раз и навсегда договориться обо всем с папой, его приближенными или с любым влиятельным лицом, которое в состоянии решить вопрос о продолжении работ в Сикстине. На сей раз медлить не буду, иначе вконец измотаю себя догадками и мрачными предчувствиями. Нет, не хочу вновь мучиться, как в те злополучные дни, предшествовавшие моей последней поездке.

В Болонье мне немало было обещано. И все же мне следует быть начеку, не дать себя обмануть и по мере сил сохранять выдержку. Особенно обидно, что росписи в Сикстинской капелле занимают только меня одного. Никому до них нет дела: ни папе Юлию, ни римской курии, ни остальным влиятельным лицам. Ровным счетом никому. В этом я сам убедился. Наконец-то я прозрел. Папский датарий, некоторые приближенные к папе кардиналы - все стараются усыпить меня лицемерными обещаниями. Но все это пустые слова, которые ни к чему их не обязывают. Под стать всем им и болонский легат Алидози, личный друг папы Юлия. Всех их более занимает эта война против французов, Феррары и бывших болонских правителей Бентивольо, нежели мои росписи в Сикстинской капелле...

Куют шеломы и мечи из дароносных чаш.

Христова кровь в разлив течет водицей.

Крест, терн на щит и копья - все сгодится.

Воистину терпим Спаситель наш.

Его пришествия ты более не жди

Голгофе новой не бывать.

Коль в Риме верой можно торговать,

Добру заказаны пути.

Я отвергаю милость и блага.

Работы нет - конец терпенью!

Страшнее колдовства Медузы папская хула.

А небу надобны смиренье,

Страданья, боль и нищета.

Когда ж придет час искупленья?

* * *

Леса для продолжения работ полностью установлены. За время моей вторичной отлучки из Рима плотник Антонио и оба его подручных хорошо и с толком потрудились. Я был приятно удивлен, когда увидел леса на новом месте. Теперь ничего не остается, как приступить к росписи второй половины свода. Начну писать двух рабов, которые должны отделять уже написанное сотворение женщины от сотворения человека.

Но прежде всего хочу записать все, что касается моей последней поездки в Болонью. Мне пришлось вновь там побывать, дабы получить окончательно разрешение на продолжение работ и защитить тем самым свое достоинство художника. Мне хотелось также лично повидаться с папой Юлием. Постараюсь изложить все по порядку, полагаясь на память и документы, лежащие теперь передо мной. Думаю, что имеет смысл рассказать здесь о предпринятых мною шагах в защиту искусства. Это тем более полезно, поскольку в наши дни многие художники готовы порою переносить все, даже неуважение со стороны заказчиков.

В этом смысле я выгляжу белой вороной, о чем заявляю не без гордости. Мне хотелось бы служить примером для собратьев по искусству, которые должны наконец покончить с положением рабской зависимости от "его сиятельства" заказчика.

Художник не господь бог, хотя и по сей день кое-кто думает иначе. Однако и художник наделен собственным достоинством, которое отражено в его творениях, и унижать его не дано никому: ни папе, ни князьям, ни другим правителям. Любой подписанный контракт должен неукоснительно соблюдаться, ибо только он способен защитить наилучшим образом честь художника. Никакие причины не должны служить поводом для неуважительного отношения к труду художника. Даже война.

Убежденность в моей правоте заставила меня не медлить, и я отправился вновь в Болонью на несколько дней ранее, чем предполагал. Не стал ни с кем советоваться, прислушиваясь только к голосу моего доброго гения, который непрестанно призывал меня решиться на эту вторую поездку. Кстати, и первая не прошла без пользы, хотя поначалу я был ею разочарован.

В последние дни февраля я выехал из Рима в одной карете с двумя попутчиками - монсеньорами из ватиканской канцелярии. Они тоже направлялись к папе в Болонью. По приезде я вновь переговорил с папским казначеем, с болонским легатом Алидози и другими влиятельными лицами, не переставая, однако, настаивать на встрече с Юлием II. На сей раз я не особенно церемонился, считая себя вправе встретиться с папой, а его долг - принять меня. Когда наконец я оказался перед ним в правительственном дворце, мне показалось, что передо мной сидит не тот человек, которого я знал ранее. Юлий II выглядел постаревшим и отяжелевшим, словно груз войны придавил его. Я сразу понял, что папа был не расположен говорить и выслушивать меня. Он был раздражен, и в глазах его можно было прочесть горечь и печаль. Он смотрел на меня, но думал о своем.

Аудиенция была короткой, и на прощанье Юлий II успел мне только сказать, чтобы я возвращался в Рим, продолжал работать и ни о чем не беспокоился. Я покинул зал приемов, будучи убежден, что папа не изменил своего отношения к работам по росписи Сикстинской капеллы. Как бы ни тяжелы были заботы, навалившиеся на него в эти дни, папа проявил ко мне доброе, отеческое внимание, хотя и не дал возможности высказаться до конца. Уж слишком много людей, домогавшихся встречи с ним, толпилось в коридорах дворца.

Возможно, мой вторичный приезд и желание любой ценой повидать его тронули папу Юлия. Думаю, что на сей раз я добился, чего хотел, и душа моя может быть спокойна.

В Болонье я вновь увидел следы войны. Повсюду грубые физиономии турок, африканцев, испанцев и беглых каторжников. Весь этот сброд служит подспорьем папскому войску под командованием герцога Урбинского *. Солдатня прибыла сюда по приказу испанского императора, в союзе с которым Юлий II ведет бои с французскими войсками Людовика XII. Один вид этих наемников-грабителей, готовых на любую мерзость, настроил меня на грустный лад. Достаточно посмотреть на них, чтобы понять, как туго приходится от грабежей и насилий местным крестьянам. Ужасная вещь - война, доставшаяся нам в наследие от старых времен...

* Герцог Урбинский - Франческо Мария Делла Ровере (1490-1538), племянник папы Юлия II.

Не ведают того, что стоит кровь.

Проведя два дня в Болонье, я вдоволь наслушался о войне. Мне стало известно, например, что Флорентийская республика, дабы не лишиться покровительства французского короля, направила к местам боевых действий отряды своих солдат, сражающихся против союзников папы Юлия. Находясь под угрозой вторжения испанских войск, республика была вынуждена решиться на такой шаг, ибо ей необходима поддержка Франции. Как в Болонье, так и в Риме все обвиняют флорентийскую Синьорию, которой следовало бы не вмешиваться и держаться подалее от дел, не имеющих к ней отношения. Своими действиями она нанесла серьезный урон делам Ватикана и его союзников. А отсюда мораль: Флоренция должна понести кару.

Итак, найден предлог, чтобы распространить военные действия на территорию Тосканы. Правда, ни для кого не секрет, что тем самым хотят вернуть к власти Медичи и их сторонников. Ведь не зря же Медичи щедро ссуживают истощавшую папскую казну. Думаю, не долго придется ждать, пока разыгранная комедия не обернется подлинной трагедией. По своей сути история человечества столь же комична, сколь и трагична.

На обратном пути я остановился на день во Флоренции, дабы уведомить гонфалоньера Содерини обо всем, что мне пришлось увидеть и услышать в Болонье, особливо в кругах, близких ко дворцу. Без обиняков сообщил гонфалоньеру, что нашей республике грозит опасность вторжения испанских войск под командованием Кардоны. Испанцы не дождутся того часа, когда им будет дозволено поживиться за счет наших городов, чтобы как-то компенсировать скудное жалованье, выплачиваемое папой. Из-за скупости Юлия II они даже готовы оставить его. С другой стороны, Медичи тоже не дремлют и предпринимают все возможное, чтобы поскорее вернуться во Флоренцию, будучи уверенными в своих силах.

Обо всем этом я поведал Содерини по секрету в его рабочем кабинете. И хотя о многом он уже был наслышан, я все же исполнил свой гражданский долг истинного флорентийца. Если бы я поступил иначе, то был бы недостоин своих республиканских убеждений. Ведь возможный возврат Медичи был бы несчастьем для Флоренции, равно как и одновременное вторжение испанцев в Тоскану. А эти действия вовсю готовятся сейчас в Болонье.

В тот же день, расставшись с Содерини, я побывал у себя дома на улице Моцца. Братья рассказали мне о делах в наших поместьях и лавке. Я дал кое-какие советы отцу и тысячу наставлений всем остальным домашним, включая служанку, которая появилась в нашем доме после смерти Лукреции Убальдини, второй жены нашего родителя.

Буонаррото только что перенес тяжелую болезнь. Однако я нашел его в добром здравии, как и всех остальных. Единственное, что мне не удалось сделать, - это пресечь произвол в отношении творения Брунеллески. Я имею в виду Баччо д'Аньоло, который все еще не оставил мысль приложить руку к куполу собора Санта Мария дель Фьоре.

К этому краткому отчету о второй моей поездке в Болонью должен добавить еще кое-что весьма важное. На сей раз разговор пойдет о Рафаэле и его домогательствах новых заказов. Эту историю мне поведал Содерини, причем говорил он таким тоном, словно речь шла о сущем пустяке. А дело состоит в следующем.

В марте 1508 года, то есть когда я отправился в Рим, чтобы приступить к росписям в Сикстинской капелле, маркизанец обратился к Содерини с просьбой поручить ему расписать фресками обе стены в зале дворца Синьории, хотя, как известно, на эти работы давно уже были подписаны контракты со мной и Леонардо. Молодой живописец обещал расписать стены на любую тему, которую предложит сам Содерини или Синьория. Он мог бы также выбрать собственные сюжеты для фресок или же написать батальные сцены, которые выбрали мы с Леонардо. Словом, маркизанец согласен был на любые условия, лишь бы добиться такого заказа.

Слушая рассказ Содерини, я словно спустился с облаков на землю. Никогда не ожидал, что молодой человек из Урбино был настолько прыток, что мог увести у меня заказ из-под носа. Я до сих пор мечтаю написать "Битву с пизанцами" и никогда не заявлял об отказе от своего намерения. Да и сам Содерини все еще надеется, что Леонардо вернется во Флоренцию и вновь примется за дело, несмотря на неудачу, постигшую его при первой попытке написания "Битвы при Ангьяри".

- Я, конечно, не стал обескураживать юношу, - сказал Содерини. - Ведь ему так хотелось поработать в зале Большого совета. Но он все же не утратил надежду, хотя тогда я ничего определенного ему не смог обещать.

- А он, - спросил я, - как он себя вел?

- Юноша настаивал, и это меня забавляло... Ах, как ему хотелось оставить о себе память во дворце республики. И если бы речь не шла о Леонардо и о вас, я не задумываясь предоставил бы ему возможность расписать обе стены...

- Еще бы, на маркизанца вполне можно положиться, - заметил я. - Он всегда во всем точен.

- И не говорите, - перебил меня Содерини. - Он соблюдает все условия подписанных контрактов.

Гонфалоньер мило улыбался, видимо оставшись доволен своим рассказом. А на меня эта весть свалилась как снег на голову.

- Однако молодой человек понял, что ничего не добился, и решил обратиться за содействием.

- Все ясно, - сказал я. - Он, видимо, вновь обратился к герцогине Джованне, как и в тот раз, когда впервые объявился в наших краях?

- И не только к герцогине. Он вручил мне письмо от самого префекта Урбино, полное похвал на его счет...

- Это не юноша, а сплошная рекомендация, - съязвил я, не в силах сдержаться.

- Вы правы, - не понял Содерини. - Это действительно славный и серьезный молодой человек.

- И чем же все кончилось?

- Через несколько дней его призвали в Рим, и на этом дело кончилось, ответил Содерини и вновь воскликнул: - Ах, какой славный и серьезный человек этот Рафаэль!

Мне еще хотелось спросить его, не считает ли он и меня столь же серьезным, как Рафаэля. Но гонфалоньер уже поднялся с места, давая понять, что прием окончен. И наша беседа оборвалась как раз в тот момент, когда она меня особенно заинтересовала. Но я еще вернусь к ней, едва мне представится случай вновь наведаться во Флоренцию.

У меня стоят поперек горла все эти разговоры о серьезности, обязательности, благоразумии и прочих добродетелях Рафаэля, словно речь идет о высшем достоинстве художника. Нет, я придерживаюсь иного мнения, нежели Содерини и иже с ним. Однако эта история помогла мне увидеть и понять, чему Рафаэль обязан своей славой. Март 1511 года.

* * *

Продолжаю трудиться над росписями в Сикстине, чувствуя прилив сил и небывалую ранее уверенность в работе. Когда становишься мастером своего дела, работа спорится, принося радость и удовлетворение. Мне помогают только два подмастерья - Джованни и Бернардино, которых я оставил при себе, освободившись от помощников.

Загрузка...