Испанец Мигель Сервет[39] умирал уже больше двух часов и не мог умереть, потому что дров положили слишком мало. Сквозь пламя он, стеная, роптал на скупость города Женевы: «Увы мне! Я не могу даже испустить дух на этом костре! Двухсот дукатов и золотой цепи, отнятых у меня в тюрьме, хватило бы, чтобы купить достаточно дров для сожжения меня, несчастного!».[40]
А Кальвин, неподвижно сидя на стуле в полумраке своей комнаты, читал Библию, и только его викарий, Гийом Фарель,[41] у которого от дыма на глаза наворачивались слезы, кричал заживо жарившемуся еретику: «Уверуй в вечного Сына Божия, Иисуса Христа!»
Вот какую судьбу уготовил Мигелю Сервету, двадцать лет скрывавшемуся во Франции среди папистов, реформатор христианства, которому он доверял, с которым вел тайную переписку и к защите которого прибег. Но дух его был силен, язык еще шевелился в полуобуглившихся губах, а слабый голос возглашал кощунственную истину: «Верую, что Христос есть истинный Сын Божий. Истинный, но не вечный».
Остался после него шепот, разносившийся по разным странам, и скрипели гусиные перья в Базеле, Тюбингене, Виттенберге, Страсбурге и Кракове, переписывая тайком позаимствованные у друзей тезисы против Троицы. «Schwarmerei!»,[42] — фыркнул герцог, когда у польских студентов в Тюбингене нашли запрещенные сочинения. Университет дрожал и пытался замести дело под ковер. Имя Сервета не произносилось вслух, и даже Петр Гонезий,[43] который после возвращения из Падуи распространял свое новое открытие среди общин Польши и Литвы, старался не упоминать учителя публично. Правда, сочинения Гонезия по достоинству оценил Меланхтон:[44] «Читал я книгу литвина, который пытался вызвать из ада Сервета».[45] В Трансильвании и Моравии Яков Палеолог[46] писал труд своей жизни, уже явно защищая испанца: «Contra Calvinum pro Serveto», но сундук с его рукописями попал в руки Святой инквизиции, когда его арестовали и привезли в Рим на мученическую смерть.
Рассказывая, воссоздаешь людей и события из мелких деталей, дошедших до наших дней: было бы не слишком честно утверждать, высоким был Иероним Сурконт или низким, темным или светловолосым, коль скоро об этом не осталось никаких упоминаний, так же, как не сохранились и даты его рождения и смерти. В одном можно не сомневаться: Рим он считал логовом Антихриста и, скача в лосиновом колете[47] по дороге вдоль Иссы, с тоской глядел на народ, неспособный принять истинную веру. Такое у них и христианство — под стать папистским суевериям: после набожного пения в костеле женщины бежали приносить жертву ужам — иначе сила покинет их мужчин, и они не смогут исполнять свои супружеские обязанности. Вместо Священного Писания — какие-то сказки о боге ветра и боге воды, которые сотрясают землю, перебрасываясь ею, словно тарелкой. Или эти языческие обряды, когда загонщики идут на зверя. Или все еще продолжающиеся тайные сборища в дубравах.
Должно быть, он был пытлив, стремился постичь суть всякой вещи и искал общества себе подобных. Эти поиски привели его в Кейданы. Вероятно, там он много учился, чтобы чувствовать себя на равных в диспутах при свечах, где оружием были цитаты из Писания: нет, сударь, диалектика ваша лукава и более софистикою именоваться достойна, ибо место сие по-гебрайски иначе толкуется; что же вы, пан брат, творите — или по-гречески и латынски неясно сказано, что так и так толковать должно? Во времена оны троичники,[48] верные ученики Кальвина, и двоебожники,[49] и даже те, кто вслед за Симоном Будным отказывался почитать Христа, не притесняли друг друга. Их взаимную ненависть смягчало влияние князя Радзивилла, который, будучи приверженцем женевской Церкви, не возбранял вести богословские диспуты и даже склонялся к новшествам. При его дворе нашли пристанище несколько бежавших из Польши ариан, и никто не причинял им зла, хоть им и приходилось проявлять некоторую осмотрительность.
Погружался ли Иероним Сурконт в воду то есть крестился ли он в зрелом возрасте, как предписывали Братья, считавшие крещение детей недействительным? Неизвестно. Во всяком случае, троичником он быть перестал, а муки, которые претерпел Сервет без малого за сто лет до него, были все еще живы в его памяти. То, что трехглавый Цербер, поставленный по дьявольскому наущению на место Единого Бога, есть чудовище, претящее разуму, он принимал как откровение. Ему была понятна важность утверждения, перевернувшего вверх дном весь прежний порядок: Бог един, и едино Писание — ясное, не требующее толкователей его тайн. Кто читает его, сам узнаёт, как жить, и возвращается ко временам апостольским — сквозь века, пытавшиеся затемнить схоластикой простые слова Христа и пророков. Кальвин остановился на полпути, убив Сервета из страха перед истиной. Кто не уничтожит Цербера, тот не сумеет полностью освободиться от бормотания, индульгенций, месс за души усопших, молений о заступничестве святых и тому подобного колдовства.
Судя по имеющимся скудным данным, в споре, который много десятков лет разделял Братьев, Сурконт склонялся к наследию Петра Гонезия. Это значит, что, полагая надежду спасения души в Иисусе Христе («аз есмь аки пес смердящий пред лицем Господа Бога моего», — разобрали надпись на одной из его книг), он утверждал, что Христос не был единосущен по божеству Отцу, что Логос — незримое, бессмертное Слово — претворился в тело в лоне Девы, и уже от Логоса ведет начало Христос. С трепетом, благодарностью и отрадой переживал он человеческую природу Иисуса — но не так, как нонадоранты,[50] которые не видели разницы между Ним и Иеремией или Исаией, а на Ветхий Завет ссылались чаще, чем на Новый.
Однако как быть с трудом Гонезия «De primatu Ecclesiae Christianae»,[51] который Иероним Сурконт, вероятно, изучал, и с трудами его последователей? Предок Томаша не мог пренебречь их аргументами в другой, практической сфере, — а аргументы эти долго отзывались эхом на синодах Литвы, ибо твердо опирались на Евангелие. Разве не сказано: «Биющему тя в ланиту подаждь и другую: и от взимающаго ти ризу, и срачицу не возбрани»? Разве не сказано: «Остави мертвыя погребсти своя мертвецы: ты же шед возвещай Царствие Божие»? Разве не сказано: «Слышавый же и не сотворивый подобен есть человеку создавшему храмину на земли без основания: к нейже припаде река, и абие падеся, и бысть разрушение храмины тоя велие»? Иудеи и еллины, рабы и господа должны быть равны, ибо все они братья. Христианин не проливает кровь, отстегивает меч. Дарует свободу крепостным. Продает имение свое и раздает нищим. Только так он становится достойным спасения и только этим отличается от нечестивых, чьи дела противоречат словам.
В период, о котором речь, синоды Литвы уже отвергли эти суровые требования, что привело к досадным пререканиям с Польскими братьями. Вероятно, Сурконт отражал их аргументы, ссылаясь на Ветхий Завет и примеры из опыта. Освободить крепостных (воистину страшны были кабала и нищета, в которых они жили)? Но ведь свобода привела бы их к язычеству, варварству и разбою. Когда при жмудском старосте Рекуте такая попытка была предпринята, они разбежались по лесам и оттуда совершали набеги, грабя и убивая. Впрочем, далеко ходить не надо — взять хотя бы крестьянский бунт с воскрешением старых богов, от которого пострадали и паны из долины Иссы. Отстегнуть меч? Плохое время выбрали сторонники Гонезия, чтобы убеждать в этом: на востоке, за Днепром, не утихала война с Иваном Грозным. Они проиграли голосование на синодах и уже не оправились от этого удара.
А вот Карл Густав обнажил меч и создал Империю всех протестантов. Никто не знает, какие сомнения, какие минуты выбора переживал Иероним Сурконт. Его князь разворачивал перед своими сподвижниками захватывающую картину. Точно так же, как королю поляков, литвины могли подчиняться королю шведов и с его помощью отвоевывать у папистов земли и души. Они несли бы свет и дальше, на восток и на юг, до самой Украины — всюду; где народ одурманивали темные попы, лопотавшие о святой Византии, но уже не знавшие греческого. Впрочем, другого выхода не было: засилье иезуитов, их ловкие методы прельщения умов, их театры и школы с каждым годом переманивали все больше верующих. Студенческий сброд в Вильне осквернял храмы, нападал на похоронные процессии. Еще немного, и от Реформы в Литве ничего не останется. Служа вере и исполняя свое призвание защитника веры, князь ставил все на последнюю карту. А далекой целью была корона. И, как знать, может быть, шведские, литовские и польские войска у ворот Москвы.
Есть все основания полагать, что Иеронимом Сурконтом двигала не только лояльность князю, но и презрение к крикливой шляхетской массе, которую ксендзы подстрекали к священной войне с еретиками. Не рассуждающая здраво, никогда не заглядывающая в Священное Писание стихия, слепые инстинкты.
Верный до конца. А испытания были страшные: колебания самых, казалось бы, преданных после первых же неудач, братоубийственная война, страна, разоренная армиями, грабительская беспечность союзников. Князь умер, когда паписты врывались в крепость — последнюю. Нужно было подвести итог краха, когда каждый человек повторяет за Христом: «Господи, для чего Ты меня оставил», а воля и гордость обращаются в ничто.
Будем надеяться, что Писание было ему опорой. И, возможно, память о мученике антитринитариев, чью голову обвивал пропитанный серой пучок соломы, тело приковывало к столбу цепь, а привязанная к ноге книга ждала первых языков пламени. Подробное описание кончины Сервета сохранилось только благодаря единоверцам Иеронима Сурконта из общин Польши и Литвы. Это они копировали утерянный в других местах манускрипт «Historia de Serveto et eius morte»,[52] написанный Петром Гиперфрагмусом Гандавусом. Нет, изгнание не могло сравниться с телесными муками.
Но Сурконт изведал муки души, был заклеймен как предатель и, взвешивая свои дела, никогда не знал наверное, поступил ли правильно. Раздираемый между долгом перед королем, Речью Посполитой и князем, который не осуждал его за богословские расхождения; между отвращением к папистам и неприязнью к захватчикам, которым он должен был желать успеха. Еретик для католиков. Едва терпимый отщепенец для протестантов. Воистину, он мог повторять только: «Аз есмь аки пес смердящий пред лицем Господа Бога моего».
Случай позволил узнать, что последний потомок Иеронима, лейтенант Иоганн фон Сурконт, студент теологии, погиб в 1915 году в Вогезах. Если он лежит на восточном склоне, где густые ряды крестов — издали их можно принять за виноградники — спускаются в долину Рейна, то траву на его могиле колышут сухие ветры со стороны родной Литвы.