Укладка снопов на длинный воз с драбинами требует умения — это почти как строить дом. Когда здание уже готово, на конец жерди, гладкой и скользкой от многолетнего использования, надевают веревочную петлю; жердь должна прижимать снопы, чтобы те не свалились, если воз накренится. Обыкновенно, чтобы закрепить ее, двое мужчин тянут за веревку сзади. Это небезопасно: если жердь вырвется, то может переломать лошадям хребты.
Наконец наверх забирается возница и, правя, видит внизу лошадей размером с белку. Въезжая в ворота овина, он ложится — только так можно проехать. Эти желтые квадратные стога целый день колышутся в аллее, и там, где они задевают за кусты лещины, с веток свисают стебли соломы. Воздух душный, набухшие тучи плывут низко, пока к вечеру из них не начинает накрапывать. Дождь расходится и льет всю ночь.
Томаш заметил в доме некоторую нервозность. Бабушка Мися и Антонина сменялись у постели больной и, хотя не признавались себе в этом, имели к ней претензии. Сострадание к человеку, кричащему и плачущему от боли, а также собственная сонливость вызывают желание, чтобы всё поскорее кончилось. Но тут вернулась хорошая погода, воздух дрожал от зноя, больной сделали укол морфия. Томаш думал о Боркунах и не представлял себе, когда сможет снова туда поехать. Чтобы проветрить комнату, открыли ставни и окно; внутрь залетела ласточка и носилась кругами.
На третий день после прихода ксендза, в послеполуденную пору, Антонина сердито позвала с крыльца. «Томаш!» — и он вскочил с газона. Ему не понравилось, что она застигла его там, словно в ожидании. Полумрак. Когда он вошел, бабушка Мися воевала с крышкой сундука, из которою бабка Дильбинова так часто извлекала маленькие подарки. Поверх других вещей она положила громницу:[86] «Когда буду умирать, помните: она там».
В последнее время взгляд больной был растерянным и подавленным, а голос — скрипучим. Антонина стояла на коленях с молитвенником в руках и читала по-литовски литанию. Лицо бабки Сурконтовой, похожее на мордочку большой мыши, склонялось над изголовьем; она расхаживала взад-вперед, вертя в руках восковую свечу.
У окна Томаш, стоявший в теплом солнечном пятне на коричневых досках пола, тер одну босую пятку о другую. Его чувства были обострены как никогда. Сердце стучало, взгляд фиксировал каждую деталь. Потянуться бы сейчас, поднять руки и глубоко вдохнуть воздух. Угасание бабки оборачивалось для него торжеством, которое казалось ему чудовищным и вдруг было прервано коротким рыданием. Ее грудь боролась за еще один вдох. Он увидел ее маленькой, беззащитной перед равнодушно навалившимся ужасом и припал к кровати с криком: «Бабушка! Бабушка!» — раскаиваясь во всех причиненных ей обидах.
Но она, хотя, казалось, была в сознании, никого не замечала. Тогда он встал и, глотая слезы, старался навсегда запечатлеть в памяти каждое ее движение, каждое содрогание. Ее пальцы сжимались и разжимались на одеяле. Из уст вырвался хриплый звук Она боролась с атрофией речи.
— Кон-стан-тин.
Чиркнула спичка, фитиль свечи вспыхнул маленьким язычком пламени. Начиналась агония.
— Иисусе! — сказала она еще внятно.
И тихо — но Томаш хорошо слышал этот тающий шепот:
— Спа-си.
Если бы при этом присутствовал ксендз Монкевич, он мог бы засвидетельствовать поражение Невидимых. Ибо закону, гласящему, что все умершее рассыпается в прах и навеки гибнет, бабка противопоставила единственную надежду — Поправшего закон. Уже не требуя доказательств, вопреки доводам в пользу противного, она верила.
Неподвижные белки глаз, тишина, потрескивание фитиля громницы. Но нет, грудь вздрогнула, глубокий вдох, и опять шли секунды, и изумляло внезапное дыхание тела, уже казавшегося мертвым, — чужое, хриплое, через неровные промежутки времени. Томаш содрогался от ужаса этого обесчеловечивания. Это была уже не бабка Дильбинова, но сама смерть: ни форма головы, ни оттенок кожи уже не были важны, исчез одной ей присущий страх и «о-е, о-е». Нескоро, может быть, через полчаса (хотя, возможно, по другим меркам прошла целая жизнь) губы застыли открытыми на середине вдоха.
— И свет вечный да светит ей, аминь, — шептала бабка, осторожно закрывая пальцем веки умершей. Дедушка медленно торжественно перекрестился. Потом начали совещаться, куда ее перенести. Кровать была так глубоко продавлена, что тело могло застыть в полусидячей позе. Решили поставить длинный стол, и Томаш помогал протаскивать его через дверь. Поверхность его накрыли темным покрывалом.
Помогал он и переносить бабку Дильбинову с кровати на стол. Когда он протянул руку, чтобы поднять ее, рубашка задралась, и он быстро отвернулся. На простыне, когда он уже держал ее за ноги, а Антонина поднимала за руки, стала заметна полоска экскрементов, выдавленных в предсмертном спазме.
Томаш вернулся, когда бабка уже лежала вымытая и одетая. Сложенные на груди руки, соединенные вместе пятки, расходящиеся носки и подвязанная платком челюсть. Через открытое теперь окно в комнату врывались вечерние звуки: кряканье уток, медленный стук телеги, конское ржание. Все это было настолько другим, безмятежным, что возникали сомнения, действительно ли здесь произошло то, чему он стал свидетелем.
Его послали к колеснику, и грусть постепенно прошла. Колесник жил на куметыне (он обслуживал и усадьбу, и село). Томаш привел его и помогал снимать мерку. А вечером долго не мог уснуть, потому что за дверью лежал труп, и бабка, проникая в его мысли из иной, потусторонней сферы, уже знала о его подлости. Наблюдая, как она умирает, он испытывал удовольствие — терпкое, как вкус черники, которая щиплет язык, но почему-то все равно вызывает желание есть еще. Теперь там, возле стола-катафалка, горели свечи в двух высоких канделябрах, Томаш слышал молитвы, но она была одна в черной ночи.
Утром следующего дня (в наплывах воска на стеклянной розетке увязли крылья ночной бабочки; между веками бабки поблескивала белая полоска) он пошел к колеснику — ему было любопытно, как тот будет делать гроб. Во дворе перед мастерской стояли, опираясь друг о друга, деревянные колеса без ободов, высились груды досок Томаш знал этот верстак, шероховатый от насечек и царапин, с рукоятками тисков, которые свободно двигались в отверстиях, и запах стружек под ногами. Он мог долго неподвижно сидеть на колоде, завороженный движением рубанка. Так и теперь. «Сосна не годится, возьмем дуб», — говорил мастер (из-за своего носа и желваков Келпш был немного похож на бабушку Мисю). Жилы на его руках переплетались — горы и долины. Из проема рубанка выскальзывала полоска стружки, и эта власть над деревом радовала: если можно так выровнять доску, значит, наверное, можно выровнять и устроить всё, что есть на свете. Итак, рисунок дубовых слоев возле щек бабки Дильбиновой — это уже навсегда. Томаш снова жил сном о Магдалене. Могут ли черви проникнуть в гроб сквозь щели? Череп — белый, с глубокими впадинами вместо глаз, — а доски все еще будут крепкими. Кажется, бабка умерла по-настоящему. Она рассказывала ему об ужасных случаях летаргии, когда после закрытия гроба из него раздавался стук, а кое-кто слышал даже стук, доносящийся из могилы. Землю разгребали, крышку гроба поднимали и обнаруживали задохнувшихся людей, скорчившихся от усилий. Проснуться и понять — пусть даже на короткое мгновение, — что ты похоронен заживо, — вот чего она боялась и всегда повторяла, что лучше уж делать так, как велел кто-то из ее семьи: разбивать голову покойника молотком, чтобы убедиться — это не летаргия.
Крест тоже должен быть дубовым. Колесник вытащил из кармана толстый карандаш, послюнил и нарисовал на деревянном обрезке, как он будет выглядеть. Затем показал рисунок Томашу и спросил, как ему кажется. Томаш вновь оценил преимущества положения внука. Над перекладиной креста было что-то вроде крыши. «Зачем это?» — заинтересовался он. «Так надо. Просто две доски сколотить — некрасиво. Да и дождь будет вон туда стекать, не испортит».
Антонина считала, что душа человека еще долго блуждает вокруг покинутой оболочки. Блуждает и глядит на прежнюю себя, удивляясь, что раньше знала себя только связанной с телом. И с каждым часом лицо, которое было ее зеркалом, меняется, все более приближаясь видом к заплесневелым камням. Вечером Томаш заметил, что бабка выглядит иначе, чем с утра, и вдруг в панике отпрянул — она на него взглянула. Он подскочил к двери, уже готовясь кричать, что она просыпается от летаргического сна. Но нет, на самом деле она не шелохнулась — это веки приоткрылись чуть шире, и отблески свечей дрожали в черточке белка. Там, внутри, душа уже не жила. Если Антонина была права, значит, бабка бродила вокруг, прикасаясь к знакомым предметам и ожидая похоронного обряда, чтобы уйти без забот о своем имуществе.