Дождь потушил пожар в городе. Но еще долго в наполненном шумящими потоками ночном воздухе белесо дымились остывавшие развалины, будто призраки бродили в пустых, выгоревших коробках домов, и никли, и пропадали под холодным прямым водопадом.
Весь центр городка с его каменными домами, торговыми рядами, с фотоателье «Светотень» и почти вся западная окраина с маслозаводом были уничтожены: огонь доделал то, что не сделали авиабомбы. Меньше пострадал ближайший к реке деревянный район — 2-я Трудовая улица и соседние с ней. Случай пощадил Дом учителя и позднее, после бомбежки, во время боя, когда снаряды танковых пушек рвались рядом. Вылетали стекла из окон, и в комнатах хлопали с размаху двери, точно там шатались буйные гости. Но засыпанный листьями с оголившихся, как в бурю, деревьев сада старый дом устоял. К ночи там собралось довольно много народу.
В зальце, превращенном в перевязочный пункт, шла своя трудная работа. Сандружинница из ополченского батальона, девочка со светленькими, свалявшимися кудерьками, обматывала хозяйскими полотенцами — бинты она все уже израсходовала — голову бородатого солдата. Тот курил, длинно затягиваясь, и его большая, в ссадинах рука крупно вздрагивала, так что из толстой цигарки сыпалась на колени тлеющая махорка… Из окна, занавешенного одеялам, несло сырым холодом — половина стекол была выбита, — и подслеповато мигал огонь в нарядной лампе с розовым шелковым абажуром, которую над головой ополченца держала пани Ирена, сосредоточенная и строгая. В другом углу, под темно-зеленым кустом китайской розы, осыпанном красными цветами, устроилась на стульях семья погорельцев с соседней улицы: две женщины и старик — у них бомба сожгла дом. В комнате рядом, в библиотеке-читальне, женщина из Спасского задремала в кресле, не выпуская из рук своего спящего младенца. Дальше, в спальной комнате, еще двое бойцов покоились на койках в тихом, так похожем на смерть шоковом забытьи, что приходит, когда страдание становится слишком большим.
И еще разные люди: связные, командиры, шоферы, санитары, бойцы истребительного отряда — появлялись в доме, иззябшие, с залитыми дождем лицами, злые, спешащие, изнуренные, яростные, и, погревшись и докурив свои самокрутки до того, что они обжигали пальцы, опять исчезали в непроглядной темени, ровно шумевшей бесчисленными потоками.
А в белой комнатке Ольги Александровны, за ее рабочим столиком с фарфоровым чернильным прибором, все еще заседал под председательством Самосуда райком партии, точнее сказать, заседали только четыре человека из райкома, те, что нашли сегодня друг друга.
Первый секретарь и другие товарищи, собравшиеся утром в его кабинете в райкоме, погибли в бомбежку. Самосуд уже знал об этом… Вызванный еще накануне на сверхважное заседание к первому секретарю, сам он с опозданием, кружным путем, добрался из лагеря своего отряда до города — шоссе было перерезано немцами. И это опоздание спасло его… Оставив повозку с возницей в каком-то уцелевшем дворе, Сергей Алексеевич попытался пешком проникнуть в центр, на площадь, где находились все главные учреждения. Но там бушевал пожар. И, пробираясь среди обломков, в горячем, потемневшем, словно бы вечернем, воздухе, Сергей Алексеевич вынужден был каждый раз отступать. По обеим сторонам улицы в остовах зданий, в пустых проемах окон буйно плескалось пламя; рушились кровли, огненными роями носились искры… Глаза Самосуда слезились, в глотке царапало; горящая головешка пролетела низко через улицу, вся оперенная огнем, как жар-птица, и он едва успел отскочить. Он рискнул было подобраться к развалинам здания райкома сзади, с переулка, — возможно, в бомбоубежище, под горой обломков, кто-нибудь еще нуждался в помощи. Но и оттуда его прогнали эти золотистые протуберанцы, кипевшие в угарном дыму.
В какую-то минуту Сергею Алексеевичу подумалось, что только он один живой и мечется здесь на площади. Но вот недалеко, в сизой мгле, вырисовалась чья-то фигура: человек в очках, поблескивавших багровыми отсветами, медленно приблизился и прошел мимо, склонив слегка к плечу голову, — казалось, он глубоко задумался. Сергей Алексеевич окликнул его — это был знакомый молодой товарищ из райкома, инструктор. Обернувшись на полушаге, тот недоуменно вгляделся в Самосуда, покашлял и, должно быть не узнав его, повертел отрицательно головой.
— Нет, никак нельзя, — проговорил он сожалительным голосом, — Павел Васильевич занят. Простите, не могу, нельзя.
— Где он? — нетерпеливо спросил Самосуд (Павлом Васильевичем звали первого секретаря). — С ним благополучно? Где все?..
— Занят, очень занят, — повторил молодой человек, и его очки опять осветились багровым бликом. — Извиняется, просит подождать.
— Да о чем вы?.. — начал Самосуд и осекся.
Молодой человек кашлянул, повел плечом с видом:
«Что поделаешь?» — и пошел дальше, клоня в задумчивости голову.
Самосуд не сразу понял, что с этим человеком стряслось. А поняв, он, как от внезапной боли, застонал сквозь стиснутые зубы… Но тут окликнули его самого. Из угарного тумана, прикрывая платком лицо, вышел другой его знакомый — районный военный комиссар Аристархов, тоже, как видно, явившийся на заседание.
— Что же это? Евгений Борисович!.. — жестко выговорил Самосуд, точно районный военком был за все в ответе.
— Это называется превосходством в авиации, — глухо, из-под платка отозвался Аристархов. — Что, собственно, вас удивляет?
— То есть как что?.. — Самосуд был слишком подавлен, слишком несчастен, чтобы так вот, невозмутимо рассуждать.
— В современной войне тот, кто господствует в воздухе, господствует и на земле, — сказал Аристархов.
— Как это вы так?.. — Самосуд не окончил.
— Пойдемте отсюда… Здесь мы с вами ничем уже не поможем.
Но Сергей Алексеевич помедлил: невозможно было согласиться с этим «ничем не поможем».
Пожар под ветром набирал силу: пламя перекинулось на ближайшие улицы, где стояли все больше деревянные дома. И как будто самый ветер, налетавший порывами, принял это обличье пламени — таким оно было рваным, яростным. Смрадный зной обжигал лица, заставлял пятиться; грязновато-дымная туча застлала небо. И в дыму замелькали черные силуэты; погорельцы бежали через площадь, сгибаясь под какой-то своей ношей…
Еще один знакомый товарищ — городской судья, тоже член райкома, незаметно возник подле Самосуда. Смятая фетровая шляпа косо сидела на голове, лицо, руки, пальто были измазаны сажей.
— Разгребали завал, живым не нашли никого… — проговорил судья. — Тут недалеко — по Преображенской, дом семь. Мать и трое детей… — И он зашелся в рвущем бронхи кашле — наглотался дыма.
Давясь кашлем, он отрывисто, выбрасывая слово за словом, рассказал, что все, кто собрался утром в помещении райкома, погибли в начале бомбежки: фугаски разрушили здание, пробили перекрытия, разорвались в убежище… Сам он уцелел лишь потому, что за несколько минут до налета вышел на площадь — надумал заглянуть к себе в суд — и уже не вернулся в райком, укрылся в земляной щели.
— Такие дела, отцы! — проговорил он и опять закашлялся.
— Наш дом тоже… — подал голос Аристархов. — Я вроде преподобного Иова теперь: что на мне, то и осталось… Жалко библиотеки, хорошая была библиотека.
— Да… да, пошли… — Только теперь Сергей Алексеевич ответил военкому… Они и в самом деле были бессильны здесь, но надо было немедля что-то предпринимать, надо было действовать, действовать!.. А прежде всего сообща подумать. И Самосуд повел обоих райкомовцев — комиссара и судью — в Дом учителя.
Четвертый участник заседания, председатель райпрофсовета товарищ Солнышкин, присоединился к ним по дороге… Этот в расцвете сил тридцатилетний человек успел уже, как знали в городе, обзавестись большим семейством: четверо сыновей-погодков росло у него; был он всегда весел, жизнерадостен, и то, что происходило с ним сейчас, поразило Сергея Алексеевича. Солнышкин одиноко, на выходе с площади, стоял лицом к стене и странно подергивался, голова его тряслась. Когда к нему подошли и он обернулся, стало видно, что он рыдал: мокрое в потеках слез лицо его искривила гримаса.
— А-а… — хватая губами воздух, выговорил он. — Ни-и-чего… Теперь все… прошло… А вы… то-тоже на заседание… Я немного опоздал… Живу далеко.
Он глотал невылившиеся слезы, гримасничал и отворачивался.
— Все мои еще в городе… Пневмония у младшего… в тяжелой форме, — вздрагивающим голосом ответил он на вопрос Самосуда о семье. — И везти нельзя, и оставить нельзя… Так и сидит жена на узлах… ждет, когда спадет у Вовки температура.
Чтобы убедить товарищей, что он, Солнышкин, в полном порядке, он даже попытался улыбнуться: вот, мол, какой казус получился, — как бы хотел добавить: неприятно, конечно, но не столь уж важно по нынешнему времени.
— Сама не спит все ночи — мать, вы же понимаете, — выдавил из себя Солнышкин с этой своей улыбкой на кривящихся губах.
…Заседание, последнее, по всей вероятности, перед уходом в подполье, затянулось — да и не могло быть иначе. Четверо его участников, членов вновь образованного на нем подпольного райкома, не знали точно, где и когда они смогут опять собраться, а дел, нуждавшихся в общей договоренности, было не перечесть.
— Маловато нас здесь, коммунистов, — так начал Самосуд, когда они остались одни и в коридоре затихли шаги Ольги Александровны, приведшей их сюда. — Но сколько бы нас ни было… сколько бы ни было…
Что-то помешало ему продолжать, и он мысленно прикрикнул на себя: «Возьми себя в руки, ты же большевик, черт тебя подери!»
— Мы — коммунисты, и на нас ответственность… За все, что мы видели сегодня, тоже мы отвечаем… Кто же еще?! — проговорил он. — Но об этом потом, потом… когда сломаем хребет зверю… когда… — Сергей Алексеевич встал со стула, кровь хлынула ему в лицо, гладкий череп порозовел. — А пока надо уходить в подполье… Всем! Надо работать!
Он опять сел и сложил на столе руки, кисть на кисть.
— Что же это такое — подполье, нелегальное положение? На своей советской земле, в родных местах — и нелегальное… — он странно, недобро усмехнулся. — Я кое-что помню еще о времени, когда мы конспирировались, а жандармы охотились за нами. Но вот наш судья, товарищ Виноградов, — человек молодой… Или вы, товарищ Солнышкин… Да… семья Павла Васильевича эвакуировалась, не знаете? — перебил он себя.
Судья утвердительно кивнул.
— Уехали, — ответил он, — вместе со всеми. А к Хорошевой Клавдии Савельевне (это была жена, а ныне уже вдова второго секретаря) я зайду, обязательно!.. Она в городе.
Самосуд словно бы вдруг задумался… Он многие годы работал с этими, погибшими сегодня людьми, и они вставали в его памяти — тогда он замолкал.
— Так вот, — заговорил он вновь с усилием, хмуро, — товарищи Солнышкин и Виноградов, я подозреваю, что обоим вам не совсем ясно, чего потребует от вас нелегальное положение… Возможно, и под чужим именем, и по чужому паспорту, и в разрыве со своими близкими…
Самосуд взглянул на Солнышкина; тот ссутулился, прикрыв рукой свои вспухшие глаза.
— Это, дорогие товарищи, нелегко… Это, во-первых, самодисциплина, постоянная собранность, во-вторых, внимание к мелочам. И великое терпение… — Сергею Алексеевичу удалось наконец переступить через некое внутреннее препятствие, и его потрескивающий голос звучал теперь по-учительски ровно, как на уроке. — Может найтись предатель, провокатор, который выдаст вас врагу, такое случалось еще во времена Понтия Пилата. И тогда… тогда, товарищ Солнышкин, только одно сознание, что вы умираете за правое дело, может помочь вам. Но бывает, что и этого сознания недостаточно…
— Почему вы обращаетесь ко мне? — быстро, нервно спросил Солнышкин. — Я не понимаю… Я, кажется, не давал повода думать, что я… ну, словом, что я трушу.
Сергей Алексеевич сделал вид, что не обратил внимания на его протест.
— Хорошо ли каждый из вас знает самого себя?.. — спросил он. — Быть коммунистом в стране, в которой победили коммунисты, это не самое трудное. Потруднее остаться коммунистом там, где по одному лишь подозрению в принадлежности к партии коммунистов человека обрекают на пытки и смерть. Имейте в виду, может статься и так, что никто: ни ваши родные, ни жена, ни дети — никогда и не узнает о вашем подвиге. Одна лишь ваша совесть будет вашим утешением… или вашим прокурором, если проявите малодушие.
Сергею Алексеевичу было жалко Солнышкина — они довольно часто встречались в райкоме, и ему сделался симпатичен этот в недавнем прошлом рабочий парень в потертом костюме — большая семья и не такой уж большой достаток, — неглупый, начитанный, толково выступавший в местной газете. И эта непрошеная жалость так и проявлялась у Самосуда — в сухости тона, в жесткости формулировок, она была слишком несвоевременной. Если б Солнышкин честно признался, что он боится той безымянной, безжалостной борьбы, о которой шла речь, если б он взмолился: увольте! — Сергей Алексеевич почувствовал бы облегчение: пусть бы уходил к своим детишкам. Да и для дела это, наверно, было бы полезнее.
А сам Солнышкин перестал уже слушать Самосуда, мысленно он обратился сейчас к своему прощанию с семьей, с женой и сыновьями, которых покинул в бомбоубежище, на их улице. Там, в подвале, под зданием городской аптеки, был полный мрак, пахнувший йодоформом, люди передвигались ощупью, натыкались друг на друга. И он не видел лица жены, когда сказал ей, что, возможно, не вернется домой ни сегодня, ни в ближайшие дни, что, может быть, они расстаются надолго. Но на его губах осталась намять об ее поцелуе — расслабленном, прерывистом, похожем на детский. И на своем лице он все еще чувствовал влажный жар, опахнувший его, когда он прикоснулся щекой к шелковисто-гладкой щеке младшего сына…
«Потеет, а температура не падает», — с грустью подумал он сейчас.
— Словом, товарищи, еще не поздно… — сухо проговорил Самосуд. — Тот, кто не уверен в себе, может еще уйти, мы не станем его удерживать и даже не осудим… Не каждый способен выдержать то, что его ожидает в случае провала.
— Да уж, если начнут эсэсовцы иголки под ногти вгонять… — сказал судья, и в его тоне была необъяснимая усмешка.
— Что? — спросил Солнышкин, оторвавшись от своего воспоминания, и обвел всех взглядом.
— Тот, кто не уверен в себе, может еще уйти, — повторил Самосуд, глядя на него. — И это надо сделать немедленно.
— Но… А-а, я все понимаю, это снова ко мне… Но я…
Солнышкин, сидевший несколько в стороне, на диванчике Ольги Александровны, выпрямился, и старые пружины зазвякали от его движения, точно пожаловались вместо него.
— Я, конечно, только человек! — выкрикнул он. — И я… я просто, как человек, заплакал. Но это не может меня дискредитировать как коммуниста. И умереть, если… я во всяком случае смогу. Ведь за детей, за всех детей, за их будущее… Простите… — Солнышкину показалось, что он выразился чересчур выспренно. — К тому же я у вас человек сравнительно новый, меня на селе мало кто знает… Поэтому я, может быть, больше, чем кто другой… Да, лучше, чем кто из местных, подхожу для подпольной работы на селе… — неожиданно закончил он, как оборвал.
— Ну что же… — сказал, подумав, Самосуд. — В известной мере вы правы.
И дальше разговор пошел уже о вещах практических: надо было создавать новый райком и распределить обязанности, наметить хотя бы ближайшие задачи, в частности — боевые задачи партизанского полка имени Красной гвардии, как назван был теперь же полк, сформированный Самосудом, обсудить формы помощи Красной Армии, подумать о связи с обкомом партии, с военным командованием и решить много других вопросов. Самосуд раскрыл синюю сафьяновую папочку Ольги Александровны, взял несколько листков почтовой бумаги и повернулся к Солнышкину.
— Прошу вас набросать текст листовки к трудящимся нашего района, — строго сказал он. — Чем писать у вас есть?
И он протянул Солнышкину хрустальный с золотом стаканчик хозяйки, в котором она держала карандаши. Сергей Алексеевич был опытным педагогом и знал, что хорошим средством для укрепления духа является дело, занятость, ощущение своей полезности.
…Когда вблизи на большаке разгорелся бой и старый дом зашатался, как при землетрясении, а из окон посыпались стекла вместе с сухой замазкой, Самосуд вывел всех в сад. Женщин он проводил к погребу с земляной кровлей, устроенному для хранения яблок; мужчины залегли под деревьями — отсюда было не так далеко и до леса. У Самосуда и у судьи имелись наганы, у военкома — кольт, и они переложили их в наружные карманы. Осенка и Федерико пошли в разведку, на улицу, а Солнышкин пристроился у какого-то чурбачка и писал.
— Друг наш… бесценный наш друг, — сказала Ольга Александровна Самосуду, она словно бы рассеянно огляделась, — вы, я вижу, собираетесь нас защищать. Я вспомнила «Илиаду», осаду Трои — этот вечный бой за родной очаг… Ради бога, поберегите себя!
На свежем, ветреном воздухе ее белое лицо приняло голубоватый оттенок; шла она тяжело, зарываясь носками туфель в опавшую листву, но выглядела спокойной, отрешенной от происходившего.
Лена вела под руку Марию Александровну, та улыбалась своими бескровными губами, бодрилась, но при каждом близком разрыве вся сжималась и качала головой, словно с осуждением.
Время от времени Лена показывалась из погреба, выносила мужчинам яблоки и принималась разговаривать высоким, возбужденным голосом. Снизу ее просительно звала Ольга Александровна, и Самосуд, сердясь, вновь отправлял ее в погреб, к теткам и к Насте.
Некоторое успокоение наступило лишь поздно вечером — немцы были отогнаны, и все вернулись в дом; заседание в белой комнатке Ольги Александровны возобновилось при свечах, а в зальце оборудовали перевязочный пункт.
Солнышкин подал Самосуду написанную листовку и, пока Самосуд читал ее вслух, напряженно ловил каждое слово. Сергей Алексеевич иногда запинался, не сразу разбирая его почерк, и тогда на лице Солнышкина выступало мученическое выражение.
— «Товарищи, дорогие соотечественники, не падайте духом! — начиналась листовка. — Пусть никто не сомневается в том, что ненавистный враг будет разбит, что мы одержим победу и прогоним его с нашей земли! Мы здесь, мы с вами, товарищи! Мы не ушли и не сложили оружие. Мы боремся и мы будем мстить фашистам за все мучения, за наши разрушенные города, за сожженные села, за пролитую невинную кровь, за отнятую у нас мирную жизнь».
Самосуд прервал чтение, взглянул на Солнышкина и кивнул.
— «Мы призываем вас, наши родные и близкие, наши отцы, матери, братья и сестры, к выдержке, стойкости и отваге, — прочел он. — Помогайте Красной Армии, помогайте партизанам, чем только можете! Выслеживайте фашистских убийц, собирайте сведения о движении вражеских войск, об их складах. Передавайте эти сведения партизанам. Поддерживайте красных партизан продуктами и теплой одеждой, укрывайте их! Будем бороться вместе!
Товарищи трудящиеся нашего района, позор и неволя страшнее смерти! Пусть узнает враг, что в нашем районе, как и везде в нашей Великой стране, он встретит только лютую ненависть к себе и презрение. Он покушается на нашу свободу, на нашу Советскую власть, он задумал превратить всех нас в безгласных рабов. Ответим же ему пулями! Никакой пощады фашистским захватчикам и насильникам!
Верьте, товарищи земляки, Красная Армия вернется, и над нами снова засияет ленинский свет Свободы.
А мы и сегодня с вами, мы совсем близко от вас!
Районный комитет
Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)».
— Хорошо, — сказал Самосуд. — Принимаем, товарищи?..
— Райкома нет — райком есть, — торжественно сказал судья.
Солнышкин благодарно посмотрел на судью и улыбнулся, он не был утешен, но у него появилось такое чувство, что он сейчас уже вступил в борьбу и за своих четырех мальчиков.
Листовку одобрили, и Самосуд в свою очередь довел до сведения членов нового райкома, что в его отряде имеется ротатор и какое-то количество бумаги, заблаговременно припасенной.
Было около десяти часов, когда Самосуд, принявший на себя обязанность секретаря подпольного райкома, закрыл заседание.
Солнышкин и Виноградов тотчас поднялись — завтра на рассвете они должны были отправиться в район, по селам, чтобы установить связь с верными людьми. Но затем наступила пауза, все медлили расходиться, словно какое-то еще дело осталось нерешенным и какие-то слова не сказанными…
Вдруг все одновременно подались друг к другу и стали обниматься, молча и неловко. А те слова, что были в мыслях у каждого, — слова о родственной и, может быть, большей, чем родственной, близости, которую испытывали сейчас друг к другу эти люди, так и остались несказанными.
Сергей Алексеевич проводил уходивших на крыльцо и постоял там, вглядываясь в шумящую доящем темноту, в которой, едва сойдя с крыльца, пропали Солнышкин и Виноградов. Сам Самосуд хотел еще повидаться с командиром части, оборонявшейся на окраине города, и поговорить о возможности совместных действий. Аристархов, военком, остался с Самосудом — только что на заседании он стал начальником штаба партизанского имени Красной гвардии полка.