XXXIV МОНСО

В это время карета, увозившая Гастона, катилась к Монсо.

Как и сообщил ему герцог, он нашел в карете маску и домино; маска была черная бархатная, а домино фиолетовое шелковое. Надев и то и другое, он вспомнил, что у него нет оружия.

И в самом деле, из Бастилии он прискакал прямо на Паромную улицу: в свое прежнее жилище — «Бочку Амура» — он вернуться не осмеливался, боясь, что его узнают и арестуют. Остановиться у ножовщика и купить кинжал он не решался, чтобы не возбудить подозрений.

Он подумал, что, доехав до замка, сумеет там раздобыть какое-нибудь оружие.

Но чем ближе становилась цель его путешествия, тем больше ему не хватало не оружия, а мужества. В нем боролись гордость и человечность, и ему все время приходилось представлять себе своих друзей в тюрьме, приговоренных к жестокой и постыдной смерти, чтобы вернуться к своему решению и продолжать путь. Экипаж въехал во двор дворца Монсо и остановился перед ярко освещенным зданием. Было холодно, и снег припорошил сирени, такие печальные в эту пору и такие прекрасные и благоухающие весной, но Гастон почувствовал, что у него на лице под маской выступил холодный пот. Он прошептал одно-единственное слово:

— Уже!

Тем временем дверца кареты открылась; нужно было выходить. Впрочем, собственного кучера герцога уже узнали, равно как и карету, которой его высочество пользовался для своих тайных поездок, и все молча бросились к ней, готовые выполнить любой приказ.

Но Гастон ничего не заметил. Он твердым шагом поднялся по лестнице, хотя глаза его застилала пелена, и показал свою карточку.

Лакеи почтительно расступились перед ним, как бы показывая, что это пустая формальность.

Тогда носить маски было в обычае и у мужчин, и у женщин, а на подобные сборища женщины, в противоположность тому, что принято нынче, являлись с открытыми лицами чаще, чем мужчины. Женщины в то время не только имели привычку говорить свободно, но и умели говорить. Маска не служила для того, чтобы прикрыть глупость: в XVIII веке женщины были умны. Не служила она и для того, чтобы скрыть социальную принадлежность: в XVIII веке, если женщина была хороша собой, то она быстро получала титул, и примером тому могут служить герцогиня де Шатору и графиня Дюбарри.

Гастон никого не знал, но инстинктивно догадывался, что перед ним цвет общества того времени. Тут были мужские представители таких семей, как Ноайли, Бранка, де Брольи, Сен-Симоны, Носе, Канильяки, Бироны. Что касается женщин, то тут общество было более смешанным, но, безусловно, не менее остроумным и не менее элегантным, кроме нескольких знатнейших фамилий, которые недовольство объединило в Со и в Сен-Сире вокруг госпожи дю Мен и госпожи де Ментенон; вся аристократия собралась у самого храброго и самого популярного принца крови. И в этом блестящем собрании знати недавно окончившегося великого царствования не хватало только бастардов Людовика XIV и короля.

И в самом деле, ни один человек на всем белом свете, и это признавали даже его враги, не умел давать таких праздников, как регент. Роскошь, отменный вкус, обилие благоухающих цветов в гостиных, тысячи огней, отраженных зеркалами, принцы, посланники, прелестные женщины в изящнейших туалетах, среди которых оказался юный провинциал, — все это произвело на него огромное впечатление. До этого, издали, он видел в регенте всего лишь человека, а теперь понял, что это повелитель, и повелитель могущественный, умный, веселый, любезный и любимый своим народом.

Гастон чувствовал, как аромат этой роскоши пьянит его, туманит ему голову. Взгляды из прорезей масок вонзались в него, как раскаленное железо. Когда среди всех этих людей, одного из которых он должен был убить, он замечал черное домино, сердце его начинало биться так, как будто собиралось выскочить из груди. Его толкали, сам он натыкался на людей и, как лодка без руля и ветрил, плыл по волнам этого человеческого моря, влекомый то восторгом, то ужасом, ежесекундно переходя из рая в ад.

Если бы маска не скрывала от людей искаженные черты его лица, то он и двух шагов не сумел бы ступить, чтобы кто-нибудь из них не указал на него пальцем и не произнес: «Это — убийца!»

Было что-то трусливое и постыдное прийти гостем в дом этого принца и превратить пылающие огнями люстры в погребальные факелы, испачкать кровью роскошные ковры, поразить ужасом присутствующих на празднестве, и Гастон прекрасно это сознавал; эта мысль совсем лишила его мужества, и он сделал несколько шагов к двери.

«Я убью его за стенами дома, но не здесь», — сказал он себе.

Но тут он вспомнил указания герцога, карточку, которая должна была открыть ему дверь уединенной оранжереи, и прошептал сквозь зубы:

— Значит, он предвидел, что я испугаюсь людей, он догадался, что я трус!

Дверь, к которой он подошел, привела его к галерее, в которой был устроен буфет. Люди подходили, что-то пили и ели.

Гастон подошел к буфету, как другие. Есть и пить он не хотел, но, как мы уже говорили, у него не было оружия.

Он выбрал длинный и острый нож и, быстро оглядевшись по сторонам, чтобы увериться, что его никто не видел, с мрачной улыбкой спрятал его под домино.

— Нож, — прошептал он, — нож! Ну, теперь сходство с Равальяком полное! Правда и то, что герцог — правнук Генриха IV!

Едва он успел подумать об этом, как, обернувшись, увидел, что к нему приближается некто в маске и голубом бархатном домино. За этим человеком шли дама и мужчина, оба тоже в масках. Человек в голубом домино заметил, что за ним идут, сделал шага два им навстречу и что-то повелительно сказал мужчине; тот почтительно склонил голову, а голубое домино приблизилось к Шанле, и хорошо знакомый голос произнес:

— Вы колеблетесь?!

Гастон раскрыл одной рукой домино и показал, что в другой он держит нож.

— Я вижу, что в руке блестит нож, но вижу также, что рука дрожит.

— Увы, да, монсеньер, это правда, — сказал Гастон, — я колебался, я дрожал, я готов был бежать, но, благодарение Богу, появились вы.

— Прекрасно, а где же ваше свирепое мужество? — спросил герцог своим обычным насмешливым тоном.

— О, не подумайте, что я его потерял, монсеньер!

— Чудесно! Так что же с ним сталось?

— Монсеньер, я у регента в гостях!

— Да, но вы же не в оранжерее.

— Не могли бы вы показать мне его заранее, чтобы я привык к его присутствию, чтобы моя ненависть к нему придала мне сил, я ведь даже не знаю, как найти его в этой толпе!

— Он только что стоял рядом с вами.

Гастон вздрогнул.

— Рядом со мной?! — воскликнул он.

— Совершенно рядом, как я сейчас, — торжественно произнес герцог.

— О, я пойду в оранжерею, монсеньер, пойду!

— Так ступайте, сударь.

— Еще секунда, монсеньер, я соберусь с духом.

— Хорошо, посмотрите, оранжерея там, в конце этой галереи, за теми запертыми дверьми.

— Вы же сказали, монсеньер, что лакеи отопрут двери, если я предъявлю им эту карточку?

— Да, но лучше вам это сделать самому: если вас впустят лакеи, они могут остаться, пока вы не выйдете. Если вы так волнуетесь перед тем как нанести удар, то что же будет после? Потом, ведь регент, быть может, будет защищаться, закричит, они прибегут на крик, вас арестуют, и прощай ваши надежды на будущее. Подумайте, ведь Элен ждет вас!

Невозможно описать, что творилось с Гастоном, пока он слушал герцога, а тот, казалось, внимательно следил за ним, не пропуская ни смены выражений на его лице, ни частоты биения его сердца.

— Итак, — глухо спросил Гастон, — что я должен делать? Посоветуйте мне.

— Подойдите к дверям оранжереи, вот там, напротив, где галерея поворачивает налево, видите?

— Да.

— Поищите под замочной скважиной кнопку, нажмите на нее, и дверь отворится, если только она не заперта изнутри, но, скорее всего, регент не примет таких предосторожностей, он ничего не подозревает. Я сам раз двадцать туда таким образом входил для частной аудиенции. Если его там нет, подождите, если он там, вы его узнаете по черному домино с золотой пчелой.

— Да, да, знаю, монсеньер, — ответил Гастон, сам не понимая, что он говорит.

— Не очень-то можно на вас сегодня рассчитывать, — заметил герцог.

— Ах, монсеньер, приближается роковая минута, минута, которая перевернет всю мою жизнь; и будущее мое весьма сомнительно, может быть, постыдно и наверняка наполнено угрызениями совести.

— Угрызениями совести! — удивленно воскликнул герцог. — Если делаешь то, что считаешь справедливым, то, что тебе велит твой разум, какие могут быть угрызения совести?! Разве вы усомнились в правоте своего дела?

— Нет, монсеньер, но вам легко говорить. Вы вынашивали замысел, а исполнение взял на себя я, вы — мозг, а я — карающая десница. Поверьте мне, монсеньер, — продолжал Гастон глухо и мрачно, — это ужасно — убить безоружного человека, человека, который не защищается и улыбается своему убийце. Вы знаете, я полагал, что у меня есть силы и мужество, но, должно быть, так бывает со всяким заговорщиком, принявшим на себя подобные обязательства. В минуту ярости, воодушевленный гневом или ненавистью, ты даешь роковую клятву, и между тобой и твоей жертвой огромное расстояние в пространстве и времени. Клятва дана, горячка проходит, возбуждение падает, энтузиазм гаснет, ненависть смягчается. Смутно начинает проясняться на горизонте образ того, кого ты должен настичь, каждый день приближает тебя к нему, и тогда ты вздрагиваешь, потому что только тут понимаешь, какое преступление ты обязался совершить. А время неумолимо уходит, и с каждым часом ты видишь, как твоя жертва делает еще один шаг; расстояние, разделяющее вас, исчезает, и, наконец, ты оказываешься с ней лицом к лицу. Тогда — поверьте мне, монсеньер, — тогда самые смелые начинают дрожать, потому что убийство, как вы понимаете, всегда убийство. Тогда начинаешь понимать, что ты не хозяин своей совести, а раб данной тобой клятвы. Уезжаешь с гордо поднятой головой, повторяя: «Я избран», а возвращаешься с поникшей головой, повторяя: «Я проклят».

— Еще есть время, сударь, — живо прервал его герцог.

— Нет, нет, монсеньер, вы же знаете, что меня ведет рок. Я выполняю свой долг, сколь бы ужасен он ни был, мое сердце дрогнет, но рука будет тверда. Да, признаюсь вам, что, если бы не мои друзья, чья жизнь зависит от этого удара, если бы не Элен, которую я погружу в траур, отказавшись от него, и испачкаю кровью, нанеся его, — о! я предпочел бы эшафот, со всем его ужасом и стыдом, потому что казнь не карает, а искупает грех.

— Ну что же, — произнес герцог, — прекрасно. Я вижу, что вы дрожите, но будете действовать.

— Не сомневайтесь, монсеньер, и молитесь за меня, потому что через полчаса все будет кончено.

Герцог невольно вздрогнул, но все же сделал одобрительный жест и растворился в толпе.

Гастон увидел приоткрытую дверь, ведущую на балкон. Он вышел и несколько секунд стоял там, на холоде, чтобы унять бешеное биение сердца, и кровь перестала застилать ему глаза. Но внутренний пламень, сжигавший его, был слишком силен, и холод его не остудил. Шевалье вернулся в галерею, сделал несколько шагов по направлению к оранжерее, потом повернул, пошел назад и снова направился к двери. Он уже положил руку на кнопку, но тут ему показалось, что стоявшая неподалеку группа людей наблюдает за ним, он снова повернул назад и вышел на балкон. В это время часы соседней церкви пробили час пополуночи.

— На этот раз, — прошептал Гастон, — час настал, отступать больше нельзя. Вручаю свою душу тебе, о мой Господь! Прощай, Элен, прощай!

И медленно, но твердым шагом, он прошел сквозь толпу прямо к двери, нажал на кнопку, и дверь беззвучно отворилась перед ним. Глаза его на минуту застлала пелена: он подумал, что попал в какой-то другой мир. Музыка сюда едва доносилась, и тихое ее звучание было полно очарования; искусственные запахи духов сменились нежным благоуханием цветущих растений, а ослепительный свет тысяч свечей — слабым мерцанием затерянных в зелени алебастровых светильников; дальше, за пышной листвой роскошных тропических деревьев, за стеклами оранжереи, видны были голые и унылые ветви и земля, покрытая снегом, словно саваном.

Здесь все было иное, даже температура. Но Гастон заметил только, что кровь закипела у него в жилах. Он приписал это странное ощущение высоте потолков; почти до них поднимались прекрасные цветущие апельсинные деревья, магнолии, розовые клены и острые, как пики, алоэ; в бассейнах огромные листья водяных растений плавали по поверхности воды, настолько прозрачной, что она казалась черной повсюду, где не дрожали в ней слабые отблески светильников.

Гастон сделал несколько шагов и остановился. Контраст раззолоченных салонов и этой зелени ошеломил его. В этом зачарованном уголке, хотя и созданном искусственно, ему еще труднее было направить свои мысли на убийство. Песок под его ногами был мягок, как самый пушистый ковер, а струи фонтанов, поднимавшихся до вершин деревьев, падали обратно с равномерным ритмическим плеском, будто на что-то жалуясь.

Он шел вперед по аллее, делавшей зигзаги, как дорожка в английском парке. Гастон видел ее смутно, потому что боялся в зеленых массивах разглядеть фигуру человека. Временами, услышав позади себя шорох листа, который, оторвавшись от ветки, кружась, падал на песок, он оборачивался, и ему от ужаса казалось, что от дверей к нему движется величественная черная тень того, чьего рокового появления он ждал. Но там никого не было. Он продолжал идти вперед.

Наконец под широколиственной катальпой, вокруг которой росли рододендроны и розы, распространявшие дурманящий аромат, он увидел скамейку, покрытую мхом, а на ней человека, сидевшего к нему спиной.

Кровь отлила у него от сердца и кинулась в голову, у него зашумело в ушах, губы задрожали, на лбу выступил холодный пот. Гастон невольно попытался прислониться к дереву, но не сумел. Человек в домино продолжал сидеть неподвижно.

Гастон отступил, рука его выпустила нож, и ему пришлось прижать его к телу локтем. Но он сделал над собой отчаянное усилие и двинулся вперед на плохо повинующихся ногах, как бы пытаясь порвать путы. Он сдержал чуть не вырвавшийся у него стон, нащупал рукоятку ножа, судорожно схватил ее и шагнул к регенту.

В это время человек в домино сделал едва заметное движение, и Гастон увидел у него под левой рукой вышитую золотую пчелу: она не просто блестела, она сверкала ярким пламенем, слепя его, как солнце.

Человек в домино медленно повернулся к шевалье, и у того онемела рука, на губах появилась пена и застучали зубы — в душе его возникло смутное подозрение. И вдруг он страшно закричал: человек в домино встал, маски на его лице не было — это был герцог Оливарес.



Гастон смертельно побледнел и стоял, онемев, словно пораженный громом. Сомнений больше не было — регент и герцог Оливарес были одним и тем же лицом. Регент стоял спокойно, вид у него был величественный, он пристально смотрел на руку, державшую нож. Нож упал. Тогда герцог взглянул на Гастона с мягкой и грустной улыбкой, и Гастон как подрубленный рухнул на камни.

Ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Было слышно только хриплое дыхание Гастона да журчание воды в фонтане.

Загрузка...