— А, это ты, Дюбуа? — сказал регент, увидев своего министра.
— Да, монсеньер, — ответил Дюбуа, вытаскивая бумаги из портфеля, — ну как, наши бретонцы вам по-прежнему милы?
— А что это за бумаги? — осведомился регент, несмотря на вчерашний разговор, а может, именно благодаря ему, чувствовавший тайную симпатию к Шанле.
— О, пустяки, — ответил Дюбуа, — во-первых, небольшой протокол вчерашней встречи шевалье де Шанле и его светлости герцога Оливареса.
— Так ты подслушивал? — спросил регент.
— О Господи, а что я должен был делать, монсеньер?
— И ты слышал…
— Все. Итак, монсеньер, что вы думаете о притязаниях его католического величества?
— Я думаю, что, может быть, им располагают без его согласия.
— А кардинал Альберони? Черт возьми, монсеньер, посмотрите, как этот молодец распоряжается Европой! Претендент на престол Англии, Пруссия, Швеция и Россия рвут Голландию на куски, Священная империя возвращает Неаполь и Сицилию, великое герцогство Тосканское отходит сыну Филиппа V, Сардиния — герцогу Савойскому, Коммакьо — папе, а Франция — Испании. Ну что же, надо сказать, для плана, задуманного звонарем, достаточно грандиозно.
— Дым все эти проекты, — прервал его герцог, — а планы — пустой сон.
— А наш бретонский комитет, — спросил Дюбуа, — тоже дым?
— Вынужден признать, что он существует в действительности.
— А кинжал нашего заговорщика тоже сон?
— Нет, я должен даже сказать, что у него, как мне показалось, весьма надежная рукоятка.
— Дьявольщина! Вы, монсеньер, жаловались, что в прошлом заговоре у всех его участников вместо крови была розовая водичка, так на этот раз вам, кажется, угодили. Эти лихо принялись за дело!
— А знаешь ли, — произнес задумчиво регент, — что у шевалье де Шанле очень сильная натура?
— О, вот это прекрасно! Вам не хватает только восхищаться этим молодцом! О, я-то вас знаю, монсеньер, вы на это способны.
— Но почему души такой закалки всегда попадаются правителям среди врагов и никогда — среди сторонников?
— Ах, монсеньер, потому что ненависть — это страсть, а преданность часто основана на низости. Но не угодно ли вам, монсеньер, оставить философские вершины и спуститься на грешную землю, поставив две подписи?
— Какие? — спросил регент.
— Во-первых, нужно одного капитана сделать майором.
— Капитана Ла Жонкьера?
— О нет, этого негодяя мы повесим, как только в нем минет надобность, а пока мы его прибережем.
— И кто же этот капитан?
— Один храбрый офицер, которого монсеньер видел с неделю назад в одном порядочном доме на улице Сент-Оноре.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я вижу, мне нужно, монсеньер, освежить вашу память, вы ведь так забывчивы.
— Ну, говори же, негодник, с тобой никогда до дела не доберешься.
— В двух словах: неделю тому назад, как я уже сказал, переодевшись мушкетером, монсеньер вышел из дворца через заднюю дверь, выходящую на улицу Ришелье, в сопровождении Носе и Симиана.
— Да, верно. Ну и что же произошло на улице Сент-Оноре? Посмотрим!
— Вы хотите это знать, монсеньер?
— Да, доставь мне удовольствие.
— Не могу ни в чем отказать вашему высочеству.
— Тогда говори.
— Монсеньер ужинал в этом доме на улице Сент-Оноре.
— По-прежнему с Носе и Симианом.
— Нет, вдвоем с дамой. Носе и Симиан тоже ужинали, но каждый у себя.
— Продолжай.
— Итак, монсеньер ужинал и уже приступил к десерту, как вдруг один бравый офицер, по-видимому ошибившись, стал так стучать в двери этого дома, что монсеньер, потеряв терпение, вышел на улицу и несколько грубо обошелся с наглецом, так бесцеремонно потревожившим его. Этот наглец, по натуре своей отнюдь не смиренный, схватился за шпагу, в ответ монсеньер, который никогда не задумается лишний раз, прежде чем совершить очередное безумство, обнажил рапиру и скрестил с ним клинок.
— Ну и чем кончилась эта дуэль? — спросил регент.
— А тем, что регент получил царапину на плече, а противнику нанес прекрасный удар и проткнул ему грудь.
— Но рана не опасная, надеюсь? — с интересом осведомился регент.
— Нет, к счастью, клинок скользнул вдоль ребра.
— О, прекрасно!
— Но это еще не все.
— Как это?
— Кажется, монсеньер имел уже основание не любить этого офицера.
— Я? Да я его никогда до этого не видел!
— О, принцам не надо видеть человека, чтобы причинить ему зло, они разят на расстоянии.
— Ну что ты хочешь сказать? Давай, договаривай.
— Я хочу сказать, что я все выяснил: этот офицер уже восемь лет был капитаном, а когда ваше высочество пришли к власти, он был отправлен в отставку.
— Раз уволили со службы, значит, он это заслужил.
— О, монсеньер, это мысль: давайте обратимся к папе, пусть он признает нас непогрешимыми.
— Этот офицер, наверное, был трусом.
— Он один из самых храбрых солдат в армии.
— Ну, тогда он совершил какой-нибудь недостойный поступок.
— Это порядочнейший человек на всем белом свете.
— Тогда это несправедливость, и ее надо исправить.
— Чудесно! Вот поэтому-то я и заготовил этот указ на звание майора.
— Давай, Дюбуа, давай, и в тебе есть что-то хорошее.
Дьявольская улыбка исказила лицо Дюбуа: в этот момент он как раз доставал из портфеля вторую бумагу.
— Монсеньер, — ответил он, — после того как неправый поступок заглажен, нужно свершить правосудие.
— Приказ арестовать шевалье Гастона де Шанле и препроводить его в Бастилию! — воскликнул регент. — Ах ты, негодяй! Теперь я понимаю, почему ты соблазнял меня на доброе дело! Но минуточку, здесь надо подумать.
— Монсеньер полагает, что я толкаю его на злоупотребление властью? — спросил со смехом Дюбуа.
— Нет, но все же…
— Монсеньер, — продолжал, оживляясь, Дюбуа, — когда у вас в руках управление королевством, прежде всего нужно править.
— А мне кажется все же, господин церковный сторож, что здесь я волен.
— Да, награждать, но при условии и карать. Правосудие потеряет равновесие, если на одной чаше весов будет лежать слепое и бесконечное милосердие. Действовать всегда так, как хочется, — что часто вы и делаете, — не значит быть добрым, а значит быть слабым. Ну, скажите, монсеньер, какова же награда тем, кто ее заслужил, если вы не караете тех, кто виноват?
— Тогда, — сказал регент с нетерпением, возраставшим все больше, поскольку он чувствовал, что защищает хоть и благородное, но дурное дело, — если ты хотел, чтоб я проявил строгость, не нужно было устраивать мне встречу с этим молодым человеком, не нужно было давать мне возможность оценить его по достоинству, пусть бы я думал, что он самый обыкновенный заговорщик.
— Да, а теперь, поскольку он представился вашему высочеству в романтическом обличье, в вас разыгралось воображение художника. Какого черта, монсеньер! На все свое время: с Юмбером занимайтесь химией, с Одраном — гравюрой, с Лафаром — музыкой, любовью — хоть с целым светом, а со мной занимайтесь политикой.
— О Господи! — воскликнул регент. — Стоит ли моя жизнь, искалеченная, оклеветанная, жизнь человека, за которым постоянно шпионят, стоит ли она того, чтоб я ее защищал?
— Но вы защищаете не вашу жизнь, монсеньер: как бы на вас ни клеветали, к чему вы, слава Богу, должны были бы уж привыкнуть, даже самые непримиримые ваши враги никогда и не пытались обвинять вас в трусости. Ваша жизнь! Вы доказали, как вы ею дорожите в битвах при Стенкеркене, Нервиндене и Лериде. Ваша жизнь, черт возьми! Если бы вы были частным лицом, министром или даже принцем крови и если бы убийца прервал ее нить, прекратило бы биться сердце одного человека, вот и все; но вы, правы вы были или неправы, возжелали занять место среди владык мира сего. И для этого вы нарушили завещание Людовика XIV, прогнали с трона, куда они уже было почти уселись, его незаконных детей; вы в конце концов сделались регентом Франции, то есть замком сводов мира. Если вас убьют, падет не человек, а столп, поддерживающий весь европейский дом, и этот дом рухнет, и все наши тяжкие труды, четыре года ночных бдений и борьбы пойдут прахом, и все вокруг зашатается. Взгляните на Англию: шевалье де Сен-Жорж снова предъявит свои безумные притязания на трон; взгляните на Голландию: она станет добычей Пруссии, Швеции и России; взгляните на Австрию: ее двуглавый орел потащит к себе Венецию и Милан, чтобы компенсировать потерю Испании; а Франция — да это уже будет не Франция, а вассальное государство Филиппа V. И, наконец, взгляните на Людовика XV, на последнего отпрыска или, точнее, последний обломок самого великого царствования, которое когда-либо озаряло наш мир, — этот ребенок, которого мы нашими усилиями и заботами сумели уберечь от участи его отца, матери и дядей, чтобы целым и невредимым посадить на трон предков, — этот ребенок снова попадет в руки тех, кого закон о побочных детях нагло делает наследниками. Итак, со всех сторон убийства, горе, разорение, разруха и пожарища, война гражданская и война с другими странами, и все это отчего? А оттого, что монсеньеру Филиппу Орлеанскому все еще угодно считать себя старшим представителем королевского дома или командующим испанской армией, забыв о том, что он перестал всем этим быть в тот день, когда стал регентом Франции.
— Значит, ты хочешь этого! — воскликнул регент, беря перо.
— Подождите минуту, монсеньер, — остановил его Дюбуа, — да не будет сказано, что в столь важном деле вы уступили моим настояниям. Я сказал то, что должен был сказать, а теперь я оставляю вас одного, и бумагу эту я вам оставляю: делайте как захотите, мне тоже нужно сделать несколько распоряжений, и я зайду за ней через четверть часа.
И Дюбуа, чувствуя на этот раз себя на высоте положения, поклонился регенту и вышел.
Оставшись один, регент погрузился в глубокие раздумья. Все это темное дело, живучее, как обрубок змеи сраженного предыдущего заговора, вставало в его воображении толпой ужасных видений; в битвах он спокойно находился под огнем, он только смеялся над тем, что испанцы и незаконнорожденные дети Людовика XIV собирались его похитить; но на этот раз его обуял тайный ужас, хотя он и не отдавал себе в этом отчета. Он чувствовал невольное восхищение молодым человеком, занесшим над ним кинжал, в какие-то мгновения он его ненавидел, а в какие-то — прощал и почти любил. Ему чудилось, что Дюбуа уселся на заговорщиков, как какой-то дьявольский стервятник на свою издыхающую добычу, пытаясь жадными когтями добраться до самого сердца; воля и ум его министра казались ему непостижимыми. Он сам, обычно столь мужественный, чувствовал, что в теперешних обстоятельствах он бы плохо защищал свою жизнь. Он сидел, держа перо в руке, приказ об аресте лежал перед ним, и он не мог отвести от него глаза.
— Да, — шептал он, — Дюбуа прав, он верно сказал, и моя жизнь, которую я ежечасно ставлю на карту, перестала мне принадлежать. Еще вчера моя мать говорила мне то, что он сказал мне сегодня. Кто знает, что случится с миром, если я умру? То, что случилось после смерти моего прадеда Генриха IV, черт возьми! Завоевав свое королевство, пядь за пядью, он, пользуясь народной любовью, после десяти лет мирного правления и экономии, должен был присоединить к Франции Эльзас, Лотарингию и, может быть, Фландрию, а герцог Савойский, став его зятем, спустившись с Альп, собирался выкроить себе королевство из Ломбардии с тем, чтобы остатками этого королевства обогатить Венецианскую республику и укрепить герцогства Моденское, Флорентийское и Мантуанское. И Франция оказалась бы во главе европейской политики, все было готово, и было бы итогом всей жизни этого короля, законодателя и солдата, но тут случилось так, что тринадцатого мая королевская карета проезжала по улице Железного Ряда и на колокольне церкви Избиенных Младенцев било три часа пополудни! И в секунду все рухнуло — благосостояние и надежды. Понадобился еще целый век, министр, которого звали Ришелье, и король, которого звали Людовик XIV, чтобы на теле Франции зарубцевалась рана, нанесенная ножом Равальяка.
— Да, да, — воскликнул, оживляясь, герцог, — я должен оставить этого юношу человеческому правосудию, впрочем, не я вынесу ему приговор, для этого есть судьи, и решать будут они, и потом, — добавил он, улыбаясь, — ведь у меня есть право помилования!
И, обретя внутреннюю уверенность благодаря этой королевской привилегии, которой он пользовался от имени Людовика XV, он быстро подписал документ, позвонил камердинеру и ушел в другую комнату для завершения своего туалета. Через десять минут после того, как он вышел из комнаты, где имела место вся описанная сцена, дверь отворилась снова. Дюбуа медленно и осторожно просунул в щель свою кунью мордочку, убедился, что комната пуста, тихонько подошел к столу, за которым до этого сидел герцог, взглянул на приказ, победно улыбнулся, увидев, что регент его подписал, неспешно сложил лист в четыре раза, положил его в карман и с видом глубокого удовлетворения вышел из комнаты.