Дождь

Во все щели дома проникал лунный свет, ветер шумел в маисе — четкий мелкий перестук, похожий на дождь. В тени, перерезанной лунными квадратами, покачивался гамак старика; терлась о дерево, монотонно скрипела веревка; в углу на кровати лежала женщина, слышалось ее затрудненное свистящее дыхание. Иссохшие листья маиса стучали под ветром все громче, все больше напоминая шум дождя. А жесткая, сухая земля будто отзывалась влажным эхом. Будто билась там, в глубине, придавленная камнями кровь земли, металась в тоске.

Женщина не спала, изнемогая от жары; прислушивалась, щурилась, вглядываясь в сияющие квадраты, различила наконец тяжелый провисщий гамак, окликнула раздраженно:

— Хесусо!

Помолчала, дожидаясь ответа, и опять закричала злобно:

— Спит как чурбан. Ни на что не годен. Что он живой, что мертвый… — Старик в гамаке заворочался, потянулся, спросил устало:

— Ну что тебе, Усебия? Чего шумишь? Ночью и то не оставит человека в покое!

— Помолчи-ка, Хесусо, да послушай.

— Что?

— Дождь идет, Хесусо, дождь! А ты и не слышишь. Оглох совсем!

Сердито кряхтя, старик выбрался из гамака, подошел к двери, с силой распахнул ее, и тотчас же ударили в лицо, охватили полуголое тело серебряный свет полной луны и горячий ветер, что взбирался по склону, раскачивая тени.

Старик высунул наружу руку, подставил ладонь — ни капли. Опустил руку, ослабев, прислонился к дверному косяку.

— Где он, твой дождь, чумовая ты? Только из терпения выводит.

Лунный свет лился в дверь, женщина пристально на него глядела. Капля пота быстро катилась по ее щеке, щекотала. Жаркое дыхание ночи наполнило дом.

Хесусо закрыл дверь, бесшумно прошел к гамаку, улегся, снова послышался равномерный скрип. Рука старика свесилась, касаясь пола.

Жесткая кора покрывала землю, корни растений лежали в ней, иссохшие, как кости мертвеца. Земля задыхалась от жажды, горячечное марево стояло над нею; и люди измучились. Тучи, черные, как тень дерева, тучи ушли, скрылись за дальними высокими холмами, унесли с собою сон и покой. День пламенел. И пламенела ночь, неподвижная в металлическом блеске звезд. На холмах, в облысевших долинах, иссеченных трещинами, похожими на разверстые жадные рты, отупевшие люди, завороженные искрящимся призраком воды, искали примет, ждали знамений.

В долинах и на холмах из дома в дом перелетали одни и те же слова:

— Каравайка кричала. Дождь будет.

— Не будет!

Все тот же скорбный пароль, все тот же скорбный отзыв:

— Из-под рамы дует. Дождь будет.

— Не будет!

Твердили и твердили, пытаясь укрепиться в нескончаемом своем упорном ожидании:

— Цикады замолчали. Дождь будет.

— Не будет!

Свет и воздух, будто известковые — слепящий свет, удушливый воздух.

— Не пойдет дождь, что станется с нами, Хесусо?

Старик взглянул на жену, что беспокойной тенью металась там, на кровати; он понял, что хочется ей словами еще сильнее растравить свою боль; собрался что-то ответить, но навалилась дремота, разлилась по телу, и он закрыл глаза, провалился в сон. С первым утренним лучом Хесусо отправился осматривать участок. Шел медленно, листья хрустели под босыми ногами, как стекло. Хесусо огляделся: маис стоял сожженный, порыжевший, на редких деревьях не было листвы, один только кактус темно-зеленой вертикалью торчал на вершине холма. Время от времени старик останавливался, брал сухой стручок фасоли, разминал в пальцах — сморщенные мертвые шарики скатывались на землю.

Солнце поднималось, съедая все краски на земле. В пылающей синеве неба — ни облачка. Урожай все равно погиб, и Хесусо, как все эти дни, бродил по тропинкам без цели, отчасти по привычке, отчасти чтобы отдохнуть от злобного ворчания жены.

Гора, узкие долины, облысевшие холмы — все пожелтело от жажды, только по склону известковой полосою белела дорога. Нигде ни малейшего признака жизни; слабый ветерок, искрящийся свет. Одни лишь тени едва заметно двигались — укорачивались понемногу. Казалось, еще миг, и неминуемо вспыхнет пожар.

Хесусо шагал не спеша, то останавливался, опустив голову, словно цирковая лошадь, то разговаривал сам с собою:

— Господь благословенный! Что станется с бедняками при такой-то засухе. Ни капли дождя, а о прошлом годе какой ливень-то был, река разлилась, поля затопило, мост снесло… Ничего, видать, не поделаешь… То льет без передышки, а то нет да и нет дождя, и все тут…

Он умолк, лениво шагал в пустынной тишине, глядел в землю, и вдруг, ничего еще не увидев, почувствовал — впереди на тропинке что-то странное; поднял глаза, всмотрелся. На тропинке спиной к Хесусо сидел на корточках мальчик, маленький, худенький, пристально разглядывал что-то на земле, весь поглощенный своим занятием. Хесусо подошел неслышно — ребенок его не заметил, — встал позади, глядел сверху, что делает мальчик. По земле, виясь змейкой, текла ниточка мочи, мутная, почти уже задушенная пылью, несла несколько крошечных соломинок. Мальчик держал в замусленных пальцах муравья; бросил его в ручеек.

— Плотину прорвало… река прибывает… брууум… брууум… бруууууум… А все — бежать… и дом дядюшки Жабы снесло… и ферму тетушки Саранчи… и все большие деревья… раааз… брууууум… и тетю Муравьиху унесло…

Почувствовав взгляд Хесусо, мальчик быстро обернулся, испуганно глянул в морщинистое лицо старика, вскочил, разгневанный и смущенный.

Он был тонкий, гибкий; длинные изящные руки и ноги; узкая грудь; одет в тряпье, сквозь дыры виднеется смуглое грязное тело; лицо умное, глаза живые, чуткий острый нос, женственный рот. Старая фетровая шляпа, мягкая от долгого употребления, натянута на уши на манер треуголки; мальчонка похож на какого-то маленького зверька, ловкого и беспокойного.

— Ты откуда, мальчик?

— Оттуда…

— Откуда?

— Оттуда…

Неопределенным жестом вытянул руку, указывая на ближние поля.

— А что делаешь?

— Иду.

Ответ прозвучал высокомерно, властно, и старик удивился.

— Тебя как звать?

— Как в церкви нарекли.

Мальчик отвечал резко, враждебным тоном, и Хесусо досадливо нахмурился. Тогда, решив, видимо, поправить дело, ребенок улыбнулся, доверчиво, ласково.

— Не смей грубить, — начал было старик, но тотчас, обезоруженный улыбкой, сказал мягко: — Ты почему же не отвечаешь?

— А зачем вы спрашиваете? — с непонятным простодушием возразил мальчик.

— Что-то ты хитришь. Может, удрал из отцовского дома?

— Вовсе нет.

Старик задавал свои вопросы, не проявляя ни малейшего любопытства, монотонно, словно выполнял условия какой-то игры.

— Или натворил что-нибудь?

— Вовсе нет.

— Или выгнали тебя за озорство?

— Вовсе нет.

Хесусо почесал в затылке, сказал лукаво;

— А может, просто у тебя пятки зудят, ты и двинулся в путь, так, что ли, бродяжка?

Мальчик не отвечал; прищелкивая языком, принялся притопывать, приплясывать, покачивать бедрами.

— И куда же ты теперь идешь?

— Никуда не иду.

— А чем занимаешься?

— Сами видите.

— Порядочным свинством.

Больше старый Хесусо не нашел что сказать. Молча стояли они друг против друга, и ни один не решался посмотреть другому в глаза. Смущенный этим странным молчанием, не зная, как с ним покончить, старик пошел дальше; он шагал переваливаясь, будто какой-то сказочный зверь, огромный, неуклюжий; и вдруг, полный смятения, понял, что нарочно шагает так, хочет позабавить мальчика.

— Пошли? — спросил старик просто. Мальчик, ничего не ответив, двинулся вслед за ним.

Остановились у дверей дома; Усебия разжигала очаг. Дула изо всех сил на кучку щепок и листков пожелтевшей бумаги.

— Посмотри-ка, Усебия, — робко сказал Хесусо. — Посмотри, кто пришел.

— Угу, — пробурчала она не оборачиваясь и снова принялась дуть. Темные тяжелые руки Хесусо легли на худенькие плечи мальчика, он подтолкнул его, поставил впереди себя, чтобы жена увидала.

— Да посмотри же!

Раздраженная, она резко повернулась да так и застыла, вглядываясь в лицо ребенка слезящимися от дыма глазами.

— А?

Суровое лицо старухи постепенно смягчилось, засияло нежностью.

— Ага. Это кто же?

Мальчик улыбался, Усебия улыбнулась в ответ.

— Ты кто?

— Не спрашивай, только время зря потеряешь, он все равно не говорит, такой негодник.

Женщина смотрела на ребенка, вдыхала его запах, улыбалась ему, она, казалось, понимала что-то, ускользнувшее от Хесусо. Потом очень медленно пошла в угол, порылась в красной тряпичной сумке, достала галету, желтую, старую, твердую как железо. Протянула галету мальчику; он с трудом жевал тугую массу, а женщина все поглядывала то на мальчика, то на старика с изумлением и какою-то странной тоскою. Тонкая ниточка воспоминания ускользала, женщина мучительно пыталась ее поймать.

— Ты помнишь Касике, Хесусо? Бедненький!

Образ старого верного пса всплыл в памяти обоих. Горькое чувство сблизило стариков.

— Ка-си-ке… — произнес Хесусо, будто читая по складам. Мальчик обернулся, чистым прямым взглядом уставился в лицо старика. Хесусо перевел глаза на жену, удивленные, испуганные, оба улыбнулись.


День разгорался, высветляя образ ребенка, уже внедренный в жизнь семьи, в жизнь дома. Земля, по которой шагал мальчик, смуглела, как его кожа, короткие тени оживали и светились в его глазах. Все понемногу меняло обычные места, сосредоточивалось вокруг мальчика. И старики чувствовали: руки легко скользят по лоснящейся поверхности стола, ноги без труда переступают порог, тело удобно располагается в кожаном кресле, все движения стали быстрыми и точными.

Хесусо, веселый, взволнованный, снова отправился на участок; Усебия занялась хозяйством; теперь она не одна, с ней рядом — нежданный гость. Она помешивала в кастрюле, стоявшей на очаге, входила, выходила, что-то приносила — готовила обед. А сама то и дело украдкой, искоса поглядывала на мальчика.

Он сидел спокойно, зажав руки между коленями, опустив голову, слегка притопывал; и вот оттуда, где он сидел, послышался свист, тоненький, одинокий, странный. Женщина спросила, как бы ни к кому не обращаясь:

— Это что же за сверчок у нас завелся?

Может быть, она сказала это слишком тихо, и он не расслышал, потому что ничего не ответил, но свист стал громче, веселее, походил теперь на ликующую птичью песнь.

— Касике! — окликнула она вкрадчиво, чуть ли не робко. — Касике!

И с великой радостью услышала в ответ: «А?»

— Так тебе понравилось это имя?

Молчание. Женщина прибавила:

— А меня зовут Усебия.

И словно далекое эхо:

— Невсебея.

Она улыбнулась, растерянная, расстроенная.

— Ты, значит, любишь давать прозвища?

— Вы первая меня обозвали.

— И то правда.

Женщине хотелось спросить, хорошо ли ему здесь, но трудно, до боли трудно было приласкать ребенка, жесткой корою покрылась душа за долгую бесплодную жизнь.

И она молчала, стараясь не выдать своих чувств, двигалась машинально, делала вид, будто занята; мальчик опять засвистал. Свет заливал все вокруг, и от этого еще более тяжким становилось молчание. Сейчас она обязательно заговорит, скажет первое, что придет в голову, или снова уйдет в свое одиночество, останется наедине со своими мыслями. И все-таки она молчала, терпеливо снося эту муку, а потом вдруг поняла, что говорит, только словно бы и не по своей воле, а рвется что-то само собой из души, хлещет, как кровь из вскрытой вены:

— Вот увидишь, Касике, все теперь будет по-другому. Я просто не могла больше выносить Хесусо…

Как призрак вставал из ее речи старый Хесусо, угрюмый, молчаливый, суровый. Ей показалось, будто мальчик произнес «филин», она улыбнулась неуверенно — может быть, это она сама сказала?

— …не знаю, как я терпела его всю жизнь. Вечно злится, обманывает меня. Никогда он обо мне не заботился…

Всю горькую свою обиду за долгие тяжкие годы обрушила она на мужа, во всем винила его одного.

— …столько лет работает в поле, а и того не умеет. Другой исхитрился бы, как-нибудь выбился, а у нас все хуже да хуже. А уж нынче, в этом году, ты знаешь, Касике…

Она помолчала, вздохнула и заговорила снова, упорно, громко, будто хотела, чтобы кто-то там, далеко, услышал ее.

— …нет и нет дождя. Лето проходит, все сгорело, хоть бы капля упала.

Страстной тоской, немыслимой жаждой прохлады звучала в знойном воздухе жаркая ее речь. Изнывали от зноя выжженные склоны, засохшие листья, растрескавшаяся земля, зной, казалось, обрел плоть, он был всюду, заслонил все другие заботы.

Женщина опять помолчала, потом сказала уныло:

— Возьми банку, Касике, спустись к ручью, воды принеси.


Хесусо смотрел, как Усебия готовит завтрак, и ощущал довольство, словно в ожидании какого-то невиданного обряда; только сейчас открылся ему религиозный смысл трапезы.

Давно знакомые вещи выглядели празднично, ожили, стали красивыми.

— Вкусный нынче будет завтрак, Усебия?

И услышал ответ столь же непривычный, как и вопрос:

— Вкусный, отец.

Мальчика в доме не было, но оба чувствовали его присутствие, незримое и действенное.

Стояло перед глазами остренькое, полное любопытства личико, и рождались непривычные мысли. С нежностью думали старики о вещах, не имевших для них прежде никакого значения. О маленьких альпаргатах, о деревянных лошадках, о тележках с колесиками из кружочков лимона, о стеклянных шариках.

Общая радость без слов сблизила их, сделала опять молодыми. Будто только что они встретились и мечтают о будущей жизни. Даже имена казались красивыми, было приятно повторять, просто так:

— Xесусо…

— Усебия…

Теперь время не стояло в безнадежном ожидании, оно спешило, бежало, проворное как ручеек.

Стол был уже накрыт, старик поднялся, пошел звать мальчика; тот сидел на земле неподалеку от дома, держал на ладони палочника.

— Касике, завтракать!

Мальчик не слышал; увлеченный, он внимательно разглядывал насекомое, зеленое, тонкое, как прожилка листа. Он не сводил глаз с палочника, ему казалось, что палочник растет, стал совсем большим, такого же роста, как он сам, — огромный зверь, страшный, невиданный. Палочник медленно поворачивался под монотонную песенку мальчика:

Зеленая палочка,

велико ли твое полюшко?

Насекомое мерно раздвигало передние лапки, будто и вправду хотело показать размеры своего поля. Песенка все повторялась в лад движениям лапок, палочник казался мальчику все более странным, невиданным, менялся в его воображении, становился неузнаваемым.

— Завтракать идем, Касике.

Мальчик оглянулся, поднялся, усталый, будто возвратился из дальних-дальних стран.

Вошел вслед за стариком в комнату, полную дыма. Усебия накладывала еду на исцарапанные оловянные тарелки. Посреди стола лежал белый маисовый хлеб, черствый, холодный.


Обычно Хесусо большую часть дня бродил по полям и склонам, теперь же, вопреки обыкновению, вернулся на ранчо вскоре после завтрака. Когда возвращался в привычное время, было нетрудно повторять привычные жесты, произносить привычные слова, безошибочно отыскивать то место, где и следует тебе находиться, как плоду, созревшему в свой срок. Но раннее возвращение означало неслыханный переворот всей жизни, и Хесусо вошел в дом растерянный, представляя, как изумится Усебия.

Стараясь не глядеть на нее, он прошел к гамаку, улегся. И нисколько не удивился, услышав, как она объясняет его возвращение:

— Ага! Лень одолела.

Он пытался оправдаться:

— Что там делать-то? Все высохло.

Потом Усебия сказала примирительно, даже ласково:

— Ох как дождь-то нужен. Сейчас бы ливень хороший, да подольше. Господь милосердный!

— Жар так и палит. А на небе ни облачка. Откуда ж дождю быть?

— А кабы дождь, снова можно бы посеять.

— Конечно, можно бы.

— И выручили бы больше, потому у многих все посохло.

— Конечно, больше бы выручили.

— Один бы только разочек дождик полил, сразу весь склон бы зазеленел.

— Мы бы тогда осла купили, очень нам осел нужен. А тебе бы, Усебия, платьев.

Нахлынула нежданная волна нежности, — просто чудо! — старики улыбались друг другу.

— А тебе, Хесусо, пончо купим, хорошее, шерстяное, прочное.

И оба почти одновременно:

— А Касике что?

— Поедем с ним в город, пусть сам выбирает что захочет.

Свет, что вливался в дверь дома, слабел, терял яркость, становился рассеянным, будто уже приближался вечер, на самом же деле прошло совсем немного времени после завтрака. Прохладный ветерок ворвался в душную комнату, стало легче дышать.

Старики почти не разговаривали, изредка лишь перекидывались несколькими словами, пустыми, ничего не значащими, однако постепенно росло, становилось все явственнее что-то новое, вносившее в их души покой, мир, счастливую усталость.

— Темнеет уже, — сказала Усебия, глядя на серый свет, сочившийся в дверь.

— Темнеет, — рассеянно повторил старик.

И вдруг спросил:

— А что Касике весь день делал? Наверное, на участке остался, играет со всякими зверушками. Увидит какую, сейчас остановится и разговаривать начнет, будто с человеком.

Старик замолчал надолго, медленно проплывали в сознании образы, и почему-то возникло решение:

— …так я схожу за ним.

Лениво вылез из гамака, поплелся к двери. Высохший склон был теперь не желтый, а лиловый, свет лился на него из плотных черных туч, покрывавших небо. Под резким ветром звенели сухие листья.

— Смотри-ка, Усебия! — крикнул он.

Старуха подошла к порогу, спросила:

— Касике пришел?

— Нет! Ты на небо посмотри, черное-пречерное.

— Уже сколько раз так бывало, а дождя все нет.

Она осталась стоять в дверях, Хесусо же вышел, сложил ладони рупором, закричал громко, протяжно:

— Касике! Касиииике!

Ветер подхватил крик, понес вместе с шорохом листьев, в кипении бесчисленных звуков, что пузырьками лопались над холмом. Хесусо зашагал по самой широкой дорожке участка.

Когда поворачивал, увидал краем глаза Усебию, неподвижно стояла она в дверном проеме, будто в раме; дорожка опять повернула, и больше он не видел Усебию. Сновали, шурша в опавшей листве, какие-то зверьки, лихорадочно хлопали крыльями серые голуби. Свет и воздух сочились сырой прохладой.

Сам того не замечая, старик сошел с дорожки, узкие, кривые, запутанные тропки, загадочные, темные словно манили его. Он шел то быстро, то медленно, останавливался. Мало-помалу линии расплывались, теряли четкость, все вокруг становилось серым, текучим, как вода.

Иногда Хесусо как будто видел маленького мальчика, сидящего на корточках среди стеблей маиса, он тотчас окликал: «Касике!» — но ветер и тени растворяли образ, вместо него всплывал другой, незнакомый.

Тучи тяжелели, спускались, с каждой минутой становилось темнее. Он дошел до середины склона, высокие деревья туманились в полутьме, похожие на столбы дыма. Он не доверял больше своему зрению, повсюду были одни лишь тени, беспрерывно менявшие очертания; он останавливался время от времени, прислушивался.

— Касике! — кричал он в страхе, снова останавливался и снова слушал. Вот, кажется, чьи-то легкие шаги, но нет — это треснула сухая ветка. — Касике!!

Шорохи, скрип, треск, хруст заполнили пространство.

Ветер кружил звуки, тащил, разбрасывал, и вдруг в хаосе возник голос:

— Велико ли твое полюшко…

Он, его песенка, его тоненький голосок в рокоте падающих камешков, в далеком крике птицы, в его, Хесусо, вопле, слабо повторенном эхом.

— Велико ли твое полюшко…

В голове стоял туман, страх холодным острием вонзался в душу, Хесусо все ускорял шаг, наконец побежал изо всех сил. Потом опустился на корточки, пополз на четвереньках, яростно раздвигая стебли маиса, вновь остановился, прислушался, но теперь слышал только свое тяжелое дыхание.

Он искал мальчика, искал жадно, неудержимо, голова кружилась, вдруг начинало казаться, что его самого ищут, кличут.

— Касике! Касике!!!

Крича, задыхаясь, старик кружил на одном месте, потом понял, что взбирается на холм. Полутьма, стук крови в висках, ужас бесплодных поисков… Он не узнавал себя: нет больше смиренного старика, есть зверь, послушный зову природы, зверь, потерявший детеныша. Привычные очертания холма менялись, холм вдруг вырос, сделался другим, наполнился звуками чужой, непонятной жизни.

С трудом втягивая тугой воздух, обливаясь потом, он все бежал, кружил, подгоняемый страхом:

— Касике!!!

Чтобы жить, он должен найти мальчика. Найти то неуловимое, что спасет от бесплодного, мучительного существования. И он все звал, звал, и хриплый его голос разлетался по всем тропинкам, где ждала, притаившись, неумолимая ночь.

Это походило на агонию. На предсмертную жажду. Запах вспаханной земли поплыл над бороздами, нежный запах затоптанных листьев. Неузнаваемый, как все вокруг, растворился в плотной темноте образ мальчика; Хесусо не знал теперь, видел ли его на самом деле, слышал ли его голос, не помнил, какой он, какое у него лицо.

— Касике!!!

Тяжелая холодная капля упала на его потный лоб. Он поднял голову, еще одна попала на потрескавшиеся губы и еще одна в пыльные ладони.

— Касике!!!

Холодные капли одна за другой скользили по потной груди, заливали глаза, застилали взгляд.

— Касике!! Касике!!! Касике…

Теперь прохладные струи лились по всему телу, по бессильно повисшим рукам, одежда намокла.

Сильный плотный гул стоял над листвой, заглушая голос Хесусо. Воздух наполнял резкий запах дождя, одуряющий запах корней, дождевых червей, набухших семян.

Катилось круглое, насквозь промокшее эхо, и Хесусо не узнавал больше свой голос. Он перестал звать и словно во сне брел, покоренный ливнем, погруженный в него, убаюканный его темной всесокрушающей песней.

Он не понял, что возвратился домой. И смотрел, как сквозь слезы, сквозь серебристые пряди дождя на темный силуэт женщины, что стояла неподвижно в светлом квадрате двери.

Загрузка...