Слепой со станции «Сен-Лазар» был на месте. Его слышно еще от турникетов, когда пробиваешь билет. Мощный голос, кажется, вот-вот охрипнет, половина нот фальшивые. Он всегда поет одни и те же песни, которые все учили в школе или в летнем лагере, такие как «На вершине горы старый домик стоял», а еще — «Я не жалею ни о чем» Эдит Пиаф. Вытянувшись и запрокинув голову, как все слепые, он стоит там, где переход разветвляется на два коридора: к поездам до «Порт-де-ля-Шапель» и до «Мэри-д-Исси». В одной руке белая трость, в другой — металлическая кружка, у ног вяло лежит собака. То и дело кто-нибудь из спешащих мимо людей — обычно женщина — опускает в стаканчик монету, и та громко звякает о дно. Слепой тут же прекращает петь и кричит: «БОЛЬШОЕ СПАСИБО, ХОРОШЕГО ДНЯ!» Теперь все в курсе: кто-то совершил благое дело и теперь ему будет сопутствовать удача. Идеальное подаяние. В обмен на монетку, брошенную чистому и пристойному нищему за старые песни, — публичная благодарность и надежда на благосклонность судьбы на весь день. Наверное, больше всего денег в метро получает этот слепой. Сегодня на нем было серое пальто в елочку и черный шарф. Я прошла как можно дальше от него, как все, кто ничего не дает.
Хозяин галереи на улице Мазарин, стоя перед картиной, размеренным голосом говорит посетительнице: «Сколько чувственности в этом полотне». Женщина глубоко вздыхает, словно это замечание повергает ее в отчаяние или она не в силах вынести столь мощных чувств. Теперь они говорят шепотом. Мужчина, более отчетливо: «И взгляните на красное пятно посередине, это потрясающе… Кто помещает красное пятно прямо по центру холста?..» Картина представляет собой сплошное охряное полотно в трещинках; возможно, это камни на солнце. Название в каталоге: «Ардеш, красное пятно». Я пытаюсь связать свое понимание чувственности с пустынным пейзажем, который вроде бы вижу на картине. Мне не хватает для этого тонкости ума, а может быть, глубины восприятия. Ощущение, будто мне недоступно какое-то знание. Но дело тут не в знании, ведь, если подумать, вместо «сколько чувственности» вполне могло бы звучать «сколько свежести!» или «сколько ярости!», причем соответствия между картиной и суждением не прибавилось бы: вопрос лишь в том, чтобы владеть нужным кодом. Все картины в галерее стоили от двух до двух с половиной миллионов старыми.
На станции «Шарль-де-Голль-Этуаль» сыро, огни витрин. Внизу у ряда эскалаторов женщины покупали украшения. В переходе, на полу, мелом очерчен круг, внутри написано: «На еду. У меня нет семьи». Но тот, кто это написал, уже ушел, и белый круг был пуст. Люди старались на него не наступать.
На Филиппинах теперь есть «музей Маркоса» (вчерашний номер «Ле Монд»). Всем желающим показывают дворец бывшего диктатора и его жены. Официальная цель — вызвать возмущение богатством и роскошью, но на практике перевешивает удовольствие: видеть то, чего лишен сам, иметь право это высмеивать, присваивать себе словом и взглядом. Так, посетителей и посетительниц «музея» интересует в первую очередь (и чуть ли не исключительно) шелковое белье Имельды, жены Маркоса. Вот чем кончается Филиппинская революция: интимными атрибутами женщины, пусть и ненавистной. Пять сотен бюстгальтеров, трусиков и поясов для чулок: среди них прохаживаются, их трогают, женщины мечтают их надеть, мужчины — на них подрочить.
В субботу в «Супер-М» кассирша пожилая (по сравнению с другими, которым нет и двадцати пяти) и медлительная. Покупательница — около сорока, одета с элегантной простотой, очки в тонкой оправе — жалуется: в ее чеке ошибка. Надо позвать заведующую: только она может внести изменения и исправить ошибку в кассе. Готово. Заведующая уходит. Кассирша начинает обслуживать следующую покупательницу. Миниатюрная женщина в очках всё еще тут, она перепроверяет чек и снова обращается к кассирше: «Тут всё равно что-то не сходится». Кассирша прекращает пробивать товары. Миниатюрная женщина опять что-то объясняет, показывает кассирше чек. Та берет его в руки и разглядывает, ничего не понимая. Снова зовет заведующую. Миниатюрная женщина вынимает из тележки все товары, заведующая по очереди находит их в чеке, кассирша тем временем возвращается к покупательнице. Когда все товары вынуты и сверены, заведующая поворачивается к кассирше и сует чек ей под нос: «Тут в чеке пятьдесят семь франков. Ни один товар не стоит пятьдесят семь франков. А вот четыре батарейки за семнадцать франков не пробиты». Кассирша молчит. Заведующая продолжает: «Вы же видите, тут ошибка. Пятьдесят франков». Кассирша на нее не смотрит. Она седая, высокая и блеклая, руки больше не на аппарате, а свисают вдоль туловища. Заведующая не унимается: «Вы же видите!» Это слышит вся очередь. Чуть в стороне миниатюрная женщина с непроницаемым лицом в обрамлении аккуратно уложенных волос ждет возврата. Перед безликой мощью «Супер-М» она держится уверенной в своей правоте потребительницей. Старая кассирша молча принимается пробивать товары дальше: она не более чем рука, которой не позволено ошибаться ни в чью пользу.
В музыкальной школе при культурном центре проходило прослушивание по фортепиано. Дети по очереди поднимались на сцену, настраивали банкетку, проверяли положение рук и начинали играть. Родители, сидевшие в амфитеатре, держались напряженно и напыщенно. Одна маленькая девочка вышла в длинном белом платье, белых туфельках, с большим бантом в волосах. После выступления она поднесла учителю цветы. Словно сон о старых салонах с их изысканным этикетом посреди Нового города. Но родители между собой не общались; каждый хотел, чтобы именно его ребенок оказался лучшим, оправдал надежды и однажды стал частью элиты, которую в тот вечер они все могли только изображать.
Там, где кончаются кварталы аккуратных розовых и кремовых домов с зелеными ставнями (какая-то девочка на первом этаже открыла их, и я увидела через оконный проем растения и плетеные кресла), за идущей вдоль газонов улицей начинается пустырь: заросли, несколько заброшенных домов, тропа с рытвинами, в которых скапливается вода. Повсюду что-то разбросано — в кустах, вдоль тропы. Обертка от печенья «Спиритс», разбитая бутылка из-под кока-колы, ящики от пива, номер «Газетт-Телекс», железная труба, сплющенные пластиковые бутылки, белая разбухшая масса — возможно, отсыревший картон — похожая на груду роз пустыни. Выходит, в этом заброшенном месте регулярно бывают люди, но в какое время — непонятно, скорее всего ночью. Скопление свидетельств человеческого присутствия, сменяющих друг друга одиночеств. Свидетельства эти в основном связаны с едой, но приходят сюда не столько чтобы поесть, сколько чтобы уединиться, вдвоем или небольшой компанией. Совершенно естественно разбрасывать в этом диком месте коробки и обертки: убирать за собой — поведение цивилизованного «сверх-я».
Трансформация предметов, разбитых, помятых, сровненных с землей, — сперва намеренно теми, кто их оставил, а потом и погодными условиями. Дважды уничтоженных.
Мы стоим в очереди к банкомату в торговом центре, друг за другом. Исповедальня без занавесок. Открывается окошечко, действия у всех одинаковые: подождать, чуть ссутулившись нажать на клавиши, еще подождать, взять деньги, убрать их к себе, отойти ни на кого не глядя.
На экране надпись: «Ваша карта неисправна». Мне нет доступа, я ничего не понимаю, словно меня обвиняют в нарушении, о котором мне неизвестно. Я не знаю, почему моя, именно моя кредитная карта неисправна. Я следую указаниям аппарата. И снова: «Ваша карта неисправна». Ужас от этого слова — «неисправна». Это я неисправна, негодна. Я забираю карту и ухожу без денег. Понимаю тех, кто с бранью разбивает банкоматы.
На шоссе, там, где высотки Маркувиля, — раздавленная кошка, будто впечатанная в асфальт.
Когда выходишь из лифта на подземную парковку, на минус третьем этаже ревет вентилятор. Если нападет насильник, криков никто не услышит.
Пока еду мимо черного здания торгового центра «3М Миннесота», где во всех окнах горит свет, вспоминаю: когда я только начала жить в Новом городе, то постоянно заезжала куда-то не туда, но не могла остановиться и продолжала в панике колесить по улицам. Заходя в торговый центр, старалась запомнить букву над входом — A, B, C или D, — чтобы выйти там же. А еще пыталась не забыть, в каком ряду припарковалась. Я очень боялась, что мне придется до вечера бродить под бетонной плитой в поисках своей машины. В супермаркете часто терялись дети.
Если долбиться, то сзади, а в более темном углу стены, красным: Кто снизу — не мужчина.
Каждую неделю бесплатные рекламные буклеты в почтовом ящике. «ПРОФЕССОР СОЛО-ДРАМА. ВЕЛИКИЙ КОЛДУН наконец-то с нами. Он решит все ваши проблемы: несчастье в любви, угасание чувств, супружеские измены, сглаз, сложности с поступлением, спортивные неудачи, уход любимого человека из дома. Если хотите быть счастливым, не теряйте времени: приходите ко мне. Работаю профессионально и эффективно. Гарантированный результат. Авеню де Клиши, д. 131, стр. 3, 2 этаж, правая дверь». (Фотография красивого африканца в рамке.) В нескольких строках — панорама желаний общества, повествование сначала от третьего, затем от первого лица, персонаж с неоднозначной идентичностью — не то ученый, не то волшебник — и поэтически-театральным именем; лексикон сразу из двух сфер — психологической и коммерческой. Набросок для рассказа.
В конспекте, который читал студент в электричке между станциями «Шатле — Ле-Аль» и «Люксембург», выделялась фраза: «Истина обусловлена реальностью».
Семьи, молодежь неторопливо, плотным строем прогуливались по торговому центру, по его светлым и теплым проходам. С Рождества до Нового года почти никто не работает, все приходят сюда уже после полудня. Начались зимние распродажи. Хотя я пришла только за кофе, через несколько минут уже хотелось купить пальто, блузку, сумку — я видела себя поочередно то в одной блузке, то в другой, в разных пальто. Например в черных, хотя у меня уже есть одно (но это не то, всегда не то: между тем, что у тебя есть, и тем, что приглянулось, море отличий — ворот, длина, материал и т. д.). Странное состояние, когда хочешь всё без разбора, когда самое важное и срочное — купить пальто или сумку. На улице это желание пропадает.
В элитном гастрономе «Эдиар» продавщица, которую наняли специально на праздники, открыла подарочный набор, который только что собрала. Она боялась, что не положила туда восемь баночек меда и варенья. Она укладывает всё заново, одной рукой держит коробку, а другой берет рулон фирменных наклеек магазина и отрывает одну губами. Зашла женщина надменного вида. Она показала пальцем в витрине холодильника, какое мороженое ей нужно для рождественского ужина: «вот это», «и это», потом бегло скользнула взглядом по другим покупателям — равнодушно, словно никого не замечая. Велела завернуть ей фуа-гра и сказала, что сегодня возьмет хлеб от «Пуалан».
Парикмахерская «Жерар Сен-Карл». Я долго гадала, кто из этих парикмахеров — Жерар Сен-Карл. Решила, что самый пожилой, еще красивый, похожий на апаша[3]. Потом я заметила на стене фотографии мужчин, и мне почудилось сходство между ними и молодыми людьми в широких брюках и с волосами ежиком, которые стригли посетителей. Недавно я поняла, что «Жерар Сен-Карл» — это название сети смешанных парикмахерских и, скорее всего, человека с таким именем и не было. Ощущение, будто меня обманули.
У всех парикмахерш пышные прически, яркий макияж, крупные блестящие серьги, рыжие волосы, голубые пряди. Они олицетворяют свою функцию и свою цель: превращать любые волосы в локоны, завитки, золотистые или черные как смоль — великолепие на один день (наутро вид уже совсем не тот). Парикмахеры и парикмахерши принадлежат к красочному, театральному миру, все одеты по последнему писку моды и вне салона выглядят чудно́. Хозяин, еще красивый лже-Жерар Сен-Карл, полгода назад одевался как ковбой: между поясом кожаных брюк и курткой виднелась горизонтальная полоска загорелого живота. Затем, до недавнего времени — как танцовщик: весь в белом, полоска кожи вертикальная, в вырезе расстегнутой до пояса рубашки. Теперь он постепенно превращается в Лоуренса Аравийского: широкие черные шаровары в складку, белая рубаха, длинный шарф вокруг шеи, борода, длинные волосы. Женщина примерно того же возраста, должно быть, его жена, преображается зеркально — брюки все у́же, серьги все крупнее, накладные ресницы, — но общее направление одно: вычурность. Он, в своих восточных шароварах, дает ей изрядную фору.
Косметолог, которую наняли перед Рождеством, чтобы делать эпиляцию и макияж, — стильная девушка, всё ходившая между клиентками и предлагавшая свои услуги и расценки, — сегодня разносила кофе в пластиковых стаканчиках женщинам, ждущим, пока на волосах закрепится краска. Потом она подметала пол после стрижек и рассчитывала посетителей. Эстетические услуги были никому не нужны.
— Как думаешь, мы успеем зайти в… (неразборчиво).
— Что?
— Ты глохнешь!
— Вовсе нет.
Высокий толстый парень лет восемнадцати сидит напротив женщины, вероятно, его матери, в поезде до Парижа. Огромные губы, маленькие глазки.
— …
— А?
— Вот видишь, глохнешь!
Она наклоняется вперед, чтобы разобрать слова. Он злорадствует: «Ты глохнешь!» Растопырил под плащом жирные ляжки, на лице хозяйская улыбка.
В переходе метро, пустынном после обеда, стоял мужчина, прислонившись к стене и опустив голову. Он не попрошайничал. Поравнявшись с ним, все понимали, что у него расстегнута ширинка: он показывал свои яйца. Жест, пронзающий до глубины души, невыносимый — выставлять напоказ, что ты мужчина. Женщины, проходя мимо, отворачиваются. Милостыню ему не подашь, остается притвориться, что ничего не заметила, и держать увиденное в себе, пока не придет поезд. Всё рушится от этого зрелища — тщеславие любительниц мехов, решительная поступь покорителей рынка, смиренность певцов и нищих, которым кидают монету.
Почему я пересказываю, описываю здесь эту сцену, равно как и остальные? Что я так отчаянно ищу в реальности? Смысл? Часто, хоть и не всегда; виной интеллигентская привычка (выработанная) не отдаваться чувствам целиком, «оценивать их со стороны». А может, отмечая поступки, поведение, слова людей, которых вижу вокруг, я поддерживаю иллюзию близости к ним. Я с ними не разговариваю, только наблюдаю и слушаю. Но эмоции, которые они во мне вызывают, — реальны. Быть может, в этих людях, их манере держаться, разговорах я ищу какую-то правду о себе? (Часто: «почему я — не эта женщина?», сидящая напротив в метро, и т. д.)
Станция «Пор-Руаяль» на ремонте. Стеклянный павильон обнесен загородками. С платформы всё еще виден вдалеке залитый солнцем шикарный фасад здания «Отель Бовуар».
В ортопедическом отделении государственной больницы Кошен надо зайти в кабинку размером метр на полтора, с узкой скамеечкой и крючком для одежды. На второй двери, ведущей прямо в кабинет хирурга, висит инструкция. Там объясняется, что́ нужно снимать в зависимости от того, какую часть тела будет осматривать врач: если плечо — верх, если бедро — низ. Непонятно, можно ли остаться в обуви, в белье, нужно ли раздеваться догола. Всего здесь три кабинки: A, B и C — что-то вроде тамбуров между залом ожидания и кабинетом хирурга. В одной из кабинок громко перешептывается парочка, мужчина капризно спрашивает, что ему снимать, женщина высказывает предположения. Так же отчетливо слышно, как хирург разговаривает с пациентом, которого только что извлекли из кабинки (ее тут же занял следующий). «Сколько вы весите? — Восемьдесят шесть килограммов». Тишина. Хирург размышляет или осматривает пациента. Потом что-то говорит научными терминами, вероятно, для интернов и секретарши — слышно, как стучит ее печатная машинка. Когда становится ясно, что прием подходит к концу, я начинаю нервничать. Сейчас дверь моей кабинки откроется, и я предстану в одном белье перед четырьмя или пятью людьми. На мгновение замираю, не решаясь шагнуть в ярко освещенный кабинет — так куры сначала жмутся к задней стенке, если открыть дверь в курятник.
Вечер, на вокзале Сен-Лазар окна уходящих поездов проносятся огнями вдоль платформы, потом — красные точки на последнем вагоне. Издалека приближаются другие поезда; все гадают, к какой платформе они подойдут, их ли это поезд, стоят сгрудившись, неподвижно. К стеклянному потолку взлетают птицы.
На площади Линанд больше нет сборщика тележек. Теперь тут тележки с замком под монетку.
В супермаркете две девушки за соседними кассами болтают и смеются, пробивая товары и не обращая внимания на покупателей. Похоже, они обсуждают какую-то общую знакомую, которая, по их мнению, связалась с сомнительной компанией: «Представляю лицо моего папы, притащи я такое домой!» «И главное, ей ведь даже не стыдно!» — добавляет другая.
В воскресенье по телевизору выступал президент. Он несколько раз произнес слова «многие простые люди» (считают так-то, страдают от того-то и т. д.), словно те, кого он так называл, его не слушали и не смотрели, ведь это просто уму непостижимо — давать какой-то категории граждан понять, что они — низы, и тем более непостижимо, чтобы те позволяли так с собой обращаться. А еще это означало, что сам он принадлежит к людям «непростым».
У Ани Франкос[4] рак. Она пишет «Хронику объявленной смерти» в «Л’Отр Журналь». Сейчас она в онкологическом центре, где ей будут вырезать метастазы из мозга. Она рассказывает всё. Пишет о своем маленьком сыне, который спросил: «А ты не умрешь, пока я не вырасту?» Читать такое невозможно, мы привыкли мыслить в категориях жизни. Для Ани Франкос теперь всё — в категориях смерти. Я читаю в электричке ее слова, ее боль; она жива. Через несколько месяцев, может, лет, она умрет. Читая, думаешь только об этом. После текста Ани Франкос всё остальное, что напечатано в «Л’Отр Журналь», читать невозможно.
Суббота, мясная лавка на окраине Нового города, недалеко от Уазы. Мясник с женой и два помощника — одному около пятидесяти, другой молодой — обслуживают толпу покупателей (в лавку трудно войти). В основном здесь женщины, есть несколько супружеских пар с сумками на колесиках. Чаще всего мясник знает покупателей по именам; заметив знакомое лицо, они с женой говорят: «Здравствуйте, мадам такая-то», даже если обслуживают кого-то другого. Если покупатель случайный или еще мало знакомый — после скольких раз становятся постоянными? — они держатся отстраненно, сдержанно, все разговоры сводятся к виду и количеству мяса. С завсегдатаями всё иначе. Они выбирают подолгу, покупательница неспешно рассматривает мясо в витрине холодильника («мне бы хороший кусок филе на стейк»), советуется («а на двоих хватит?»). Тягучим, почти мечтательным голосом женщины просят: «Мне, пожалуйста, две телячьи котлеты» — ода домашней жизни, которую поют с удовольствием и украшают подробностями: «И кусок свинины, хочу сделать жаркое». Безупречный обмен: мясник, укладывая в пакеты мясо, завернутое в бумагу с его фамилией, доволен, что качество его товара оценили по достоинству, что деньги текут в карман, — а покупательница рада похвастаться своим достатком, показать другим, чего и сколько она покупает, как умеет накормить семью. Если же подходят пожилые супруги — закупиться мясом на неделю, — видно, как они гордятся тем, что «живут хорошо», умеют принимать гостей с размахом. Взаимная приязнь между мясником и покупателем проявляется в игривом тоне, в шутках. Здесь бессознательно совершается обряд освящения общей пищи, семей, счастья воскресных обедов. Людям молодым или одиноким, которые берут пару ломтиков ветчины или рубленый бифштекс, у которых нет ни времени, ни умения, ни желания готовить мясное рагу, здесь не по себе. Ощущение, что, отвечая «это всё» на вопрос мясника «что-нибудь еще?», они нарушают определенный порядок, общественный и торговый. Они предпочитают ходить в супермаркеты.
В метро, на ветке от «Порт-д’Орлеан» до «Порт-де-Клиньянкур», молодая девушка стоит боком, держась одной рукой за поручень на спинке сиденья. Она яростно жует жвачку, нижняя челюсть безостановочно ходит вниз-вверх. Глядящий на нее мужчина наверняка представляет, что было бы на месте жвачки с его членом и яйцами.
На станции «Нантер» в поезд Париж — Сержи садится высокий мужчина и кладет руки на колени, сцепив в замок. Затем эти руки начинают конвульсивно подрагивать, тереться друг о друга. Указательный палец резко поднимается, дергается, возвращается на место. Кожа на руках равномерно покрыта белыми чешуйками, как бывает от кислот. Мужчина, африканец, абсолютно неподвижен, только его руки неутомимы, как осьминоги. Быть интеллигентом — это, среди прочего, никогда не испытывать ощущения, будто собственные руки, нервно дергающиеся или изувеченные трудом, тебе чужие.
«Ле Монд» от 7 марта. Маленькую девочку сажают на стул. Ее держат несколько женщин, одна обхватывает поперек туловища, другая заводит руки назад, третья раздвигает ей ноги. Обрезальщица ножом или куском стекла отрезает клитор. Отрезает и малые половые губы. Девочка визжит, женщины не дают ей убежать. Хлещет кровь. Кастраторши счастливы продолжить свой род — род обрезанных женщин. Внимательные феи, склонившись над раскрытым животом девочки, вместе с первым криком боли вырывают из ее тела все стоны будущих наслаждений.
В газете говорится, что практика обрезания отмирает: теперь его просто имитируют. Подмена реальности символом — освобождает.
В поезде Сержи — Париж две женщины, сидя друг напротив друга, листают каталоги товаров. Та, что помоложе, торжественно начинает: «Моя мать до сих пор не оправилась после того, что случилось в их доме». Другая поднимает на нее любопытный взгляд. Тогда первая продолжает. Прямо перед нами (многие пассажиры стоят в проходе, кое-кто прислушивается) разворачивается история, в которой есть главная героиня — пожилая женщина с язвами на ногах, — место действия — многоэтажка, где живет мать рассказчицы, — и перипетии: старухи давно не видно, в ее квартире тихо, потом доносятся стоны, мать пытается уговорить главного по дому открыть дверь, тот отказывается, тогда вызывают полицию. Действующие лица делятся на «хороших» (мать) и «плохих» (управдом). Трагический исход предугадывается по тону и динамике повествования: женщина нагромождает зловещие подробности — «выломать дверь не могли, она очень крепкая, дом-то старый», — указания времени — «позавчера», «вчера», — всё ближе подбираясь к ужасу настоящего. Она сама себя обрывает — «короче говоря», — потом продолжает, изображая удивление — «и что же вы думаете!», — быстро облизывает губы, взмахивает рукой. На лице рассказчицы нескрываемое удовольствие, взгляд опущен, порой поднимается на изначальную слушательницу — сидящую напротив женщину (которая теперь — фигура номинальная, ведь настоящая аудитория — это люди, толпящиеся в проходе между сиденьями). Бесстыдная радость вещать на публику, неприкрытое наслаждение процессом, замедлиться, приближаясь к концу, нарастить возбуждение слушателей. Любое повествование подчиняется законам эротики. В конце концов старуху нашли мертвой: ее труп пролежал в квартире неделю.
(Замечаю, что всегда ищу в реальности признаки литературы.)
Новый город под мартовским солнцем. Никакого объема, только тени и свет, парковки чернее обычного, бетон сияет. Место, у которого всего одно измерение. У меня болит голова. Кажется, будто в этом состоянии я могу проникнуть в саму сущность города — белый, далекий сон шизофреника.
На машине мимо Сен-Дени, небоскреб «Тур-Плейель». Непонятно, живут ли там люди или всё занято офисами. Издалека он пустой, черный, зловещий.
В газете «Либерасьон», историк Жак Ле Гофф: «В метро мне не по себе». Будет ли тем, кто ездит на метро каждый день, так же не по себе в престижном университете? Этого мы никогда не узнаем.
По телевизору репортаж о приюте «Мэзон де Нантер». Тут живут пожилые люди, молодые девушки, семьи с детьми. Их всех объединяет несамостоятельность, неспособность работать, обеспечить себе жилье, строить планы на завтра, на жизнь. В мире им нет места — только здесь. Обеденные залы со столиками на шестерых, чистенькие комнаты с покрывалами в цветочек. Люди попадают сюда из поколения в поколение: двадцатилетняя девушка, а рядом — мать, толстая слепая женщина. Всеобщая безропотность, замороженность. Во дворе какой-то мужчина собирает камни и узорами выкладывает их вокруг деревьев. Он говорит, что камни не должны болтаться без дела. Это последний сюжет репортажа, голос за кадром комментирует: «В этих словах звучит сама суть приюта „Мэзон де Нантер“, где у всего — и у всех — есть свое место». Для красивой концовки берут действия одного человека, отдельный кусочек жизни, и превращают его в символ, в фигуру речи. Это отвлекает от вопроса, как этот мужчина оказался в приюте и почему, если репортеру и телезрителям страшно даже представить себя в таком месте, другие люди чувствуют себя там, вдали от мира, счастливыми.
На вокзале Сен-Лазар в поезд до Сержи садятся друг напротив друга мать и дочь, разговаривают в полный голос. Дочь читает журнал «Телерама», комментирует: «Гляди-ка, по ящику сегодня „Корова и солдат“!» и т. д. Мать достает пачку чипсов: «С луком!» Обе по очереди берут из пачки и съедают всё до конца. Мать: «Как приедем, сходим в супермаркет». — «Не, я лучше телик посмотрю». — «Ладно, как хочешь». Они считают, что вправе посвящать в свои мысли весь вагон; к чему стесняться — они явно гордятся своей общественной ролью и знают, что их слушают, на них смотрят. Желание похвастаться близостью между матерью и дочерью, доверительными отношениями, которым, как им кажется, все завидуют. Обе в спортивных костюмах, эспадрильях и коротких носках, возвращаются с бретонского побережья.
Снаружи гипермаркет «Леклер» похож на стеклянный собор. Внутри ходишь по широким рядам между громадными стеллажами и вдруг видишь у задней стены, за прозрачной перегородкой, мужчин и женщин в белом — халаты, шапочки, резиновые перчатки, — разделывающих мясо. Висят окровавленные туши. Словно, нагрузив тележку продуктами, вдруг оказываешься на вскрытии в морге.
У касс инвалид в кресле смеется вместе с кассиршами — те посылают его узнавать цену товаров без штрихкода. Он кладет упаковку на колени, едет к нужному стеллажу, возвращается. Кассирши смеются над его усердием, какой он перед ними покорный. Он счастлив быть в центре внимания этих красивых насмешливых девушек, а те рады, что в их распоряжении мужчина, которого можно не бояться, и гоняют его туда-сюда, как собачонку.
В ожидании приема у дантиста мы читали журналы, разложенные на столике. Трое пациентов, не знакомых друг с другом. Треск мопеда под окном (зал ожидания на первом этаже). Молодой мужской голос окликает кого-то вдалеке: «Эй, ты в воскресенье будешь?» Ответа — то ли парня, то ли девушки — не разобрать. «Смотри, не опоздай!» — снова кричит голос. И еще громче: «Ну давай! Только не всем!» Смущение в зале ожидания из-за этих слов, из-за положения, в котором мы оказались, — незнакомцы в роли невольных шпионов. То, к чему в одиночку мы отнеслись бы с веселым любопытством, при чужих стало непристойным.
Бастующие железнодорожники на экране телевизора. На митингах они повторяют песни и лозунги студентов, протестовавших две недели назад. Они пытаются им подражать, перенимают их язык: «В гробу мы видели такие выплаты». А в интервью с трудом подбирают слова, повторяют избитые профсоюзные штампы. СМИ и правительство исподволь выставляют их низшими существами, директор железнодорожной компании категорично заявляет, что «сначала пусть пойдут поезда, а потом начнем переговоры», как будто рабочие — дураки. Забастовка студентов — молодежи, изобретательно, «с юмором» отстаивающей право на бесплатное высшее образование, — была протестом будущего господствующего класса; забастовка железнодорожников, этих работяг без внешнего «лоска», неуклюже требующих чуть больше денег на жизнь, — протестом класса угнетенного.
По телефону, М. — она рыжая, в очках, зимой носит шубу, — умным и безапелляционным тоном: «Вам нужна кошка. У всех писателей есть кошки».
На прошлой неделе Ж.-К. Л., литературный критик: «Настоящего писателя можно распознать по записным книжкам». Значит, просто писать недостаточно: чтобы определить писателя, «настоящего», нужны внешние признаки, вещественные доказательства — но они-то как раз доступны любому.