Всё, домой! Это говорит мужчина своей собаке; та жмется к земле, виновато опустив голову. Извечная фраза для детей, женщин и собак.
На вокзале Сен-Лазар, в субботу, в очереди на такси стоит пара. Женщина выглядит потерянной, чуть ли не висит на плече мужчины. Тот повторяет: «Вот я умру, тогда увидишь». Потом: «Знаешь, я хочу, чтобы меня сожгли, сожгли дотла. Не хочу лежать в этой штуковине. Они такие уродские». Он прижимает ее к себе, она в панике.
Я впускаю в себя людей, их жизни — как шлюха.
В аптеке женщина берет лекарства для своего мужа: «Когда он всё это выпьет, то уже и есть не хочет». Потом, описывая, как тот отказывается тепло одеваться, «беречься», со смехом: «Будь он мальчишкой, схлопотал бы по попе!» Эти слова передаются из поколения в поколение; их нет в газетах и книгах, их не используют в школах: они — часть народной культуры (изначально моей, поэтому я сразу ее распознаю́).
В семь утра в переполненных поездах до Парижа все молчат или говорят очень мало и медленно. Одна женщина сонным голосом рассказывает другой, сидящей напротив, как обнаружила, что ее рыбка умерла: «Я постучала по стенке аквариума, она не двигалась. Потом стала всплывать наверх, и я подумала: „ну, что ж“». Чуть позже она повторяет ту же историю еще раз и снова добавляет: «Я подумала: „ну, что ж“». Какая-то женщина у окна слушала, с любопытством глядя на нее. Лампы светили желтым, все задыхались в пальто. Стекла в поезде запотели.
На станции «Палата депутатов» стерто «де» и «ов», «т» исправлена на «н». Палата путан. Признаки антипарламентаризма. Сейчас говорят, это прямая дорога к фашизму. Но тот, кто стер буквы, наверное, просто хотел повеселиться и позабавить других. Можно ли отделить изначальный, личный замысел действия от его будущего, возможного значения, от его последствий?
На вокзале Нового города, у эскалаторов, стайка студентов. Одна девушка и куча парней. Когда я прохожу мимо, она как раз весело спрашивает: «Ты что, не сказал друзьям, что я уже пару месяцев как от тебя залетела?» Следом — смех. Словно эта девушка в пустыне, открытой всем ветрам.
Реклама, которая сейчас на всех радиостанциях, — убедительный мужской голос на фоне космической музыки: «Добро пожаловать в мир „Рон-Пуленк“[7] — мир, где не боятся испытаний» и т. д.
В вагоне метро мужчина просит мелочь или талон на еду: «Я безработный». Он протягивает руку напрасно. Выходя на станции «Конкорд», бормочет, словно про себя: «У меня и вправду мало денег».
В супермаркете «Франпри», в очереди на кассу, женщина азиатской внешности держала портфель своего сына, которого, видимо, только что забрала из школы; тот резвился рядом.
Майский вечер, платформа «Нантер-Университет», суббота. Мужчины и женщины от тридцати до шестидесяти лет, у всех фирменные пакеты «Ля Рен Педок» на четыре бутылки вина. Нескончаемый смех. Женщины, более говорливые, обсуждают, как славно они провели день (кажется, где-то в Нормандии). Мы смеемся, вспоминая моменты, когда смеялись. Восстанавливаем в памяти обстоятельства, в которых было смешно, и смеемся еще сильнее, потому что теперь всё позади. (Это как припоминать во всех подробностях ночь любви и мысленно получать еще больше наслаждения. — Литература тоже усиливает как удовольствие, так и страдание.) Они обсуждают поездку в какую-то лавку, которую называют «аптекой», — возможно, магазин «натуральных продуктов». Одна женщина: «Он такой: у вас есть собака? Если она гадит белым, то помет надо собирать и хранить». От хохота она сгибается пополам и повторяет: «Если она гадит белым!»
В этой компании все между собой знакомы — видимо, вместе работают, — и потому не смущаясь говорят вслух о других пассажирах, одиноких чужаках: «О, там дама встала, наверное, поезд подъезжает». Один мужчина замечает: «Надо было нам сойти в Пуасси, могли бы сре́зать», а на чье-то предложение напоследок заглянуть в блинную отвечает: «Мы уже столько съели, что один блинчик погоды не сделает!» Я с удивлением слушаю эти слова и выражения (еще одна женщина сказала: «Ты глянь, каков проглот!»), такие знакомые мне с детства. Это вечный закон: когда мы перестаем использовать какие-то слова, нам кажется, будто они исчезли; когда нам есть, на что жить, нищеты для нас не существует. Правда есть и другой закон, противоположный: возвращаясь в город, где давно не были, мы воображаем, что люди там остались прежними, не изменились. В обоих случаях — искаженное восприятие реальности и собственное «я» как мера всех вещей: в первом случае мы отождествляем с собой всех остальных, во втором — мечтаем обрести себя прежних в людях, навсегда застывших в том образе, в котором мы видели их в последний раз.
Послезавтра вокзал Сен-Лазар перестанет быть воротами в Париж для меня и других обитателей Нового города. Электрички будут привозить нас сразу на подземные станции «Шарль-де-Голль», «Обер», «Ле-Аль» и т. д. Сегодня утром я оглядывала вестибюль вокзала Сен-Лазар, стеклянную крышу, кружащих под ней птиц. С изменением маршрута электрички Сержи — Париж завершатся девять лет моей жизни: теперь будет две эпохи: поездов Сержи — Сен-Лазар и пригородной линии А.
В гастрономический бутик «Эдиар» в элитном квартале Нового города вошла темнокожая женщина в традиционном африканском балахоне. Тут же взгляд управляющей становится острым, как бритва: она не отрываясь следит за покупательницей, которая мало того, что, похоже, ошиблась магазином, так еще и не понимает, что ей здесь не место.
Я впервые села на прямую электричку от Сержи до Парижа. Больше не будет черных стен на подъезде к Сен-Лазар, солнца на фасадах над самыми путями, вывесок «Отель Шамплен» и «Высшая школа делопроизводства», улицы Де-Ром, толп на платформах. С нынешнего утра всё — воспоминания: вечернее ожидание под табло с расписанием, толчея, люди, высматривающие друг друга в толпе (как вообще можно назначать встречу на вокзале?), объявления по громкой связи, синие огоньки вечерних поездов. Теперь в Париж прибываешь под землей, при искусственном свете, не понимая, где ты.
Но всё же в огромных параллельных металлических лестницах на станции «Шарль-де-Голль», в тишине — своя красота. Потом — нарастающий шум оркестра, женщины замирают у прилавка с украшениями. Восемь утра.
Я спрашиваю молоденькую парикмахершу, которая меня стрижет: «Вы любите читать?» Она: «Ой, мне не сложно, но у меня нет на это времени». («Мне не сложно» мыть посуду, готовить, весь день работать на ногах — так говорят, когда имеют в виду, что спокойно относятся к трудным задачам. Выходит, чтение может входить в их число.)
Опрос в газете. Из него видно, насколько значимы для нас материальные символы: мы богохульствуем без зазрения совести, но мало кто решится плюнуть на распятие (пожалуй, еще меньше тех, кто стал бы использовать его в качестве фаллоимитатора). — Мы не прочь свалить из родной страны, но ее флаг топтать не посмеем. Предметы, уважение к которым внушается с детства, священны; то, что можно увидеть, потрогать, обладает силой: осквернить это — значит непосредственно и открыто бросить вызов миру. Слово и мысль не имеют такой силы, как поступок, физическое воздействие на предмет. Мы запросто желаем зла врагам, но взять куклу и проткнуть ее иголками, изображая и воплощая это самое зло, для большинства немыслимо — не столько из-за презрительного отношения к суевериям, сколько из-за ужаса перед поступком, единственная цель которого — злодейство.
В электричках между Сержи и Парижем появился попрошайка. Его метод — откровенность: «Я не вор, не убийца, я просто бродяга!», а потом: «Дайте мне немного мелочи, я куплю себе поесть и выпить». (Слова «я потерял работу» сразу вызывают недоверие, раздражают: ну так найди, и т. д.) Он объявляет: «Я сейчас пройду по рядам, а вы киньте мне монетку-другую. Купюры тоже принимаются». Юмор всем нравится, пассажиры смеются. Он собирает немало денег, громко кричит: «Хорошего отпуска и прекрасного дня!», а тем, кто не дает ничего — «Короткого отпуска и скучного дня». Смеющиеся на его стороне. Выходя из вагона, он провозглашает: «Ну что ж, всем до завтра!» Пассажиры хохочут. Безупречная тактика — соблюдать социальную иерархию: я клошар, пью и не работаю — полная противоположность вам. Он не обличает устройство общества, а поддерживает его. Как клоун, он устанавливает игровую дистанцию между социальной действительностью, нищетой, алкоголизмом, которые олицетворяет сам, и публикой-пассажирами. Он играет эту роль по наитию и поистине виртуозно.
Я вышла из метро на станции «Пуассоньер» и прошла по улице Ла-Файет до церкви Святого Викентия де Поля. К ней ведет лестница. На ступенях девушка писала письмо, загорая на солнце. Целовалась парочка. Мне чудилось, будто я в Риме, поднимаюсь по украшенной цветами лестнице навстречу солнцу, к Тринита-деи-Монти. Потом я вышла на бульвар Маджента и стала искать дом 106, «Отель Швеции», бывший «Отель Сфинкс». Фасад был завешен, на всех этажах сносили внутренние стены. Один рабочий высунулся в окно, посмотрел на меня и сказал что-то остальным со смешком. Я неподвижно стояла на противоположном тротуаре, задрав голову и глядя на отель (который, по-видимому, переделывают под квартиры). Тот рабочий решил, будто я пришла поностальгировать к месту, где когда-то проводила ночи с любимым мужчиной — или с клиентами. Но я иду по местам воспоминаний другой женщины, Нади, героини Андре Бретона, которая жила в этом отеле году в 1927-м[8]. В витрине за моей спиной была выставлена старомодная обувь, вся черная, и тапочки, тоже черные. Словно обувной для тех, кто в трауре, или для священнослужителей. Я пошла дальше по бульвару Маджента и свернула в переулок Де-ля-Ферм-Сен-Лазар, почти пустой. Какой-то мужчина сидел на пороге своего дома. На брусчатке — следы крови. Я вернулась на улицу Ла-Файет и дошла до кафе «Нувель Франс» со старенькими занавесками. В дверном проеме официант махал рукой девушке со слегка азиатскими чертами на другой стороне улицы. Я шла по следам Нади с тем замиранием сердца, от которого кажется, что живешь в полную силу.
В переходе на станции Клюни, у стены, подтянув колени к груди и опустив голову, сидит высокий светловолосый парень — красная куртка, бежевые брюки (чистые). Рядом лежит рюкзак, перед парнем — табличка. Я ее не прочитала. Пока шла к платформе, всё хотелось вернуться, прочитать табличку и дать парню денег. Но я уже не могла. Чувство было такое, будто это мой сын сидел там и просил милостыню.
В шестичасовой электричке народу было битком. Сидящая у окна женщина то и дело поглядывала в проход, где толпились пассажиры. Там, куда она смотрела, стояли одни женщины. Волосы темные, гладкие, серый пиджак и полосатые брюки, из портфеля выглядывал черный пакет. Тонкие руки, обручальное кольцо. Глядела она не на ярко накрашенную блондинку, похожую на модель, а на маленькую полненькую брюнетку в бежевой юбке и блузке в тон. Почувствовав, что на нее смотрят, девушка отвела взгляд, потом втянула живот. Сквозь блузку у нее просвечивал белый лифчик. На лице появилась смутная улыбка. Женщина у окна всё смотрела на нее в упор. Маленькая брюнетка, понимая, что с ней флиртуют, бросила лукавый взгляд на меня, словно привлекая в союзницы. Вся сияя от удовольствия, что выбрали ее. Я вспомнила, как в школьном дворе мы смеялись от стыда и восторга, прикрыв рот рукой и переглядываясь, потому что Женевьева С. показывала нам свою вульву. Во втором классе, когда мы еще учились отдельно от мальчиков.
Ф. с подругой недавно открыли на улице Дю-Шмен-Вер фотоателье и сняли там нескольких писателей. С тех пор, обсуждая этих авторов, они называют их по именам, как фанатки «Джонни» (правда сами они Холлидея презирают): «Книга Ива хорошо продается, мы очень за него рады». Они считают, или хотят, чтобы другие считали, будто они близко знакомы с автором. Еще они говорят «Вирджиния» про Вирджинию Вулф, но не «Марсель» (Пруст) и не «Луи-Фердинанд» (Селин).
Сегодня утром, гуляя по жаре с собакой, я встретила маленькую старушку с бойкой дворняжкой на поводке, которая поднимает уши торчком, едва нас почует. Мы со старушкой обменялись приветствиями. Я вхожу в тот возраст, когда здороваешься с пожилыми женщинами, которых начинаешь встречать на улице, потому что всё острее предчувствие: скоро стану одной из них. В двадцать лет я их не замечала — они умрут раньше, чем у меня появятся морщины.
Присесть на станции «Ле Аль» и оказаться между двух оркестров, играющих на разных платформах. Постепенно растворяться в этой какофонии.
Упражнения в риторике на станции «Шарль-де-Голль-Этуаль» в полдесятого вечера. Пьяный парень окликает сидящего мужчину лет сорока — опустившегося, но еще не клошара, как раз на перепутье: «Пошел ты!» Еще громче: «Пошел ты! Я сказал, пошел ты!» Мужчина: «Зачем ты мне грубишь? Говори вежливо». Между ними происходит диалог: тот, который не признает себя клошаром, объясняет парню помоложе, что не может с ним общаться из-за того, каким грубым и агрессивным образом он к нему обращается. «Ты подходишь, говоришь „пошел ты“, я прекрасно понимаю, куда ты меня посылаешь, и не могу тебе отвечать. Если бы ты вел себя вежливо, спокойно, то еще можно было бы о чем-то говорить, а так — нет, я не буду тебе отвечать, я просто не хочу». Парень не желает отказываться от своих враждебных намерений, мужчина продолжает объяснять принципы общения в «нормальном мире»: он уже исключен из него материально, но всё еще стремится соблюдать его порядки — так обнищавшие аристократы продолжают целовать дамам руку. Но молодого бродягу не проведешь: он чувствует, что, соглашаясь с ним говорить — пусть даже о правилах цивилизованного общения, — бедолага, который пока еще отказывается воспринимать его как ровню, неминуемо опускается на его уровень. Пассажиры на платформе отворачиваются или смотрят в газету.
Я осознаю́, что существует два подхода к реальным событиям. Либо описывать их предельно точно, во всей жестокости и одномоментности, вне всякого сюжета — либо откладывать, чтобы (при необходимости) ими «воспользоваться», включить в некое целое (например, роман). Фрагменты вроде тех, что я пишу здесь, не приносят удовлетворения; мне следовало бы заняться долгосрочной, структурированной работой (не зависящей от случайных событий и встреч). Но вместе с тем мне необходимо описывать сцены в электричках, чужие жесты и слова сами по себе, без какой-либо отдельной цели.
Со времен октябрьских волнений на стенах вокзала в Сержи надпись: АЛЖИР, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ; между «Алжир» и «я» — кроваво-красный цветок[9].