…Ветер войны.
Пальцы яростно сведены.
О, как чувства напряжены
Средь холодной голубизны…
Небольшая станция в Предуралье, где отцепили теплушки с курсантами, называлась Верещагино. Стояло раннее тихое утро. Ночи уже были по-осеннему прохладны, и по земле стелился густой туман. Он скрадывал очертания станции, делал ее словно парящей в воздухе. На пустой привокзальной площади построились в колонну по четыре. Акопян произвел перекличку. Ребята заметили, что и он, и вновь назначенный командир второй роты последние дни ходят встревоженные, о чем-то часто шепчутся друг с другом.
— Опыта боевого не имеют, потому и паникуют, — объяснил Юрка Гурович. — А командовать ротой курсантов в тылу и ротой бойцов на фронте, как говорят в Одессе, две большие разницы.
До деревни Денисовки, где стоял запасной стрелковый полк, нужно было пройти километров тридцать. Накануне их состав днем почти три часа простоял на маленькой станции, пропуская поезда с войсками и техникой. Перебрасывали, вероятно, целую армию. Рядом с их эшелоном на запасных путях находился санитарный поезд. Раненых в нем не было. Вдоль вагонов прогуливался персонал. Он состоял из одних женщин. С платформ и из открытых дверей теплушек проносящихся поездов красноармейцы что-то кричали женщинам, махали им руками, но слов разобрать было нельзя.
Миша обратил внимание на одну из девушек. Она была высокая, худая. Пилотка не хотела держаться на ее пышных светлых волосах, и девушка то и дело поправляла ее. Улыбчивая, зеленоглазая, она чем-то напоминала Шурку Булавку. На ногах ее были до блеска начищенные хромовые сапожки.
— Вы давно здесь загораете? — спросил Миша, подойдя к ней.
— Как и вы, — охотно откликнулась она. — Разгрузились в Иркутске, прошли санобработку и обратно им фронт. Нас нигде не задерживают.
Слово за слово — и они разговорились.
— Стоять, наверное, придется еще долго. Пойдемте прогуляемся по полю, — предложил Миша, удивляясь собственной смелости. — Смотрите, сколько народу разбрелось вокруг. Без нас не уедут.
— Пошли, — согласилась она. — Чего, действительно, здесь стоять и дымом дышать?
Скошенное поле начиналось сразу за станцией. Земля нагрелась за день, и от нее сладко пахло начавшим просыхать сеном, горьковатой полынью, полевыми цветами. Они направились к одинокой яблоне на краю поля.
— Как вас зовут? — спросил Миша.
— Тося. А вас?
— Миша.
Они шли по полю и молчали. Оставшись наедине с девушкой после многолюдья станции, он почувствовал себя вдруг смущенно, неловко.
— Хотите, я расскажу вам смешную историю из курсантской жизни?
И он рассказал о своей встрече с генералом Татаринцевым на Большом проспекте, а потом, освоившись — как ассистент Смирнов давал курсантам на зачете по анатомии завернутую в халат кость, чтобы они на ощупь ее опознали.
Тося смеялась. Толстогубый некрасивый матросик оказался остроумным. Они стояли под яблоней. Миша подпрыгнул, сорвал маленькое твердое яблоко, протянул Тосе, спросил неожиданно серьезно:
— А вам не страшно ездить на передовую?
— Нет, — сказала Тося. — Привыкла уже. А вот когда умирают, видеть не могу. И понимаю, что война, что нельзя без этого. А не могу. Даже на экране — не могу. Девчонки смеются, говорят: «Ты какая-то, Тоська, чокнутая».
— Дуры они, ваши девчонки, — перебил ее Миша. — Разве можно спокойно смотреть на человеческую смерть? Я, например, тоже видел немало в блокадном Ленинграде, но привыкнуть не смог…
Девушка внимательно, не перебивая, слушала его, и Мише подумалось, что она, наверное, могла бы хорошо понять его. Никому из ребят он не решался рассказывать о своих сомнениях, страхах. Они могли поднять его на смех. А вот ей решился.
— Я часто думаю о передовой. И, знаете, Тося, как-то не уверен в себе. Не знаю, как поведу себя перед лицом близкой смерти. Это очень мучает меня…
Вдали протяжно загудел паровоз. Взявшись за руки, они побежали на станцию, остановились, запыхавшись, около санитарного поезда. Паровоз загудел снова. Отправлялся Мишин эшелон. Ребята на ходу вскакивали в вагоны. Пора было прощаться.
— Адрес? — торопливо спросил Миша, роясь в карманах в поисках карандаша и не находя его. — Сто сорок восьмой поезд? Фамилия Дивакова? Запомнил навечно! — крикнул он уже стоя в дверях теплушки.
После тридцати километров марша под жарким солнцем, среди пыльной и жесткой травы, которая, как проволока, цеплялась за ноги, курсанты устали. Каждый шаг стал тяжел, многие еле плелись. Наконец, показалась долгожданная Денисовка — большая деревня с крепкими бревенчатыми избами, украшенными затейливой резьбой наличников. Чуть в стороне от деревни виднелись вытоптанный тысячами ног до каменной плотности строевой плац, полоса препятствий, стрельбище. Во всех направлениях по ним двигались люди. Кто ползал, кто отрабатывал ружейные приемы, метал гранаты, стрелял. Эта площадка напоминала гигантский муравейник, где каждый был занят своим важным делом. Позади нее, огороженные колючей проволокой, двумя рядами стояли десятка полтора бараков, наскоро построенных, крытых тесом, где отныне предстояло жить.
Курсанты помылись, пообедали и вошли в длинный барак с двухэтажными нарами. Доски на нарах были прохладные. Разувались, с блаженством ложились на них в пыльном полумраке и сразу же засыпали, сморенные усталостью. Мыслей не было. Слишком остры были телесные ощущения: ломило спину, жгло ступни, горели щеки от жаркого осеннего солнца, тело казалось тяжелым, будто не своим.
— Еще километра два и свалился бы, — проговорил Миша, но никто его уже не слышал. Все спали.
Утром курсантов повели в цейхгауз для переодевания. Морскую форму, привычную, красивую и удобную, приказали снять, а вместо нее выдали хлопчатобумажные галифе и гимнастерки, защитного цвета шинели, пилотки и сапоги с портянками. От морской формы разрешили оставить только бескозырку, тельняшку да ремень с бляхой. В новой мешковатой неглаженой одежде ребята выглядели беспомощно, неуклюже.
— Суворовские чудо-богатыри, — пошутил Пашка, безуспешно пытаясь заправить под ремень слишком широкую, свисавшую с плеч гимнастерку. — Четвертый раз, пацаны, переодеваемся. Родная мама не узнает.
Старший лейтенант Орловский, в батальон которого влились обе курсантские роты, молодой, ловкий, с круглыми, как пуговицы, заносчивыми глазами, объявил перед строем:
— Жалоб на тяжесть учебы в батальоне принимать не буду. В санитарную часть без особой нужды ходить не советую.
Это было последнее, что запомнили курсанты. Остальные события этих тяжких двух недель запечатлелись в голове смутно, расплывчато, урывками, будто в бреду. Подъем в темноте в половине шестого утра. Умывание, ячневая каша, кружка пахнущего вчерашним супом чая и сразу начиналось: рытье окопов, стрельба из личного оружия, марш-броски в противогазах с полной боевой выкладкой. Лежали в узких щелях, а сверху, лязгая гусеницами, проползали танки. Черная утрамбованная земля под их тяжестью дрожала, трещала и рвалась, как старая материя. В них бросали деревянные болванки, имитирующие гранаты, бутылки с горючей смесью. После обеда ползанье на брюхе по колючей траве, полоса препятствий, стрельба из пулеметов и автоматов, разведка. А ночью тревога и марш-бросок…
От этого времени в памяти остался лишь автомат ППШ, лопата, противогаз, каска и бесконечная смена команд. Только один раз разрешили сходить в соседнее село Данилово на танцы. Среди курсантов было много страстных танцоров, но в Данилово никто не пошел — все спали на нарах мертвецким сном.
В первые же дни на стрельбище отличился Васятка Петров. Стреляли из трехлинейных винтовок по грудным мишеням на сто метров в положении лежа. Три патрона давали пристрелочных, пять зачетных. После того как отделение отстрелялось, подошел старший лейтенант Акопян, спросил:
— В трэтью мишень кто стрэлял?
— Я, — ответил Васятка.
— Я вам, Пэтров, новую мишень повэсил. Возьмите двэнадцать патронов и стрэляйте по четыре с положения лежа, с колена и стоя.
Вася спокойно, патрон за патроном посылал в грудь фашиста. Старший лейтенант принес мишень и показал курсантам. Только два патрона попали в девятку, остальные в самый центр мишени. Да так кучно, что их можно было прикрыть кружком, чуть больше пятака.
— Хорошо стрэляете, Пэтров, — похвалил Васю Акопян, сворачивая мишень и пряча её в карман. — Доложу комбату. Когда прибудэм на фронт, пошлем вас в школу снайперов. Согласны?
— Не знаю, — нерешительно проговорил Вася. — С ребятами неохота расставаться, товарищ старший лейтенант.
— Ладно, будет врэмя подумать. — Акопян стоял, не спеша курил, не давал команды продолжать стрельбы.
— Скоро нас на фронт отправят? — спросил Пашка. — Надоело здесь. Всю душу этой муштрой вытрясли.
— Надоело? — Акопян странно усмехнулся, бросил и затоптал окурок. — Еще вспомянете, Щекин, эти дэнечки.
Каждые несколько дней закончившие подготовку маршевые роты уходили на фронт. На плацу выстраивался весь полк. На обитую красным сатином трибуну поднималось командование. Командир полка, низенький усатый майор с удивительной фамилией Аш, обращался к отъезжающим с речью.
— Товарищи бойцы и командиры! — кричал он высоким, по-юношески звонким голосом, слышным в самых далеких рядах. — Проклятый и жестокий враг стремится поработить нашу родную советскую землю. Фашистские выродки топчут наши поля…
Речь его была короткой. Так же кратко выступали отъезжающие. Они клялись не жалеть ни крови, ни самой жизни в борьбе с ненавистным захватчиком. Оркестр играл марш — и строй красноармейцев скрывался в дорожной пыли.
В двадцатых числах сентября настала очередь курсантского батальона. Вечером погрузились в ожидавшие на станции теплушки — и поезд тронулся.
— Куда путь держим, товарищ старший лейтенант? — выспрашивал у Акопяна Юрка Гурович. Как и многие, он заметил, как изменился командир роты в запасном полку. Стал мрачен, неразговорчив. Раньше ходил до синевы выбрит, от него издалека пахло цветочным одеколоном. Теперь бывал часто небрит. Его черная колючая щетина особенно бросалась в глаза.
— Командование сообщит в соответствующий момэнт, — уклончиво, со свойственной ему напускной таинственностью, ответил Акопян.
Первые сутки в поезде после двухнедельной муштры в Денисовке батальон отсыпался. Вагоны мотало из стороны в сторону, как при корабельной качке. Могучие кедры и разлапистые ели подступали к самым путям. Проехали Южный Урал. Промелькнули города Челябинск, Златоуст. По сторонам железнодорожных путей день и ночь полыхали заревом домны. Казалось, от их жара нагрелся воздух и стало теплее. Только к середине второго дня немного отоспались, оживились, собрались у открытой двери вагона.
— Где же твой Дьепп, Бластопор? — спрашивал Паша Щекин, напоминая Мише давний разговор. — «Пошлют в тыл с диверсионными целями», — скопировал он голос товарища. — Теперь дураку ясно, куда едем.
Да, теперь, когда проехали Уфу и круто свернули на юг к Куйбышеву, стало совершенно очевидно, что эшелон движется прямо к Сталинграду.
Утром Акопян принес свежую газету. В сводке Совинформбюро сообщалось, что наши войска ведут ожесточенные бои в центральной и южной частях Сталинграда с мощной группировкой врага. Противник силою до пяти дивизий пытается прорваться к Волге и расчленить оборону наших войск.
— Скорее бы уже приехать туда, — негромко сказал Юрка Гурович. И вдруг, вскинув свою тяжелую, стриженную под машинку голову, глядя на окружавших его ребят, спросил, переходя на шепот: — Неужели и мы, молодые, дружные, неплохо обученные, не устоим?
— Лично я отступать не собираюсь, — спокойно сказал Алексей.
— Мы тоже, — поддержали его Пашка и Степан Ковтун.
Еще задолго до линии фронта навстречу стали идти поезда с ранеными. На станциях сквозь окна классных вагонов и открытые двери теплушек их можно было хорошо рассмотреть — в бинтах, пропитанных кровью, в неуклюжих гипсовых повязках, бледных, истощенных.
— Опять везут, родимых, — говорил Пашка Щекин, завидев очередной состав, не в силах оторвать глаз от бегущих мимо вагонов. — Постарался немец. — И он длинно и смачно, как бывало давно, еще на первом курсе, ругался.
Ребята сразу умолкали и подолгу смотрели в окна проносящихся мимо поездов. На одной из станций какой-то пожилой раненый крикнул, высунувшись из окна:
— Эй вы, морячки, небось, и немца живого не видели? Погладит он вас по мягкому месту!
— На тебя, папаша, не будем похожими, — громко парировал Алексей. — Драпать и штанов терять не собираемся!
— Видали таких героев, — насмешливо ответил пожилой. — В бою бы на вас поглядеть. Там по-другому запоете, соколики.
Месяца три назад, когда в таком же эшелоне его везли на фронт из Сибири, он тоже думал, что другие драпают, а они будут стоять насмерть. Но оказалось, что натиск немцев не так просто остановить. Ехавшие под Сталинград парни годились ему в сыновья. Подумал сейчас: «Гонору у пацанов много, а опыта нет. Видно сразу, что не обстреляны. Пройдет неделя-другая, и немец выбьет половину, а тех, кому повезет, кого пуля или осколок не убьют, а только ранят, отправят, как и их, в далекий тыл». Ему стало жаль этих парней и, снова высунувшись из окна, он крикнул:
— Первым делом, хлопцы, окапываться силенок не жалейте!
Но слов его уже никто не слышал.
Когда стемнело, Миша и Алексей сели у открытой двери вагона. Сумерки располагали к воспоминаниям.
— У нас в Киеве с раннего утра во дворе кричали, предлагали свои услуги точильщики, стекольщики, пильщики дров, старьевщики. А если к кому-нибудь приходили гости, то никогда сразу не поднимались наверх в квартиры, а проверяли с улицы, дома ли хозяева: «Манька! Ты дома?» Мама злилась, а мне было смешно, — рассказывал Миша. Если бы его спросили, почему он вспомнил сейчас именно об этом, он бы не ответил. Последние дни в голову лез всякий вздор, всякие пустяки и подробности. Все, что было до войны, стало казаться интересным, значительным и трогательным.
— А мы весело жили, — заговорил Алексей. — Соберемся вечером у кого-нибудь дома, послушаем радиоспектакль, потанцуем «Утомленное солнце» — и айда всей ватагой гулять по городу.
— В нашем классе была очень популярна «бутылочка». Я всегда ждал, что горлышко укажет на Шурку Булавку, а она, как назло, останавливалась против косоглазой Надьки Фигун. — Миша улыбнулся в темноте каким-то своим мыслям.
Мимо промчался очередной состав с ранеными, простреляв освещенными окнами, как пулеметными очередями. Когда промелькнул последний вагон, Миша сказал:
— Если б не бегали от немцев, не было б таких неудач на Дону и Волге. Когда войска отступают, у них всегда огромные потери.
Алексей Сикорский молчал. Еще в Денисовке старшина роты стрелковой дивизии, выведенной для переформирования, рассказал ему, что дивизия за три дня наступательных боев на Калининском фронте потеряла восемьдесят процентов личного состава. Алексей не стал сообщать этого ребятам. У них не было страха перед противником. Одна злость да желание отомстить за все причиненное стране горе.
Главный терапевт Сталинградского фронта бригврач Зайцев смотрел на сидевшую против него на табурете молодую женщину всю в слезах и думал, что ему предпринять. Только что он получил от заместителя командующего фронтом приказание строго наказать военврача третьего ранга — эту самую женщину. Обстоятельства дела были не совсем обычны.
Заместитель командующего фронтом, человек в военных делах многоопытный и смелый, славился среди войск крутым нравом. После его визитов в дивизии и полки многие командиры не досчитывались нашивок на рукавах, а иной раз вместо полка получали роту. Подчиненные побаивались его и старались без крайней нужды не попадаться на глаза. Была у генерал-лейтенанта одна слабость — в свободную минуту любил слушать рассказы об амурных приключениях своих подчиненных. Несколько человек из его окружения при случае старались развлечь генерала такими историями. Неважно, если в них многие пикантные подробности были присочинены или попросту выдуманы. Недавно генерал-лейтенанту рассказали, что у командира одной из дивизий в самом разгаре пылкий роман с молодой врачихой полевого подвижного госпиталя. Генерал вспомнил, что именно на участке этой дивизии противник потеснил наши части, и приказал вызвать женщину к себе. Сопровождать врача начальник санитарной службы фронта приказал ему, главному терапевту. Ничего не подозревающая женщина сняла в приемной шинель, оправила гимнастерку, бросила взгляд на блестящие сапожки и вслед за бригврачом Зайцевым переступила порог блиндажа.
— Капитан медицинской службы Пучкова по вашему приказанию явилась.
— Является только черт во сне, а военнослужащий прибывает, — сказал генерал-лейтенант, отрываясь от бумаг и окидывая взглядом женщину.
Он был еще не стар. Седеющий ежик жестких волос упрямо торчал кверху, лоб и щеки бронзово-красные, губы под светлыми усами сочные, розовые. Женщина ему понравилась. Открытое нежное лицо, чуть полноватые губы, большие карие глаза смотрят прямо и смело.
— Ты что ж это, красавица, мешаешь воевать командиру дивизии? — добродушно спросил он, с удовольствием продолжая рассматривать женщину своими веселыми навыкате глазами.
— Как мешаю? — женщина удивленно смотрела на него. — Не поняла вас, товарищ генерал.
— Не понимаешь, как капитан может мешать воевать полковнику? Слишком долго держишь начдива в постели, а противник тем временем теснит его порядки.
Только теперь Пучкова поняла, что имеет в виду заместитель командующего. Она вспыхнула: лицо, уши, шея мгновенно залились пунцовым румянцем, глаза засверкали. Она сделала шаг к столу, спросила:
— А ты меня за ноги держал?
Главный терапевт обомлел. Он подошел поближе, шепнул женщине на ухо: «Возьмите себя в руки».
Но Пучкову, как выяснилось позднее, коренную чалдонку, уже невозможно было остановить. Она сделала еще несколько шагов к столу, настойчиво повторила, обращаясь к генералу на «ты»:
— Нет, ты ответь!
С немалым трудом Зайцев оттащил Пучкову от стола, спросил:
— Разрешите, товарищ генерал, я сам разберусь и накажу.
Сейчас Антон Григорьевич смотрел на женщину. Еще не остывшая после недавней сцены, Пучкова стояла молча у окна. Грудь ее высоко вздымалась. Тонкие ноздри гневно раздувались. Из больших карих глаз катились слезы, и он на какое-то мгновенье позавидовал командиру дивизии, если все рассказанное о его романе с этой женщиной было правдой.
— Езжайте к себе в госпиталь, — наконец, сказал он. — И спокойно работайте. Если спросят, скажите, что я объявил вам двое суток ареста.
— Мне все равно, — сказала женщина. — Я могу идти?
Едва она вышла на улицу, на пороге избы, где помещались главные хирург и терапевт фронта, появилась жена Лидия Аристарховна. Теперь она была военврачом второго ранга и занимала должность начальника медпункта штаба фронта.
— Ты узнавал о мальчике? — с порога спросила она мужа и, не дожидаясь ответа, набросилась с упреками: — Опять было некогда? Любые дела, только не забота о судьбе единственного сына. Ты дождешься, что Мишель затеряется среди сотен тысяч людей, и тогда уже ничто не поможет нам его отыскать. Иди звони, Антон, немедленно.
От дежурного бригврач Зайцев стал звонить в штаб армии, куда должна была влиться двести пятьдесят вторая стрелковая дивизия, в которой находился его сын. Неделю назад, получив последнее письмо сына и предполагая, что тот попадет в район Сталинграда, он принял ряд мер, чтобы перевести Мишеля поближе к себе. Переговорил с заместителем начальника штаба, и тот распорядился назначить рядового Зайцева в полк охраны штаба.
— Там видно будет, — сказал он. — Сын у вас тоже медик? В дальнейшем используем по специальности.
— Дивизия Курилова в армию Лопатина пока не прибыла, — сообщил профессор жене, вернувшись от дежурного по штабу. — Как только она прибудет, я выеду туда.
— Помни, Антон, Мишенька у нас единственный сын. — Лидия Аристарховна тяжело вздохнула, зачерпнула из ведра кружку воды, сделала несколько глотков и тихо вышла.
Профессор Зайцев достал из кармана полученное утром, но до сих пор непрочитанное письмо. На конверте стоял синий штампик: «Проверено военной цензурой». Письмо было из Кирова от Саши Черняева. «Дорогой дружище! — писал Александр Серафимович. — Спешу первым делом уведомить тебя, что Мишель вместе с курсом еще четвертого сентября выехал из Кирова. Думаю, что они попадут к вам. Я провожал его и взял слово, что он сообщит тебе и Лидуше о предстоящем приезде. Слово он дал неохотно, это заметили даже девочки, и буркнул: «Под крылышко к ним все равно не пойду». Возможно, он прав».
Антон Григорьевич перестал читать, задумался. Восемь лет они с Лидушей прожили, а детей все не было. Лидуша страдала, плакала, ежегодно ездила в Саки принимать грязи, посещала крупнейших специалистов… И вдруг эта неожиданная счастливая беременность и рождение Миши. Мальчик рос трудно. Они делали все, что требовала тогдашняя наука: укутывали новорожденного в стерильные пеленки, не допускали к нему даже самых близких знакомых, а показывали лишь издалека, ходили в масках, и все равно вскоре после рождения Миша заболел тяжелой формой пузырчатки новорожденных, а затем со странной и дикой последовательностью перенес все без исключения детские инфекции. Он рос способным мальчиком, у него великолепная память, быстрый, все схватывающий ум.
Антон Григорьевич понимал, что слепая любовь матери, ее стремление оградить сына от всех житейских трудностей и сложностей привели к тому, что Мишель вырос нерешительным, изнеженным, трусоватым. Круглый отличник, гордость школы, он на товарищей смотрел свысока и, если те не успевали, дома рассказывал о них только в насмешливом ироническом тоне. Это бесило Антона Григорьевича. Он начинал быстро ходить по кабинету и говорил сердясь:
— Совсем не все, кто учится плохо в школе, бездари и ничтожества. Многие великие люди были двоечники и едва переходили из класса в класс.
Но существенно повлиять на воспитание сына профессор не мог. Он всегда был занят наукой, своей клиникой, руководить которой стал рано, в тридцать шесть лет, хотел сохранить мир в семье, а всякий мужской разговор с сыном вызывал у Лидуши истерический припадок.
— Оставь мальчика в покое! — кричала она, обнимая сына и целуя. — Прошу тебя, оставь его! Он по горло сыт твоими нравоучениями и примерами.
Убедить жену в ее неправоте было невозможно. Инстинкт материнства был сильнее любых соображений разума. Пришлось с болью в сердце махнуть рукой и примириться.
Участник первой империалистической войны, профессор Зайцев понимал, что его робкий изнеженный сын на фронте будет плохим солдатом. Именно такие чаще других гибнут уже в первые дни пребывания на передовой. Поэтому сейчас он был согласен с женой, что их родительский долг устроить Мишу около себя. «А уговорить мальчишку будет нетрудно», — подумал Антон Григорьевич, вспоминая строки из письма Черняева, снова разворачивая листок. «Откровенно говоря, завидую тебе. В такое трудное время нужно быть там, где решаются судьбы войны. И еще. Стыдно писать об этом, особенно сейчас, но я женился! Твой престарелый нудный друг взял себе в жены очаровательную молоденькую женщину, которая моложе его (не пугайся только!) на двадцать два года! Зовут ее Юля. Разница в возрасте причиняет мне массу неудобств и вызывает уйму насмешек. Но все равно — я безмерно счастлив…» Антон Григорьевич дочитал письмо до конца, вспомнил, что не рассказал жене о недавней встрече. Они заночевали с главным хирургом в армейском госпитале. Вечером дежурная сестра принесла им чай. Он взглянул на нее — то была Мишина соученица и первая любовь Шурка Булавка. Она натерпелась горя. Во время эвакуации от взрыва бомбы погибли родители. Сама была ранена, попала в плен, бежала, сумела перебраться через линию фронта, закончить курсы медсестер. Шурка по-прежнему была красива какой-то грубой, вызывающей красотой, и Антон Григорьевич заметил, что, пока она рассказывала о себе, около домика нервно ходил и поглядывал на окно молодой майор.
— Вас ждут, наверное? — вежливо спросил он у девушки.
— Подождут, — небрежно ответила она, продолжая рассказ. — Много здесь таких ожидальщиков. — Узнав, что скоро в полку охраны штаба фронта будет служить Миша, Шурка сказала: — Пусть разыщет меня. Вот номер моей полевой почты.
— Обязательно, — пообещал Антон Григорьевич. — Не сомневаюсь, что он очень захочет вас увидеть.
Неделю спустя, возвращаясь с передовой, немецкие самолеты сбросили на поселок, в котором находился армейский госпиталь, несколько оставшихся бомб. Одна из них попала в дом, где после дежурства крепко спала Шурка Булавка. Накануне ей исполнилось двадцать лет.
Паровоз громко загудел и остановился. От резкого торможения вагоны лязгнули буферами. Сидевший на чурке у двери Пашка не удержался и упал на ведро с водой. Оно опрокинулось. Пашка поднялся, выругался, потирая ушибленное место, и выглянул наружу. Эшелон стоял возле небольшой станции. На уцелевшей стене разбомбленного вокзала едва держалось наполовину оторванное название — «Зубино». Моросил дождь. Многочисленные воронки от авиабомб и снарядов были полны водой. Вдоль вагонов бегал Акопян и кричал:
— Выгружайсь!
Пашка достал вещевой мешок, скатку, автомат ППШ и первым спрыгнул на землю. От нее едва слышно пахло мятой, чабрецом.
Из вагонов посыпались ребята, они осматривались, разминали занемевшие от долгого лежания руки и ноги, и Пашка подумал, что наступило то время, о котором столько было разговоров последние месяцы. Вот он, фронт, и, может быть, завтра они вступят в бой. Месяц назад он мечтал вернуться в Киров с перевязанной белоснежным бинтом рукой, в выцветшей застиранной гимнастерке с двумя орденами на груди и полоской за тяжелое ранение и прийти к Лине.
— Ты? — изумилась бы она, и ее большие глаза осветились бы радостью и восторгом. — Откуда?
— Оттуда, — спокойно ответил бы он. — Из-под Сталинграда.
Тогда Пашке казалось, что Лина именно та девушка, которая ему нужна. Но, странное дело, этот месяц прошел, а он почти не вспоминал о ней. Такое с ним уже бывало. Кажется, что на этот раз все по-настоящему, что лучшей девушки никогда не встретишь, а потом в один прекрасный день в груди все гаснет, будто кто-то плеснул на огонь из ведра, и уже не тянет к ней, ищешь новых встреч, новых знакомств. «С моим характером я никогда не смогу полюбить, — думал он. — И, наверное, не надо. Гораздо важнее, чтобы любили меня. Женщины очень могут помочь в жизни».
Из раздумий Пашу вывел голос Акопяна.
— Вам что, особый приглашений нужен, товарищ Щекин? Быстро в строй!
До района сосредоточения предстояло протопать сто двадцать километров. Сухая серая трава была густо присыпана желтой пылью, на телеграфных столбах сидели коршуны: вцепившись когтистыми лапами в белые изоляторы, зорко высматривали добычу. В воздухе почти полностью господствовала немецкая авиация. Самолеты противника бомбили железнодорожные эшелоны, колонны машин, скопления войск. Когда не было других целей, не брезговали отдельными машинами, группками людей. С высоты немецким летчикам были хорошо видны каждая нитка дороги, балочка, рощица деревьев. Поэтому шли только ночью.
От земли тянуло холодом. Над плоской, как горное озеро, степью висела рогатая луна, как будто сошедшая с иллюстраций к сказкам Шехерезады. Если прислушаться, было слышно, как далеко-далеко на юго-востоке глухо грохочет артиллерийская канонада. Луна освещала спины идущих впереди, дула винтовок, широкие трубы минометов, длинные стволы ручных пулеметов. Шли молча. Ни шутить, ни говорить не было сил. Даже ночью в небе слышен гул самолетов. Опытное ухо могло различить треск «кукурузников», высокое гудение немецких «лаптешников» Ю-87, рев медлительных бомбардировщиков ТБ-3. Останавливались ненадолго — попить воды, перемотать портянки, и снова вперед.
Чем ближе батальон приближался к фронту, тем очевиднее становилось, что здесь готовятся к большим делам. Еще недавно тихие сонные хутора были набиты людьми, военной техникой. Чуть ли не каждые полкилометра стояли рассредоточенные и хорошо замаскированные орудия, танки, грузовики. Ночью во всех направлениях двигались войска.
Последние двое суток почти непрерывно лил дождь. Грунтовая дорога, растоптанная тысячами ног, размокла, стала скользкой, многочисленные выбоины и придорожные кюветы наполнились водой. Облепленные грязью сапоги были словно из железа. К утру едва волочили ноги. Как только над горизонтом всходило солнце, Орловский командовал:
— Командиры рот, ко мне! Личному составу завтракать и отдыхать.
После этих долгожданных слов курсанты валились на мокрую траву, зарывались в стога сена и мгновенно засыпали, обессиленные, почти бездыханные.
В середине октября дивизия влилась в армию генерала Лопатина. Васятку забрали в отделение снайперов при штабе полка. Он ни за что не хотел уходить. Умолял старшего лейтенанта Орловского не разлучать с ребятами. Ухо государя, который и здесь занимал привилегированную должность ротного писаря, рассказал, что весьма побаивающийся Орловского Акопян рискнул и попросил оставить курсанта Петрова в роте. Но комбат был непреклонен.
— Я никогда не отменяю своих приказаний. Запомните это раз и навсегда.
Бывший механик драги из объединения «Бодайбозолото», успевший до войны закончить пехотное училище, старший лейтенант Орловский обладал твердой волей. Говорил он отрывистыми фразами, голос у него был резкий, грубый, будто не слышишь его, а ощущаешь удары в грудь.
Через день из отделения забрали младшего сержанта Сикорского. Его зачислили в учебный батальон. Каждый месяц батальон выпускал для дивизии командиров взводов. Выпускнику присваивалось звание младшего лейтенанта.
Забрали и Юрку Гуровича. Только сейчас выяснилось, что Юрка до поступления в Академию играл в профессиональном джазе на трубе. Он начал играть еще в оркестре ростовского дома пионеров. После окончания средней школы Юрку пригласили в джаз Ряховского. Юрка играл, но в душе считал свое занятие несерьезным. Ему не нравилось без конца колесить по городам, не нравились некоторые старшие товарищи по оркестру — этакие бездумные прожигатели жизни. Он проработал год и подал документы в Академию. Еще перед поступлением решил, что в Академии никто не будет знать о его работе в джазе. Но руководитель армейского ансамбля песни и пляски капитан Ряховский случайно узнал, что Гурович здесь и вытребовал его к себе.
В различные подразделения дивизии разобрали почти треть курса. Вместо ушедших в роты влились матросы Тихоокеанского флота, пожилые солдаты-запасники. Командиром взвода стал младший сержант Пашка Щекин. Фронтовая мясорубка безжалостно разрушила все планы о совместных боевых операциях курсантского батальона, спаянного крепкой дружбой. Это было для ребят самым первым и неожиданным ударом.