Уже война окончилась. Уже
Растёт репей в разбитом блиндаже,
А ржавыми патронами мальчишки
Уже играют… Кончилась война.
Последнее время в курсантской жизни, сменяя друг друга, пошли чередой исторические дни.
Главный исторический день — день девятого мая, окончания войны, счастливый и долгожданный день Победы.
Его ждали долгие четыре года, страдая от ран в госпиталях, голодая, теряя родных и близких, временами уже не веря, что когда-нибудь он наступит. И наконец этот день пришел. И пришел весной. И не было еще никогда более долгожданной и счастливой весны и никогда не будет.
Перед этим днем была последняя ночь, когда курсанты вместе ночевали под одной крышей. Почти пять лет они спали бок о бок в тесных кубриках, когда стоило протянуть руку и ты касался спящего товарища, когда все знакомо до мельчайших подробностей — кто и как храпит, кто вскрикивает во сне, кто спит на животе, уткнувшись носом в подушку или закутывает голову простыней. Где все засыпали одновременно и одновременно просыпались от звуков заливистой дудки и истошного крика дневального: «Подъем!». И оттого, что каждый знал: он ложится в кубрике последний раз, рождалось странное ощущение утраты чего-то очень важного, ставшего привычным, необходимым.
Потом наступил день, когда всех повзводно повели на площадь Труда во флотскую мастерскую для пошива форменного офицерского обмундирования.
— Что, Петров, жаль будет снимать матросскую форму? — спросил майор Анохин у Васятки.
— Жалко, — признался Вася.
Действительно, с курсантской формой расставаться было жаль. Уж очень она была привычна и удобна. Широкие брюки с клапаном, обтягивающая фигуру шерстяная суконка, вытравленный известью до нежно-голубого цвета, как у заправских мореходов, воротничок, плоская, как пустыня Гоби, искусно перешитая бескозырка. Сколько усилий потратило начальство, чтобы курсанты носили форму такой, какой ее выдают со склада, а не растягивали брюки на клиньях, не переделывали в обтяжку суконки и не перекраивали бескозырки, не носили летом вместо тельняшек майки с прикрепленными к ним клочками полосатой ткани! Эта борьба с переменным успехом продолжалась все пять лет, как и борьба с длинными баками, усами и бородками.
На четвертом курсе, чтобы доказать, сколь смешно и уродливо выглядит форма, выдаваемая со склада, ее надел курсант, назначенный в наряд у входа в главный вестибюль. Он стоял там в огромной нелепой бескозырке, в похожей на мешок суконке, в узких, как голенище сапога, брюках и каждый, проходивший мимо, едва сдерживал при виде его улыбку. Но придраться было не к чему — все соответствовало форме.
Прошло лишь две недели и наступил новый исторический день — последний день занятий в Академии, последняя лекция. Ее читал профессор госпитальной хирургии Шестов. Она была посвящена клинике и лечению острых панкреатитов. Но никто лектора не слушал, по рядам ходил только что сочиненный экспромт:
Шестов читал до полшестого,
Но мы не слушали Шестова.
Все ближе становились государственные экзамены, а с ними и момент окончания. Все отчетливее курсанты чувствовали, как сроднились за эти годы с Академией, как жаль будет расставаться друг с другом.
Вот и сад наш в огне листопада,
И уже расставаться пора.
Всё тут стало родным: и ограда,
И любой закоулок двора.
Эти зданья давно нам знакомы
И теперь на последнем году,
Непонятною грустью влекомый,
Я по кубрикам нашим бреду…
Когда ребята слушали это стихотворение, в груди возникал странный холодок и сдавливало горло.
Из писем Миши Зайцева к себе.
10 июня 1945 года.
Расписания государственных экзаменов еще нет, но знакомая девчонка из учебного отдела сообщила, что первой мы сдаем патанатомию, потом гигиену, терапию, инфекционные болезни и самой последней — хирургию. Экзаменов я не боюсь, но вслух об этом говорить нельзя, иначе прослывешь хвастуном.
По курсу пронеслась волна свадеб. Почти каждый день кто-то из ребят женится. Я уже побывал на четырех свадьбах. Денег даже на самые скромные подарки нет. Наше курсантское денежное содержание на пятом курсе сто шестьдесят рублей, половина уходит на заем. Остается восемьдесят, как раз на пачку махорки.
Недавно видел Нинку Черняеву. Александр Серафимович месяца два назад ушел из Академии и уехал в Москву. Говорят, что он теперь работает вместе с Лининым отцом Сергеем Сергеевичем Якимовым. Александр Серафимович решил, чтобы его дочери заканчивали образование Ленинграде. Поэтому они живут одни в огромной квартире. Нина настойчиво звала меня в гости, соблазняла хорошими пластинками, отцовской библиотекой.
— Приходи, Миша, — говорила она, не выпуская моей руки и просительно заглядывая в глаза. — Потанцуем.
— Сейчас не могу, — сказал я, избегая ее взгляда и думая, что как бы скучно ей не было, нельзя так назойливо искать поклонников. — И кроме того, ты же знаешь, я люблю другую.
— Будь хоть раз негодяем, — настаивала Нина. — Мужчине просто неприлично такое постоянство… И потом, светский человек никогда не скажет девушке, что он любит другую, — вдруг спохватилась и обиделась она. Несколько минут она дулась, а я молчал, но потом сообщила потрясающую новость. Оказывается, Пашка Щекин опять стал бывать у них в доме и ухаживает за ее сестрой Зиной.
Красавец Пашка, любимец девушек, и дурнушка Зина. В это трудно было поверить.
До недавнего времени я не сомневался, что Пашка карьерист седьмого разряда и несомненный подлец. Но одно событие заставило меня отнестись к своей оценке осторожней. Еще весной у Пашки заболела мать. Он никогда не рассказывал о ней, никто из ребят не был у них дома. Она долго страдала язвой желудка, была истощена и на таком неблагоприятном фоне развилось кровотечение. Пашке сообщила об этом соседка по телефону.
Он сразу развил бешеную деятельность. Побежал в клинику Джанишвили и договорился о госпитализации, потом бросился домой. Из машины, которая привезла мать, Пашка вынес ее на руках. Его красивое лицо всегда казалось мне самоуверенным и немного нахальным. Такого лица, какое у него было в тот момент, я никогда раньше не видел — смешение нежности и душевной боли.
Каждый день после занятий он приходил к матери. Его многочисленные поклонницы варили для нее кисели, компоты, кашки. Подумать только, Пашка читал ей вслух книгу! Я бы не поверил, если бы не видел собственными глазами. Значит, нельзя считать его безоговорочно отрицательным типом. И в нем есть хорошее.
Кто мог предполагать, что Акопян окажется трусом? А Нос, который весь съеживался и у которого дрожали руки, когда нужно было выстрелить в воздух во время патрулирования в блокадном Ленинграде, станет на войне храбрецом и сам командарм Батов наградит его орденом Красного Знамени?
Видимо, судить о людях нужно осторожнее, не столь категорично.
25 июня.
За последние десять дней сдал глазные болезни, психиатрию, болезни уха-горла-носа. Вечером, накануне экзаменов по лор, когда мне осталось повторить еще три билета, слышу: зовут с улицы. Васятка с двумя девчонками взяли билеты в кино и ждут меня. Как всегда возник сакраментальный неразрешимый вопрос: «Что делать?» С одной стороны, глупо на последней сессии испортить все, к чему стремился пять лет, и получить четверку. Вообще я ни за что не буду заставлять своих детей учиться на пятерки ради никчемушнего честолюбия. С другой — на улице прекрасная погода и так хочется в кино. В общем, после минутных колебаний я вышел, провожаемый презрительным взглядом Алексея.
Стояла пора белых ночей. Над городом висело опрокинутое, словно полумесяц, жемчужное небо. В светлой воде Мойки отражались стоявшие вдоль берегов старинные дома. Я знал, что в одном из них возле Конюшенного моста умер Пушкин.
Смотрели фильм «Иван Никулин — русский матрос». После кино я потащился провожать девчонку домой. Я был в ударе. Всю дорогу в трамвае острил, девчонка смеялась и делала прозрачные намеки: «Вот возьму и не отпущу вас всю ночь, а завтра получите двойку!» Но это были только слова — жила она в маленькой комнате с родными, а на кухне спал ее брат.
Вернулся поздно и сразу лег спать.
Экзамен по лор принимал профессор Косов, тот самый, для которого Пашка Щекин сочинил и исполнял юбилейную оду. Когда я ответил, профессор подошел ко мне, легонько ткнул кулаком в живот и сказал, по-волжски окая: «Хорошо отвечал, славно».
Если хвалит генерал, рядовому нельзя молчать. И я ответил: «Служу Советскому Союзу!» — «Служи, служи!» — сказал Косов и отпустил меня. Пашке он поставил трояк, хотя безусловно узнал его.
Все ребята занимаются, но я совершенно обнаглел и во время сессии продолжаю усиленно посещать театры. Какое счастье, что наша Alma mater находится в Ленинграде! Где еще мы могли бы так часто бывать в театрах? В течение месяца я смотрел «Ромео и Джульетту» и слушал «Ивана Сусанина» в Мариинке, смотрел «Шопениану» и «Жизель» с участием Улановой, «Отелло» в Александринке с Папазяном, «Офицера флота» в драматическом театре. И все равно в искусстве я профан.
Вечером после экзамена мы с Алексеем пошли пройтись по бывшему саду Буфф на Фонтанке. До революции в помещении летнего театра ставились комические оперы. Сегодня шла «Сильва» и из театра доносилась музыка Кальмана. А мы неторопливо гуляли по аллеям, смотрели на встречных девушек и, как много пережившие люди, предавались воспоминаниям.
Алексей напомнил мне, как на четвертом курсе в наш кубрик вечером пришел Александр Серафимович Черняев. Он любил неожиданные визиты. Садился на табуретку, ребята обступали его, и он рассказывал какую-нибудь любопытную историю.
В тот вечер он говорил о врачебной наблюдательности. Речь шла о знаменитом русском терапевте Григории Антоновиче Захарьине. Захарьина боготворили московские купцы. Едва его карета успевала подъехать к подъезду купеческого дома, как оттуда выскакивали слуги и расстилали перед ним дорожку. Григорий Антонович не торопясь поднимался в дом, шел в спальню. Еще издалека он видел тучного купца, который метался в постели и стонал от боли, прижимая руками правое подреберье. «Печеночная колика!» — ставил на расстоянии диагноз профессор. Затем он подходил к висящей в спальне иконе, брал лампадку с маслом, давал больному выпить. Желчегонный эффект масла наступал быстро. Колики проходили на глазах. Воскресший купец ползал на коленях, вздымал толстые руки и шептал: «Исцелитель!»
Получил большое письмо от мамы. Снова болеет папа. Сейчас он в Москве в Главном военном госпитале имени Бурденко. Мама пишет, что он очень сдал, постарел. Я никогда не задумывался над тем, сильно ли люблю родителей, но при известии о болезни отца и о том, что он очень сдал и постарел, мне стало так не по себе, так стыдно, что редко пишу им, несмотря на их просьбы, что в тот же вечер написал большое письмо и решил во время отпуска обязательно съездить сначала в Москву, а уже потом к Тосе.
В газете «Ленинградская правда» сегодня опубликовали месячные нормы отпуска продуктов по продовольственным карточкам служащего (их каждый месяц объявляет заведующий отделом торговли): макарон — триста граммов; рыбы соленой (в счет норм по мясо-рыбе) — двести граммов, сала-«лярд» — сто граммов, кондитерских изделий — сто пятьдесят граммов. Всю эту месячную норму можно съесть без труда за один день. Да, скудно еще живется в Ленинграде. Поэтому правильно, что без вызова предприятий никому не разрешают возвращаться домой.
Опять исторический день — командиры рот составляют списки, кто на каком флоте желает служить. Это чистейшая формальность. Давно известно, что подавляющая часть выпуска поедет на Северный и Тихоокеанский флоты. Командира курса майора Анохина застать в кабинете совершенно невозможно. Он и раньше терпеть не мог сидеть за письменным столом. Залитое чернилами сукно, треснувшее стекло, гора бумаг приводили его в уныние. При любой возможности он закрывал дверь кабинета и бродил по кубрикам, беседовал с курсантами, посещал учебные занятия, тихонько сидел в аудиториях на лекциях. Он мало что понимал в них, но слушал внимательно. Если рядом курсанты шептались, Анохин сердито смотрел на них, грозил кулаком. Обладая хорошей памятью, он усвоил на лекциях много медицинских терминов и выражений и плохо знавшие его люди нередко принимали его за врача и обращались за советами.
— Подожди маненько, — смеялся Анохин, довольный, что ввел кого-то в заблуждение. — Еще годика два послушаю и тогда на любой вопрос отвечу.
Иногда он любил покричать «для тонуса», показать «выездной спектакль», как говорили курсанты. Меняя интонации своего хорошо поставленного голоса, придавая ему то металлический оттенок, то бархатно-ласковое звучание, он ругал одних и хвалил других, не забывая попозировать перед курсом и своей осанкой, и пружинящей походкой спортсмена и отменной выправкой строевика.
Те немногие, кто знал Анохина давно, еще во времена его службы на подводной лодке, рассказывали, что он был страшный забияка. Наверное потому он и сейчас жалел забияк и по возможности прощал их. Ротный писарь Ухо государя собственными ушами слышал, как Анохин говорил Дмитриеву:
— А я, товарищ полковник, не люблю гладеньких, прилизанных, чрезмерно послушных. От них никогда не знаешь, чего ждать…
Сейчас Анохину было скучно. Курсанты сидели по домам, библиотекам, готовились к государственным экзаменам и на курсе бывали редко. Кубрики стояли пустые, лишь сиротливо вкривь и вкось в них громоздились голые железные койки и тумбочки. А шаги прохожих на Введенском канале отдавались в пустых комнатах непривычно громко. Даже воздух в кубриках стал какой-то нежилой — холодный и гулкий.
Анохин заходил в еще недавно бурлящие жизнью комнаты, садился на край железной кровати и долго сидел там, куря папиросу за папиросой. Ему было жаль расставаться с курсом. Два взвода бывших сталинградцев он принял еще пять лет назад, в довоенном 1940 году. Он отлично помнил тех ребят. Испуганные и заносчивые, маменькины сынки и «тертые калачи», успевшие немало повидать в свои семнадцать лет, они стояли в строю, и он ничего не испытывал к ним, кроме любопытства. Сейчас их, конечно, не узнать. Шутка сказать — через месяц-два врачи. Им доверят человеческую жизнь… Анохин пытался вообразить, как будут вести себя его воспитанники. Некоторых он хорошо представлял в этой роли и был спокоен за них, некоторых представлял с трудом. Он подумал, что они, конечно, не догадываются, как стали дороги ему и, если будут вспоминать о нем, то только как он наказывал их или посылал на работы… Он вздыхал, гасил папиросу и медленно шел в свой постылый кабинет. Зато когда в дни консультаций или экзаменов комнаты общежития, как в недавние времена, заполняли курсанты, Анохин преображался. Он бродил от одной группы ребят к другой, вступал в разговоры, расспрашивал, подшучивал над тем, что большинство выразило желание ехать на Черное море.
— Ишь, охламоны, — смеялся он. — Поближе к курортам служить захотелось. А кто еще недавно морочил голову далекими океанскими плаваниями, штормами, островами Фиджи и портом Вальпараисо? Кому чуть не каждую ночь снились айсберги и полярные сияния?
— Изменчивость, товарищ майор, по Дарвину один из основных признаков живой природы, — отшучивался Алик Грачев.
— Вот я и вижу, что изменчивость. Балаболы вы все. Умирать бы стал, а к таким врачам не пошел.
— Еще как прибежите! С утра очередь займете за талончиком.
— Никогда! — уверял Анохин. Он был здоров и, как все здоровые люди, считал, что будет таким всегда. — Лучше к знахарю пойду, к шаману, только не к вам.
Первый государственный экзамен, патологическая анатомия, двадцать пятого июля. Об этом напоминает большой лист бумаги, посреди которого жирно выведена цифра 25, а чуть пониже рукой Алексея нарисован череп со скрещенными костями. Действительно, взгляд на учебник и на программу может заставить содрогнуться самого стойкого выпускника. Общая патанатомия, частная патанатомия и патогенез едва ли не всех болезней, гистологические срезы многих органов, которые нужно идентифицировать под микроскопом. А главное — изучалось все это давным-давно, еще на третьем курсе и изрядно забыто. И все же у Миши есть один незыблемый принцип: «Накануне экзамена не забивать голову». Поэтому в последний день в два часа он захлопнул книгу, потянулся, сладко зевнул, сказал:
— Есть предложение, пан Сикорский. Давай сходим в музей на кафедру патанатомии Военно-медицинской академии. Еще отец рассказывал о нем и советовал посмотреть. Сейчас это может оказаться полезным.
Алексей, который с пяти утра, будто впечатанный, сидел у стола, откликнулся коротко, но достаточно выразительно:
— Иди-ка ты подальше со своим музеем. Мне еще десять билетов нужно повторить.
— Вернемся и вместе повторим, — как змей-искуситель соблазнял приятеля Миша. — Прогулка займет часа три. Успеем. Уверяю тебя.
Алексей еще продолжал по инерции читать, но было видно, что он думает о предложении Миши и понемногу склоняется принять его. Наконец, он тяжко вздохнул, встал, сказал решительно:
— Пошли!
Одна из старейших в России кафедра патологической анатомии Военно-медицинской академии имени Кирова, созданная великим Пироговым, занимала второй этаж длинного, построенного в стиле классицизма, кирпичного здания. У входа стоял бюст Пирогова.
В лаборантской сидела рыжая девица с лицом, усыпанным крупными веснушками, с рыжими ресницами и бровями, и лениво пила чай вприкуску, отхлебывая его маленькими глотками из большой фарфоровой чашки.
Шла сессия, и профессор приказал ей сидеть «на всякий случай», если какой-нибудь обалдевший от занятий «слушак» забредет на кафедру. Розе было немыслимо скучно. Никто не приходил. Она попробовала листать старый «Огонек», но зевнув, отложила его в сторону. И вдруг неожиданно отворилась дверь и появились два моряка, а к морякам Роза питала слабость и не скрывала этого. Минуту спустя, торопливо сунув чашку с чаем и остатки сахара в шкаф, взбив наспех волосы и подкрасив губы, Роза вывела экскурсантов в коридор.
Миша с Алексеем перелистали гордость кафедры — акварели Майера. Написанные на ватмане сто лет назад, покрытые яичным белком, они не потеряли яркости, сочности. Постояли около хранящегося под стеклом микроскопа Пирогова и, наконец, вошли туда, ради чего пришли, — в просторный анатомический музей.
Прямо у входа, как часовые, стояли скелеты двух гигантов.
— Катя Горба, восемнадцати лет, рост два метра восемнадцать сантиметров и Яков Лоли, балаганный актер, рост два метра девятнадцать сантиметров, — сообщила Роза.
Чуть в стороне на специальном столике возвышалась небольшая фигура девушки, искусно сделанная из слоновой кости. Ее можно было разобрать, вытащить все внутренности. Рядом лежала подлинная посмертная маска Петра Первого, посмертные маски Наполеона, Талейрана, Суворова. Лежали в банках заспиртованные мозг Бородина, Рубинштейна, Чебышева. На длинных полках стояли коллекция черепов, циклопы и уродцы, как в кунсткамере, изысканно и тщательно отделанные препараты Рюша. Особенно потрясла Мишу и Алексея выглядевшая как живая рука в фламандских кружевах. И мышечное тело, приписываемое искусству самого Клодта.
— Такого музея, мальчики, как наш, больше нигде не увидите, — с гордостью рассказывала Роза. — У нас традиция — каждый преподаватель должен пополнить музей, оставить о себе память. И бывшие слушатели отовсюду присылают интересное…
Друзья переглянулись. Патриотизм рыженькой лаборантки тронул их.
— В нашей Академии такого музея нет. Ей всего шесть лет. А вашей почти сто пятьдесят, — сказал Алексей.
— Но будет, — уверенно добавил Миша, вспомнив, как Васятка тащил лопатку кита через всю страну.
На обратном пути, когда они стояли на задней площадке трамвая, стиснутые так, что трудно было дышать, Алексей неожиданно сказал:
— Хорошо, что уговорил съездить. Сам бы никогда не собрался. Будто настроился на анатомическую волну. В голову лез всякий вздор, мешал сосредоточиться. А сейчас с удовольствием позанимаюсь.
Государственный экзамен в Академии — это не обычный, заурядный экзамен, когда ты спокойно сидишь один на один с преподавателем в знакомой до деталей учебной комнате и знаешь, что даже двойку можно пересдать и два и три раза.
Государственный экзамен — это целое действо, пьеса со многими исполнителями. Поэтому и волнений перед таким экзаменом во сто крат больше.
Миша вошел первым и остановился в замешательстве. За длинным столом сидело больше десятка знакомых и незнакомых лиц. Какой-то сухопутный генерал-лейтенант с узкими медицинскими погонами, начальник Академии генерал-майор Иванов, голова которого едва видна из-за стоящего перед ним графина. Рядом с ним восседают величественный, как Казбек, Джанишвили, какие-то лысые и седые полковники, сейчас они кажутся все на одно лицо, майор Анохин. Сидит с замкнутым, высокомерным лицом анатом Черкасов-Дольский. Профессия накладывает отпечаток на человека. Это несомненно. То, что анатомы много лет подряд имеют дело с мертвым формалинизированным материалом, создает вокруг них оболочку холодности, высокомерия, равнодушия. Что скрывается за нею, известно только близким. Ошибки анатома жизнью не проверяются. Их приговор окончателен и обжалованию не подлежит. Возникает чувство превосходства над лечащими врачами.
Достаточно было одного взгляда в стоявший на столике микроскоп, чтобы сразу стало ясно — на одном препарате язва желудка, на другом — дифтеритический колит.
Миша отвечал блестяще. Обычно на экзаменах он спешил, знания словно торопились выйти наружу. Экзаменатору было трудно уследить за ходом его мысли. Сейчас он говорил медленно, четко аргументируя каждое положение, и даже Анохину казалось, что он понимает, о чем говорит Зайцев. После его ответа становилось очевидно, что не зря Миша получает Сталинскую стипендию. Глаза Пайля под густыми бровями смотрели на Мишу доброжелательно, даже ласково.
— Довольно, — сказал он, одобрительно кивнув. — Какие вопросы есть у членов комиссии?
Вопросов не было. Первым на курсе на первом государственном экзамене Миша получил пять.
Из писем Миши Зайцева к себе.
19 августа 1945 года.
После очень длительного перерыва решил пойти на футбол. Играли киевское «Динамо» и ленинградский «Зенит». Стадион был переполнен. Как быстро мирная жизнь захватила людей! Футбол опять стал большим событием в городе, а футболисты популярными людьми. Вокруг меня сидело много мужчин в штатских костюмах. А ведь еще недавно штатский костюм на здоровом мужчине был едва ли не позором…
Этот период нашей жизни — госэкзамены — я бы характеризовал одним словом: дуализм — раздвоение души. С утра до глубокой ночи мы долбали учебники и конспекты, наши головы были забиты всевозможными, как мне кажется, во многом ненужными сведениями, но стоило на минуту отвлечься, как головы ребят мгновенно заполнялись другими мыслями: «Куда я получу назначение?», «Стоит ли сейчас жениться и брать с собой жену, или лучше ехать на Дальний Восток холостяком?»
Лично для меня вопрос выбора места ясен. Если мне, как Сталинскому стипендиату и отличнику, предоставят право выбора, я буду просить направить меня вначале служить в госпиталь невропатологом. Только прослужив там год или два, подам документы в адъюнктуру. Иначе какой из меня получится специалист и научный работник, если я не побываю на практической работе и не буду знать жизни флота. Папа целиком поддерживает меня, мама же считает, что, если предложат, надо сразу оставаться в адъюнктуре.
Я сдал уже гигиену, инфекционные болезни и терапию. На всех трех получил пятерки. После экзамена по терапии меня обнял Василий Васильевич Лазарев и сказал почти так, как когда-то Державин Пушкину: «Я уверен, мой друг, что в недалеком будущем вы многого достигнете и превзойдете своих учителей». Вообще все меня хвалят и пророчат блестящее будущее.
Неприятная история произошла на экзамене по гигиене с Алешкой Сикорским. Он нарушил одну из священных заповедей — никогда не говорить ничего лишнего. В билете Алексею попались показатели загрязнения воды. Он добросовестно перечислил их и должен был остановиться, но решил, блеснуть глубиной знаний:
— Существует еще жесткость воды, хотя она и не относится к показателям загрязнения.
— Да, да, — оживился профессор Баранский. Как выяснилось позже, жесткость воды была темой многих его научных работ. — Какие вы знаете градусы жесткости?
Дальше все пошло вверх тормашками. Профессор полез и такие дебри, что Алексей окончательно запутался и получил тройку. Для него, претендовавшего на диплом с отличием, это было тяжелым ударом. Но он не жаловался, не плакался, как обязательно делал бы я, случись со мной такое, а лишь сказал: «Не везет мне, Мишка».
22 августа.
Итак, все кончено! Finita la comedia!
Завтра мне стукнет двадцать два, а я уже закончил Академию! Трудно поверить, но я доктор!!! Не знаю, радоваться ли и бросать в воздух чепчики или тихонько сесть в уголочке и загрустить? Закончился большой, счастливый и беззаботный, несмотря на все трудности, период нашей жизни. Распадется навсегда курсантское братство, жизнь разбросает нас по разным углам, начнет испытывать на прочность. Многие не выдержат этот последний экзамен. Годы начнут торопливо отщелкивать свой ритм, появится первая седина, болезни…
Прочь жалкие мысли доморощенного философа-хлюпика. Жизнь прекрасна и все впереди. Надо радоваться и пить вино. Да здравствует молодость! Да здравствует медицина!
Глупо, но все думаю, кого бы пригласить с собой на выпускной вечер и как бы отнеслась к этому Тося. Иногда мне кажется, что я один на курсе такой недотепа, такой болван, сохраняющий свою телячью, никому не нужную верность. Опять уже полтора месяца от Тоси нет писем. Из последнего коротенького письма я понял, что она находится на Дальнем Востоке. Война с Японией, хотя и началась всего пятнадцать дней назад, близится к концу. И на нее мы тоже не успеем попасть…
Опишу то, что произошло на экзамене по хирургии. Васятка, который все пять лет не переставал удивлять меня, иногда повергая в восторг, иногда вызывая своими поступками насмешки, выкинул номер и на этот раз.
Хирургия давно стала его единственным любимым предметом, которому он не переставал поклоняться, как древние египтяне поклонялись богу солнца Ра. К экзамену по хирургии Васятка готовился, как к празднику. Он столько читал учебников, столько знал подробностей из жизни великих хирургов, что я опасался, сумеет ли он навести в своей голове порядок и толково ответить на вопросы билета. Обычно на экзамены Вася входил незаметно, тихонько тянул билет и садился. Все государственные экзамены он сдал на четверки. Оставался последний — хирургия.
Задолго до экзамена он занял очередь у двери, чтобы войти первым. Вопросы ему попались удачные, выигрышные:
1. Асептика и антисептика. История.
2. Ожоги. Первая помощь, лечение.
3. Аппендициты. Этиология, патанатомия, клиника, лечение.
4. Объем помощи на кораблях различных рангов.
На первые три он ответил блестяще, а на четвертом и произошел этот нелепый случай.
— Оборудование медицинских пунктов лидеров и крейсеров позволяет производить на них срочные полостные операции, и считаю, что корабельные врачи обязаны оперировать, — закончил свой ответ Васятка, вспомнив посещение лидера «Ленинград», стоявшего у Тучкова моста, и его хорошо оснащенную операционную.
Член комиссии, заместитель начальника санитарной службы военно-морского флота, крупный, с лысой, как арбуз, головой полковник одобрительно кивал головой. Ничто не предвещало никаких осложнений.
— В условиях военного времени или длительного автономного плавания обязательно следует оперировать, — миролюбиво проговорил полковник. У него были сочные полные губы, а над верхней губой тоненькие фатоватые усики. — А во время стоянки у причала или на рейде таких больных нужно отправлять в госпиталь.
От Васятки требовалось только одно — промолчать. Но этот ненормальный забыл, что он всего лишь курсант и к тому же сдает государственный экзамен.
— В таком случае корабельному врачу совсем не придется оперировать, — возразил он, взлохмачивая по привычке свои белые волосы. — Война кончилась, автономные плавания редки, забудешь все, чему научился.
Анохин изо всех сил старался подать Васе знак — замолчи, не спорь с начальством. Хуже будет. Но Васятку уже повело:
— Зачем тогда устанавливать такое дорогое оборудование? Выходит зря выбрасываются деньги?
Полковник встал, откашлялся. Лысина его стала сначала розовой, потом багровой, В его планы не входило вступать в публичный спор на экзамене с курсантом, но и оставить такой выпад без последствий было нельзя.
— Боевой корабль строится на случай войны. Пушки тоже не нужны в мирные дни. Однако их устанавливают. Вы, товарищ курсант, придерживаетесь ошибочных взглядов на объем оказания хирургической помощи. Разработаны специальные документы, с которыми вас должны были ознакомить. Видимо, вы их не знаете. Я вынужден просить комиссию снизить вам за это оценку.
Вполне вероятно, что Васятка получил бы четверку, но в этот момент со своего места поднялся Джанишвили. Он медленно подошел к Васе, положил тяжелую руку ему на плечо, сказал с заметным грузинским акцентом:
— Этот молодой человек может стать хороший, очень хороший хирург. Все молодые хирурги чересчур решительны и радикальны. С возрастом это проходит. Простим ему этот недостаток.
Я увидел, как к сидящему против меня Анохину склонился его сосед генерал-майор с седой, коротко стриженой головой и острой бородкой.
— Вы не помните, откуда родом этот молодой человек? — шепотом, но достаточно внятно, спросил он.
— Почему не помню, — обиделся Анохин. — Я всех своих орлов родословную знаю. Издалека он, из Сибири. С реки Муны.
— Значит, это тот парнишка, что пять лет назад на приемных экзаменах сделал в диктанте полсотни ошибок, ничего не читал, зато мастерски охотился в тайге?
Анохин утвердительно кивнул.
— Готов был биться об заклад, что через полгода, максимум год его отчислят, — продолжал удивляться генерал. — А ведь ошибся! — Он еще раз посмотрел на стоявшего перед столом комиссии Васю, прислушался к его ответу, снова наклонился к Анохину. — Подумайте только, за пять лет так измениться! Раньше, помню, все «чо» говорил. А теперь интеллигентная речь, с полковником спорит. И, наверное, прав.
Я так заслушался, что едва не пропустил своей очереди отвечать.
На экзамене по хирургии Васятка получил пятерку.
Трамвай летел быстрее лани,
Верста сменялася верстой.
Обычно все в морском романе
С такой, проходит быстротой.
Эти строчки как нельзя лучше подходили к тому, что происходило на курсе в последние дни.
Позавчера прямо в общежитие привезли новенькую офицерскую форму. Обе роты выделили по кубрику для примерочных. С утра там толпились курсанты, суетились закройщики, метался из одной примерочной в другую Анохин. Он лично осматривал каждого переодетого в новую форму курсанта, решительно браковал узкие или чрезмерно широкие, по его мнению, кители, заставлял перешивать шинели. Закройщики ворчали, смотрели на него с ненавистью, но тем не менее отправляли обмундирование на переделку.
Перед единственным зеркалом толпилась очередь. Разрешалось только взглянуть на себя, окинуть беглым взглядом «общий вид» и уступить место товарищу. Во дворе ждал фотограф. Ему полагалось делать фотографии курсантов для личных дел.
Перед ужином прозвучала команда: «Курсу построиться в офицерской форме». Многих ребят стало трудно узнать. Это была первая форма за пять лет, не выданная готовой, а сшитая по фигуре. Некоторые сразу приобрели солидность, степенность. Малорослые «карандаши» из второй роты будто чуть выросли. Хорош был в новой форме Пашка. Насмешил всех Васятка. Он уже давно для этого случая припас пенсне и сейчас в кителе и пенсне был похож на учителя старой гимназии.
На следующий день стали известны назначения. Сведения курсантской разведки оказались точными — половина курса ехала на Дальний Восток в распоряжение медико-санитарного отдела Тихоокеанского флота, почти половина на Северный флот. Лишь немногие счастливцы назначались на Балтику и Черное море.
Слова старой утесовской песенки:
На Север поедет один из вас,
На Дальний Восток другой…
точно соответствовали назначениям.
Васятка и Алексей ехали на Тихоокеанский флот, Пашка — на Балтийский, Миша — на Черноморский.
Как один из лучших курсантов, имевший право выбора, Миша получил назначение ординатором военно-морского госпиталя на Черноморский флот.
— Ты, Бластопор, хоть изредка нам посылочки с мандаринами шли, — с завистью говорили ему ребята, ехавшие на Север.
— Лучше не посылочки, а целый вагончик, — поддерживали их другие. — Нас же много, северян, почти сотня.
— Обязательно, — рассеянно обещал Миша. В детстве он несколько раз ездил с родителями на юг, и Кавказ в его представлении оставался райским уголком. Он думал о том, как бы они с Тосей могли там славно жить. Но от нее опять не было писем…
Когда начальник Академии зачитывал на плацу приказ наркома военно-морского флота о производстве в офицеры и присвоении выпускникам звания лейтенантов медицинской службы, собралась изрядная толпа. Профессора и преподаватели многочисленных кафедр и клиник, работавшие в Академии девушки, встречавшиеся с курсантами и тайно мечтавшие выйти за них замуж, плотной стеной стояли позади строя и слушали, как выкликают знакомые фамилии.
Другим приказом наркома несколько лучших курсантов были награждены значком «Отличник военно-морского флота». Среди них был и Миша Зайцев.
В тот же день в большой аудитории номер один председатель государственной экзаменационной комиссии вручил выпускникам дипломы.
— Дорогие коллеги, — начал он и внезапно умолк, медленно обводя глазами сидящих перед ним врачей. У двух сотен молодых лейтенантов при слове «коллеги» сладко заныло под ложечкой. — Я завидую вам, коллеги. Вы молоды, полны сил. Война окончилась. Не сомневаюсь, что вам все по плечу — и постижение нашего ремесла, и высоты науки. Будьте счастливы.
И вдруг торжественную тишину аудитории разорвал крик — двести молодых голосов почти одновременно закричали:
— Урра!
Вечером Миша, Васятка и Алик Грачев впервые поехали в офицерской форме в Дом учителя. В полупустом трамвае ехали две девчонки лет по семнадцать.
— Поехали с нами, девочки, — предложил Васятка, который умело сочетал верность Аньке с многочисленными, хотя и недолговечными романами. У него даже была своя теория, которую он охотно излагал желающим и которую Алик Грачев предлагал опубликовать. По этой теории все девушки делились на три группы. Первая — девушки, на которых можно жениться. К этой группе он предъявлял наибольшие требования и полностью удовлетворяла их одна Анька. Вторая — девушки, с которыми можно встречаться и проводить время. Им достаточно быть хорошенькими и веселыми. И, наконец, третья группа — к ним Васятка относил девушек «разового пользования», то есть тех, с которыми проводишь по необходимости один вечер, когда нет другого выбора. — Если поедете, мы вас угостим в буфете чаем, — балагурил Васятка, стоя возле девчонок.
— А мы чай не пьем, — сказала худенькая с тонкими косичками и в туфлях на высоком каблуке.
— А что? — не отставал Васятка. — Молоко?
— Мы пьем вино, — с вызовом ответила девочка. Приятели расхохотались и бросились к выходу. В оставшиеся до отъезда дни каждому лейтенанту выдали символ принадлежности к военно-морскому флоту — позолоченный кортик с выгравированным на нем адмиралтейским якорем и парусным корветом, часы, чемодан, медицинский набор, комплект белья. Академия, как могла, старалась снабдить своих питомцев, прежде чем выпустить их за ворота в жизнь.
Оставался лишь выпускной бал. Торжественный банкет должен был происходить в ресторане гостиницы «Астория».
У входа в зал стояли и курили начальник Академии генерал-майор Иванов, полковник Дмитриев, профессора Савкин и Мызников.
Миша вспомнил, как во времена лагерного сбора в Лисьем Носу он получил пять взысканий и полковник Дмитриев для острастки других и укрепления дисциплины решил отчислить его из Академии. Миша не мог поверить, что его отчислили. Его, отличника, гордость школы, победителя олимпиад, выгоняют из Академии! Такого позора самолюбивая душа Миши не могла перенести. Не зная еще, что он скажет, Миша поехал на прием к начальнику Академии, прождал возле кабинета полдня, наконец, был приглашен войти.
— Я недавно закончил школу и не привык к дисциплине, — чистосердечно признался он. — Но я хочу учиться.
Генерал внимательно посмотрел на стоявшего перед ним юношу. Стриженный наголо, в грубой парусиновой робе, оттопыренные уши торчат, на испуганном лице написана отчаянная решимость, но взгляд прямой, честный.
— Хотите учиться? — переспросил он, не сомневаясь, что курсант говорит правду. — Что ж, я вам верю, Зайцев. Возвращайтесь.
Такой тогда произошел между ними разговор.
Сейчас Миша нарочно медленно шел навстречу Иванову, глядя прямо ему в глаза, надеясь, что генерал вспомнит его и их пятилетней давности беседу. Но Иванов не узнал. Да и мудрено было, наверное, узнать в подтянутом лейтенанте того перепуганного бледного мальчишку.
В углу фойе профессора Пайль, Лазарев и Джанишвили ставили автографы на недавно изданных в Академии своих книгах. К столу, где они сидели, стояла длинная очередь.
За столом сначала произносили тосты. Начальник Академии, Джанишвили, Пайль, Анохин.
Справа от Миши сидел профессор анатомии Черкасов-Дольский, слева Васятка.
В силу скудного послевоенного времени банкет был сугубо мужской. Курсанты, их преподаватели и воспитатели. Никаких женщин.
— Я сслышал, что вас оставляли в адъюнктуре и вы ббудто отказались? — заикаясь меньше обычного после выпитой рюмки, спросил профессор.
— Да, — сказал Миша. — Надеюсь, что адъюнктура не убежит от меня. Набраться кое-какого практического опыта, посмотреть, как живет флот, необходимо.
— Уббежать не уббежит, — согласился Черкасов-Дольский. — Но и время, мой друг, ттоже упускать нельзя. — Он недолго посидел в задумчивости, как бы вспоминая прошлое, и неожиданно предложил: — Если решите заняться морфологией, ммилости прошу на мою кафедру.
— Спасибо, — сказал Миша. — Но я уже выбрал свою будущую специальность. Хочу стать невропатологом.
Сегодня утром Васятка сообщил ему, что едет в отпуск в Киров, жениться на Аньке, но сразу с собой ее не возьмет.
— В Иркутск приедут батька с матерью, — рассказывал он Мише. — Письмо от них получил. Поднимутся на пароходе и будут ждать меня. Как ни крути, пять лет не виделись. Немалый срок. А мне до них не добраться. Отпуска не хватит.
И опять Миша позавидовал Васятке — все у него продумано, все ясно. Сомнения не мучат его, не лишают покоя. А у него как всегда многое неясно. Ехать к Тосе? Толком не известно, где она. Провести весь отпуск в Москве с родителями и не увидеть Тосю? Он даже мысли такой не может допустить.
На другом конце стола затянули песни из богатого курсантского репертуара: «Дом белый расположен перед нами», «Дни пройдут, стает снег», «Двенадцать бьют куранты». Миша с Васяткой охотно подхватили их:
Промчалась суббота, настал выходной.
Братцы, ребята, тряхнем стариной,
Снова на плечи накинем бушлат,
Пусть затрепещет Халтуринский сад.
В середине вечера к Алексею Сикорскому в изрядном подпитии пришел объясняться Пашка Щекин.
— Прости меня, Алеха, если что не так, — сказал он. — Жизнь сама расставила все по своим местам. Наверное, слышал, я женился на Зине Черняевой. — Он помолчал, протянул Алексею руку. — Расстанемся друзьями.
— Что я тебе должен простить? — спросил Алексей, продолжая сидеть, только подняв на Пашку глаза. — Что ты, забавы ради, испортил мне жизнь? Этого я тебе не прощу. И руки, извини, не подам.
— Насчет забавы — это еще как сказать. А в том, что Лина меня любила, а тебя нет — не я виноват, — хрипло проговорил Пашка. Он хотел сказать что-то еще, но, взглянув на отчужденное лицо Алексея, махнул рукой и отошел в сторону.
Алексей не знал, да и не мог знать, что вскоре после выздоровления Лины Пашка приходил к ней просить прощения. Он давно понял, что совершил непоправимую глупость, бежав из дома Якимовых. Теперь было ясно, что ничто ему не грозило, но тогда его обуял страх за свою судьбу. Кто мог знать, что Лина останется жива? Возможно, она простила бы его. А может быть, и нет. Она сама часто не знала, что сделает через час-другой. Даже если отец спрашивал ее, когда она вернется домой, Лина отвечала: «Откуда я могу знать, папа?» Но Пашке тогда не повезло. Лины дома не оказалось. Дверь открыл Геннадий.
— Катись отсюда, сержант, — зло сказал он, не пустив его даже на порог. — Иначе спущу с лестницы. В нашем доме подлецов не держат.
— Я не к тебе пришел, — попробовал спорить Пашка.
В этот момент из своей комнаты вышел Якимов-старший.
— Вы не должны бывать в нашем доме, Павел.
— Виноват, Сергей Сергеевич. Но ведь повинную голову и меч не сечет.
— Взрослый человек должен отвечать за свои поступки.
Геннадий с силой захлопнул дверь перед его носом.
Реакция отца меняла все дело. Ведь именно он играл немаловажную роль в Пашкиных планах…
Анохин ходил от курсанта к курсанту, садился рядом, говорил какие-то прощальные слова. Его слушали плохо. Выпито было немного, но все были точно пьяные. Не верилось, что это прощальный вечер, что вновь встретятся они нескоро, может быть никогда, что сразу после отпуска начнется новая жизнь.
Разошлись поздно ночью. Сначала шли по Невскому веселой гурьбой — Алексей, Миша, Васятка, Алик Грачев, Витя Затоцкий, командир отделения Бесков, Пашка Щекин.
Алексей молчал. Он смотрел на дом впереди — четырехэтажный, старый, с давно нештукатуренными стенами. Точно в таком доме они жили в Костроме. Он вспомнил просторный двор, перекликающихся из окна в окно соседок, мокрое белье на веревках, себя, зорко охраняющего его от воров, и мать, возвращающуюся из магазина в своей черной шляпе с большими полями. Теперь, после его отъезда на Дальний Восток, они с Зоей будут совсем далеко от него.
Пашка запел. Он сегодня был в ударе. Это была старая песня, столь же старая, как небо над головой, звезды и луна, простая песня про моряка, встретившего девушку, тихая и ласковая. И ребята подхватили ее. Их голоса звучали мягко, неторопливо, а когда песня кончилась, они долго шли молча и лишь громкий топот каблуков нарушал ночную тишину Невского.