Вся квартира пропахла жарившимся бифштексом, и я услышал, как на кухне разговаривают. У нас сидел дядя Фрэнк. Я заглянул, поздоровался, и он ответил мне тем же. Они с моей сестрой сидели в обеденном уголке. Мать хлопотала у плиты. Дядя Фрэнк приходился ей родным братом – мужик лет сорока пяти, седые виски, большие глаза, волоски торчат из ноздрей. Хорошие зубы. Он вообще был нежным. Жил один в коттедже на другом конце города. Мону очень любил и постоянно хотел сделать ей что-нибудь приятное, только она редко соглашалась. Он вечно помогал нам деньгами, а после смерти отца несколько месяцев нас практически содержал. Ему хотелось, чтобы мы переселились к нему, но я был против – тогда он смог бы нами помыкать. Когда умер отец, дядя Фрэнк оплатил все счета за похороны и даже купил надгробье, что странно, поскольку всерьез он отца своим шурином никогда не считал.
Всю кухню просто завалило едой. На полу стояла огромная корзина с покупками, а на доске возле раковины кучей громоздились овощи. Роскошный ужин у нас будет. Разговаривали за столом только они. Я до сих пор чувствовал на себе крабов, даже еда ими отдавала. Перед глазами стояли эти живые твари под мостом – ползают во тьме, покойников собирают. И этот, здоровый, Голиаф. Великий боец. Я вспомнил эту чудесную личность; вне всякого сомнения, он был вождем своего народа. А теперь умер. Интересно, отец и мать ищут в потемках его тело? Я подумал о скорби его возлюбленной – или она тоже мертва? Голиаф сражался, щурясь от ненависти. Много патронов пришлось истратить, чтобы его убить. Великий был краб – величайший из всех современных крабов, включая Принцессу. Крабий Народ должен воздвигнуть ему памятник. Но более ли великий он, чем я? Нет, сэр. Я – его покоритель. Подумать только! Этот могучий краб, герой своего народа – и я его победил! И Принцессу тоже – самую потрясающую крабиху в истории, ее я тоже убил. Крабам этим меня еще долго не забыть. Если бы они писали историю, мне бы досталось в их хрониках много места. Они меня даже могли бы назвать Черным Убийцей Тихоокеанского Побережья. Маленькие крабики услышат обо мне от своих предков, и я буду наводить ужас на их воспоминания. Страхом буду править я, даже отсутствуя, буду менять весь ход их бытия. Настанет день, и я стану легендой в их мире. Может быть, найдутся даже романтически настроенные особы, которых очарует жестокая казнь Принцессы. Они сделают меня своим божеством, и некоторые станут тайно мне поклоняться и страстно меня любить.
Дядя Фрэнк, мать и Мона продолжали болтать. Походило на заговор. Один раз Мона посмотрела на меня, и во взгляде ее читалось: мы намеренно тебя игнорируем, ибо хотим, чтобы тебе стало неловко; более того, после еды тобой займется дядя Фрэнк. Потом сам дядя Фрэнк одарил меня отсутствующей улыбкой. Запахло жареным.
После десерта женщины поднялись и вышли. Мать закрыла дверь. Будто все заранее отрепетировали. Дядя Фрэнк приступил к делу – раскурил трубку, отодвинул в сторону тарелки и склонился ко мне. Затем вынул трубку изо рта и потряс мундштуком у меня перед носом.
– Слушай сюда, маленький сукин сын, – произнес он. – Я не знал, что ты еще и вор к тому же. Я знал, что ты лентяй, но, ей-богу, и подумать не мог, что ты маленький вороватый воришка.
Я ответил:
– Я к тому же еще и не сукин сын.
– Я поговорил с Ромеро, – сказал он. – Я знаю, что ты натворил.
– Предупреждаю вас, – сказал я. – В недвусмысленных терминах предупреждаю: впредь воздержитесь называть меня сукиным сыном.
– Ты спер у Ромеро десять долларов.
– Ваша презумпция колоссальна, непревзойденна. Мне не удается увидеть, почему вы позволяете себе вольность оскорблять меня, называя сукиным сыном.
Он ответил:
– Красть у своего нанимателя! Хорошенькое дело.
– Повторяю вам еще раз, и притом – с крайней прямотой, что, невзирая на ваше старшинство и наши кровные узы, я положительно запрещаю вам использовать такие уничижительные имена, как сукин сын, относительно меня.
– Не племянник, а лоботряс и вор! Мерзко!
– Прошу принять к сведению, дорогой дядюшка, что, раз вы предпочли поносить меня сукиным сыном, у меня нет другой альтернативы, кроме как указать на кровный факт вашей собственной непристойности. Короче говоря, если я сукин сын, то так случилось, что вы – сукин брат. Посмотрим, как вы теперь посмеетесь.
– Ромеро мог бы тебя арестовать. Жалко, что он этого не сделал.
– Ромеро – монстр, гигантская фальшивка, угрожающий всему свету олух. Его обвинения в пиратстве развлекают меня. Я не могу быть тронутым его стерильными нападками. Но должен напомнить вам еще раз: отставьте в сторону бойкость своих непристойностей. Я не обладаю привычкой сносить оскорбления – даже от своих родственников.
Он ответил:
– Да закрой ты свой рот, маленький придурок! Я про другое. Что ты теперь будешь делать?
– Есть мириады возможностей.
Он фыркнул:
– Мириады возможностей! Эк сказанул! Что ты, к чертовой матери, мелешь? Мириады возможностей!
Я несколько раз затянулся сигаретой и ответил:
– Предполагаю сейчас пуститься в свою литературную карьеру, ибо я уже покончил с ромеровской породой пролетариата.
– Что ты собираешься сделать?
– Мои литературные планы. Моя проза. Буду продолжать свои литературные попытки. Я ведь писатель, знаете ли.
– Писатель! Это с каких же пор ты стал писателем? Что-то новенькое. Ну-ка давай, я такого раньше от тебя не слышал.
Я сказал ему:
– Писательский инстинкт всегда дремал во мне. Теперь же он вступил в процесс метаморфоз. Эра преобразования прошла. Я стою на пороге выражения.
Он ответил:
– Чушь.
Из кармана я вытащил свою новую записную книжку и большим пальцем пробежался по страницам. Так быстро, чтобы он не успел ничего прочесть, но видел: там что-то написано.
– Это рабочие заметки, – сказал я. – Атмосферные зарисовки. Я пишу сократический симпозиум касательно до Порта Лос-Анджелеса со дней Испанской Конкисты.
– Ну-ка давай поглядим, – сказал дядя.
– Не выйдет. Только после публикации.
– После публикации! Какие планы!
Я снова спрятал записную книжку в карман. Она воняла крабами.
– Ну почему ты не можешь подтянуться и стать настоящим мужчиной? – сказал он. – Отец твой был бы там счастлив.
– Где – там? – осведомился я.
– Там, наверху, после смерти. Этого я ждал.
– Нет никакой жизни после смерти, – сказал я. – Небесная гипотеза – чистой воды пропаганда, формулируемая имущими для того, чтобы вводить в заблуждение неимущих. Я оспариваю бессмертие души. Это настойчивое заблуждение человечества, которому втирали очки. Я отрицаю в недвусмысленных терминах гипотезу Бога. Религия – опиум для народа. Церкви должны быть преобразованы в больницы и общественные заведения. Всем, что мы есть и чем только надеемся быть, мы обязаны дьяволу и его краденым яблокам. В Библии – 78 000 противоречий. И это – слово Бога? Нет! Я отрицаю Бога! Я развенчиваю его дикими и неумолимыми проклятьями! Я принимаю вселенную без Бога. Я – монист!
– Ты с ума сошел, – сказал он. – Ты маньяк.
– Вы меня не понимаете, – улыбнулся я. – Но это ничего. Я предвижу непониманье; нет, я взыскую жесточайших преследований на своем пути. Так что все в порядке.
Дядя выбил трубку и потряс пальцем у меня перед носом.
– Тебе вот что надо: хватит читать свои проклятые книжки, хватит воровать, становись мужчиной и найди себе работу.
Я резко растер сигарету в пепельнице.
– Книжки! – сказал я. – А что вы знаете о книгax? Вы! Игнорамус, Бубус Американус, осел, трусливая деревенщина, у которого смысла не больше, чем у хорька.
Он промолчал и снова набил трубку. Я не говорил ничего, поскольку наступила его очередь. Некоторое время он внимательно меня рассматривал, думая о чем-то своем.
– У меня есть для тебя работа, – наконец вымолвил он.
– Что делать?
– Пока не знаю. Посмотрю.
– Она должна соответствовать моим талантам. Не забывайте, я писатель. Я перенес метаморфозу.
– Мне наплевать, что с тобой случилось. Ты будешь работать. Может быть, на консервной фабрике.
– Я ничего не знаю о консервных фабриках.
– Это хорошо, – ответил он. – Чем меньше будешь знать, тем лучше. Там нужны только сильная спина и слабый ум. У тебя есть и то и другое.
– Работа меня не интересует, – сообщил я ему. – Лучше я буду писать прозу.
– Прозу – что такое проза?
– Вы – буржуазный Бэббитт [3]. Сколько живете – никогда не сможете отличить хорошую прозу.
– Следовало бы тебя отлупить.
– Попробуйте.
– Маленький паскудник.
– Американское хамло.
Он вскочил из-за стола, сверкая глазами. Вышел в соседнюю комнату и сказал матери и Моне, что мы с ним друг друга поняли и что отныне я переворачиваю новую страницу. Дал им немного денег и велел матери ни о чем не беспокоиться. Я подошел к дверям и кивнул на прощанье, когда он уходил. Мать с Моной заглянули мне в глаза. Они ждали, что я выйду из кухни с лицом, омытым слезами. Мать положила руки мне на плечи. Мило меня успокаивает, думает, что дядя Фрэнк довел меня до слез.
– Он тебя обидел, – сказала она. – Правда, бедный мой мальчик?
Я отцепил от себя ее руку.
– Кто? – переспросил я. – Этот кретин? Черт возьми, нет!
– Не надо больше плакать.
Я зашел в спальню и посмотрел на свои глаза в зеркале. Сухие. Как обычно. Мать вошла следом и стала промокать их носовым платочком. Какого дьявола, подумал я.
– Могу я осведомиться, что ты делаешь?
– Бедный мальчик! Все хорошо. Тебе стыдно. Я понимаю. Мама все понимает.
– Но я не плачу\
Это ее разочаровало, и она отвернулась.