Глава шестая

I

Только по дороге домой, Рябинин впервые почувствовал, что статья закончена, что он свободен.

Дома ли Нина?. Скорее всего, нет. Экзамен сдан.

Однажды, это было в прошлом году, когда Нина училась еще в дневной школе, в — десятом классе, мать, не выдержав, спросила, почему она не говорит, куда

Ты не доверяешь мне? — ответила дочь.

— Нет, доверяю.

— Зачем же спрашиваешь?

Но я должна знать. Мало ли что может случиться!

— Случиться — с кем?

— С тобой, конечно.

— Выходит, если ты будешь знать, где я, со мной ничего не случится. Твоя осведомленность — панацея от всех бед?

— Ты следуешь лишь логике разума.

А разве есть какая-то иная логика?

— Да. Логика чувств.

Логика родительских чувств… Наверное, во все времена молодость мало считалась с ней. Кира, жена Лесько, удивительно точно сказала как-то: три богатства человек получает, не затрачивая никаких усилий, даром, любовь родителей, молодость и красоту; послед нее он начинает ценить рано, второе — поздно, первое — слишком поздно.

Нина почему-то представилась Рябинину маленькой. Вспомнилось совсем обычное утро совсем обычного дня. Нина схватила портфельчик, чтобы бежать в школу. Коричневое форменное платьице, черный фартук; на груди под белым воротничком алеет галстук. От Нины пахнет свежестью утра, свежестью воды, которой она умывалась. Ее лицо, и прямой пробор на маленькой голове, и косички, и черные банты — все это единственное и самое детское из всего детского в мире… «Я пошла. До свидания, папуля!» Она обнимает его за шею свободной рукой…

Казалось, он сейчас почувствовал легкое, быстрое, нежное прикосновение ее губ, почувствовал, наверное, острее и сильнее, чем чувствовал тогда.

И новое воспоминание… Они обедали. Да, да, это, конечно, было за обедом. Нина всегда рассказывала за столом, что было в школе. Ели суп, и ложка в руке Нины выглядела несоразмерно большой и тяжелой. А девочка сказала вдруг: «Можете себе вообразить…» Так говорят взрослые: «Можете себе вообразить…»

И потом в рассказе ее, совсем детском, мелькнуло: «собственно говоря», «абсолютно»… И вдруг в голосе Нины… Нет, это было, наверное, не в тот раз. Не могло же быть столько знаменательного сразу. Это было через год-полтора… Девочка, рассказывая что-то, рассмеялась, и вдруг в голосе ее, в смехе прозвучало совсем новое, заставившее отца замереть, — красивые, бархатисто-низкие нотки. В девочке угадывалась девушка.

Сейчас он слышал, как это было, слышал совершенно явственно, явственнее, чем тогда: будто свободно и бойко струящийся ручей набежал на неожиданные препятствия и, стремительно одолевая их, зазвучал ликующе и победно.

Потом Рябинину вспомнилось то, что он открыл много лет назад, может быть даже до того, как Нина пошла в школу. Занятая чем-то, девочка повернулась к отцу, взглянула на него, и тогда на ничтожно короткое мгновение отчетливо, разительно, как в яркой вспышке света, он увидел вдруг свою мать. Она умерла давно, Нина даже не видела ее никогда. И в ней, в Нине, ожила на мгновение его мать, ожила и исчезла. Отец не успел уловить, в чем было это потрясшее его сходство: то ли во взгляде, то ли в чертах лица, то ли в каком-то движении девочки. Но оно было, это поразительное сходство… И потом это повторялось. Повторяется и теперь. В Нине живет та, давно умершая, та, ставшая особенно дорогой Рябинину и особенно понятной ему только сейчас, в пору его зрелости.

Он занес как-то в свой блокнот фразу из рассказа Бунина «Господин из Сан-Франциско»: «Люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят верить смерти». Сам Рябинин не дивился ей, не призывал себя не бояться ее и не исповедовал никакой утешающей философии, хотя бы наподобие той, что в различных вариантах встречается в литературе: человек не умирает, потому что он материализуется в созданном им. Нет, со смертью для человека кончается все. Но были моменты, когда Рябинину представлялось, как уже после его смерти Нина идет по земле, живет, радуется; в такие моменты собственная жизнь становилась для него несущественной и маловажной; существенно и важно, что есть и будет Нина. И в этой способности мысленно растворить себя в жизни Нины было что-то, что давало Рябинину неясное, но бесконечно счастливое ощущение своего бессмертия.

…Мимо, сворачивая с одной улицы на другую, проходил трамвай. Рябинин остановился, пережидая. Ниточка воспоминаний оборвалась. Бездумно глядя на трамвай, Рябинин произнес почему-то: «Постулаты..» Трамвай прошел, Рябинин побрел дальше, пересекая улицу, и повторил: «Постулаты». Вспомнился Орсанов: «Алексей Александрович, голубчик… я тоже достаточно посвящен в эти постулаты». Экое словечко! Его редко услышишь. Редко не редко, а Нина тоже как-то произнесла его: «И прочие постулаты». Она произнесла, запнувшись: «И прочие… постулаты».

Вспомнилось, когда и как это было.

Какое совпадение!.. «Алексей Александрович, голубчик, я тоже достаточно посвящен в эти постулаты..»

А может быть, не случайность?

Не потому ли Нина проявила такой интерес к этой поездке?

Ересь! И думать нечего! Ересь, ересь!

… «Вы раскусили этот орешек… и скорлупки бьют в мою сторону?»; «Выходит, вы читали, что я привез из Ямскова?»; «В глаза не видел»…

Но ведь Нина читала статью! Да, да, вчера. Читала, читала!

Перед обедом он пошел прогуляться, и, когда вернулся, Нина читала рукопись. Он обрадовался тогда: дочь читает его работу в рукописи! А прежде Нина и напечатанное-то пропускала. Он обрадовался!.

Так вот откуда ее интерес к его поездке в Ямсков!

Ересь, ересь…

Нет, все может быть. Все, все может быть!

Теперь Рябинин хотел лишь одного: скорее увидеть жену. Возможно, он услышит от Кати какие-то слова, от которых его предположение сразу же рассыплется, как несусветный вздор. Если бы случилось так! Если бы случилось!..

Только почувствовав, что совсем задыхается в спешке, он вспомнил о такси.

Шофер сам открыл дверцу и, встревоженный, готовый помочь, весь подался навстречу пассажиру. «Хорошо же, должно быть, я выгляжу», — мелькнуло в голове Рябинина.


II

У Нины были гости: девушка и два молодых человека. Все трое, видимо, постарше Нины. Сидели у включенного телевизора, но просматривали какой-то иллюстрированный журнал. При появлении Рябинина один из молодых людей встал, второй, приподнявшись, поклонился и, снова опустившись на стул, как-то заученно и лениво приобнял девушку, положив на ее плечи руку. Рябинин ответил общим поклоном и прошел во вторую половину комнаты.

Он несколько успокоился оттого, что застал в доме гостей.

Екатерина Ивановна была на работе. Не зажигая света, Рябинин прилег на диван против открытой двери.

Молодежь продолжала просматривать журнал, то перебрасываясь скупыми замечаниями, то вдруг возбуждаясь и вступая в шумный обмен мнениями.

Рябинин различал лишь отдельные фразы, — мешал включенный телевизор, — «Отлично!», «Я считаю его гениальным…», «Мане — это не Моне…», «Знаменитый гвоздь в «Черном обелиске…», «В Штатах принято…», «Ирвинг Стоун прав…», «У нас в Союзе не издавалось…», «Скучища, как у Льва Толстого…»

Он никогда не сказал бы «в Штатах», сказал бы «в США»; и уж конечно никогда не употребил бы это урезанное — «у нас в Союзе»… Ремарк ему наскучил, и он перестал читать его книги, ибо терпеть не мог ничего унылого, лишенного борьбы и ясного социального идеала. И, наоборот, огорчался, когда молодые с кощунственной небрежностью отзывались о Льве Толстом, хотя и верил, точнее, хотел верить, что они просто еще не успели понять, какой это величайший в мире поток мудрости и красоты — Лев Толстой.

Он перевел взгляд на телевизор. В маленьком прямоугольнике экрана — группа людей. Двумя рядами: Впереди сидели женщины, за ними стояли мужчины. Седые волосы, посверкивающие очки, опершиеся на спинки стульев стариковские руки.

Рябинин узнал их. Со многими из них ему доводилось встречаться, с некоторыми много раз. О двух он писал.

Они пели:

Наш враг над тобой не глумился,

Кругом тебя были свои…

Мы сами, родимый, закрыли

Орлиные очи твои…

Он уже слыхал от кого-то, что старые большевики города решили создать хор и выступить по телевидению во время передач для молодежи.

Значит, они осуществили задуманное.

Их голоса дрожали потому, что песни волновали поющих, и еще потому, что эти люди ничего не умели делать равнодушно.

«А тем наплевать. Листают журнал…» Рябинин зло покосился на дочь. И будто обжегся: Нина, выпрямившись, смотрела на экран телевизора. Сидящий рядом с ней молодой человек тоже забыл о журнале.

Двое слушали поющих, двое продолжали листать журнал.

Так длилось недолго — журнал был просмотрен, и девушка, державшая его, повернулась к телевизору. Послушав чуть, простонала:

— О господи!

Ее приятель спросил:

— Что там по другой программе?

— Сейчас, — рассеянно бросила Нина. И что-то непонятное буркнул ее сосед.

Хор оставался на экране.

— Песня политкаторжан «Слушай», — прозвучал голос диктора.

— О господи!

— Кому нужны эти раскопки?

— ..Если мыслить на уровне табуретки. — Это вставил сосед Нины.

— А ты растешь. Скоро поднимешься до уровня самовара.

— Нинок, переключи! — Девушка крутанула в воздухе пальчиком. — Переверни пластинку.

Нина не ответила.

… Как дело измены, как совесть тирана,

Осенняя ночка черна;

Чернее той ночи...

Двое, болтая о чем-то, расхохотались. И снова что-то сказал им сосед Нины. А Нина снова промолчала. Она лишь сделала короткое, резкое движение головой, словно откидывала назад волосы.

О-о, Рябинину хорошо было известно это своевольное и гордое движение, как хорошо была известна та вызывающе прямая поза, в которой застыла Нина. «Еще немного, и она выставит их…» Впрочем, Рябинину сейчас было уже неважно, выставит или не выставит.

Те двое поднялись сами. Помедлив, поднялась и Нина: нельзя было не проводить.

Теперь Рябинин смотрел на оставшегося. «Ну встань! Покажись, какой ты!.» Но молодой человек продолжал смотреть на экран телевизора.

Нина вернулась быстро, проводив лишь до двери. Конечно, она спешила: не просто хотела скорее отделаться от тех двоих, а спешила к другу.

Они молча досмотрели передачу. Гость встал. Но Рябинин ясно видел, как ему не хочется уходить: он мешкал. И Рябинину нравились его скованность, его смущение.

Они направились к двери.

Если Нина пойдет провожать гостя, можно будет глянуть на них в окно. Какой отец удержался бы от этого?

«Постулаты, постулаты!» — передразнивая себя и внутренне ликуя, почти вслух произнес Рябинин.

Скрипнула дверь — Нина вернулась скоро, так же скоро, как и в первый раз, когда проводила тех двоих; и Рябинин только сейчас почувствовал, насколько сильно ему хотелось, чтобы было иначе.

— Нина!

— Да, папа.

Она остановилась перед ним в дверях.

— Он что, тоже держал экзамен в университет?.. — спросил отец первое пришедшее в голову.

— Кто?

— Ну вот… который только ушел.

— Да, мы вместе. Но познакомились еще на работе.

— А те двое?

— Она работает. Тоже там, в Книготорге. Окончила библиотечный техникум. А он в медицинском институте, перешел на пятый курс.

— Они любят друг друга?. Хотя что я… конечно, сразу видно.

— Да, они не скрывают, что… близки.

— Зачем скрывать?.. Правда, мне не по душе, как они держатся… Объятия у всех на виду. Для посторонних неприятно. Но, пожалуй, еще более грустно.

— Почему?

— Выставлять любовь напоказ — мне кажется, не очень дорожить ею… Почему-то представляется дерево, открытое всем ветрам. Быстро осыплются листья. В конце концов ничего не останется, одни голые сучья.

— Дорогое надо хранить при себе, я понимаю.

— Они женаты?

— Что ты!

— Чему ты удивилась?

— У них совсем другой взгляд.

— Другой? Какой же?

— Жениться не обязательно.

— Как? Вообще не обязательно? Долой брак?!

— Нет, не вообще, конечно.

— Но считается, что все дозволено и без брака?

— Сейчас на многое иной взгляд… Новый стиль жизни.

— Стиль! Это уже стало стилем?

— Становится.

— Ты говоришь чудовищные вещи, Нина!.. Это что же, как… как в романах Ремарка?

— Почему вдруг именно Ремарка?

— Да, да, ты права. Вообще там…Но у нас свои нравственные традиции. Свои, Нина! И их нужно защищать.

— Но если традиции нуждаются в защите, значит, они сами слабы? Что слабо, то плохо.

— В защите нуждается все. Даже человечество в целом, хотя, казалось бы, оно всемогуще.

После паузы он спросил:

— И что… эта пара и ты, вы дружите?

— Бывает, встречаемся. А дружба? Пожалуй, нет… Но ты не суди о них с первого раза. Они не какие-нибудь… Он прекрасно учится. Про него говорят: надежда курса. Много читают, любят искусство… Не какие-нибудь пустые стиляги.

— Что стиляги! Примитив… Тут посерьезнее.

— Это далеко не самое скверное.

— Но все-таки скверное?

— Оставь их, папа! В конце концов, они случайно зашли ко мне.

— Ладно, не будем о них… А что же самое скверное?

— Ты знаешь. Мы говорили.

Отец сделал привычное движение — провел распрямленными ладонями у пояса, собираясь опустить их в карманы пиджака. Но пиджака сейчас на нем не было, и руки беспрепятственно скользнули вниз. Откашлявшись — это было тоже рефлекторно, потому что в минуты большого волнения у него всегда садился голос, — спросил:

— Кто твой бог, Нина?

— Честность.

— Хорошо сказано. Очень хорошо, Нина!. Но если на то пошло, кто вырастил тебя такой?

— Все равно кругом много скверного, подлого. Хотя бы этот Зубок, о котором ты написал. Он чудовище!

— Согласен.

— А Подколдевы! Что им Родина! Что им все идеи, что им социализм, коммунизм! Старший продаст все это за дом, за корову, за свинью. А младший — за одну бутылку водки. Или Манцев. Один Манцев чего стоит! И вся его компания. Оглядись, что делается. А ведь прошло чуть ли не полвека.

— Касьян на что ни взглянет — все вянет… Откуда ты так много знаешь о Подколдевых?

— Была статья…

— Можно позавидовать Орсанову, ты здорово запомнила ее.

— Ну запомнила… И что?

— Ничего. — Он хорошо владел собой. — Продолжай!

Нина пожала плечами.

Отец удивился:

— И это все?. А что же дальше? Что дальше, Нина?. Или ты не доверяешь мне?

— Нет, почему же…

— Так говори!

Что-то похожее на растерянность появилось на ее лице.

Он заговорил снова:

— Что такое коммунизм, Нина?

— Не надо азбучных истин! Прошу, папа, не надо!

— И все-таки позволь мне. Возможно, не повторюсь. По-моему, коммунизм — это прежде всего вера в человека. Ты не согласна?

Она вдруг вспыхнула.

— Ты считаешь, что во мне вообще нет веры, да? Ты так считаешь, да? Что я вообще не имею ничего своего, только болтаю всякое, слушаю всех — и ничего своего?. Нет, я верю. Но я верю только в борцов. В тех, кто ничего не хочет для себя лично. Как старые большевики. Они шли на каторгу, на пытку, на смерть — и все ради других, ради людей, ради большой идеи. В этих я верю всегда, всегда! С самого детства!..

Последние слова она произнесла уже при матери; Екатерина Ивановна остановилась в первой половине комнаты.

Отец поднялся.

— Я тоже. Я тоже, девочка моя. И скажу, не хвастаясь: всю жизнь стремился быть похожим на них.

Какое-то время все трое стояли недвижимо и молча, и казалось, в комнате все еще звучал сиплый, торжественный голос отца.

Нина прошла к своему столу.

— Мама, как на улице?

— Хорошо. Погода прямо на редкость. Прохладно только.

— Я прогуляюсь немного…

— Что ж… конечно, конечно…

Екатерина Ивановна поставила на стол сумку, сняла пальто — все это медленно и молча. Но едва захлопну наружная дверь, Екатерина Ивановна бросилась к мужу:

— Что тут у вас было? Что?..


III

Гранки — это еще не газетный лист. Что сделает редактор? Не задержит ли статью? Не снимет ли ее со сверстанной полосы? Не сократит ли? Не сгладит ли острые углы? Не вздумает ли перекраивать ее, да так, что, кажется, возьми он нож и начни резать твое тело — и то легче снести.

Нет, от гранок до газеты еще далеко.

И все-таки гранки всегда были для Рябинина праздником. Глубоко личным. Невидимым постороннему взору, скромным, молчаливым праздником. Что там ни будет дальше, а статья — вот она, готовая, цельная, твоя, выстраданная, пережитая. Вся такая, какой ты хотел ее. И она набрана, она начала свою жизнь.

Утром, когда Рябинин пришел в редакцию, гранки статьи лежали на его двухъярусном столе. По заведенному в редакции порядку их принесла рассыльная.

Рябинин читал долго, не жалея времени; он мог позволить себе эту роскошь. Не надеясь на корректоров, исправил все опечатки, проставил все пропущенные линотипистом знаки препинания. Тщательно выписывая каждую букву, внес на поля поправки, очень незначительные, потому что сдавал статьи, что называется, вылизанными.

Потом, продолжая переживать свой тайный праздник, понес гранки к Лесько. По дороге встретил Атояна. Тот бросил угрюмо:

— Здравствуй, Алексей!

— Пошто не весел, боярин?

Атоян будто не слышал вопроса. Кивнул на гранки:

— Набрали? Поздравляю! — И пошел дальше.

Было непохоже, что он сердился на него, Рябинина. Атоян не умел молчать и дуться. Залпом выплескивал все, что думает, — огнемет! Нет, тут что-то не то.

Лесько сидел над макетом второй полосы послезавтрашнего номера. Низ ее был отчеркнут — подвал на шесть колонок. В заголовке подвала значилось: «Тяжесть».

— Премного благодарен! — Рябинин согнулся в низком шутейном поклоне.

Лесько показал на пачку писем, лежавших отдельно, на краю стола.

— Возьми! Это все по быту: ателье, мастерские и прочее.

— Давно пора.

— Посмотри! Возможно, попросим целую полосу — письма читателей.

В середине дня, когда Рябинин заканчивал чтение писем, к нему заглянула секретарь редактора.

— Планерка по номеру у Волкова, в четыре.

В четверть пятого Волков закрыл планерку. Вторая полоса послезавтрашнего номера была утверждена.

Рябинин вернулся к себе. И тогда как раз наступило время позвонить Екатерине Ивановне.

Они условились: сегодня за обедом Екатерина Ивановна поговорит с Ниной. Мать и дочь будут одни. Потом Екатерина Ивановна уйдет в школу, и он позвонит ей туда.

Он набрал номер. Екатерину Ивановну позвали к телефону, но она сказала мужу торопливо:

— Я позвоню тебе сама.

Он понял: неудобно говорить по этому телефону. Значит, ей что-то удалось.

Так оно и оказалось.

— …Пока не очень многое. Она больше отмалчивалась. Но похоже, очень похоже, что ты прав.

— Ну и дела!. Что ж теперь?

— Больше терпения, родной. Постарайся настроиться на философский лад: жизнь есть жизнь и все такое.

— Черт побери, но ему под сорок! Наваждение какое-то!

— Пройдет, пройдет! Я просто не допускаю мысли. Девчонка, что ты хочешь.

— В голове не укладывается!

— Еще не исключено, что мы ошибаемся.

— Ошибаемся?! Нет. Теперь ясно вижу, что нет… Я возьму этого прохвоста за горло!

— С ума сошел! Ни в коем случае. Ничего не предпринимай. Ничего, слышишь!

— Меня будто кипятком ошпарило, а я и крикнуть не моги?

— А как же я?. Обещай мне! Обещай, слышишь!

— Ладно…


IV

Но он не сдержал обещания. Не смог.

…Орсанов жил на лучшей, красивейшей улице города — широком и прямом, как по шнуру отстроенном Комсомольском проспекте. Из прежних карликовых пропыленных домов на проспекте не осталось ни одного; старой была только липовая аллея, — она вытянулась посредине проспекта на всю его многоквартальную длину. Часть лип посадили еще в начале века, часть в конце двадцатых годов. Сейчас Рябинин шел там, где росли именно эти молодые деревья.

Почти в такую же вот осеннюю пору — шутка сказать, более чем тридцать лет назад, а кажется, совсем недавно, — Рябинин приходил сюда в пионерском строю, чтобы сажать деревья. По обе стороны от сквера тянулась тогда булыжная мостовая, избитая и тесная: две извозчичьи пролетки или две крестьянских телеги могли разминуться, но случись проехать возу с сеном — и уже нет места ни встречным, ни обгоняющим.

Вряд ли думалось в те дни, что когда-нибудь не станет ни булыжной мостовой, ни извозчичьих пролеток, ни медлительных возов с сеном. И не узнать сейчас, какие из этих рослых лип посадил он, Рябинин. Помнится, работал его отряд против бакалейной лавки. (Помещалась она в доме с полуподвалом, внизу, в земле, окна — на уровне тротуара, железная лестница спускалась в двери, как в окоп.) Но попробуй определи в точности, где была эта лавка, если, начисто смыв всю старину, течет сейчас здесь асфальтовая река — мостовая. А за ней — на весь квартал — восьмиэтажный дом; на первом этаже — «Гастроном», кафе, парикмахерская…

Орсанов получил квартиру в этом доме. Возможно, окна ее как раз против лип, посаженных Рябининым.

Рябинин повернул с аллеи к дому.

Он не обманывал Екатерину Ивановну, когда обещал ей по телефону ничего не предпринимать: в тот момент верил, что сдержит слово. Но уже через полчаса он позвонил Орсанову домой и сказал, что хочет видеть его.

— Бога ради! — ответил тот. — Где?

— Мне все равно.

— В таком случае, если вам не трудно… сейчас я один дома.

— Я приду.

По телефону Орсанов рассказал, где именно лучше свернуть с аллеи.

Орсанов встретил Рябинина своей мягкой, медлительной, чуточку усталой улыбкой. Помог раздеться.

— Что ж, прошу в мою берлогу, то бишь в кабинет.

Они пошли коридорчиком. Было тихо, покойно — непривычно для Рябинина, всю жизнь прожившего в общей квартире.

Огромное окно кабинета — необычное, фонарем выступающее на улицу, — смотрело на вершины лип.

У окна в углублении стояли два кресла. Хозяин указал на них.

Чтобы как-то заполнить паузу, Орсанов взял с журнального столика блокнот, полистал его.

— Любопытно! Авторы проекта нового речного вокзала — Миленький, Белый, Куц, Хвостик. Каково сочетание, а?. Проект выставлен на обозрение у нас тут, в витрине «Гастронома». Не видели?

— Не успел.

— А недавно я слышал по радио: Альфред и Элеонора Лаптевы. Или такие фамилии: Подыминогин, Согрешилин, Великанчик… Великанчик! Прелесть!

Он взял с журнального столика папиросу, размял ее кончиками пальцев. Табачные крошки посыпались на джемпер.

— Смотрели премьеру в драматическом?

— Нет еще.

— Сдал сегодня рецензию. Тяжело писалось… Инженеры толкуют о сопротивлении материала. Знали бы они, какое сопротивление материала приходится одолевать нам!.. На что вы затрачиваете больше всего времени, когда пишете?

— Ясность мысли.

— А поиски слова?

— Я ищу не слова, а ясность мысли. Фраза — кирпич. Будет ясность мысли — получишь кирпич, неясна мысль — получишь песок.

— Хм-м… какая-то слишком холодная технология. Нужны и слова и фразы, которые не несут большой смысловом нагрузки, но зато придают статье эмоциональный накал.

Рябинин откашлялся.

— Вы не спросили, зачем я пришел.

Орсанов зажег спичку. Но не прикурил.

— Слушаю вас, Алексей Александрович.

— Я не мог не прийти. Как только узнал, не мог..

— Что же вы узнали? — Он неторопливо загасил спичку. — Что именно, Алексей Александрович?

Голос Орсанова звучал искренне, хотя в тоне его можно было бы уловить некий иронический, едва ли не издевательский оттенок.

Когда там, в редакции, после телефонного разговора с Екатериной Ивановной Рябинин, распалившись, вступил в мысленный бой, противник вел себя совсем иначе; он вел себя так, как этого хотелось Рябинину, потому что это был воображаемый противник.

Именно противник. Там, в редакции, вспомнилось все, что было до больницы и в больнице. И прежде всего то утро, когда совсем рядом зазиял обрыв — край жизни, последняя черта. Вспомнилось все… «Постулаты»! Глупенькая, ослепленная, она вторит, как магнитофонная лента.

Именно противник… Там, в редакции, вступив в мысленный бой, Рябинин с легкостью выиграл его. О-о, как великолепно разделался он там с Орсановым!

Теперь была реальность: орсановский домашний кабинет, эти низкие кресла, сам Орсанов, корректный, неколебимо спокойный, коробка спичек, вращающаяся в его неторопливых пальцах… Орсанов может сколько угодно вращать ее и сколько угодно уходить от прямого разговора. От любого разговора вообще, ибо он, Рябинин, ничем не вооружен, кроме своих предположений. Ничем!

Какая глупая горячность! И какая наивность: считать, что другой поведет себя так же, как повел бы себя ты на его месте. Впрочем, все ересь: разве мог бы ты оказаться на месте Орсанова? Все, все глупо! Глупо и ненужно! Глупо и ненужно…

Но Рябинин был уже не в силах уйти ни с чем.

Он откашлялся.

— У вас есть дети, Орсанов?

— Нет. Но я был бы куда более счастлив, если бы мог сказать «Да».

— У меня дочь…

Орсанов кивнул.

— У меня дочь, вы знаете.

Орсанов чиркнул новой спичкой о коробок, глянул на маленькое тревожное пламя.

— Алексей Александрович, дорогой! — Он улыбнулся особенно мягко и особенно грустно. — Вы пришли, потому что верили, что я буду искренен? Так?

— Так.

— Значит, вы доброго мнения обо мне. Я благодарен вам. Но скажите, что вы можете? Что?.. Ведь это сильнее нас.

«Как он сразу!.» На какой-то миг Рябинин почувствовал огромное облегчение, но затем значимость услышанного встала перед ним во всей ее полноте и поразила, как нечто совершенно внезапное. Словно не было ни прежних открытий и догадок, ни сегодняшнего разговора Екатерины Ивановны с Ниной. И еще: все то, с чем шел сюда Рябинин, разом сникло, потерялось, смешалось перед откровенностью этого признания.

Сзади, в окне, коротко прошумело что-то: то ли ветер хлестнул по стеклу, то ли ударились о него несколько одиноких капель дождя, то ли птица, пролетев, задела окно крылом.

— Вы — и Нина!.. Слушайте, но это же… Коли на то пошло, это же…

— Что? Что «это же»?

— Слушайте, это же невероятно! Вы хоть сознаете?

— Алексей Александрович, не надо! Ну к чему? Ну зачем?

«Как он сразу!»

Снова прошумело что-то за окном, на этот раз на железном карнизе.

— Невероятно!

— Что я могу поделать? — Орсанов поднялся. — Что?

Он повернулся к окну и повторил:

— Ну что? Ну что?

— Не надо обманывать себя. Ваш возраст…

— Возраст, возраст! Двадцать, сорок — скажите, в чем разница?

— Человек должен быть сильнее своих пороков.

— Пороков?!

— Простите!..

«Уйти. Обдумать все спокойно. Обсудить с Катей»,

Рябинин встал. Орсанов тотчас же повернулся к нему, и Рябинину почудилось, что Орсанов не хочет, чтобы он уходил, что ему хочется продолжать это свое самообнажение.

Они прошли мимо небольшого, изящного письменного стола.

— Невероятно! — Рябинин остановился у двери. — Слушайте, и вы что… вы действительно?. Или у вас просто…

— Вы отец, я должен прощать вам все.

— И что же… значит, вы что… вы намерены расстаться с женой?

Орсанов ответил не сразу. Но Рябинин видел, что эта пауза не была следствием неуверенности, стремлением как-то оттянуть время, спрятаться. Странно, Рябинин подумал даже, что почему-то уже наперед знает сами слова, которые прозвучат сейчас, даже знает, как они прозвучат.

— Что ж, я готов пройти через этот ад — суд, развод. Я готов.

Рябинин переступил с ноги на ногу.

— Не сомневаюсь, что вы порядочный человек, и все же… вы понимаете, о чем я?

— Алексей Александрович, это несправедливо, наконец!

— Простите!

...Улица сначала полого, почти незаметно шла вниз, а затем, переломившись, коротко взбегала вверх, к набережной. Рябинин шел аллеей до самой нижней точки ее. К берегу подниматься не стал, сел на скамейку.

Два конца завязались в один узел. Первый конец недоступен, его не ухватишь, за ним можно лишь наблюдать и жить надеждой, что Нина сама оборвет его. Но другой конец!..

Важно, чтоб правда доходила до Нины. И доходила не как покушение на ее любовь.

И никаких опрометчивых шагов! Еще неизвестно, смолчит ли Орсанов. О-о, можно себе представить, как воспламенится Нина!

Вспомнилось из «Гамлета»:

Но видит бог, излишняя забота —

Такое же проклятье стариков,

Как беззаботность — горе молодежи.

Ты не старик, конечно, но у тебя взрослая дочь.

Он сидел, опустив локти на колени. Взгляд его упал на растрескавшийся бугорок в асфальте под скамейкой.

Рябинин тронул его ногой, от бугорка отвалился кусочек асфальта. Внутри бугорка что-то зажелтело. Рябинин нагнулся… Гриб! Маленький гриб, сумевший проломить панель.

«Какая сила жизни!»

Он вдруг почувствовал себя как-то спокойнее и крепче.

— … «Ну что ж, надевай доспехи, витязь».


V

После утверждения номера газеты редакционной планеркой полосы верстались в типографии и рано утром на другой день поступали к редактору. Тучинский читал их и часам к одиннадцати утра отправлял ответственному секретарю со всеми поправками, замечаниями и написанными на полях распоряжениями. Так что до этого времени у Рябинина, казалось бы, не было оснований для беспокойства. И все же по каким-то неосознанным приметам — потому ли, что Лесько не посылал ему статью с замечаниями редактора (хотя стрелка часов лишь только-только перевалила за одиннадцать), потому ли, что словно онемел телефон (хотя отчего бы ему и не помолчать какое-то время), еще ли почему-то, но Рябинин все более склонялся к мысли, что со статьей неблагополучно.

В двенадцать он не выдержал и, прервав работу над письмом — одним из тех писем читателей, что должны составить целую полосу газеты, — позвонил Лесько.

— Что, мастер, похоже, я горю?

— Синим огнем.

— Снял?

— Да.

— Написал что-нибудь?

— Наставил вопросов.

— Он у себя?

— Нет. Появится — сообщу.

Лесько сдержал слово, и через несколько минут после его звонка Рябинин вошел к Тучинскому. Редактор встретил его тем же широким взмахом руки, тем же крепким рукопожатием, но на лице — столпотворение чувств: и недовольство, и досада, и неловкость, и сомнение.

— Уж очень тягостную картину нарисовали, Алексей Александрович. Господство ручного труда. Да еще женщины.

— Следовало приукрасить?

— Что значит — приукрасить? Дать, как оно должно быть, как оно, я уверен, и есть на самом деле. Свет и тень.

— На дистанции замечательные люди и скверные руководители. Свет и тень.

— Сгустили, сгустили, Алексей Александрович. И потом, эта «решетка». Начальник дистанции против, начальник отделения против. Ежнов звонил в службу пути управления дороги — там тоже против. Вся рота идет не в ногу, один Федотов в ногу?

— Статья неубедительна?

— Вы были у Ежнова. Дважды. Он высказал точку зрения обкома.

— Статья неубедительна?

— Ну, это уж похоже на обструкцию! Мы не можем, не можем так! Обком добивается одного, а мы — другого. Газета противопоставляет себя обкому?

— Коли на то пошло, Ежнов — это еще не обком.

— Тогда, выходит, и Бородин не обком, лишь секретарь обкома?

— А разве не так?

— Одним словом, поищите, поищите выход, Алексей Александрович!

— Выход есть: добавить еще один абзац.

— Какой?

— О Ежнове.

— Мы не развлекаемся, а ведем серьезный разговор… Кстати, одну статью в пику Ежнову вы уже напечатали. Ваш очерк о директоре автобазы, помните?

— Действительно. Мне и в голову не приходило. Значит, все не случайно!

Тучинский насупил белесые свои брови; он был явно не рад, что напомнил об очерке. Но Рябинин не собирался великодушничать.

— Вырисовывается стиль работы транспортного отдела обкома. Ежнов понятия не имеет, что делается на местах.

— Уж сразу обобщать…

Редактор глянул на стенные часы, провел ладонями по кромке стола.

— Подумайте, подумайте еще там с Лесько. Не спорю, статья интересная. Ее надо спасти. Даже обязательно надо спасти.

— Ценой спасения престижа Ежнова?

Тучинский страдальчески поморщился:

— При чем тут престиж? Обком дал установку.

— Надо пойти к кому-нибудь из секретарей.

— Ежнов уже переговорил со вторым.

— Коли на то пошло, обратиться к Бородину.

Тучинский снова провел руками по кромке стола.

— Подумайте, подумайте еще! Вместе с Лесько. Статья, повторяю, интересная. Федотов замечателен. И девушка — прямо перед глазами стоит… А этот Зубок! Гнать, гнать надо таких! Мало, судить!

— Ежнов назвал его крепким командиром.

— За всеми не уследишь… Поработайте, поработайте еще, Алексей Александрович.

Идти от Тучинского — не миновать двери к Атояну: один коридор. Дверь была настежь — Атоян подкарауливал.

— Алеша!

Закрыв за Рябининым, сдернул очки, швырнул их на стол.

— Можешь не рассказывать. Знаю… Сукин сын!

Дернул головой, скосил глаза куда-то вниз, в угол комнаты.

— А я тут с Валентином поругался. Вчера утром. Из-за тебя. Представляешь, что ему взбрело? Будто ты нарочно в Ямсков поехал — его подсиживаешь!.. Талантище, эрудит, уйма мозгов. Блеск! И пожалуйста — заскок. Рецидив эгоцентризма.

— Слушай, иди ты со своим Орсановым. Только мне и забот!..

В коридоре он все-таки почувствовал себя виноватым перед Леоном. В сущности, его слова были поддержкой: Орсанов Орсановым, но ты, Рябинин, мне дорог, и я с тобой. Хорошие ребята в редакции.

На глазах Рябинина в газете сменилось пять редакторов. Тучинский — шестой. Самый простой в обхождении, самый демократичный из шести. И самый человечный. Когда болезнь сваливала Рябинина, непременно оказывалось, что в редакции вспоминали вдруг о какой-то проявленной Рябининым и не замеченной прежде инициативе; издавался приказ, Екатерину Ивановну приглашали в бухгалтерию и вручали премию. И так было с любым другим работником редакции, когда он оказывался в затруднительном положении. Если кому-нибудь из сотрудников редакции случалось попасть в больницу, у главного врача раздавался телефонный звонок, и голос, уже хорошо знакомый главному, спрашивал, не надо ли какие-нибудь лекарства выписать из Москвы, не требуется ли отдельная сиделка, — можно будет найти средства для ее оплаты…

И все-таки в редакции не были в восторге от Тучинского.

Канули в Лету времена вредителей; еще недавно самый распространенный в жизни и в литературе конфликт новатора и консерватора становится нетипичным; и перестраховщиков научились изобличать люди. Общество вроде бы все основательнее вооружается опытом борьбы с пороком. И только с человеческими слабостями оно пока ничего не может поделать.

Есть такое выражение: «Не его вина, а его беда», Скверное, в сущности, выражение. Нет, вина есть. Ибо, если ты неорганизован, не берись управлять; если ты лишен чуткости, не берись воспитывать; если ты нерешителен, тебе не место там, где нужно решать…

Правда, газета, которую редактировал Тучинский, не выглядела трусливой, потому что не из робких подобрались сотрудники. И еще потому, что Тучинский мог пропустить смелую, даже очень смелую статью, если обстоятельства складывались так, что еще до опубликования статьи ее не оспаривал кто-нибудь из руководящих работников. Но когда на столе редактора появлялась в рукописи, в гранках или в сверстанной полосе статья, которую уже сейчас надо было отстаивать, за которую уже сейчас требовалось идти в бой, решительность покидала его. Открытая схватка — мнение на мнение, речь на речь, страсть на страсть — этого он не умел. Скорее он подал бы заявление об уходе, чем вступил бы в сражение. В таких случаях бой оставалось вести самому автору.

Конечно, это уже было знакомо Рябинину. Возможно, даже более, чем кому-либо в редакции. Сейчас сюжет повторялся. Достаточно было вмешаться неулыбчивому человеку, Ежнову по фамилии, заведующему транспортным отделом обкома по должности, как слабости Тучинского обращались в силу, направленную против Федотова, его дела, его правды.


VI

— Я — на пределе! — Выпятив подбородок и вместе с тем необыкновенно сильно ссутулившись, Рябинин шаркал по кабинету ответственного секретаря. В обычной своей манере он сунул распрямленные руки в карманы пиджака и так давил вниз, что, казалось, хотел разорвать пиджак по швам на костистых своих плечах. — Я пойду к нему и выложу все, что о нем думаю. Пусть, пусть знает.

— Знает и без тебя. И мучается.

— Пусть уступит место другому.

— Ишь чего захотел! В каждом из нас честолюбия сидит чуточку больше, чем надо. В обществе будущего этот избыточен, я думаю, объявят врагом номер один.

Как человек способен подтянуться на турнике, быть сильнее своего веса, так он будет способен справляться и с честолюбием. И учить этому начнут серьезно, как грамотности, со школьной парты.

— К чертям все, пойду прямо к Бородину.

Он тут же позвонил в обком, но оказалось, что первый секретарь где-то в районе.

— Возможно, появится вечером. Я обязательно доложу о вас. Вы позвоните мне. — Помощник секретаря обкома, как и сам секретарь, говорил окая. Оба были волжане. С Бородиным работал уже много лет, так и переезжал с ним с места на место.

Вошел Волков. Как всегда, ослепительно белая сорочка, свежий галстук, свежевыглаженный костюм. Казалось, за дверью, которую Волков прикрыл за собой, осталась не будничная редакционная обстановка, а какой-то официальный торжественный раут.

Спросил Лесько:

— У вас есть чистая запасная полоса?

— Найду.

— Отрежьте подвал Рябинина и отправьте курьером начальнику отделения железной дороги Угловых. Он ждет. При любом исходе событий ему полезно ознакомиться.

— Угловых в этом деле нам не союзник, — вставил Рябинин.

Волков спокойно посмотрел на него:

— Там видно будет.

И, снова обратившись к Лесько, повторил:

— Пошлите, пожалуйста, сейчас же!.. И второе. Я задержал рецензию Орсанова. Размножьте ее, пожалуйста. Пусть прочтут все сотрудники. Обсудим на летучке.

— Надо бы сначала спектакль посмотреть, — пробурчал Лесько.

— Обязательно. Всем. В порядке культпохода, есть же у нас местком. Или, пожалуйста, в порядке служебного задания. Можно отдать приказ.

… В этот вечер Екатерина Ивановна рано вернулась из школы. Не только потому, что таково было расписание уроков; она успела переговорить с мужем по телефону, и он рассказал ей о событиях дня. В прихожей спросила Нину:

— Папа дома?

Нина кивнула.

Случись наоборот — отец вернулся бы с работы позже матери, — дочь услышала бы вопрос: «Мама дома?» Он обязательно был бы задан, этот вопрос. В своем доме Рябинин чувствовал себя менее спокойно, если не заставал жену. И хотя дома он обычно тоже работал, ему всегда хотелось, чтобы Екатерина Ивановна была рядом.

И она, придя домой и задавая привычный вопрос, тоже очень хотела в этот момент услышать утвердительный ответ. Получив такой ответ, Екатерина Ивановна удовлетворенно замолкала на время. А муж, заслышав ее шаги, непременно прерывал работу и выходил из дальней половины комнаты, как если бы Екатерина Ивановна приехала откуда-нибудь и он давно не видел ее.

Так началось двадцать лет назад, когда они поженились; так было и пять, и десять, и пятнадцать лет спустя. Так было и теперь.

— Ты звонил второй раз в обком?

— Сейчас позвоню.

Но он не сразу пошел к телефону: перевел взгляд с Екатерины Ивановны на дочь. Нина стояла у овального настенного зеркала. Проводя гребнем по волосам, она поднимала на зеркало глаза. Движения ее не были быстры, но не от лености, не от бесстрастности; наоборот, их нарочитая сдержанность лишь обнажала взволнованность Нины.

Сейчас она закончит причесываться, наденет пальто и уйдет

— Можно прочесть твою статью из Ямскова? — услышал он вдруг ее вопрос.

— Ты уже читала однажды.

— Прочту еще раз. — В голосе Нины послышалась отчужденность.

Отец усмехнулся:

— Весьма польщен. Кстати, статью сняли.

— Сняли? Как сняли?

— С готовой полосы. Возможно, этот факт…

Екатерина Ивановна сжала его руку.

— Я могу прочесть? — повторила Нина.

— В верхнем ящике стола — второй экземпляр.

Нина взяла пальто.

— Я в библиотеку, мама. В читальный зал.

Очевидно, ей стало несколько не по себе, иначе она не сказала бы этих смягчающих слов.

Телефон стоял во второй половине комнаты. Окающий басок помощника секретаря обкома сообщил:

— Оказывается, по этому вопросу Игорю Ивановичу уже докладывал Ежнов.

— И что же?

— Игорь Иванович считает, что редакция и Ежнов должны разобраться сами.

— Значит, он меня не примет?

— Поскольку нет необходимости…

На двухъярусном столе лежали открытый томик Ленина и не дописанная Рябининым аннотация к целевой полосе писем читателей. Рябинин придвинул ближе книгу, взял авторучку.

Жена знала, что он ничего не прочтет и не напишет сейчас, хотя будет с упорством заставлять себя работать. Екатерина Ивановна смотрела на его согнувшуюся широким бугром спину, и ей казалось, что она слышит, как в этом оцепеневшем бугре бьется ярость.

— Алеша, но ведь не в первый раз. Уже бывало, и все-таки печатали.

Он не ответил. Перевернул страницу книги, круче нагнулся к столу. А Екатерине Ивановне хотелось, чтобы он обернулся, чтобы крикнул что-нибудь: «Не мешай Что ты понимаешь? Отстань! Уйди!» — любые слова, лишь бы закричал, лишь бы дал выход бешенству.

— Ты добьешься. Ты знаешь, что все равно добьешься. И тебе еще скажут спасибо. Вот увидишь.

Он обронил наконец:

— Какая подлая сила!..

— Ежнов отстаивает свою точку зрения.

— Какая подлая, нахальная, упрямая сила! И где? В каком святом месте! Вот что невыносимо. Невыносимо подумать, Катя!

— Но разве ты не сила?

Он вздохнул — Екатерина Ивановна видела, как поднялись и опустились его плечи, — и пошел к дивану.

Она села рядом с ним, села удовлетворенная, потому что чувствовала, что ей кое-что удалось.

Загрузка...