Он снова приподнял тряпки, которыми только что с величайшей тщательностью укрыл слитки, быстро глянул: на темном дне сундука золото сверкнуло желтым густым светом.
Постоянная тревога, постоянное стремление увериться, что золото на месте, — это и есть болезнь, которая точит его. Мгновенная, видная ему одному вспышка в глубине сундука, и сразу спадает жар, наступает покой — на какое-то время.
Он опускает крышку, садится на сундук, опершись локтем на подоконник, прижав потную ладонь к пылающей обросшей щетиной щеке. И так сидит долго, как бы в дремоте, тяжело дыша полуоткрытым ртом. В глубине маленькой спальни — кровать со смятыми простынями. В головах, на белой стене — деревянное распятие. Под распятием — шандал с горящей свечой. Тяжелая дверь закрыта. В углу — куча разноцветной одежды; на единственном стуле еще какое-то тряпье, к спинке прислонена тяжелая шпага, рядом на полу — глиняный кувшин с водой. Забытье постепенно проходит. Он приоткрывает глаза, видит яркое пламя свечи, темные углы; повернув голову, жадно всматривается в вечерний свет, плывущий над колокольнями и крышами города. Постоялый двор стоит в верхней части узкой улицы, улица, петляя, спускается вниз, вливается в порт. Время от времени из-за крыши какого-нибудь домика выглядывает, покачиваясь, мачта, ему даже кажется, будто он видит, как дрожат в воздухе отблески волн.
Улица пуста. Потом слышится стук копыт, появляется лошадь, нагруженная мехами с вином; следом, напевая, шагает погонщик. Прошел солдат и скрылся за дальним углом, сверкнули на солнце латы. На колокольнях зазвонили к мессе.
Он перекрестился дрожащей рукой. Качалось пламя свечи, колеблющиеся тени полога, стула, шпаги ложились по стенам. Кувшин походил на отрубленную голову.
Высоко к потолку тянулась тень распятия, длинная, будто чье-то уродливое лицо. Потрескивало дерево.
Кажется, никогда еще не был он так безнадежно, так отчаянно одинок, так далек от родного дома, и все же темнота, что вползает в окно, — это ночь его детства, ночь Испании, родина снова принимает его под свое широкое крыло.
Он глубоко вздохнул, легкие словно высохли, воздух с трудом проникал в них. Влажный воздух, липкий, как кровь. И такой же запах, как в той жуткой башне. Посредине лежал там огромный камень, облепленный засохшей кровью, на камне приносили жертвы, и в глубине, в полутьме стоял Уичилобос.
Чьи-то шаги на лестнице, он прислушивался в смятении и ужасе. В дверь постучали.
— Не надо ли вам чего-нибудь?
— Нет, ничего.
Шаги стали удаляться, но сердце все еще бешено колотилось. Он собрал силы, крикнул:
— Где я?
Шаги остановились, сквозь толстую дверь послышался приглушенный голос:
— Господи, да в Пуэрто-де-Палос, капитан.
И снова все мало-помалу погрузилось в тишину, а он кое-как дотащился до кровати и лег, вновь одинокий, всеми покинутый.
Приподняв тяжелые веки, он увидел в открытом окне звезды. Постепенно сознание возвращалось, он вспомнил, где находится. Лежит на постоялом дворе, он здесь уже несколько дней, потому что внезапно заболел.
Опять шаги на лестнице, кто-то грубым голосом заговорил за дверью. Потом, приоткрыв одну створку, втиснулся человек, толстый, неопрятный, мерзкий. Как бы ища защиты, больной взглянул туда, где стоял сундук, в нем лежали золотые слитки, в нем таился желтый свет, вечный, несущий успокоение. И тотчас понял, что вошедший проследил направление его взгляда, мало того — он знает, что в сундуке. Ужас ознобом прошел по телу.
Трактирщик назойливо хрипло бубнил что-то, он не слушал, в болезненном волнении, в страшной тревоге лихорадочно громоздил одну догадку на другую.
Трактирщик, конечно, все понял. Он вспомнил, как в поисках пристанища явился из порта сюда, на постоялый двор, гонимый болезнью. Два человека тащили за ним тяжелый сверток. И с самого начала хозяин то и дело слишком внимательно поглядывал на сверток, маленький, а такой тяжелый. Капитан приплыл из Америки, где улицы мостят золотом, куда в жажде богатства устремилась половина Испании. Хозяин шел за свертком, как собака за дичью, пока не увидел наконец, как сверток опустили в сундук.
Вот и сейчас, разговаривая с ним, хозяин незаметно посматривает на сундук, и глаза его блестят. Больной не слушает хозяина, настороженно следит за направлением его взгляда. Он лежит на кровати, глядит на трактирщика снизу, и тот кажется ему огромным. Грозный великан все растет, а шпага, что стояла прислоненная к спинке стула, исчезает, растворяется в полутьме.
Это похоже на те мучительные, немыслимые кошмары, что потрясали его душу в детстве. Он видел стену, которая росла, тянулась вверх и наконец рушилась, погребая его под обломками. Или он летел с замирающим сердцем в пропасть, и не было этому полету конца. Голос отца пробуждал его, он поднимался с жесткой постели, весь еще там, в ночи, в кошмаре, съедал кусок черствого хлеба и выходил на улицу городка, пронизанную холодным светом раннего утра. И тотчас же начинали звонить на колокольне, и старухи выходили из домов, брели к церкви. Он шагает мимо дома нотариуса, там спят спокойно, с чувством собственного достоинства. Он вспоминает длинное лицо нотариуса, его черный костюм и церемонные жесты. Рядом — большой дом священника, священник толст, любит подарки, добрых каплунов, дружеские пирушки. Так шагает он мимо жизни родного городка, и наконец — загон, громкое хрюканье, он должен пасти свиней. Вот она, его боль, его мука. Нет, он не смирится, не останется всю жизнь свинопасом, но карьера нотариуса или священника его тоже не прельщает. Он хочет иметь много денег, у него будут женщины, слуги, пажи, лошади, дворцы. А ко всему этому лишь одна дорога — по морю на каравеллах, что отплывают в Новый Свет.
В тревожной полудреме предрассветных часов, когда, еще не совсем проснувшись, он мечтал без конца о чудесных приключениях, созревало решение.
Снова заговорил хозяин постоялого двора, грубый голос вернул его к действительности. Хозяин предлагал привести врача, пусть посмотрит больного, и еще хорошо бы заказать молебен, это недорого. Нет, он не хочет, ни в коем случае. Они войдут в комнату вдвоем, легко будет с ним справиться, задушат его и возьмут сверток из сундука.
— Нет, нет! — вскричал он громко, в отчаянии. Трактирщик вышел, прикрыв за собой дверь, а он лежал и представлял себе, как его душат, как уносят золото. Нет больше маленького свертка, и он… Он снова такой, как в те ранние утра, когда отец будил его, он поднимался со своего жалкого ложа и шел пасти свиней. Все исчезло, рассыпалось в прах — лишения, битвы, тревоги. В одну секунду жизнь потеряла смысл. Невозможно, немыслимо. Холодный пот тек по всему телу. С невероятным трудом поднялся он с кровати, взял шпагу и, опираясь на нее как на трость, добрался до сундука; поднял крышку. Слитки лежали на месте.
Глубокий радостный вздох вырвался из груди; он опустился на край открытого сундука. Привалился спиной к холодной стене. Он был счастлив, по-настоящему счастлив. Опустил руку в сундук. Медленно скользя пальцами по дну, добрался до слитка. Мгновенное, всегда нежданно волнующее прикосновение. И — отблески, искрящиеся пятна, как на шкуре ягуара.
Наверное, это то самое золото, точно так же сверкало оно тогда в полутьме.
Он въехал с отрядом испанских солдат в побежденный, взятый штурмом город. Под ярким солнцем, под синим небом слепили белизной башни и плоские крыши. У подножия крутой лестницы он спешился, оставил коня одному из солдат и стал подниматься в сопровождении небольшого конвоя, перепрыгивая через бронзовые трупы индейцев, темневшие на голубом камне. Он привык уже в этим мертвецам, плосколицым, с узкими глазами и блестящими гладкими волосами. Наверху открывался узкий проем — вход в храм. Иногда слышался далекий одинокий мушкетный выстрел и следом стук падающего с крыши на улицу тела. На пороге храма он на секунду остановился. Потом, перекрестившись, решительно шагнул внутрь. После солнечной улицы здесь, в полутьме, сначала ничего не было видно. Пахло, как на бойне, засохшей кровью, гнилым жиром, во всех здешних храмах, где приносили жертвы, пахло так. Помещение узкое. Он различил желтое сияние, плававшее среди теней, и над сиянием — мрачное, свирепое лицо бога. На каменной его груди сверкала золотая пластина. Одним движением он сорвал пластину и вышел на свет. В руке было золото, и он испытал тогда неизъяснимое чувство, то самое, что сейчас, когда коснулся слитка на дне сундука.
Край сундука больно впивается в тело. Такая же боль, как когда-то, — много дней подряд пришлось сидеть на лопнувшем седле. Но тогда он забывал о боли, увлеченный битвой, сознанием опасности, неистовой жаждой крови; да и конь у него был необыкновенный.
Гнедой конь со звездой во лбу. Чуткий, нервный, стремительный. Он помнит, как Мотилья взвивался в прыжке, как, поднявшись на дыбы, вертелся во все стороны на задних ногах, как, остановленный с маху в безумном беге, храпел, дрожа, весь в мыле.
Вместе с Мотильей приплыл он с Эспаньолы[1] сюда, в край невиданных приключений. В те времена до предела дошла его радостная вера в удачу, он рвался навстречу неведомой, но счастливой судьбе. И не сомневался, что впереди — жизнь, полная чудес.
На палубе судна толпились лошади. Над их опущенными головами виднелись чуткие изящные уши и прекрасные глаза Мотильи. Солдаты томились бездельем, некоторые играли в кости, кто-то вспоминал родные места и семью, кто-то мечтал вслух, как разбогатеет в этой войне. Он привык к одиночеству и не любил болтать, оттого стоял в стороне у борта, смотрел на синюю воду, пытался угадать, что предсказывают ему вечно бегущие волны, тучи над морем, далекий полет птиц.
От лошадей пахло хлевом, запах настойчиво напоминал прошлое. Землю, посевы, спокойную жизнь. Дни, похожие один на другой, в тихом городке, где не знают, что такое риск. Теперь совсем не то. Жребий брошен. Он вступил в опасную игру с судьбой.
Поставил на кон жизнь; жизнь против золота. Может быть, он не выиграет ничего и погибнет, но все равно отступать поздно, он покинул все то, что составляло до сих пор вкус и цвет его существования, он предался на волю случая, и нет ничего соблазнительней и страшнее.
Только теперь взвешивает он все «за» и «против». Раньше он ни о чем не задумывался, полный веселой, легкомысленной веры. Горел нетерпением как можно скорее добиться своего и не желал ждать ни одной минуты. Скоро он увидит вблизи непонятный, страшный, дикий мир, куда так стремился, — и тогда впервые познает цену покинутому.
Навсегда отошли в прошлое утренний звон колоколов, деревенские праздники, родные женщины, наивные надежды. Непоправимо ушедшее меняется, обретает нежданно цену. В сущности, это и была настоящая жизнь, его жизнь.
Печаль и безнадежность медленно цепенили душу, но игроки в кости громко смеялись, и он очнулся от горьких дум. Глубоко вдыхая крепкий морской воздух, слушал, как потрескивают мачты, как поет ветер, надувая паруса. На атласный круп Мотильи полосами ложились солнечные лучи.
Конь всегда и повсюду будет с ним; верхом на Мотилье он избежит всех опасностей и вернется с завоеванными богатствами.
Слава его ширилась, и с ней вместе слава Мотильи. Все ему завидовали. Он садился на коня, и вера в себя, сила и отвага росли с каждой минутой. Мотилья весь в мыле вертелся в толпе индейцев, всадник рубил направо и налево, сверкающие взмахи бешеным ореолом крутились вокруг конской головы. Не было бы ему такой удачи, если бы не Мотилья.
И вот он разбогател и решил вернуться в Испанию; коня пришлось продать. Баснословную цену дали за него. Верхом он доехал до порта. Получил золото. Сжал в ладони, другой рукой рассеянно трепал коня по прекрасной его голове, по звезде на лбу между тревожными внимательными глазами. Потом вспрыгнул на борт и больше не оборачивался, словно преступник, бегущий от взгляда жертвы.
Теперь Мотилья — всего лишь часть тех золотых слитков, как и вся остальная его бурная, полная приключений жизнь. Как дочь вождя. Утром они вошли в город. Он расположился со своим отрядом в светлом дворце из тесаного камня, с кедровой крышей, с садами под огромными навесами, дававшими тень и прохладу. Тянулись к небесам благоухающие деревья, под деревьями цвели розы, клумбы доходили до самых каналов, а по каналам плыли из озера лодки, наполненные цветами.
В полдень пришли вожди и просили разрешения говорить с ним. Одетые в яркие ткани, с разноцветными перьями на голове, молча смотрели они на лошадей, стоявших во дворе. За вождями несколько человек втащили на носилках глиняные сосуды и куски золота, две индеанки стояли молча, кротко опустив глаза.
Все обернулись на звон шпор и шпаги, волочившейся за капитаном по каменным плитам.
Индеец-толмач переводил слова главного вождя:
— Наши ведуны сказали, что ты из племени богов. И мы пришли смиренно предложить тебе нашу верную дружбу. В знак чего принесли мы тебе богатые дары и отдаем девушку, родную мою дочь, дабы кровь моя смешалась с твоей.
Девушка выступила вперед вместе с индеанкой-служанкой. Спокойный, с удовольствием смотрел он на девушку, на маленькие ноги в легких сандалиях, на золотистую кожу, теплую и благоуханную, на черные блестящие волосы, украшенные разноцветными перьями.
Люди вождя составили на землю глиняные вазы тонкой работы, сложили ткани, оружие, толстые плиты золота.
Потом, бесшумно пятясь, все удалились.
Он остался с толмачом и двумя женщинами. Она не смела поднять голову, и он почти не видел ее лица.
Приказал солдатам унести подарки. Обратился к толмачу:
— Спроси, чего она хочет.
Она подняла лицо, заговорила голосом нежным, летящим, как птичья песнь, и он увидел ее большие черные глаза, полные страха, и детский овал щек.
— Она говорит, что с этой минуты принадлежит тебе и может хотеть лишь того, чего хочешь ты.
Простота ответа и кроткое ее смирение заставили его усмехнуться. Не сказав больше ни слова, он повернулся и пошел к себе. Звон оружия заглушил легкие ее шаги, и он не заметил, что девушка следует за ним. И только в своей комнате вдруг увидел ее и изумился; она молча стояла перед ним. Ни толмача, ни служанки не было.
Он снял шпагу, с грохотом швырнул на сундук, с наслаждением растянулся на ложе, покрытом мехом.
Она все стояла неподвижно посреди комнаты, дикая и покорная. Говорить с ним она не могла и не знала, как стать близкой ему — существу невиданному, непонятному.
И не двигалась, непостижимая и нежданная, воплощение того томительно прекрасного мира, что подарило им провидение. Он чувствовал, как безысходно одиноки они оба, и от этого рождалась нестерпимая тоска. В бурной его жизни женщин было без числа, но в первый раз узнал он, как безжалостно далека, непроницаема женщина, которая молчит и не защищается.
Он попытался улыбнуться, надеясь хоть так заслужить ее симпатию. Без всякого выражения смотрела она в его улыбающееся лицо. Тогда невольно он стал обращаться с ней как с прирученным зверьком. Повелительным жестом подозвал к себе. Она бесшумно приблизилась к ложу, опустилась на колени. Он тихонько гладил ее черные волосы, а она что-то лепетала, и невнятные гортанные звуки ее речи напоминали плеск волн.
Покорно предалась она ему и смотрела влажными глазами, такими же загадочными, как эта чужая земля.
Образы былого наполняют тихую спальню, сменяются с головокружительной быстротой. Время от времени стремительный хоровод исчезает, и он слышит лишь собственное тяжелое дыхание. В глазах темно, слабость сковала тело.
Иногда он впадал в мертвенное оцепенение, но все равно не отводил пристального взгляда от сундука, где лежало золото.
Он сознавал, что может умереть, уйти навсегда, стать недоступным, далеким, как Мотилья, как бездонные глаза дочери вождя.
Но со звериной страстью хотел только одного — жить. Он должен жить, должен насладиться золотом, хотя, быть может, как раз оно-то и подточило его жизнь.
Если он умрет, значит, все — тщета и обман, все пропадет, рассыплется в прах, растает как сон, как несбывшиеся мечты одинокого мальчика-свинопаса там, в родной деревне.
За дверью послышался шорох. Сквозь полуприкрытые веки он видел, как вошел хозяин постоялого двора, пузатый, с разбойничьей физиономией; осторожно ступая, хозяин прокрался в угол, схватил шпагу. А он не может и пальцем шевельнуть. Он полностью во власти этого человека. Хочет крикнуть, позвать на помощь, вскочить, но мучительная слабость — а может быть, страх? — не позволяет двинуться с места.
Хозяин подошел к кровати, и он тотчас закрыл глаза, притворился спящим. Ведь хозяин всесилен, грозен. А ему теперь важно только одно — спасти тот жалкий клочок жизни, что еще остался ему. Он слышит, что хозяин отошел от кровати, и осторожно приоткрывает глаза: хозяин возле сундука, вот он поднял крышку, наклонился, с трудом достает тяжелый сверток.
Идет к двери. Он лежит и считает неуклюжие шаги хозяина. Долго считает, медленно, секунды тянутся бесконечно, страшные, полные непонятного смысла, страшнее и непонятнее, чем все черные годы на море и в Новом Свете.
Прежде чем выйти, хозяин мог ведь заметить, что он вовсе не спит, мог прикончить его ударом шпаги.
Хозяин подошел к двери. Открыл. Закрыл за собою. Слышно, как он спускается по лестнице.
Потом — тишина, смутное чувство отчаяния и свободы; с великим трудом садится он на своем ложе, он видит открытый сундук, над сундуком окно, а за окном небо в отсветах моря, ветер с моря, пути, уходящие в море, и он падает назад — мертвый.