Опять, как прежде, порождают

Лишь сладостные заблужденья,

От коих сохнет плоть, болит душа

У тех, кто к ним пристрастие питает.

Скажу одно, и здесь мне опыт помогает:

Лишь к тем благоволит судьба,

Чья жизнь по воле неба коротка.

* * *

Синьория обнародовала декрет, согласно которому все граждане, покинувшие территорию республики, будут считаться бунтовщиками, если не вернутся назад до 7 октября сего года. Мое имя не упоминается в списке беглецов. Насколько мне стало известно, власти даже согласились продлить на несколько дней срок моего возвращения. Вне всякого сомнения, этим шагом хотят подчеркнуть, насколько со мной считаются, и, если я вернусь, будут готовы простить мое дезертирство. Но всесильный Бальони и его сообщники все еще не разоблачены, и я их страшусь. Решиться на возвращение во Флоренцию для меня очень нелегко. К тому же я не могу не прислушиваться к голосу тех, кто уговаривает меня не обольщаться надеждами на прощение и советует повременить, поскольку падение Флоренции предрешено. Боже, как мне тошно от всех этих советов, да и сам декрет разбередил мне душу.

Какая же нужна смелость и решимость, чтобы доказать свою верность Флоренции и ее доблестным защитникам. Неужели я буду и далее терпеть, что меня считают трусом и предателем? Но простят ли мне малодушие или...

* * *

Через посредство некоего Бастьяно ди Франческо флорентийское правительство снабдило меня охранной грамотой для въезда в осажденную Флоренцию. Думаю, что этим я обязан прежде всего Галеотто Джуньи, флорентийскому послу при дворе феррарского герцога, проявившему столь живое участие к моей судьбе.

Помимо грамоты через того же посыльного я получил множество писем от флорентийских друзей, которые заклинают вернуться поскорее и занять свое место среди защитников города. В частности, Баттиста делла Палла пишет мне: "Все друзья в один голос просили передать их единственное желание, чтобы Вы скорее вернулись на родину ради сохранения своего доброго имени, чести, расположения к Вам друзей, а также ради борьбы за светлое будущее, на которое Вы так уповали".

Мой благородный друг напоминает мне о наших жарких спорах и беседах, наших мечтах увидеть просвещенное отечество и вновь умоляет меня не медлить с возвращением. В своем письме он полон веры в счастливый исход общего дела, а его надежды звучат слишком радужно. С поистине юношеской наивностью Баттиста пылко верит, что время, о котором мы вместе мечтали, уже не за горами.

"Ждем тебя, Микеланджело. Помни, защита Флоренции - святое и правое дело", - читаю в одном из писем из родного города. "Мы уверены, что ты никогда не предашь ни нашу республику, ни свободу", - написано в другом. А вот еще одна примечательная строка: "Или погибнем все как один, сражаясь под этими стенами, или падут тираны!"

Сколько же в этих письмах бодрости и восторженных чувств, словно правое дело Флоренции уже восторжествовало. Но зато этот день прошел для меня не так уныло, как все остальные, проведенные в Венеции. Уговоры друзей всколыхнули меня, разбередили душу и вновь вызвали бурю сомнений.

* * *

После двухмесячной отлучки я вновь занял свое место генерального инспектора фортификационных сооружений Флоренции. Все вокруг города рушится и сравнивается с землей. Но на сей раз не под ударами кирки и молота, а под обстрелом неприятельской артиллерии, сжигающей все дотла. Куда ни кинешь взор, все подступы к городу в дыму и огне пожарищ. С высоты укрепленных бастионов флорентийцы с ужасом взирают на это невероятное зрелище.

На многих перекрестках города можно прочитать начертанные на стенах слова: "Нищие, но свободные!" Так ответили флорентийцы на решение правительства обложить их еще более высокими налогами, дабы собрать необходимые средства на оборону города. 24 ноября 1529 года- четвертый день после моего возвращения во Флоренцию.

* * *

Если бы меня вдруг спросили о чувствах, испытываемых мной, когда я нахожусь на крепостных стенах, мой ответ вряд ли прозвучал бы в унисон с настроениями, царящими ныне в городе. Я обескуражен и полон подозрений, порожденных множеством причин. У меня даже недостает смелости поинтересоваться, как вокруг меня развертываются события. Никому более не доверяю. Кто бы ни пришел ко мне с последними новостями, всем тут же даю понять, что не расположен ничего слушать. Я поклялся себе ни во что более не вмешиваться. Пусть мое поведение выглядит недостойным, лицемерным или трусливым, но только так я могу оградить себя от всяких подвохов. Если бы не мой пост, вынуждающий иметь дело со множеством людей, которые заняты оборонительными сооружениями, я бы вовсе отгородился ото всех.

Флоренция наводняется беженцами из соседних городов. Опасаясь расправы, они пробираются к нам сквозь кольцо неприятельских войск. Отрезанные от остального мира, флорентийцы осаждают их расспросами. Но рассказы беженцев вызывают лишь еще большее опасение за судьбу близких, оставшихся по ту сторону. Зато, выслушивая их, флорентийцы проникаются еще большей решимостью бороться и стоять до конца.

* * *

Подавляющим большинством голосов Большой совет отверг притязания Кардуччи быть переизбранным, и новым гонфалоньером стал Раффаэлло Джиролами, выходец из старинного флорентийского рода. Человеком он слывет решительным, но не столь фанатичным и упрямым, каковым считался его предшественник. Правда, справедливости ради стоит признать, что до последнего момента Кардуччи заправлял делами и руководил правительством с поистине незаурядным умением и мужеством.

Ума не приложу, отчего все вдруг запамятовали о былой близости вновь избранного гонфалоньера к Медичи? Непонятна также позиция "плакальщиков", проголосовавших против переизбрания Кардуччи. Сдается мне, что не угодил он им лишь своим недостаточным радением о делах сугубо религиозных.

Джиролами обязан своим избранием прежде всего тому, с каким умением он справлялся до этого с должностью комиссара по делам обороны. В общении с людьми он никогда не зарывался, проявляя неизменную выдержку и такт. Мне приходилось с ним каждодневно видеться, а потому я его смог хорошо узнать. В противоположность ему Кардуччи отличался весьма вспыльчивым нравом и нередко подавлял своей напористостью, вызывая неудовольствие окружающих. Порою он обрушивался на папу с такой яростью, которой могли позавидовать самые отъявленные фанатики из монастыря Сан-Марко.

Этот неугомонный Лупо, приставленный к пушке на верхней площадке сторожевой башни, что у меня под боком, кажется, палит кстати и некстати. Его беспрестанная пальба то лишает меня сна, а то вдруг будит среди ночи. Так и хочется отделаться от него. Но я забываю, что нахожусь в осажденном городе и Лупо исправно выполняет воинский долг.

* * *

Вспомнив на днях об обещании, данном феррарскому герцогу, принялся за написание картины, изображающей пышную Леду, у ног которой резвится белоснежный лебедь. Если бы "плакальщики" или брат Захарий из доминиканского ордена пронюхали о такой картине, не сносить бы мне головы. В лучшем случае меня тут же упекли бы в тюрьму и я оказался бы в обществе шпионов и жалких изменников. Причем я отнюдь не преувеличиваю, ибо любое "богохульство" или "вызов" так называемой общественной морали караются по законам военного времени. Вот отчего этой красавицей Ледой могут пока наслаждаться только мои глаза.

Как ни странно, но меня тянет к подобным сюжетам в самое, казалось бы, неподходящее время, когда следует отрешиться от всех эмоций, вызываемых не только художественными замыслами...

Голод все более дает о себе знать, а беженцы из окрестных городов и селений, занятых войсками принца Оранского, все прибывают, еще более усугубляя положение. И как бы ни велики были запасы провианта на флорентийских складах, не представляю, чем правительство в ближайшие месяцы будет кормить город с его столь возросшим населением. Доминиканцы стараются вовсю, выступая с предсказаниями и проповедями перед толпами страждущих, продолжающих хранить верность и стойкость. Но настроение толпы в любой момент может измениться. Пока монахам удается поднимать дух, но от этого хлеба в городе не прибавится.

Отмечу в заключение, что если в ближайшие дни не произойдет радикальных перемен, то испанские войска окажутся у самых ворот Флоренции. За последние недели пали Синьи, Монтепульчано, Пьетрасанта и другие города. Все это неминуемо предвещает, что неприятельское кольцо вскоре окончательно сомкнется вокруг нас.

* * *

Эти, унылые февральские дни проходят для меня бесцветно один за другим, хотя нет недостатка в бесконечных заседаниях, интригах, вероломстве, а также случаях подлинного героизма. Менее всего я приспособлен к жизни в условиях осадного положения, а тем паче день-деньской ходить в стальных доспехах. Но я со всем этим смирился, безропотно исполняю свой долг и буду верой и правдой служить общему делу, пока не наступит эпилог трагедии. Почти не покидаю своего поста на крепостных стенах, редко вижусь с друзьями и уж не помню, когда в последний раз держал в руках книгу. Мне необходимо отвлечься, а вернее, занять себя чем-то посторонним, чтобы ни о чем не думать.

Прошедший новогодний карнавал никому не принес радости. И если бы не единичные случаи шума и веселья среди молодежи, которой надо излить свои чувства, дабы как-то скрасить унылое однообразие будней, никто не заметил бы даже наступившего праздника.

Забыл ранее отметить, что у Климента VII личным камерарием состоит Якопо Джиролами, родной брат гонфалоньера нашей республики, этого заклятого врага папы. Вот еще один факт, который должен бы вызывать удивление (замечу в скобках, что, несмотря на такое совпадение, нынешний гонфалоньер честно выполняет свой долг). Но я еще больше поразился, когда узнал, что Малатеста Бальони питает тайную надежду заполучить утраченную Перуджию с помощью папы Климента. Вот, оказывается, почему его шлем украшает надпись "Либертас" *. Но не стоит говорить об этом. Февраль 1530 года.

* ... его шлем украшает надпись "Либертас" - отличительный знак, дающий исключительные права его владельцу. За особые заслуги им награждались еще граждане античного Рима.

* * *

Флорентийские солдаты часто делают смелые вылазки, покидая городские укрепления, чтобы завязать бой с испанцами и изменниками, сражающимися в их рядах. Однако неприятель избегает открытых столкновений на поле брани, предпочитая взять нас измором, и это уже ни для кого не секрет. "Достопочтенные господа республиканцы! Вы сидите в каменной мышеловке. Если вы не передохнете с голоду, когда мы вступим во Флоренцию, то мы вас всех уничтожим".

Сколько же лютой ненависти в этом послании, направленном изменниками нашим ополченцам. И уж если эти ревностные сторонники Медичи одержат верх, то всем нам, оставшимся в живых, придется пережить трагедию, которую Флоренция еще не видывала за всю свою историю. Но как ни велики лишения, да и чума вновь угрожает, флорентийцы не падают духом. У всех сейчас на устах ставшее известным незатейливое четверостишие:

Не пойдем мы, папа, за тобой

И Флоренцию не отдадим!

Лучше все погибнем как один,

Пусть нас помянут за упокой.

И хотя я разделяю это отчаянное желание погибнуть, но не сдаваться, оно болью отзывается в моем сердце. Помимо самых ужасных сцен, порождаемых моим воображением, я уже вижу, как вскоре на улицах города появятся страшные призраки в обличье мужчин и женщин, от которых остались только кожа да кости, а там уж наступит черед и чумы как последнего акта этой трагедии...

Вам говорю, что дали миру

И кровь, и плоть, и дух мятежный.

Все здесь обрящете могилу.

* * *

Сегодня Ферруччи * удалось доставить во Флоренцию шестьдесят коров и бычков, при виде которых жители города несколько воспряли духом. Если бы не испанцы, рыскающие по округе, он бы привел более многочисленное стадо. В городе давно уже не видно ослов, которых почти всех истребили и съели. Участились случаи ночного разбоя. И хотя принимаются самые жестокие меры борьбы, волна бандитизма все возрастает.

Слух о предстоящем нападении на Флоренцию войска принца Оранского вызвал панику среди наших женщин. Они более всего боятся, что город будет отдан на откуп вражеской солдатне. У всех еще в памяти свежо воспоминание об обесчещенных женщинах во время ограбления Рима.

Готовится план прорвать кольцо блокады с помощью отчаянной вылазки. Может быть, это даст надежду на спасение.

* Ферруччи, Франческо (1489-1530) - один из героических защитников Флорентийской республики в борьбе с наемниками папы Климента VII. Широко известен был его лозунг: "Пусть три четверти нас погибнет, зато остальные будут славить свободу!"

* * *

Вчера по случаю 15 мая, дня восстановления флорентийских свобод, Баччо Кавальканти * произнес в соборе речь, которую закончил призывом: "Свобода или смерть!" А сегодня на площади Сан-Джованни тысячи граждан поклялись в верности республике. Я тоже присутствовал на церемонии клятвы. Эти строгие лица, эти призывы к отмщению, эти возгласы, что скорее умрем, но не сдадимся, - все это потрясло меня. Вне всякого сомнения, флорентийцы готовы на все, даже на невозможное, лишь бы найти выход из создавшегося положения.

* Кавальканти, Баччо (1503-1562) - флорентийский литератор, противник Медичи, автор "Риторики" (1559), в которой изложил ораторские принципы Аристотеля.

Тем временем сторонники Савонаролы без устали повторяют со всех амвонов, что на помощь Флоренции слетятся мириады ангелов и что она сможет победить в войне, если изгонит из своей грешной души всех дьяволов, идолопоклонников и прочую нечисть. Во всяком случае, волна религиозного угара нарастает. Это заметно хотя бы по тому, с каким усердием горожане соблюдают правительственный декрет, обязывающий всех, кто не принимает непосредственного участия в обороне города, молиться на коленях, едва большой колокол на башне дворца Синьории возвестит об очередном нападении неприятеля. И флорентийцы истово молятся, где бы ни застал их набатный призыв. Хочу добавить, что умелые действия смелого Ферруччи вселяют в души надежду.

* * *

Политическая обстановка во Флоренции все более накаляется, а карательные меры и преследования ужесточаются по мере приближения окончательной развязки. Но летят головы не столько подлинных врагов республики, сколько несчастных бедолаг. У одних срывается неосторожное слово о наших неудачах; другие, убитые горем в связи с гибелью близких, совсем уж не соображают, что говорят; а иные просто впадают в отчаяние, не выдерживая адской жизни. Но почему никто до сих пор не догадался взять под стражу рьяных сторонников Медичи, которые своими умелыми, осторожными действиями подрывают дело защиты республики? А где, спрашивается, укрываются агенты пресловутого Валори? Где отсиживаются эти неуловимые призраки, которые упреждают неприятеля о любом шаге флорентийцев? Кто покровительствует этим подлым людям, которые поносят правительство и распускают заведомо ложные слухи о якобы учиненном зверском насилии над одиннадцатилетней Катериной Медичи, находящейся на воспитании в монастыре Делле-Мурате?

На днях после нескончаемых заседаний Большой совет принял предложенный Синьорией декрет о введении дополнительных налогов. Кроме того, новый декрет обязывает всех граждан сдать в государственную казну принадлежащее им золото. Изъятию подлежит также золото из церквей и монастырей. Решено также вывезти для продажи усыпанные драгоценными каменьями крест и митру, переданные в дар флорентийцам папой Львом X. Скоро во имя защиты осажденного города из Флоренции будут выпотрошены все ее ценности. Но и папе Клименту, которому приходится платить испанцам за помощь, дорого обходится эта военная авантюра.

* * *

Захват и разграбление Эмполи, падение Ареццо из-за предательства означают для нас, флорентийцев, потерю двух последних источников снабжения. Полностью отрезанная от остальной территории, Флоренция теперь будет вынуждена уповать только на дух самопожертвования своих граждан.

Вновь ведутся разговоры о необходимости прорыва кольца окружения. Делается ставка на внезапную вылазку наших ополченцев и массированный удар стянутых к городу сил, еще оставшихся в распоряжении Ферруччи. К слову сказать, что подумает теперь Бальони, оставшийся пока предводителем городского гарнизона, узнав о назначении Ферруччи главнокомандующим всеми вооруженными силами республики?

Из города изгнаны многие проститутки и сводни. Та же судьба была уготована крестьянам из окрестных селений, которые, однако, ее избежали. Найдя убежище в городе, они оказали общему делу неоценимую услугу, работая на строительстве фортификаций и снабжая Флоренцию дровами и фуражом. Эти несчастные люди постоянно подвергали себя смертельной опасности, рискуя напороться на патрули неприятеля. Когда всех их собрали вместе, чтобы выдворить под конвоем из города, бедняги имели такой несчастный вид, что сердца правительственных эмиссаров дрогнули и они потребовали отмены декрета Синьории. Это требование было незамедлительно удовлетворено (сам декрет был принят с единственной целью - чтобы как-то облегчить положение с продовольствием в городе). А положение действительно серьезное, коли приходится ловить голубей, которые почти исчезли после облавы на них по всем башням и колокольням.

Изо дня в день растет число флорентийцев, уходящих в мир иной из-за голода и болезней. О чуме и о тех несчастных, которые в порыве отчаяния перерезают себе горло или бросаются в Арно, не хочу говорить. Жду не дождусь того дня, когда наконец смогу написать в своих записках, что буря улеглась.

Сегодня в замке Барджелло повешен Лоренцо Содерини, который в течение долгого времени подробно информировал Баччо Валори обо всем, что творилось в городе.

* * *

Наступил июль, полный бурных и тревожных событий. В эти дни приходят самые неожиданные известия, которые, наслаиваясь друг на друга, переиначиваются, утрачивая или обретая значимость. Порою в них столько оптимизма, что они кажутся безумной выдумкой, а порою их безысходность лишает всякой надежды на спасение. Много говорится об интригах, уступках, случаях предательства, отчаянных вылазках, победах, одержанных Ферруччи на полдороге между Пизой и Флоренцией, и прочих событиях.

У городских лавок уже не видно очередей, так как торговать более нечем. Двери домов заперты на засовы. А по городу носятся одни лишь монахи из Сан-Марко, чтобы поспеть совершить соборование над умирающими, коим несть числа.

Когда-то веселая, шумная и полная изобилия Флоренция более не существует. Палящее солнце выжгло все живое. Одни лишь ополченцы и солдаты, изнывающие на бастионах от зноя и пота, с завистью посматривают на воды Арно. Июль 1530 года.

* * *

Вчера, 31 июля, десять тысяч солдат прошли строем по городу. А сегодня флорентийский народ устроил грандиозное шествие, во главе которого шли вернейший Джиролами, члены Синьории и Большого совета.

Вчера же руководители сопротивления, а среди них и я, причастились в соборе. Теперь вся надежда на то, что флорентийским ополченцам удастся соединиться с войском Ферруччи, поспешающим к нам из Пистойи, и городской гарнизон сможет неожиданным ударом овладеть лагерем неприятеля по другую сторону от следования наших сил. Только тогда город может быть спасен. Но если эти две попытки окажутся безуспешными, то от Флоренции останется только пепел, которым будут довольствоваться папа Климент и его родовитые племяннички. Таково крайнее решение.

Не знаю, насколько неизвестность исхода предстоящих событий осознана мной. Знаю лишь, что буду исполнять свой долг до самого последнего момента битвы за Флоренцию.

* * *

Малатеста Бальони предал Республику, лицемерно отказавшись выполнить приказ Синьории о наступлении. Таково общее мнение. Бедняга Франческо Ферруччи пал в бою под Гавинаной. Я оставался на бастионах холма Сан-Миньято вплоть до момента капитуляции, а затем, не слушая ничьих советов, укрылся неподалеку, в церкви Сан-Никколо, где настоятель выделил мне крохотную потайную каморку на церковной колокольне.

Вконец истощенный, усталый, подавленный и с мыслями, от которых голова идет кругом, коротаю эти дни во власти безысходного отчаяния. Вести, которые приносит мне настоятель, поначалу казались не столь страшными для всех тех, кто в период осады особенно отличился в борьбе против Медичи. Но теперь дела принимают более крутой оборот.

Сторонники Медичи, ставшие полновластными хозяевами города, с жутким хладнокровием чинят жестокую расправу. Нет никакого спасения тем, кто наивно поверил условиям сдачи города, а тем паче некоторым вожакам обороны, которые удерживали власть до последнего дня первой декады августа и вовремя не успели скрыться. Ныне только шпионы и изменники разгуливают по Флоренции с гордо поднятой головой, а защитники города кладут головы на плаху. Некоторых моих друзей, успевших спрятаться, изловили и уничтожили, а многих других, что упрятаны в подземных казематах дворца Синьории и замка Барджелло, ожидает та же участь.

Флоренция еще не видывала столь жестокой массовой расправы над политическими противниками. "Бешеные", которые удерживали власть в городе до 10 августа, совсем по-иному обращались с нашими врагами. Во время осады лишь кое-кто из шпионов поплатился жизнью, а все прочие подозреваемые в измене Республике преспокойно вышли теперь из тюрем, пусть даже обросшие и с длинными бородами, но сохранив голову на плечах.

Сторонниками Медичи отдан приказ немедленно разыскать меня. Наш дом на улице Моцца весь перерыт и обшарен, меня разыскивают и в домах моих друзей. Чувствую, как последние силы покидают меня и я уже не в состоянии совладать с собой. Неуверенность не только в завтрашнем дне, а даже в том, что может стрястись в любую минуту, вконец подавила меня. Я задыхаюсь от неизвестности. Мое состояние таково, что вот-вот отдам богу душу. Не знаю, какой день августа 1530 года.

* * *

Не перестаю думать о свалившихся на меня бедах и уготованной мне судьбе. Никогда еще не испытывал такой острейшей необходимости подробно разузнать обо всем, что творится в городе, и какое решение принято во дворце Синьории относительно лиц, занесенных в черные списки. Прежде всего меня интересует, как настроен папа в отношении меня. Неужели он поверил словам моих недругов, завистников и соперников, которые поди успели уже насплетничать, что я-де в дни осады не раз призывал Синьорию стереть с лица земли дворец Медичи, а на его месте устроить загон для скота и назвать Площадью мулов, что частенько поносил папу, унижая его достоинство и черня репутацию его племянников, и тому подобное?

Не скрою, что такие мысли нередко одолевали меня, но я их никогда не произносил вслух. После возвращения из Венеции я старался вести себя крайне осторожно в разговорах. Вопреки мнению многих я был уверен, что бывший перуджинский кондотьер Малатеста Бальони рано или поздно станет на путь предательства, а посему не был столь наивен, чтобы выставлять напоказ свои чувства и мысли. У меня не было сомнения в том, что в случае поражения меня, как и других защитников города, ждет плаха во дворе замка Барджелло.

До сих пор не имею никаких сведений о судьбе моих близких. Но мысли мои прежде всего о племяннике Леонардо.

* * *

Любопытно было бы знать, что теперь думают наши флорентийские аристократы о свободе, от которой вопреки условиям капитуляции осталось одно лишь воспоминание. Эти несчастные трусы в самой Флоренции и за ее пределами искренне верили посулам Баччо Валори и Бальони. Может быть, они поняли наконец, что значит вступать в переговоры и доверять эмиссарам Медичи?

"Будьте покойны, - увещевал аристократов, оставшихся в городе, Малатеста Бальони, - Флоренция никогда не будет стойлом для мулов, и свобода будет сохранена". Его выкормыш и изменник Стефано Колонна добавлял, вторя своему благодетелю: "Государство, управляемое достойными людьми, каким бы вам хотелось его видеть, будет создано. В этом вы можете не сомневаться и вполне положиться на синьора Малатесту и на меня. Ваш город останется свободным".

Не знаю, какая уготована мне доля, но, если удастся избежать смерти, боль моя не уменьшится. Смогу ли я отказаться служить новым хозяевам? Эта мысль гвоздем засела в моем сознании, и я уже не особенно задумываюсь над другими возможными решениями. Более того, мне даже не так боязно предстать перед новыми судьями, которые не медлят с вынесением окончательного приговора.

* * *

Насколько я могу судить, бывшие политические устои Флоренции рушатся, и вся полнота власти переходит в руки горстки самых фанатичных приверженцев Медичи.

Дабы придать хоть какую-то видимость демократии наспех создаваемым новым органам правления, для их принятия то и дело сгоняется народ на площадь Синьории. И эта безликая серая толпа с криком и улюлюканьем принимает то, что уже решено. Но формы ради все политические решения и карательные меры принимаются отныне от имени народа. Без народа теперь не обходится, даже когда свободу пытаются представить в куцем смехотворном обличье... Но зато всем должно быть видно, что настоящая, подлинная свобода существует, а стало быть, старым ревнителям республиканских порядков нечего особенно беспокоиться.

Недавно под трели фанфар и дробь барабанов были торжественно избраны двенадцать "народных" представителей, которые "будут наделены такой же полнотой власти, как и весь флорентийский народ, вместе взятый". А сам народ покричит и пошумит, благо хоть это не возбраняется, но в конце концов окажется со связанными руками и кляпом во рту. Вот к чему приводит столь бездумное принятие новых порядков.

Занимаюсь такими рассуждениями, а мне от них становится тошно. Боже, как я далек теперь от искусства! Если мне удастся бежать отсюда, как и многим моим друзьям, и если господь бог смилостивится и вернет мне силы и здоровье, ибо ныне я совсем сдал (думаю, что даже сыщики проникнутся ко мне состраданием, настолько жалок мой вид), устроюсь где-нибудь в Венеции, Милане или даже во Франции при дворе короля, где буду заниматься только искусством...

Похвал не жди, - уж такова молва

Коли за дело взялся без раденья.

И я, уверовав, отрекся от себя,

Но не приносит счастья самоотреченье.

И только феникс возродится из огня

Для нас неотвратимо времени теченье.

Я горе мыкаю лишь потому,

Что ныне не себе принадлежу.

* * *

Вчера после страшных пыток были казнены во дворе замка Барджелло главные вожаки Республики. Недавно был убит и мой друг Баттиста Делла Палла, который более других убеждал меня покинуть Венецию. Он так болел душой, не видя меня среди защитников города, что, едва узнав о моем решении вернуться, выехал мне навстречу. Мы встретились в Лукке, где обеспокоенный моим опозданием Баттиста прождал меня несколько дней.

Только что в моем укрытии побывал настоятель. Бедняга еле переводит дух, взбираясь ко мне на верхотуру. Он сообщил, что папский комиссар якобы распорядился вычеркнуть мое имя из черного списка. Слух об этом только что разнесся по Флоренции. Если ему верить, то, по всей видимости, указание исходит от самого Климента VII, который, возможно, склонен "простить" меня, лишь бы я работал на его семейство. И все же я не покину свое укрытие, пока дело полностью не прояснится. Знаю, сколько легковерных простаков приняли за чистую монету слухи о помиловании, а теперь расплачиваются за это в тюремных казематах. Октябрь 1530 года.

* * *

Себастьяно дель Пьомбо в письме от 24 февраля 1531 года (первом, что получил от него после разграбления Рима) сообщает, что после всего виденного в дни страшной трагедии, разыгравшейся в вечном городе, его уже ничто не удивит, даже светопреставление. "Теперь я только посмеиваюсь надо всем", пишет он.

Что и говорить, всем пришлось хлебнуть горя, и не одному только мне досталось. Но в отличие от неунывающего Бастьяно и других, ему подобных, мне сейчас не до смеха. Ведь приходится иметь дело с убийцами моих лучших друзей, и подлинные муки и страдания начались для меня в тот самый день, когда я решил выбраться из своего укрытия на колокольне.

Чтобы понять, до какой степени я унижен, достаточно сказать, что работаю сейчас над статуей Аполлона для папского комиссара Баччо Валори, этого охотника за головами бывших защитников города. И даже если мой Аполлон замахивается, словно желая поразить самого заказчика, как это рисуется в моем воображении, в глазах всех тех, кто еще томится в тюрьмах или скрывается от папских ищеек, я выгляжу человеком, склонившимся перед новыми властителями.

Да, я был "помилован" и "прощен", а посему собственным трудом должен оплатить ниспосланную мне милость. До смеха ли мне ныне? А Бастьяно даже советует мне не тужить ни о чем и жить спокойно. У меня такое ощущение, что в сравнении с жизнью всех остальных людей мое существование словно перевернулось и я живу, видя мир с изнанки.

* * *

Стараясь отвлечься, рисую картоны. Изображаю молодых счастливых женщин, полных вожделения, которые игриво вырываются из объятий возлюбленных, а также совсем юных дев, отбивающихся от ненасытных сатиров...

Обозленный на всех и на самого себя, во власти невыносимой тоски, я рисую эти обнаженные фигуры (чьи, кстати, движения и чувства по крайней мере искренни) в свободные часы, когда возвращаюсь из часовни Медичи, которую все теперь называют Новой ризницей Сан-Лоренцо. И что бы там ни говорили пуритане и монахи, для меня крепкое обнаженное тело выражает своими движениями красоту и здоровье, заключая в себе все истины бытия.

На этих рисунках основана и моя картина, что пишу по заказу Бартоломео Беттини. Венера, которую ласкает Амур, - это еще одна из моих "богохульных" работ, помогающих мне отвлечься от мрачных образов, то и дело порождаемых моим воображением. Порою даже сладострастье в картине способно развеять печаль и тоску, которые держат человека в своих тисках.

Печальной памяти мраморная глыба, которая однажды угодила в воду, была извлечена со дна, отнята у меня и вновь мне предоставлена, теперь окончательно отдана Бандинелли. Все, кто последовал за Медичи после их третьего изгнания из Флоренции, ныне в большом фаворе и получают все, что им захочется. И папа Климент, подвергающий меня таким унижениям, имеет еще наглость утверждать, что он-де благоволит ко мне.

Недавно узнал с некоторым опозданием, что Раффаэлло Джиролами умер в Пизанской крепости, куда был переведен из страшных застенков в Вольтерра. Это еще одна жертва тирании. Его хотели казнить сразу же после капитуляции, но он был выпущен из тюрьмы благодаря вмешательству того самого Ферранте Гонзага, что стал во главе испанского войска, заменив принца Оранского. Нет точных сведений о том, как закончил свои дни последний гонфалоньер Флорентийской республики. Одни говорят, что он умер от голода, а другие причину смерти приписывают яду и жестоким пыткам.

* * *

Нередко, встав в центре Новой ризницы, осматриваю расположение надгробий Лоренцо и Джулиано. И каждый раз убеждаюсь, сколь удачной оказалась моя идея поместить их друг против друга, отказавшись от первоначального замысла. Теперь я не в состоянии даже представить, каким образом можно было бы разместить оба саркофага посредине.

По мере сил продолжаю работать над четырьмя скульптурными аллегориями, которые должны украсить надгробия. Одна из них, фигура Ночи, можно сказать, уже готова, да и другие близки к завершению. Не скрою, что, работая над ними, выплескиваю ежедневно часть накопившейся во мне скорби и горечи.

По замыслу, все четыре аллегории должны выражать идею труда. Ночь отдыхает после трудов праведных, День уже подставил свои могучие плечи под тяжесть дневных забот и трудов, пробуждающаяся утренняя Аврора собирается приступить к работе, а Вечер только что отошел от дел. Первая и четвертая аллегории являют собой гимн усталости, порожденной трудом. Вторая фигура мрачно смотрит на зрителя, словно выговаривая ему за пустое времяпрепровождение, когда всем надлежит трудиться; третья аллегорическая фигура недовольна, что ее так рано пробудили ото сна и теперь спозаранку придется браться за работу.

Никогда и нигде еще не было памятника, восславляющего труд, и я таковой воздвигаю как раз на надгробии тех, которые всю жизнь провели в праздном безделье.

На этих саркофагах нет и не будет привычных изображений распростертых фигур усопших с крестом в руках, никаких мраморных покрывал с бахромой, фестонов, завитков и даже традиционного изображения смерти. Я намеренно отказался от всех этих мрачных атрибутов, которыми в прошлом украшались надгробия, переиначив и все решив по-новому, ибо исхожу из совершенно иных представлений...

Простая замкнутая полость иль объем

Любое вещество незримо заключает,

А ночь своим покровом защищает

Его от солнечного света даже днем.

Но пламя или факел одолеет ночь,

И дивные ее черты рассеять в силах

Не только гордое небесное светило,

Но даже червь презренный гонит темень прочь.

Когда крестьянская соха избороздит поля,

То в почву попадет тепло и влага,

И прорастут все семена на глубине.

Для зарожденья человека тень важна,

А посему не день, а ночь есть благо,

Коль человек всего дороже на земле.

* * *

Из Фландрии возвратился Алессандро Медичи. Он привез с собой эдикт Карла V, а вернее, послание к флорентийскому народу, в котором этот отпрыск Медичи объявляется пожизненным полновластным правителем. "В знак особого расположения к папе" император решил смилостивиться и "простить Флоренции ее тяжкую вину", вернув городу его неприкосновенность и привилегии, утраченные из-за "супротивного поведения" его граждан. Та часть императорского эдикта, где речь идет о передаче в случае смерти Алессандро всех постов его прямым наследникам, означает не что иное, как окончательную утрату Флоренцией своих свобод.

Как же просчитались все эти недальновидные господа, которые, поддерживая папу, надеялись тем самым спасти то немногое, что осталось от былых флорентийских свобод! Тирания торжественно провозглашена и закреплена все тем же императорским эдиктом, который был оглашен на заседании высшего органа власти, представляющего собой жалкое сборище прожженных льстецов и интриганов.

Спасибо хотя бы за то, что пощадили меня, не заставив заниматься украшением города по случаю прибытия этого ублюдка Алессандро и связанных с этим торжеств. 8 июля 1531 года.

* * *

Наследники Юлия II вновь принялись за свое, настаивая, чтобы я должным образом занялся их заказом, оставив все остальное. Обо мне распускают грязные сплетни и, чтобы добиться своего, на меня жалуются папе. Если они не угомонятся, не знаю, чем кончится вся эта канитель. Боже, как я устал от постоянных попреков и наветов. Дабы положить конец их уловкам и прийти к полюбовному согласию, направил им новые предложения. Хочу надеяться, что они станут окончательными.

В заключение отмечу, что и мои завистники без устали изощряются, лишь бы очернить меня в глазах папы и нынешних хозяев Флоренции. Правда, не в пример здешним господам в Ватикане не очень-то принимают близко к сердцу все эти наговоры. Насколько мне известно, папа Климент неизменно пожимает плечами, когда ему напоминают о моих деяниях во время осады Флоренции. Говорят, что недавно он изволил заметить: "Микеланджело не прав, ибо я не делал ему ничего дурного".

Никак не возьму в толк: а в чем, собственно, моя неправота?

Надеялся быстро поправить здоровье, но постоянные тревоги не позволяют мне окончательно прийти в себя. Тоска, страх, подозрения заставляют людей увядать, словно листья осенью, и они гибнут. Слышу, как порою за моей спиной говорят, что долго я не протяну и мне остались считанные дни. При встрече знакомые глядят на меня такими удивленными глазами, словно видят перед собой призрачное видение, мой вид пугает их. Но я тут же привожу их в чувство одним лишь взглядом или полусловом.

* * *

Мои друзья из других городов предупреждают, чтобы я был осторожнее в выражениях, поскольку мои письма приходят к ним вскрытыми. Очевидно, в глазах верных слуг Алессандро лицо я "подозрительное", хотя они всячески успокаивают меня и просят не верить слухам, что, мол, карающая десница уже занесена надо мной. Но мне доподлинно известно, какие чувства питает их господин к моей персоне. Отлично знаю, что не моргнув глазом он тут же приказал бы расправиться со мной, да руки коротки, ибо его желание идет вразрез с волей всесильного дяди - папы Климента.

Не знаю, насколько доверяет юный деспот донесениям ищеек, которые неотступно следуют за мной и уже успели, чай, изучить всю мою подноготную. Ума не приложу, отчего этот осел, ставший по иронии судьбы герцогом, так страшится несчастного беднягу, каким на самом деле я являюсь. Неужели он верит, что я продолжаю поддерживать связь с опасными лицами, объявленными вне закона?

Некоторые придворные Алессандро все еще негодуют, требуют возмездия, будучи не в силах простить, что я согласился занять пост генерального инспектора фортификационных сооружений. А иные раскрывают рты от удивления и не могут поверить собственным глазам, видя, как я преспокойно шествую по городу, ежедневно направляясь из дома в Сан-Лоренцо. "Не смотрите, что он художник. Прежде всего он человек, руководивший фортификационными работами", - говорят самые фанатичные из них. Такие голоса начинают причинять мне новые неприятности.

Униженный, находясь под постоянным наблюдением, живу здесь, словно в ссылке. Как только закончу работы в Сан-Лоренцо, постараюсь тут же покинуть Флоренцию, чтобы обрести покой где-нибудь на стороне. Я нередко вел разговоры о свободе в этих моих записках, но лишь в эти дни по-настоящему понял ее подлинный смысл. Видимо, чтобы полнее оценить свободу, нужно прожить под игом тирании по крайней мере пару месяцев.

Чувствую себя прескверно, постоянно болит голова. По ночам то и дело вскакиваю, пробуждаясь со стоном от страшных кошмаров, которые порою преследуют меня и днем. Всем своим обликом напоминаю душевнобольного, живущего во власти галлюцинаций и кошмаров. Но не прекращаю каждодневно трудиться, ибо руки и ноги пока послушны мне. Работаю, дабы отвлечься, успокоить душу, развеять мрачные мысли и предчувствия - словом, чтобы работой заглушить все то, что тревожит мое сердце. Работаю, чтобы жить. Если бы не работа, пришлось бы выбирать между кладбищем и домом для умалишенных...

Какое рабское унынье, какая в мыслях пустота,

Душа вся страхом обросла

И мне божественные образы ваять!

* * *

Специальным декретом папа пригрозил мне отлучением, если я позволю себе отвлекаться на иные дела, кроме гробницы Юлия II и работ в Сан-Лоренцо. Видимо прослышав о состоянии моего здоровья, он просил передать мне, чтобы я не слишком изнурял себя, работал спокойно, и даже посоветовал почаще бывать на свежем воздухе.

Несмотря на угрозу, содержащуюся в декрете, папа Климент явно хитрит, желая припугнуть и отвадить от меня не в меру настойчивых заказчиков, число которых растет изо дня в день. Я и сам старался всеми правдами и неправдами отклонять новые предложения. Теперь же, размахивая копией папского декрета, могу без утайки сказать красномордым сытым заказчикам: "Взгляните, синьоры, на эту бумагу. Если вы не хотите, чтобы меня отлучили от церкви, то не просите у меня ни статуи, ни картины и ничего другого". В конце концов я не оказался внакладе, а Климент проявил в этом деле удивительную сообразительность.

В местных кругах, где меня терпят скрепя сердце, любой мой отказ всесильным заказчикам порождал такое недовольство, что мне не раз приходилось серьезно побаиваться возможной расправы.

Алессандро отдал приказ изъять все оружие, находящееся в распоряжении флорентийцев, и отослал на родину ландскнехтов, заменив их головорезами из банды Алессандро Вителли. Племянничек Климента VII лишил тем самым флорентийцев права охраны порядка в городе, которым они спокон веков пользовались, прибегая к услугам ландскнехтов. Представляю себе, какие порядки установит во Флоренции весь этот сброд каналий!

Хочу отметить, что сегодня впервые случайно увидел самого герцога Алессандро, шествующего по улицам Флоренции. Никогда еще не видывал такого зрелища. Окруженный сворой образин в латах, стальных шлемах и с ужасными тесаками, входящими теперь в моду, молодой тиран гордо выступал, не одаривая даже взглядом толпы собравшихся простолюдинов. Трепеща от страха, несчастные изо всех сил пытались изобразить радость при виде герцога и хлопали в ладоши, как на представлении.

В былые времена флорентийцы встретили бы такой кортеж смехом и улюлюканьем, приняв его за шутовское шествие, какое нередко можно было видеть на городских улицах в дни праздничного карнавала.

* * *

Семейство Делла Ровере настаивает, чтобы готовые статуи для гробницы Юлия II были отправлены в Рим, где бы я лично проследил за их установкой и завершил всю работу на месте. Вижу, что племянникам папы Юлия просто невтерпеж. Но совесть у меня чиста, и им не в чем меня упрекнуть. Я уже сообщил этим торопыгам, как будут окончательно расположены все статуи, а посему пусть угомонятся и наберутся терпения. Боже, сколько же еще с ними возиться! Когда же этому придет конец?

Некоторые избранные, коим было дозволено увидеть завершенные скульптуры Лоренцо и Джулиано, в один голос выражают недоумение по поводу несхожести моих героев с прообразами и их удрученного, меланхолического вида. Всем этим ценителям я могу лишь посоветовать рассматривать искусство с несколько иных позиций и обрести хоть толику воображения. Люди, которые спустя века будут лицезреть мои статуи, вряд ли заинтересуются всей этой галиматьей. Однако никто не должен думать, что, отказавшись от передачи портретного сходства, я в какой-то мере хотел насолить семейству Медичи. Нет, совсем иные мысли занимали меня, когда я ваял эти "причудливые" статуи.

* * *

Сегодня до наступления темноты я решил остаться в Новой ризнице Сан-Лоренцо, дабы еще раз спокойно обозреть все, что пока мне удалось здесь сотворить. Услав по домам подмастерьев да и самого сторожа, я остался наедине с моими творениями, окунувшись в этот покой, тонущий в тишине. Как завороженный, не мог оторвать глаз от строгих стен часовни, украшенных скульптурными надгробиями. В какое-то мгновение у меня создалось ощущение, что каждая скульптура вбирает в себя другую, как бы сливаясь в единое целое, а все позы и жесты стали настолько одинаковы, что Джулиано выглядел как Лоренцо и, наоборот, День - как Ночь... Мне даже показалось, что статуи обоих герцогов и аллегорические фигуры стали разрастаться и превращаться в единого героя, вбирающего и олицетворяющего собой все пространство.

Это состояние созерцания монотонного единообразия начало меня тяготить. Но затем образ призрачного героя стал постепенно видоизменяться и растворяться у меня на глазах, а подавленность окончательно прошла, когда все четыре аллегории, отделившись друг от друга, заняли свои места, а оба герцога вновь обрели каждый свойственное ему выражение и позу.

Я почувствовал, как жизнь вновь наполнила пространство. Ночь склонила голову к груди, положив ногу на ногу; День уставился на меня из-за приподнятого плеча, словно выражая недовольство моим присутствием; утренняя Аврора делала над собой усилие, чтобы вновь не погрузиться в сон, и, наконец, Вечер в предвкушении предстоящего отдыха после трудов растянулся во весь рост на камне, породившем его, и приподнял слегка натруженные плечи, ожидая наступления сумерек.

Оба герцога сидели в тишине, погрузившись в свои думы и не замечая всего того, что творилось у их ног на каждом из надгробий. На дворе уже сгустились сумерки...

О, ночь, хоть мрачен твой покров,

Зато как спорится работа в тишине

И как просторно мыслям в голове!

Ты похвалы достойна мудрецов.

Уходят прочь усталость и сомненья.

Взамен даешь покой, бодрящую прохладу

И предрассветных снов усладу,

Что охраняют все мои стремленья.

О, призрак смерти, ты один

Кладешь конец душевной нищете

И служишь за страданья искупленьем

Над нашим бренным телом господин,

Ты осушаешь слезы на челе

И праведным даришь терпенье.

* * *

В замке Беттона умер Малатеста Бальони. Его скосила галлийская болезнь и желчь, разлившаяся от отчаяния, что папа так ловко обвел его вокруг пальца, не сдержав ни единого обещания в награду за низость и вероломство. Оставленный всеми, кто склонил его к предательству, этот господин кончил свои дни, как того заслужил. Первыми гибнут жертвы предательства, но рано или поздно и самих предателей карает заслуженное возмездие.

Рассказывают, что, когда бывший деспот Перуджии испустил дух, среди грома и молний над землей пронесся невиданный ураган. Декабрь 1531 года.

* * *

События, происшедшие за последние два года, изменили облик Флоренции. Помимо замены старых органов власти новыми и общего обнищания, вызванного войной, в городе можно заметить немало перемен, даже в одежде. Редко кто носит на голове заостренные колпаки, уже не увидишь старинные флорентийские орнаменты на одежде, да и сам ее покрой изменился. Серебряных пряжек, снурков, кушаков из тисненой кожи уже не увидишь, как бывало, почти на каждом. И даже волосы не носят ниспадающими до плеч, что когда-то составляло особую гордость знати и старых магистров, а так, лишь слегка прикрыв макушку.

Только возвратившаяся в свои дворцы аристократия да нажившиеся на войне торговцы могут позволить себе роскошь носить традиционные флорентийские одеяния. Все прочие, коих явное большинство, не только одеваются по-новому, но и несут на себе печать новой жизни, так отличающейся от прежних мятежных времен. С горечью вижу, что носителями старых добрых флорентийских традиций, пусть даже в их чисто внешнем проявлении, ныне выступают как раз, те, кто строил козни против нашей республики или относился к ее судьбе с полнейшим равнодушием.

* * *

В апреле месяце мне пришлось побывать в Риме, где с доверенными лицами герцога Урбинского окончательно утряс все вопросы, связанные со старой тяжбой вокруг памятника Юлию II. Кратковременное пребывание в Риме позволило мне также выверить с семейством Делла Ровере все счета, как большие, так и малые. Наследники папы Юлия утверждали, что выплатили мне ни много ни мало шестнадцать тысяч дукатов. На поверку же вышло, что я получил всего лишь пять тысяч, и это смог подтвердить прокуратор герцога Урбинского, сверивший все счета. Я особенно доволен, что мне удалось опровергнуть эту гнусную клевету. Согласно новому контракту - а это уже четвертый, который я подписываю, - мне надлежит взять расходы, связанные с новыми работами, и в течение трех лет изваять собственноручно шесть статуй для усыпальницы папы Юлия. Хочу надеяться, что мне не придется более возвращаться к этой истории, набившей оскомину.

Виделся с папой; не сказал бы, что его состояние лучше моего. По одному его облику можно судить, сколько ему пришлось испытать со времен разграбления Рима и до капитуляции Флоренции. Да, горя он хлебнул немало. В тамошних кругах узнал, что папа заметно изменил отношение к своему племяннику Алессандро. Говорят, что особенно его удручают беззаконие, которое тот творит, злоупотребляя данной ему властью, и постыдный, скотский образ жизни. Другой папский племянник, Ипполит, несколько помоложе и приятнее в обхождении, нежели этот ирод Алессандро, затаил злобу против флорентийского деспота и плетет против него сети заговора, водя дружбу с политическими изгнанниками.

Поживем - увидим, что принесут козни Ипполита и распри между братьями этому городу, уже и без того испытавшему немало лихих годин.

* * *

В эти дни Новая ризница Сан-Лоренцо наводнена молодыми художниками, коих взял себе в подмогу, вняв советам Климента VII. Сам же я работаю над рисунками для росписи фресками часовни и леплю в воске модели будущих изваяний.

Впервые в жизни вижу себя окруженным таким множеством помощников, которым надлежит работать по моим рисункам и слепкам. Хотя и понимаю, что нужна подмога в столь трудоемком деле, все же мне было бы куда покойнее без этой оравы. Однако силы мои уже не те, и в одиночку справляться с делом стало трудно. Хочешь не хочешь, а приходится считаться с этим. Вот и хожу день-деньской, отдавая распоряжения и делая замечания, особенно тем, кто норовит работать на свой манер. Не терплю отсебятину, а посему художникам со мной не сладко.

Хочу, однако, добавить, что все здесь мнят себя художниками, полагая, видимо, что искусство - это такое же ремесло, как и все прочие, которому можно обучиться, походив несколько месяцев в подмастерьях. Правда, некоторые, поработав немного кистью или резцом, отворачиваются от искусства. Но таковых, к сожалению, гораздо меньше. Все эти, с позволения сказать, художники принесли бы куда больше пользы, катая тачки с песком и камнем. А скольким молодым людям, очарованным искусством и обладающим приятной наружностью, подошла бы роль пажей в аристократической свите! Но они, поддавшись магическому соблазну, растрачивают свои силы и терзают себя понапрасну. И этим юношам, одержимым страстью, невозможно внушить, что искусство - это не блажь, а великое серьезное испытание и дело весьма трудное.

Поскольку никому невозможно запретить заниматься искусством, которое, кроме особой склонности, не требует иных задатков, увлеченность им и приводит сплошь и рядом к весьма плачевным результатам. А посему для меня куда ценнее простой рабочий или пастух, что ходит за стадом и доит коров, нежели любой несостоявшийся художник.

Эти мысли навеяны сегодняшней стычкой с одним наглым великовозрастным детиной, что работает у меня в Сан-Лоренцо. Он не признает никаких замечаний, считая, что вполне справляется с порученным делом. Сегодня я не принял у него работу. Его наглое упрямство меня просто озадачило. Но со мной шутки плохи. Поворчав, он все же вынужден был взять новую мраморную плиту и начать все сызнова. Не стал его прогонять из-за уважения к отцу. Бедняга нуждается в помощи.

На сей раз решил набрать поболе помощников, дабы поскорее закончить работы в Сан-Лоренцо. Хочу при первой же возможности покинуть Флоренцию. Не могу жить в обстановке подозрений и ненависти, постоянно испытывая страх за жизнь. Знаю, что для Алессандро я как бельмо на глазу, а посему у меня немало причин опасаться его.

* * *

Римский соглядатай, который с семьей столько лет занимал мой дом на Вороньей бойне, был выдворен с превеликим трудом стараниями моих друзей, особенно Бастьяно. Но дом оставлен в таком состоянии, что для приведения его в божеский вид придется раскошелиться. Боюсь, что это мне обойдется чуть ли не как сама покупка дома. Маленький сад вокруг стал неузнаваем, но деревья в нем продолжают давать сочные плоды, и друзья дурно поступают, если не лакомятся ими.

Говоря о доме и саде, тут же вспоминаю моих многочисленных кошек, с которыми так любил коротать время. Не знаю, сколько из них осталось в живых. Никто не догадался написать мне о них. Не думаю, что из уважения к моей персоне бывшие жильцы кормили их.

Бастьяно пишет, что жена соглядатая влюблена в меня без памяти и хотела было оставить для меня множество каких-то вещей и безделиц, которые мой друг не принял, и правильно сделал. Если бы несчастная женщина познакомилась со мной, думаю, что она бы тут же остыла. Пусть поболе заботится о собственном муже, хотя он и соглядатай.

В последнее время мной овладела странная форма меланхолии. Живя в какой-то прострации и в полном отрыве от мира, все окружающее я воспринимал в иной, видоизмененной форме. Ничто меня более не занимало, не печалило, но и не радовало. Я перестал даже докучать своим помощникам бесконечными придирками и замечаниями, но и они, видимо, не осмеливались обращаться ко мне. Уставившись в небо, подолгу разглядывал звезды, не испытывая при этом никаких чувств. Даже работы в часовне Медичи утратили для меня всякий интерес, а мраморный Лоренцо с его ироничным выражением и отсутствующим взглядом, казалось, говорил мне: "К чему старанья? Почто ты высекаешь форму из камней?"

Все казалось мне бесполезным времяпрепровождением, и любое намерение я отгонял как пустой обман. Став пленником всего того, чему ранее противился и с чем не соглашался, я перестал понимать суть даже собственных мыслей. Но порою чувствовал себя счастливо отрешенным. Такое, вероятно, случалось во сне, когда я бредил.

Триболо *, который должен был изваять статуи Земли и Неба, слег в горячке. Этот молодой человек, хотя не очень крепкий, но удивительно живой и острый на язык, постоянно веселил своих товарищей по работе. В любом разговоре об искусстве он проявлял незаурядный ум и трезвость мысли. Странным прозвищем Триболо-живодер * он обязан тому, что в детстве своими проказами держал в страхе однокашников и окрестную детвору. Во Флоренции редко кому удается избежать прозвища. Достаточно малейшего предлога, чтобы за тобой навечно закрепилось прозвание, которое заставит забыть имя, данное тебе при крещении. Так, если ты хил и худ, тебя тут же прозовут заморышем. Стоит флорентийцам хоть раз увидеть, как ты слегка припадаешь на ногу, неумело срезав ноготь, как к тебе тут же прилепится кличка - хромой. Не дай бог, если в твое отсутствие жена впустит в дом сына молочника или трубочиста. Любой флорентиец в разговоре с друзьями будет называть тебя не иначе как рогоносцем, твою жену - шлюхой, а дом твой - борделем. Февраль 1533 года.

* Триболо, Никколо деи Периколи (1500-1550) - флорентийский скульптор и архитектор, ученик Микеланджело. Автор паркового ансамбля Сады Боболи во Флоренции, надгробия папы Адриана VI в церкви Санта Мария делл'Анима (Рим), скульптурной группы "Природа" (Лувр, Париж).

* ... странным прозвищем Триболо-живодер - от итал. tribolare истязать, мучить.

* * *

Вчера вечером, когда я приводил дома в порядок некоторые счета, вдруг послышался громкий стук в дверь. Никто не осмелился бы стучать ко мне с такой наглостью, и я тут же подумал, что этот поздний визит сулит какую-то неприятность. При первых ударах в дверь я приказал служанке не отпирать и, пока она застыла, дрожа, у порога, успел из окна разглядеть четырех лошадей, которых держал под уздцы вооруженный солдат. Стало быть, ко мне ломились три визитера. Когда яростные удары вновь потрясли весь дом, вне себя от страха, я приказал трепещущей Анджеле открыть дверь. Каково же было мое удивление, когда среди трех вошедших вооруженных людей я признал Алессандро Вителли, одного из главарей разогнанных черных банд Джованни *!

* ... черных банд Джованни - Джованни делле Банде Нере (1498- 1526) кондотьер, сын Льва X: после смерти отца облачил в знак траура своих воинов в черные мундиры.

Непрошеные гости вошли в дом, соблюдая учтивость. Капитан Вителли тут же снял берет, приказав знаком своим товарищам последовать его примеру. Присев на стул, он без лишних слов приступил к разговору:

- Что бы вы сказали, мастер, если бы я предложил вам покататься верхом со мной и герцогом Алессандро? Это неподалеку, на лужайке по дороге в Прато и Фаэнцу.

- Во Флоренции всем доподлинно известно, господин капитан, - ответил я, -что у меня нет времени на верховую езду. К тому же посмотрите на меня, у меня и сил не хватит на такое занятие.

- Не будем говорить о времени. Вы его потратите с толком для себя, в чем скоро сами убедитесь. А коли вам трудно держаться в седле, беда невелика - мы вас прокатим в карете.

Его ответ поставил меня в очень затруднительное положение. Я напряженно думал, стараясь подыскать благовидный предлог, дабы отклонить его приглашение.

- Так что же вы думаете насчет того, чтобы проветриться немного? вновь спросил Вителли.

Вооруженные канальи, стоявшие, словно псы сторожевые, по бокам своего главаря, смотрели на меня в упор.

- Никак не могу взять в толк, - начал я, - а что, собственно, вы мне предлагаете? Мне непривычно вступать в дело, не зная его цели.

- Пусть будет по-вашему, мастер, - промолвил Вителли. - Я изложу вам суть. Меня прислал к вам герцог Алессандро. Он желает, чтобы вы построили крепость по его заказу, и готов даже простить ваше недавнее прошлое, приняв вас в круг своих друзей, но, разумеется, если вы окажетесь достойным такого внимания. Надеюсь, что теперь вам все ясно. Так решайтесь же. Каковы будут ваши соображения?

Стараясь казаться как можно более спокойным, я попросил у него несколько дней на обдумывание такого предложения. Но мои возражения не убедили Вителли.

- Нечего здесь раздумывать, достопочтенный мастер! - воскликнул он, резко вскочив с места, а затем мрачно выдавил из себя, словно угрожая: Речь может идти только о вашем согласии или отказе.

Вителли вновь присел и продолжал уже менее резким тоном:

- Князьям, мой мастер, не принято ни в чем отказывать. Берясь за строительство крепости, вы как архитектор делаете свое кровное дело, а как флорентиец исполняете свой истинный долг.

Он помолчал немного, а затем добавил с ухмылкой:

- Вам ли объяснять, что всякий, кто отказывается подчиняться распоряжениям герцога, особенно когда дело касается защиты города, рассматривается если не как прямой враг герцога, то по крайней мере как лицо подозрительное, выступающее против нашего правительства.

- Да, но папа не давал мне никаких указаний по поводу такого предложения, - тут же нашелся я. - Да будет вам известно, что он мне пригрозил отлучением, если без его ведома я возьмусь за какое-нибудь дело. Надеюсь, что герцог не пойдет против воли его святейшества.

Ничего не сказав мне в ответ, Вителли со своими телохранителями поспешно покинул мой дом.

Но в эту ночь я не смог сомкнуть глаз, да и нынешний день у меня все валилось из рук.

* * *

Чувствую, что Алессандро мечет громы и молнии по поводу моего отказа и не намерен его принимать. Но что бы там ни стряслось, никогда не буду строить для тирана крепости и тюрьмы. На прошлой неделе я имел беседу с папой и в весьма осторожных выражениях высказал свои соображения на сей счет. Я наивно полагал, что святой отец был в полном неведении о предложении, сделанном мне капитаном Вителли. Однако из некоторых его слов я скоро убедился в обратном. И все же должен признать, что Климент не оказывал на меня никакого давления в этом деле. Более того, на прощанье он вновь призвал меня никого не бояться.

Креплюсь покуда, но боюсь, как бы не впасть в прострацию, в которой жил последнее время. Однако для меня ясно как божий день, что, если я лишусь поддержки папы, мне следует незамедлительно бежать из Флоренции.

* * *

Рядом с моим Давидом установлена статуя Геракла работы Баччо Бандинелли благодаря настоянию самого папы, хотя друзья скульптора и герцог Алессандро хотели бы установить ее где-нибудь в другом, не столь видном месте. На сей раз правитель Флоренции и покровители Бандинелли не ошиблись в своих опасениях. Этот Геракл воистину стал притчей во языцех, породив нескончаемый поток насмешек в адрес скульптора и самого правительства. Чтобы заставить острословов прикусить язык, герцогу пришлось принять ряд крутых мер. Немало флорентийцев угодило в карцер за свои поэтические вольности, а многие насмешники поплатились крупным штрафом. Но шуточные сонеты и язвительные частушки продолжают появляться на свет, вызывая восторг слушателей. Вот начало одного из таких сонетов:

Застыл на площади с дубиной великан.

Какое жалкое соседство для Давида,

А флорентийцам кровная обида.

Геракл стоит как истукан.

Но есть еще один, более едкий стишок, направленный не только против Бандинелли. Вот он:

Очнись, Геракл, ото сна!

Иди и палицей в руке

Наотмашь вдарь по голове

Того, кто изваял тебя уродом

И осрамил перед честным народом.

Конечно, такие стишки огорчают Бандинелли, хотя бедняга сделал то, на что способен. Но не в них дело. Установка статуи Геракла на площади Синьории - это еще один удар для меня. Представляю, как возрадовался мой соперник, этот господин Баччо, увидев свою работу рядом с моей в самом центре Флоренции. Но и он в глубине души не может не признать - и в этом я более чем уверен, - что ему удалось куда более преуспеть как интригану, нежели как скульптору.

Что до флорентийцев, то в его статуе они не увидели ничего особенного, что дало бы им возможность окрестить ее одним из тех характерных имен, которые нередко придают самому произведению искусства значение символа. В их глазах этот Геракл выглядит посмешищем, и не более. Кроме своих размеров, колосс ничем не примечателен.

Подхлестываемый непомерной амбицией, Бандинелли работал над статуей с пылом и усердием. Однако ничто не помогло ему возвыситься над собственной серостью. И пусть "первый художник герцога" не кичится, ибо своей статуей он не снискал себе лавров. Чтобы стать первым во Флоренции, ему еще нужно проявить себя и создать нечто более значительное, чем этот колосс. У флорентийцев особое чутье на искусство, они слишком тонко чувствуют его суть, чтобы их можно было покорить какой-нибудь пустельгой. Июнь 1534 года.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

Наконец я вдали от Флоренции, которую спешно покинул, оставив незавершенными работы в Новой ризнице Сан-Лоренцо и библиотеке из-за боязни, что Климент VII раньше испустит дух, чем я соберусь в Рим. На сей раз фортуна была ко мне благосклонна, и я прибыл сюда за два дня до кончины папы, успев тем самым избежать мести злодея Алессандро. Представляю, как герцог кусает себе пальцы от злобы, что не распорядился схватить меня, едва по Флоренции разнесся слух о неминуемой смерти его дяди. Возможно, он был уверен, что мне некуда деваться и меня всегда можно изловить на улице Моцца или в Сан-Лоренцо, как только я лишусь высочайшего покровительства. Как бы то ни было, я теперь в Риме, который мне кажется поистине свободным городом в сравнении с Флоренцией.

Пресловутая крепость, строительство которой мне навязывал флорентийский тиран, уже сооружается с июня месяца. Работами руководит сын Антонио да Сангалло *, прозванный Антонио Младшим. Он так горячо взялся за дело, что, думаю, пройдет совсем немного времени, и цитадель будет готова. Вот уж тогда откроются ее потайные казематы, чтобы принять "неверных", которых опасно держать в городских тюрьмах, где их в любой момент может освободить бунтующий народ. От этих флорентийцев всего можно ожидать... Зато какое удовольствие испытает Антонио Младший по завершении работ, когда разжиревший герцог Алессандро похвалит его за службу и отечески похлопает по плечу. Тираны порою столь же великодушны к своим лакеям, сколь бесчеловечно жестоки ко всем тем, кто противится их воле, не обладая рабской душой. В этом я смог убедиться на собственной шкуре сразу же после падения Флорентийской республики и вступления в город папских эмиссаров и легиона чужеземных солдат.

* Антонио да Сангалло Младший (1473-1546) - архитектор и военный инженер, племянник Антонио да Сангалло Старшего. Работал в Риме (руководил строительством собора св. Петра, начал возводить дворец Фарнезе).

Теперь мое единственное желание - целиком отдаться работе над гробницей Юлия II. Вряд ли я смог бы ее завершить при жизни папы Климента, который намеревался дать мне новое поручение, едва я управлюсь с делами и смогу окончательно поселиться в Риме. Речь шла о фреске Страшного суда, некоторые рисунки для которой я подготовил еще в прошлом году.

Итак, я покинул Флоренцию. Я, пожалуй, был бы удовлетворен, переселившись в Рим, если бы не мысли о Сан-Лоренцо, которые постоянно терзают меня и не дают покоя. Меня особенно тяготит, что не удалось довести до конца все задуманное. Я намеревался расписать Новую ризницу от стен до свода, исходя из совершенно новых предпосылок. У меня давно зрела идея создать произведение искусства, в котором скульптура и живопись являли бы собой единое художественное целое.

Я всегда мечтал стереть неравенство между скульптурой и живописью, чтобы оба эти искусства можно было бы называть единым именем. А Новая ризница Сан-Лоренцо являла собой редчайший пример, где можно было бы добиться такого единства. Но нынешние смутные времена помешали осуществлению моего замысла. С трудом верится, что мне еще раз представится такая счастливая возможность. Все скульптурные работы там были почти завершены, а для фресковых росписей я уже подготовил картоны с рисунками. Мне не хватило только одного года.

Будучи доведенной до конца, эта работа явилась бы для меня самого великим испытанием и положила бы конец вековым спорам о превосходстве одного искусства над другим. Боже, сколько художниками и литераторами потрачено времени на эти пустопорожние разговоры...

Пленен с рожденья красотой

И высшее в ней вижу назначенье.

Добиться в двух искусствах совершенства

Вот цель, владеющая мной.

Все прочие ошибочны сужденья.

Берясь за кисть или резец, иного не ищу блаженства.

Записано в моем доме на Вороньей бойне. Сентябрь 1534 года.

* * *

Узнал наконец всю правду о том, что приключилось с бывшим моим помощником Антонио Мини во Франции. Этого скромного молодого человека неизменно отличала глубокая преданность искусству, но отсутствие таланта помешало ему подняться выше посредственности. Я всегда считал и считаю, что в искусстве надо работать головой, а не руками.

Во Флоренции Мини влюбился в одну девушку, мать которой была очень бедна. Они кое-как перебивались с хлеба на воду. Состоятельные родители моего помощника без особой симпатии смотрели на эту несчастную семью, а посему всячески противились браку их сына.

Однажды они заявились ко мне домой и слезно упрашивали, чтобы я заставил их сына покинуть Флоренцию под любым предлогом. Мне удалось убедить Антонио пойти на труднейшее испытание: порвать все отношения с девушкой и уехать подалее от родного города ради спокойствия и благополучия его родителей. Уж не помню теперь, когда это точно произошло, но, кажется, три или четыре года назад. Молодой человек отправился в Париж с намерением обосноваться затем в Лионе. Перед отъездом я решил подарить ему свою картину "Леда" (которую раздумал отдавать феррарскому герцогу по причинам, о коих здесь умолчу), а также несколько слепков для фасада Сан-Лоренцо и кое-что из рисунков. Однако несколько безалаберный молодой человек имел неосторожность оставить все мои подарки у своего парижского приятеля (некоего Джулиано Буанаккорси, флорентийца, переехавшего во Францию), чтобы по возвращении из Лиона забрать их обратно.

Мне стало известно, что Мини повез с собой мои работы в надежде продать их Франциску I. Поэтому нетрудно себе представить его отчаяние, когда, возвратившись в Париж, он узнал, что его дружок-прощелыга уже успел продать все мои работы французскому королю, урвав за них куш, которого Мини хватило бы за глаза на безбедное существование на чужбине. Потрясенный подлостью приятеля, оставшись без средств и покровителей, бедняга Мини занемог и в прошлом году умер от разрыва сердца.

Мой племянник Леонардо пишет из Флоренции, что ежедневно уделяет несколько часов сочинению стихов. Мне и ранее было известно об этой его наклонности. Думаю, однако, что поэтом он не рожден. Но, как говорится, чем бы дитя ни тешилось...

А по мне, чем баклуши бить да марать бумагу, лучше бы потихоньку приобщался к делам в лавке, купленной мною когда-то для его отца и дядьев. Кстати, не забыть бы написать об этом Джовансимоне и Сиджисмондо.

Так хочется, чтобы мальчик обучился как следует письму. Получаю от него пространные послания, над которыми вынужден ломать голову, прежде чем могу что-либо уразуметь. Думаю, что времени у него хоть отбавляй, а посему пора научиться писать толково и вразумительно, дабы стать достойным человеком.

* * *

Павел III уже призывал меня к себе в Ватикан, желая поручить роспись фресками алтарной стены в Сикстинской капелле. Но я был вынужден ответить отказом на его предложение, сославшись на контракт с Делла Ровере, который связывает меня по рукам. На днях папа сызнова меня вызвал и дал, а вернее сказать, навязал свое поручение.

И вот сегодня собственной персоной он пожаловал в мой дом в сопровождении свиты кардиналов, дабы лично осмотреть мои рисунки к сцене Страшного суда, выполненные в прошлом году.

Все мои доводы и сомнения, которые я вновь изложил святому отцу, пытаясь уклониться от непосильной работы расписывать фресками необъятную по своим размерам стену, остались пустым звуком.

- Тридцать лет я лелеял эту мечту, - сказал Павел III в ответ на мои возражения. - И ныне, став папой, неужели же я откажусь от нее? Да я скорее порву вот этими руками злополучную бумажонку. - Он имел в виду последний контракт, подписанный мной с герцогом Урбинским. - Ни перед чем не остановлюсь, но моя воля будет исполнена!

Последние его слова вконец убедили меня, что упорствовать бессмысленно. Как говорится, нет худа без добра. Зато папа пообещал оказать давление на герцога Урбинского, дабы тот не хорохорился и довольствовался тремя статуями, выполненными мной собственноручно, не претендуя на большее. Как семейство Делла Ровере проглотит эту горькую пилюлю, не знаю да и не хочу гадать.

В эти дни к моим римским знакомствам прибавилось еще одно - с маркизой Витторией Колонна *. В прошлом мне не раз приходилось слышать имя этой женщины, особенно в разговорах с Берни *, Донато Джаннотти *, Томмазо деи Кавальери и другими друзьями.

Она вдова знаменитого маршала, одержавшего победу при Павии *. Это само воплощение меланхолии. Когда маркиза обращает на тебя взор или разговаривает, ее редко покидает выражение изысканной холодности. Ее отличает королевское величие и столь редкий у женщин живой ум, который она проявляет весьма сдержанно. Все это в сочетании с благородством чувств и гордой отрешенностью от мирской суетности придает ее личности неповторимое своеобразие.

* Виттория Колонна (1490-1547) - поэтесса, вышла из знатного римского рода. Испытала влияние Петрарки и средневековой мистической поэзии.

* Берни, Франческо (1497-1535) - флорентийский поэт-сатирик, бичевавший своими едкими терцинами существующие нравы и порядки, создатель особого пародийного жанра - "бернеско". Выступал противником всякой тирании, был отравлен сторонниками Медичи.

* Джаннотти, Донато (1492-1573) - флорентийский литератор и политический деятель, сторонник республиканского правления, автор известных книг "Диалоги Данте", "О флорентийской республике", комедии "Милезия".

* ... маршала, одержавшего победу при Павии - Фердинандо Франческо д'Авалос (1490-1427), возглавлял испанские войска в битве при Павии (1525) и пленил французского короля Франциска I.

* * *

Аретино давно выражал желание получить какой-нибудь из моих рисунков. Однако я не смог ублажить его. Тогда он обратился к Вазари *, и тот, зная нрав этого борзописца, поспешил незамедлительно выслать ему из своей коллекции два моих рисунка, выполненных еще в ту далекую пору, когда мальчиком я посещал школу ваяния в садах Сан-Марко.

* Вазари, Джорджо (1511-1574) - живописец, архитектор и историк искусства, автор "Жизнеописаний наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих", т. 1-4, М., 1956-1970.

Хочу надеяться, что добряк Базари ублажил неугомонного просителя. Может быть, теперь он перестанет докучать письмами, полными безудержных восхвалений, кои меня вовсе не трогают. От этого человека следует держаться подале, иначе рискуешь ненароком быть публично ославленным или, еще того хуже, стать мишенью его пера, которое столь же язвительно и беспощадно в гневе, сколь трусливо и угодливо в прошениях.

Чтобы добиться своей цели, этот Аретино прибегает к весьма своеобразной уловке. Вначале он закидывает удочку, присылая тебе хвалебное письмо, на которое так или иначе приходится отвечать; затем, когда ты попался на живца, он вновь объявляется, но уже с просьбой подарить ему что-нибудь на память (картину, статую, посвящение), словом, вымогает знаки "признательности", дабы насытить свою тщеславную утробу. Если в дальнейшем он видит, что слава твоя скромна, то, поблагодарив тебя за дар, вскоре забудет о твоем существовании. Но если имя твое у всех на устах, а ты не изволишь отвечать, он будет скромно ждать. Затем, когда его терпение лопнет, он вышлет тебе и своему издателю новое письмо, полное неслыханных оскорблений, расправившись тем самым с тобой и призвав всех прочих именитых людей быть более податливыми.

Насколько мне известно, Аретино точно так же занимается вымогательством в отношениях с князьями, неизменно добиваясь желаемого. Мои друзья советуют ответить ему, иначе он может учинить любую мерзопакость.

* * *

Изменил прежние рисунки к Страшному суду, изъяв все декоративные детали и объединив по-иному образы праведников и грешников. Даже в наиболее разработанном из старых рисунков над алтарем, под фигурой Христа, зияла некая пустота, создававшая впечатление, что вся композиция резко делится на две части. В новом эскизе я заполнил эту пустоту группой трубящих ангелов, которые призывают души умерших предстать перед высшим судией.

Стена, которую мне предстоит расписать, уже очищена от старых наслоений. Несколько каменщиков, предводимых старшим мастером, уже не один день трудятся в Сикстинской капелле, чтобы придать наклон алтарной стене, и, таким образом, пыль не будет оседать на фреску. Кривизна составит почти полметра, но для зрителя она будет незаметной.

Нынче специальным указом папа назначил меня главным архитектором, скульптором и живописцем Ватиканского дворца. Само назначение не явилось для меня неожиданным, хотя я его никогда не домогался. Но оно непременно породит возмущение и беспокойство среди архитекторов, работающих над возведением нового собора св. Петра, от коих постараюсь всячески держаться подале. К счастью, в папском указе ничего не говорится о том, что мне надлежит заменить нынешнего главного архитектора собора. 1 сентября 1535 года.

* * *

Изо дня в день возрастает число флорентийских беженцев в Риме - явный признак того, что абсолютизм герцога Алессандро становится все более невыносимым. И не только для давних противников Медичи. Он в тягость даже тем, кто в дни осады Флоренции стал на сторону папы Климента и его семейства. И ныне все эти Ридольфи, Сальвиати, Альбици, а также Джулиано Содерини, Баччо. Валори и другие, что верой и правдой служили тирану, сами оказались на положении изгнанников. А разве Филиппо Строцци, вернувшийся в 1530 году в родной город в надежде добиться более либерального правления, не был вынужден уехать в Венецию и на чужбине обдумать былые заблуждения?

Теперь все они расплачиваются за то, что восстановили власть Медичи и жестоко расправились с республиканцами. Под стать "бешеным" им остается теперь только вынашивать планы мести. Но их присутствие здесь вызывает неприятные воспоминания, особенно когда они принимаются ловчить и изворачиваться. Нет, им не зачеркнуть свое мерзкое прошлое. Боже, и когда-то я трепетал от страха перед этими господами, которые теперь выглядят жалкими прирученными львами! (До сих пор меня не покидает гадкое чувство от случайной встречи с Баччо Валори, который имел наглость протянуть мне руку.)

Возвращаясь сегодня домой, услышал, как чей-то приятный женский голос распевал мой старый мадригал, положенный на музыку маэстро Тромбончино * и начинающийся так:

* Тромбончино, Бартоломео (ум. ок. 1533) - венецианец, придворный музыкант, получивший известность своими обработками народных мелодий. В 1518 г. издал в Неаполе сборник песен, куда вошел мадригал Микеланджело.

Смогу ль прожить без вас, о моя радость,

Посмею ли вдали от вас дышать,

Коль не дано надежду мне питать?

Слова этого романса напомнили мне на какой-то миг короткий, но бурный отрезок моей жизни.

* * *

У меня уже вошло в привычку каждое воскресенье встречаться с Витторией Колонна в монастыре Сан-Сильвестро, чтобы вместе послушать, как брат Амброджио читает Священное писание. Однако вчера вопреки установившемуся правилу мы начали не с отрывков из Библии. Как только все расселись по местам, я попросил Витторию на сей раз выбрать что-нибудь из Апокалипсиса. Она согласилась с моей просьбой, и брат Амброджио начал читать спокойным голосом:

"Откровение св. Иоанна Богослова... Блажен читающий и слушающий слова пророчества сего и соблюдающие написанное в нем... Я, Иоанн, был в духе в день воскресный... Увидел подобного Сыну Человеческому. Глава Его и волосы белы, как белая волна, как снег; и очи Его, как пламень, огненны... Итак, напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего..."

Здесь монах перевел дыхание и продолжал чтение. Но я, потрясенный этими словами, которые так точно передавали мое нынешнее состояние, не мог далее слушать и сделал знак, чтобы он прервал чтение. Я еле сдерживался: меня душили рыдания, исходящие из глубины души, глаза увлажнились, дыхание перехватило. Взглянув на меня, маркиза поняла мое волнение и приказала монаху прерваться. Затем она начала расспрашивать меня о картонах для росписи в Сикстинской капелле, после чего разговор перешел на тему Страшного суда.

Монах внимательно прислушивался к нашим словам, храня молчание. Прежде чем я покинул монастырь, Виттория с некоторой ноткой любопытства спросила:

- Скажите, мастер, что вас так растрогало сегодня, отчего вы так разволновались?

Тогда я ответил ей:

- Оттого, что я тоже с седыми волосами, как и тот, кого повстречал Иоанн Богослов...

Почто не может молодость понять,

Что все меняется к закату жизни:

Любовь, желанья, вкусы и мечты.

В забвеньи суеты нисходит благодать.

Коль смерть с искусством не дружны,

На что тогда мне уповать?

* * *

Сегодня утром в сопровождении моего слуги Урбино и каменщика я поднялся на леса, сооруженные в Сикстинской капелле, дабы приступить к росписи алтарной стены. С вечера уже стояли наготове склянки с красками, бадьи с водой, картоны и все прочее, необходимое для фресковой живописи. После того как подручный наложил слой свежей штукатурки в указанном месте (то есть в правом люнете), Урбино взял первый картон и помог мне приложить его к стене и закрепить. А потом он вместе с подручным наколол картон, чтобы рисунок перешел на свежий слой штукатурки, отнял от стены картон, после чего я смог приступить к самой росписи.

Вижу, что не смогу работать с тем самопожертвованием, как это было, когда я расписывал здесь свод. Силы мои уже не те, что тридцать лет назад. Придется расписывать не спеша, сообразуя труд с отдыхом. Да и прежняя страсть, ненасытная жажда работы, меня почти оставила. Апрель 1536 года.

* * *

Все настойчивее дает себя знать необходимость проведения реформы церкви. Из Женевы, Венеции, Неаполя приходят тревожные вести для всех тех, кому дорого единство церкви и веры. Но Ватикан пока относится вполне терпимо к таким настроениям, поскольку побаивается, и не без основания, прибегать к карательным мерам против представителей реформистского движения, ибо такая политика чревата расколом. Но вопреки воле Павла III кое-кто в Ватикане был бы не прочь прибегнуть к насильственным мерам, дабы вернуть в стадо "заблудших овец". Среди таковых прежде всего выделяется кардинал Караффа *, рьяный католик и блюститель чистоты веры, который слеп и глух к веяниям времени.

* Караффа, Джампьетро (1476-1559) - кардинал, глава верховного суда инквизиции, отличался фанатизмом и жестокостью. С 1555 г. папа Павел IV. По его указанию впервые был издан "Индекс запрещенных книг". Когда он умер, народ сбросил его статую в Тибр и сжег тюрьму инквизиции.

В отличие от него куда большей широтой взглядов и веротерпимостью наделен кардинал Контарини, который ради блага католицизма склонен даже обсудить с реформистами все, что они подвергают сомнению и хотели бы переиначить. Что касается меня, то я мыслю просто: не затрагивая догм веры, следовало бы положить конец злоупотреблениям со стороны служителей культа. Именно это явилось причиной нынешних брожений.

Виттория Колонна, чьи идеалистические воззрения намного превосходят мои, в этих вопросах мыслит иначе, находясь под сильным воздействием Бернардино Окино *, Пьетро Карнесекки * и других непримиримых реформистов.

Если вспомнить о другом, отмечу, что часто бывающие у меня друзья литераторы то и дело заводят разговор о Страшном суде. Им не терпится узнать, как продвигается работа над фреской. Но я не охотник рассказывать о своих делах, а посему избегаю таких вопросов, оставляя неудовлетворенным их любопытство.

На днях вновь зашел разговор о том, как писать Страшный суд, и кто-то изъявил живейшее желание увидеть то, что уже сделано мной (в чем его сразу же поддержали все остальные).

- Друзья, - сказал я им, - если бы я даже разрешил вам подняться на леса в Сикстине, вы бы были разочарованы, поскольку я еще не начал писать.

- Неправда, мастер, - послышался чей-то голос. - Всем известно, что вы работаете, проводя дни напролет в Сикстине.

Когда в ответ на это возражение я сказал, что написал только сцены страстей господних, друзья посмотрели на меня в изумлении. Неужели они услышали от меня более того, что хотели?

Замечаю, что все реже обращаюсь к этим запискам. Меня отнюдь не волнует, что между отдельными записями проходит немало времени.

Вот и сейчас хочу вспомнить, что на прошлой неделе был на ужине в доме Донато Джаннотти, куда были приглашены также Луиджи дель Риччо * и Томмазо Кавальери. В подобных случаях разговор ведется обо всем, а чаще всего об искусстве. Если не ошибаюсь, именно Донато спросил меня, как подвигается работа над Брутом. Я ответил ему, и это была сущая правда, что пока еще не приступил к нему. Дело в том, что мне еще не удалось в качестве модели подыскать соответствующее лицо, которое выражало бы одновременно гордость, силу и величие духа.

* Бернардино Окино (1487-1564) - проповедник, генерал монашеского ордена капуцинов, автор "Проповедей" и "Диалогов о вере".

* Пьетро Карнесекки (1508-1567) - флорентиец, один из руководителей реформистского движения в Италии, приговорен к смертной казни как еретик.

* Луиджи дель Риччо (ум. 1546) - флорентиец, политический изгнанник, переписчик стихов Микеланджело, отобрал для издания 89 произведений, это издание однако, не было осуществлено.

- Но ведь есть наш Томмазо! - воскликнул Джаннотти. - Уж он-то мог бы вдохновить вас на создание образа Брута.

Его тут же поддержал Луиджи дель Риччо. Но я думал иначе.

- Томмазо не подходит для этого, - ответил я друзьям.

- Вот те на! Да он же само воплощение красоты...

- А мне нужна прежде всего мужская сила.

- И все же я считаю, что наш Томмазо вполне соответствовал бы такому образу, - настаивал Джаннотти.

- Наш друг прекрасно бы подошел, если бы я задумал ваять Аполлона. Но в данный момент мне нужен Геракл.

Друзья удивленно умолкли. Но мне показалось, что сам Томмазо не понял смысла моих слов. Он слегка нахмурился, а в его взоре проступила тень недовольства. Тогда я спросил его, отчего он не согласен со мной.

- По правде говоря, мастер...

- Договаривайте. Я вас слушаю, - настаивал я.

- Я думал, что...

- Что бы вы там ни думали, но прошу вас понять меня правильно. Весь ваш облик не навевает мне мысль о тираноубийце.

- Я начинаю понимать вашу мысль, мастер, - с готовностью ответил Томмазо.

Он совсем справился с волнением и уже спокойно добавил:

- Я полностью с вами согласен.

Но мне еще долго пришлось убеждать Донато и Луиджи. Но в конце концов они тоже согласились, что по самой своей идее Брут никак не может походить на Аполлона.

Нет, я знаю, что изображу Брута по-своему, и у меня уже зреет одна мысль...

Коль дивное искусство осознало

Суть формы, данную в движеньи,

Его идеи получают преломленье

Сперва в модели из любого матерьяла.

Затем уж в диком камне суждено

Свои посулы молоту раскрыть,

Чтоб чудо совершенства нам явить,

Которому забвенье не страшно.

* * *

Сегодня по городу распространилась весть об убийстве Алессандро. Она вызвала ликование среди флорентийских изгнанников. Уверен, если бы убийца герцога оказался сейчас в Риме, ему устроили бы триумфальный прием. Среди проживающих здесь флорентийцев ведутся жаркие споры о свободе и республике, произносятся пламенные речи, в которых прославляется Лоренцино *, подославший наемного убийцу, читаются сатирические и даже непристойные стишки, высмеивающие Медичи, и, конечно же, поднимаются бесконечные заздравные тосты.

* Лоренцино Медичи, прозванный Лорензаччо (1513-1548) - литератор, пользовавшийся скандальной славой, автор "Апологии" (1539), в которой старался оправдать политическое убийство. Пал от руки наемного убийцы, подосланного тосканским герцогом.

Лоренцино называют теперь не иначе как вторым Брутом. Но я не считаю его таковым. Этот Лоренцино неизменно сопровождал своего двоюродного братца Алессандро во всех ночных вылазках во Флоренции и округе, был неизменным соучастником диких оргий, считался фаворитом герцога и его закадычным другом.

Сегодня Урбино допоздна прождал, пока я возвращусь и улягусь в постель. Бедняге пришлось пободрствовать, так как я засиделся у друзей за полночь. В комнате меня ждал накрытый стол с фьяской доброго треббьяно, хлеб, сушеные фрукты, окорок на вертеле, сыр. Но я ни к чему не притронулся, ибо отужинал в доме у Донато Джаннотти, где был также Томмазо деи Кавальери.

Возвращаясь к событиям во Флоренции, хочу отметить, что совет Сорока восьми, этой горстки льстецов, где главенствуют Гуиччардини, Веттори, Никколини и Палла Ручаллаи, избрал флорентийским герцогом молодого Козимо, сына Джованни делле Банде Нере. Флорентийцы, у которых в свое время было изъято все оружие, ничего не могли предпринять против такого "престолонаследия". К тому же головорезы из отряда Алессандро Вителли жестоко подавляли любую попытку беспорядков в городе.

Тем временем как в Риме, так и в других городах Италии среди флорентийских изгнанников начались разногласия и распри. В эти дни и мне пришлось поспорить до хрипоты и потратить на это немало времени. Но назавтра вернусь к работе в Сикстинской капелле и оттуда - никуда.

Мне часто приходят на память мои закованные рабы, оставшиеся во флорентийской мастерской. Видимо, не суждено их закончить, как бы мне этого ни хотелось. Ведь я настолько сократил размеры гробницы Юлия II, что этим четырем рабам не нашлось бы в ней места. Сколько усилий потрачено впустую, сколько работ остались незавершенными, как и эти рабы! В который раз память прошлого бередит мне душу, напоминая о моих провалах и неудачах. Поэтому самое время отложить перо в сторону и пожелать моей злопамятной голове спокойной ночи.

Забыл отметить, что по настоянию папы во Флоренцию отбыла депутация флорентийских изгнанников, дабы попытаться на месте решить многие вопросы, вставшие особенно остро после убийства Алессандро. И самый первый из них возвращение беженцев на родину. Январь 1537 года.

* * *

Алтарную стену в Сикстине уже украшает множество фигур, теснящихся вокруг грозного Христа. Все эти пребывающие в смятении блаженные, апостолы и мученики взывают к высшему Судии, доказывая ему свою верность, показывая знаки перенесенных мучений. Им сейчас не до умиления и не до молитв. Их манит призывный глас Христа, и они в движении, словно подталкиваемые порывами разразившейся бури, как в сцене потопа, написанной мной на плафоне капеллы.

Эти герои не объединены никакими деталями архитектурного декора, которые можно увидеть в работах старых мастеров и которыми я сам пользовался при росписи свода. Ветер жизни - вот что отныне их всех объединяет и наполняет надеждой. Я не ошибся, говоря "надеждой", ибо они тоже трепещут перед грозным Судией.

На моем месте любой художник изобразил бы зеленую цветущую лужайку, на которой собрались герои, увенчанные золотыми нимбами. Любой другой мастер представил бы эту часть сцены Страшного суда как райскую идиллию. Я же оторвал от земной тверди божьих избранников, а на нашей земле оставлю лишь проклятых грешников да демонов во плоти. Для меня было особенно важно показать эту пропасть, отделяющую одних от других. Все персонажи, толпящиеся вокруг Христа, лишены свойственной им в произведениях старых мастеров мистической отрешенности. Нет, я решил наделить жизнью этих выразителей высшего провидения.

Помню, как во Флоренции люди падали ниц и молились перед Страшным судом работы Беато Анджелико *. Перед моей же фреской зритель остановится и задумается, ибо мои праведники подобны ему и наделены свойственными ему чертами. Но когда фреска будет закончена, поймут ли ее художники и литераторы, дойдет ли до них подлинный смысл того, что мне хотелось сказать?..

* Беато Анджелике фра Джованни да Фьезоле (1387-1455) - живописец флорентийской школы Раннего Возрождения, был настоятелем монастыря Сан-Марко во Флоренции, работал также в Риме и Орвьето. Среди главных произведений: "Благовещение" и "Страшный суд" (музей Сан-Марко, Флоренция).

Кто майскую листву не замечает,

Тому весною насладиться не дано.

* * *

Получил сегодня из Венеции письмо от Аретино, в котором среди прочего он весьма многословно излагает свои убеждения, как художникам следовало бы изображать сцену Страшного суда. Я не могу ему возразить, ибо у каждого человека свое собственное представление на сей счет, и он вправе изложить мне свои соображения. Но когда мне начинают навязывать свои идеи, как это делает Аретино, то тут уж я позволю себе не согласиться с господами советчиками.

Этот литератор, то осыпающий меня похвалами, то мечущий громы и молнии, пишет мне из Венеции следующее: "Средь этого вихря мне видится Антихрист, но лишь внешне похожий на того, каким вы его себе представляете. Вижу искаженные ужасом лица живущих; вижу, как вот-вот угаснут солнце, луна и звезды; вижу, что вскоре исчезнут огонь, воздух и вода, а чуть поодаль вижу напуганную Природу, тщетно старающуюся уберечь свою немощную старость..."

Аретино еще видит (если вкратце изложить его пространное письмо) бегущие облака и окрашенное в различные цвета небо, на котором восседает Христос, "окруженный сиянием и ужасом"; он видит славу, брошенную под колеса небесной колесницы со всеми ее лаврами и прочим багажом. Наконец - и здесь, пожалуй, самое курьезное из всего увиденного им, - "из уст сына божьего исходит окончательный приговор" в виде двух стрел, летящих вниз и грохочущих.

Когда литераторы дают волю безудержной фантазии, не особенно заботясь, насколько логичны их рассуждения, то способны написать с три короба глупостей. Если бы Аретино хоть чуточку подумал, то не стал бы писать об огненных стрелах, изрыгаемых устами Христа и пересекающих сверху донизу алтарную стену в Сикстинской капелле, а выразился бы несколько иначе, не заставляя меня хохотать до упаду над его нелепым предложением. Не поняв причины моего смеха, Урбино только что спросил меня:

- Что это вас так разбирает? Никогда не видывал ранее, чтобы вы так веселились в одиночку.

- Мне вдруг пришла в голову одна смешная идея, - ответил я, чтобы успокоить его.

Покажу завтра Виттории это престранное письмо.

Кстати, о письме. Вопреки клятвенному заверению, что ноги его не будет в Риме, Аретино пишет о своем намерении прибыть сюда, чтобы увидеть мои фрески в Сикстинской капелле. Свое решение он сопровождает выражениями восхищения, заявляя, что среди множества королей, живущих на земле, единственный - это Микеланджело. Правда, несколькими строками далее, как бы между делом, вновь напоминает о своем желании иметь какую-нибудь мою работу.

Днями отвечу на письмо и извинюсь, что не смог осуществить его идею, поскольку далеко продвинулся в работе по собственному замыслу. Подивлюсь непременно его неистощимому воображению, которое позволяет увидеть столь дивные вещи, а заодно взмолюсь, чтобы он не покидал Венецию и не нарушал клятвенный обет ради бедного человека, не заслуживающего такой чести. Именно так и напишу, ибо зазнавшимся и наглым попрошайкам надобно отвечать общими пустыми фразами. Никогда еще мне не доводилось сталкиваться со столь курьезным типом, как этот Аретино. Сентябрь 1537 года.

* * *

Меня частенько попрекают, что художникам я предпочитаю общество литераторов. Что же тут зазорного, если люблю общаться с людьми, с коими можно самому поговорить и с удовольствием их послушать. Вот уже многие годы я живу в отрыве от мира художников. Поначалу это было вызвано их завистью, соперничеством и непониманием. А ныне не могу себя заставить встречаться с ними, поскольку их совсем не занимает судьба Флоренции и они глухи ко всему тому, что, на их взгляд, чуждо искусству. Я уж не говорю об их дремучем невежестве, которое порою становится смешным (от некоторых из них ко мне приходят письма, которые даже мой слуга Урбино написал бы куда грамотнее). Хочу сказать, что художникам давно пора вырваться из болота засосавшего их эгоизма и невежества.

На днях моя племянница Франческа вышла замуж за Микеле ди Никколо Гуиччардини. Несказанно рад, что эта милая девушка вняла моим советам и взяла в мужья достойного избранника. Ее муж Микеле - выходец из знатной семьи, как, впрочем, и моя племянница, которая воспитывалась в монастыре для благородных девиц. Я справил ей изысканное приданое, как и полагается представительнице рода Буонарроти, и отказал ей свои поместья в Поццолатико, неподалеку от Флоренции.

Словом, дочь моего покойного брата Буонаррото вышла замуж достойно, а не как "сирота". Ей сейчас минуло пятнадцать, в этом же возрасте венчалась и ее бабка Франческа.

Это замужество сняло с моей души тяжелую ношу, которая не давала мне покоя. Сентябрь 1538 года.

* * *

Сегодня на стене в Сикстинской капелле в складках содранной со св. Варфоломея кожи я изобразил самого себя. Возможно, это была прихоть моей фантазии, толкнувшая на столь странный шаг, а может быть, охватившая меня печаль в связи с известием о гибели Филиппо Строцци.

Несчастный Филиппо. Он встал во главе отряда мятежников, поднявшихся против произвола Козимо Медичи, и под Монтемурло пал от руки Алессандро Вителли, этого жестокого и хитрого злодея.

Кто теперь возьмется за дело освобождения Флоренции и попробует повторить попытку Строцци? Кто даст нам возможность возвратиться во дворец Синьории? Изгнание становится тягостным и невыносимым, когда рушатся надежды...

Я начал разговор о собственном изображении, а вернее, некоей призрачной маске, воззрившейся на меня, словно искаженное отражение на поверхности воды, теребимой волнами. Хоронясь от моего Урбино, чтобы он ничего не заметил, я исподтишка писал этот странный автопортрет, словно крал что-то святое и ценное. Но в самой маске заключена одна мысль, которая мне особенно дорога...

Пусть знает беспокойная душа:

Лишь тот достоин вечною признанья,

Кто разменял на добрые деянья

Монету, что чеканят небеса.

Если говорить о прочих делах и заботах, должен отметить, что мысли мои постоянно заняты племянником Леонардо. Хочу также, чтобы мои братья Джовансимоне и Сиджисмондо расстались бы наконец с нашим старым пристанищем на улице Моцца и подыскали дом, более достойный для нашего семейства. Меня особенно беспокоит эта мысль сейчас, когда Франческа устроена и живет в доме Гуиччардини. Не успеешь оглянуться, как и Леонардо задумает жениться. Правда, он еще молод, и ему надо возмужать, прежде чем думать о женитьбе.

Но сможет ли Леонардо взять жену и растить детей в этой мышиной норе? Не хочу, чтобы люди корили и осуждали Буонарроти за их дом. Моим домашним, а особенно Сиджисмондо, давно бы следовало уразуметь, что как-никак, а мы когда-то являлись членами республиканской Синьории.

На днях отпишу братьям и вновь попрошу их поискать красивый добротный дом на приличной улице, непохожей на обшарпанные венецианские переулки.

Меня давно мучает желание устроить все дела моего семейства. И прежде чем помру, хочу во что бы то ни стало довести дело до конца.

* * *

В прекраснейшем посвящении Франческо Берни называет меня не иначе как вторым Платоном и обращается к поэтам со следующими словами:

Не верещите, бледные фиалки,

Умолкните, журчащие ручьи и лани.

Он говорит делами, вы - словами.

Привожу здесь эту терцину не только из-за музыкальности и красоты ее слога, но чтобы воздать должное написавшему ее поэту. Пожалуй, посвящение Берни самое непосредственное и искреннее из всех, которые ранее были ко мне обращены. Дабы и в будущем не смолкали дивные строки, хочу пожелать поэту найти в произведениях других мастеров то, что он нашел в моих.

Виттория Колонна подарила мне на днях сборничек своих стихов, звучащих молитвой и обдающих ароматом и тишиной полей. Все эти милые знаки внимания со стороны друзей помогают порой отвлечься от мыслей, толкающих меня окончательно порвать со всем мирским, дабы суметь сдержать, а вернее, обуздать мое неукротимое желание следовать далее по пути искусства.

Очень часто мне приходит мысль изваять или написать произведение, восславляющее свободу. Постоянно думаю также о памятнике Данте...

Сойдя с небес в юдоль земную,

Сквозь круги ада и чистилища пройдя,

Он к богу обратил себя

И пролил свет на суетность мирскую.

Лучами яркими звезда

Мой город осветила ненароком,

Но должное воздать пророкам

Не может черствая толпа.

О Данте говорю я, чьи деянья

Забыл неблагодарный род людской,

Сулящий гениям одни страданья.

О, если бы родиться мне тобой!

Отвергнув все блага, уйти в изгнанье,

Твоими думами прожить, твоей судьбой.

* * *

На алтарной стене в Сикстинской капелле у ног Христа и столпившихся вокруг него святых и праведников кишмя кишат проклятые грешники, между которыми снуют ангелы, в коих ангельского ничего уже не осталось. Вскоре будут написаны демоны и те, что еще не успели подняться из могил на суд божий. Их появление завершит всю фресковую композицию.

В самом конце поверх алтаря изображу сцену триумфа обнаженного тела, как и на плафоне капеллы. Но на огромной расписанной стене не найдется места ни одной фигуре, которая выражала бы иные чувства, кроме отчаяния, боли и ужаса. Тот, кто надеется увидеть на моей фреске толпы ангелов, поющих, танцующих в облаках и прославляющих создателя, будет разочарован. Завершаю работу над произведением, которое задумано как гимн человеческой боли. А посему никакой отвлеченности, никаких аллегорий, которые могли бы смягчить звучащие ноты этого гимна. У зрителя должно создаться единое, цельное восприятие трагической сцены Страшного суда.

Находясь во власти тяжелой духовной драмы, Виттория Колонна уехала в Витербо, дабы быть подале от кружка реформистов и отдаться только вере, целиком полагаясь на волю церковных властей. Она покинула Рим в страшном смятении чувств и страхе после обвинений, выдвинутых кардиналом Караффа и уличающих ее в принадлежности к движению так называемых еретиков.

На этом закончились мои воскресные встречи с Витторией, которые служили мне таким подспорьем в работе и утешением. Впав в религиозный экстаз, она осталась глуха к моим словам, когда я умолял ее остаться здесь при монастыре Сан-Сильвестро.

- Мне сейчас крайне необходимо одиночество, - таков был ее ответ на мою мольбу.

Возможно, я был бы менее опечален ее словами, если бы не испытывал в настоящий момент столь нестерпимо острую нужду в общении с ней.

* * *

Великий труд в Сикстинской капелле закончен, и я в полном изнеможении. Но несмотря на это и на мой преклонный возраст (мне почти семьдесят), Павел III вынуждает меня браться за новую работу, не менее трудоемкую, чем та, которую я только что завершил. Словом, ему не терпится, чтобы я взялся расписывать фресками капеллу, недавно сооруженную по его распоряжению.

Старая история повторяется снова. Как в прошлом, так и ныне мне опять не позволяют довести до конца работу над гробницей Юлия II. Когда-то этому препятствовала зависть семейства Медичи, которое пыталось всячески отвлечь меня своими поручениями, а ныне - ненасытность Павла III. Замечаю, как он все чаще с завистью поглядывает на стоящих у меня Моисея и двух рабов. Если папе, не дай бог, действительно взбредет в голову мысль поместить эти скульптуры в новой капелле, он добьется своего, а мое сердце разорвется от отчаяния.

Хотелось бы теперь только одного - чтобы Павел III оставил меня в покое и одарил высочайшей милостью, позволив завершить все дела с Делла Ровере, дабы положить конец их неприязни в отношении меня. Боже, когда же кончится эта мука мученическая! Я уже сам начинаю сознавать, насколько правы родственники папы Юлия. Но одного им ни за что не прощу: в это дело они впутали общественные круги всей Италии, распуская слухи, не делающие чести моей персоне. Но эти господа из Урбино могут говорить все, что им заблагорассудится. Только пусть они прикусят язык и словом не заикаются о том, что я-де обманул их высокочтимого родственника, воспользовавшись его "добротой". Обманутым в этом деле оказался я один. Мне одному пришлось тысячу раз без толку упрашивать Юлия II, чтобы он дал мне возможность работать над усыпальницей.

Считаю сейчас бесполезным докапываться до истинных причин, не позволивших мне после кончины Юлия II завершить работу над его усыпальницей. Это вечная трагедия, которая терзает меня уже сорок лет. Перипетии, выпавшие на долю этого незавершенного творения, постоянно вынуждали меня оправдываться в том, в чем был я неповинен, искать защиту от нападок, жить в вечном волнении, зависеть от воли и настроения пап, сменявших друг друга. Порою я даже склонен думать, что вся моя жизнь сложилась бы иначе, да и в искусстве я был бы более удачлив, если бы не эта тень, которая омрачала все мое существование...

Мне душу гложет горькое сознанье

Неведомой вины; на сердце боль,

В смятеньи чувства, потерял покой,

И безнадежны все желанья.

К чему, любовь, такие испытанья,

Коль мыслями всегда с тобой?

* * *

С некоторых пор местные пуритане ропщут по поводу "голых" фигур в сцене Страшного суда. И хотя папский двор с безразличием относится к таким возгласам неодобрения, начинаю испытывать страх за судьбу моей фрески. Подобные нападки могут расшевелить и привести в движение ханжей и лицемеров, уже поговаривающих, пусть пока вполголоса, о добропорядочности и моральных устоях.

Кардинал Караффа (про которого говорят, что он "открыл глаза" Павлу III и убедил его ввести суд инквизиции против так называемых еретиков) уже проявляет недовольство тем, что столь большое число обнаженных фигур украшает целую стену в Сикстинской капелле.

Вот уже восемь месяцев, как мне не выплачивается пенсия за особые заслуги, установленная для меня Павлом III. Видимо, его казначей никак не выкроит время, чтобы привести в порядок счета, и отмалчивается. Может быть, он думает, что я забыл о пенсии? Так пусть не обольщается. Я уже отправил к нему моего Урбино с запиской, чтобы напомнить о себе и своих законных интересах.

Нынче весь день был так занят, что решил поступиться приглашением Луиджи дель Риччо отужинать у него дома. Жду, что с минуты на минуту на пороге появится Эрколе, его посыльный. Думаю, что не особенно обижу друга отказом. Нет никакого желания выходить из дома...

Который день ненастье на дворе,

И лучше вечер дома коротать, в тепле.

18 октября 1542 года.

* * *

Джовансимоне и Сиджисмондо пишут, что племянник ведет себя неподобающе с моной Маргаритой. Бедная старуха давно уже живет в нашем доме, пользуясь неизменным уважением не только из-за своего преклонного возраста, но и потому, что отец мой Лодовико просил меня считать ее членом семьи.

Я свято соблюдаю родительский наказ и ни в чем никогда не отказывал моне Маргарите. Хочу, чтобы и Леонардо не расстраивал ее и относился к ней, как к родной бабке.

Я написал проказнику, чтобы он строго соблюдал мои указания и с почтением относился к старухе, которая не только принимала его при родах, но и выхаживала, холила и заботилась о нем вплоть до сегодняшнего дня. А потом, пусть не перечит дядьям и вышлет мне рубахи не столь грубые и затрапезные, как те, что получил от него на прошлой неделе.

* * *

В письме, полученном мной сегодня, Виттория Колонна пишет, что если мы и далее будем продолжать нашу переписку из чувства "вежливости" и "долга", то вскоре ей придется покинуть часовню св. Катерины, а мне капеллу Паолина и, таким образом, она лишится возможности общаться с монахинями в часы молитвы, а я - "сладостного разговора" с моей живописью. "Однако, продолжает далее моя подруга, - веря в нашу прочную дружбу, полагаю, что я ее, скорее, выражу не ответами на ваши письма, а молитвами, обращенными к господу богу, о котором вы говорили с такой проникновенностью и болью в сердце в день моего отъезда из Рима; надеюсь при возвращении найти в вашей душе его обновленный образ, каким вы изобразили его в моем Распятии" *.

* ... каким вы изобразили его в моем Распятии - речь идет об утраченной картине, выполненной Микеланджело в 1546 г. для Виттории Колонна.

Хотя Виттория помнит обо мне и обращается со словами, проникнутыми такой верой, вижу, как ей хотелось бы, чтобы я не писал с такой настойчивостью, а побольше думал о боге и целиком отдавался своим делам. Возможно, она права. Что греха таить, я порою забываю, что она ушла в монастырь и душа ее обращена ко всевышнему.

Но с каким неподдельным чувством и грацией она выразила это свое пожелание! Влекомый страстями и все еще связанный с мирской суетой, я чувствую, насколько не достоин такого ангельского ко мне отношения. Как хотелось бы мне освободиться от пут нынешней жизни и говорить с Витторией ее же словами...

Роятся суетные мысли в голове,

А жить осталось слишком мало,

И заблуждаться боле не пристало

Пора о вечности подумать, о душе.

По силам ли такое испытанье мне?

Молю, чтоб милость божия меня не покидала.

* * *

По совету папы я высказал ряд соображений относительно фортификационных работ, производимых в предместьях Рима. Какую же злобу породили мои замечания у Антонио да Сангалло Младшего! Теперь на мою голову сыплются самые невероятные обвинения. Зная неприязнь этих людей ко мне, я ограничился лишь тем, что без обиняков указал Антонио и его помощникам на допущенные грубые ошибки, которые достаточно исправить (что, кстати, и было сделано в конце концов, несмотря на глупое упрямство), дабы придать большую оборонительную мощь самим укреплениям.

Теперь Сангалло и иже с ним поносят меня, заявляя, что я-де испортил их проект, воспользовавшись своим авторитетом, хотя ровным счетом ничего не смыслю в подобных делах. Более того, они утверждают, что я, мол, вознамерился возглавить все фортификационные работы. Они могут обвинять меня во всех грехах, но только не в желании взять на себя еще одну обузу. У меня своих дел и забот по горло, и, если бы меня хоть частично от них освободили, я бы только вздохнул с облегчением.

Что же касается моего невежества в вопросах военного строительства, то об этом лучше всего осведомлены испанские солдаты Карла V и приспешники Медичи. Пусть нынешние хулители спросят у моих врагов, у того же Алессандро Вителли или покойного принца Оранского, насколько неприступны были построенные мной бастионы. Пусть поинтересуются, сколько испанцев погибло на подступах к моим крепостям. Если даже враги и вошли во Флоренцию, то только благодаря предательству Малатесты Бальони.

Итак, меня считают несведущим в фортификационных делах. Почему же герцог Алессандро так настаивал, чтобы я построил ему цитадель, которая наводила бы страх на неприятеля?

Мой племянник упорно продолжает адресовать свои письма ко мне на имя Микеланджело Симони, скульптора в Риме. Чтобы он оставил эту дурную привычку, напомнил ему еще раз, что во всей Италии и Европе я известен как Микеланджело, и все тут.

Вчера отписал ему, чтобы он выбросил из головы мысль о приезде ко мне на несколько дней. Я сейчас настолько занят, что мне не до него. Его приезд только принесет мне дополнительные хлопоты. Пусть повременит хотя бы до поста, когда я надеюсь немного поуправиться с делами.

Не понимаю его манию навещать меня. Лучше бы поболе думал о делах в лавке да писал письма более грамотно и толково. Еще раз напомнил ему, как надобно вести себя с моной Маргаритой.

* * *

Герцог Козимо Медичи обратился ко мне с предложением изваять его изображение, сделав вид, что ему неведомы мои политические воззрения. Но у молодого тирана, преследователя незабвенного Филиппо Строцци, имеется свой личный скульптор по имени Баччо Бальдинелли. Вот пусть и обращается к тому, кто, как обезьяна, повторяет мою манеру да еще имеет наглость утверждать, что он-де превзошел меня. Обратившись к Бальдинелли, герцог может быть уверен, что получит изображение, "почти сходное" с тем, которое мог бы изваять я.

Как ни странно, но предложение Козимо пришло в тот самый момент, когда я приступил к работе над образом Брута, задуманным мной как символ свободы. Работаю над бюстом с таким увлечением, что не замечаю, как бежит время. Мне даже начинает казаться, что мир - это царство свободы, а Флоренция уже сбросила с себя ненавистное иго тирании.

Микеле Гуиччардини, муж моей племянницы Франчески, пишет, что вскоре прибудет по делам в Рим и непременно навестит меня. Только его мне недоставало! Надеюсь, у него хватит сообразительности не останавливаться в моем доме. Когда родственники путаются под ногами, мне всегда как-то не по себе.

Кстати, хочу добавить несколько слов о своем доме. Мне удалось его полностью переоборудовать, починить внутреннюю лестницу, башню, перестлать полы, заменить двери и оконные переплеты во всех комнатах. Только моя мастерская сохранила свой прежний вид. Теперь в доме удобно жить и работать.

Я приложил так много усилий, чтобы мои домашние подыскали себе во Флоренции хороший дом, что и сам, думаю, заслужил право жить в пристойном жилище. Апрель 1544 года.

* * *

Только что пришел в себя после тяжелого недуга, отнявшего у меня несколько месяцев работы. Встал на ноги благодаря постоянному уходу и заботе верных друзей. Они не отходили от меня ни на шаг; все это время я провел в доме флорентийского изгнанника Роберто, сына Филиппо Строцци. Теперь я снова дома и намерен приступить к работе, как только почувствую себя лучше.

Отписал братьям Джовансимоне и Сиджисмондо, приказав продать мою флорентийскую мастерскую и весь собранный там мрамор, дабы лишить герцога, его придворных (да и кое-кого из друзей, оставшихся во Флоренции) последнего повода склонить меня к возвращению в родной город. Думаю, что теперь Джорджо Вазари не будет более докучать мне своими сетованиями, что моя мастерская превратилась в прибежище для пауков. Меня не трогают ничьи увещевания, и во Флоренцию я более не вернусь.

Загрузка...