1992

Сегодня вечером на станции «Ле-Аль», прямо перед тем, как двери электрички захлопнулись, в вагон шумно ввалились двое бродяг и уселись друг напротив друга. Оба заросшие и в обносках. Тот, что помоложе, лет тридцати-сорока, ставит на пол пустую бутылку и разворачивает «Либерасьон». Второй — около пятидесяти, возможно, меньше, — начинает горланить «Марсельезу». Он харкает в какую-то тряпку и объявляет: «Да пошла бы эта армия! Я вот сейчас такого плевка дал, каких армейским и не снилось». Потом, пытаясь вовлечь в разговор товарища, обращается к нему: «Ты чего как педик?» Тот игнорирует это мелкое дружеское оскорбление и восклицает: «А где-то сербы! Хорваты! Вот счастье, что существуют газеты, а то б я так дураком и помер». Он потрясает своей «Либерасьон»: «Представляешь, люди в Габон ездят, а мы вот — до Сартрувиля только». Пауза. «Несправедливо». Бездомный постарше, эхом: «Несправедливо». Потом: «Вот бы обратно к мамке в живот — там, в яйце, хорошо было».

Тот, что с газетой, продолжает повторять: «Несправедливо», но теперь переключается на этот гипотетический сюжет:

— Ты там в скорлупе сидел?

— Не-ет, в пленке. Я хоть и не гинеколог, но соображаю, как что устроено!

— Не хочу вылезать! Тут так уютно и тепло!

— И до того я не хотел вылезать, что моей мамаше пришлось кесарево делать.

— А в те времена его делали бензопилой.

— Вот уж она намучилась. Потому и отказалась от меня.

— И от меня отказалась.

Они выразительно перебрасываются репликами, то жалобными, то устрашающими, разыгрывая представление для пары десятков пассажиров. Но в отличие от настоящего театра зрители здесь стараются не смотреть на актеров, делают вид, будто ничего не слышат. Их смущает, что вместо пьесы разыгрывается жизнь.



Оба выходят в Сартрувиле. Бутылку они оставили, и теперь она катается по полу между сиденьями.



Когда экспресс отъехал от прошлой станции, я задремала. (Около восьми вечера, в Ангулеме: пустые платформы — у входа в плохо освещенный вокзал мужчина с собакой глядит на табло, — будто поезд остановился среди ночи в спящем городке.) Я отдергиваю занавеску. Над скопищем домов — гигантская светящаяся вывеска гипермаркета «Мамонт», чуть дальше — «Майами» (ночной клуб? торговый центр?). Узнав парижские окраины, я ощущаю безудержную радость. Ту самую, которая охватывает меня, когда я въезжаю по шоссе А 15 на виадук в районе Женвилье и передо мной вдруг открывается необъятная панорама из фабрик, многоэтажек и довоенных особнячков на фоне задника — квартала Дефанс и Парижа.



В электричке, у прохода, сидит высокий молодой человек с крепкими ногами и пухлыми губами. По другую сторону женщина держит на коленях мальчика двух-трех лет; тот смотрит кругом, от удивления затаив дыхание, потом спрашивает: «А как дядя закрывает двери?» Должно быть, он впервые едет на электричке. И тот, и другой — и молодой человек, и ребенок — переносят меня в прошлое. Тот май в выпускном классе, когда Д., высокий, с крупными губами, совсем как этот парень, ждал меня после уроков у почты. Потом — времена, когда мои еще маленькие дети познавали мир.

А иной раз движения и слова какой-нибудь женщины в очереди на кассу напоминали мне мамины. Выходит, мое прошлое — вне меня: в пассажирах метро или электричек, в людях на эскалаторах в «Галери Лафайет» или в «Ашане». Все эти незнакомцы, которых я никогда не увижу снова, не подозревают, что их лица, тела хранят в себе часть моей истории. Быть может, и я сама, в толпе прохожих и покупателей, ношу в себе жизни других людей.

Загрузка...