ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

СЕМЬЯ ЩУКИНЫХ

Борис был моложе Шурочки всего на один год, а в семнадцать-восемнадцать лет эта разница почти ничего не значит. О каком-то влиянии старшего на младшего тут и говорить не приходится, тем более, если младший — брат, и в свои неполные семнадцать лет — человек серьезный и уже воображающий себя вполне самостоятельным. Сестре, может быть, и хотелось заставить его подчиниться, но это было не в ее воле. Брат уже перестал быть мальчиком, ростом он на целую голову выше ее, — статный, широкоплечий. Уже заглядывает в зеркало, старательно утюжит ладонями и без того острые складки брюк. Ого! Шурочка понимает: если брат закручивает свои непослушные вихры в замысловатые крендели, значит неспроста… Попробуй-ка упрекни, пристыди или урезонь такого, если у самой в глазах так и скачет озорной огонек детства.

Однако, входя в роль старшей сестры, Шурочка время от времени пыталась давать Борису кое-какие советы. Строптивый брат кривил губы, насмешливо смотрел на сестру, и разговор кончался обыкновенной ссорой.

— У-у, ежик! — со слезами обиды возмущалась сестра. — Был бы ты года на три моложе меня!

— Я бы умер с горя, если бы стал моложе, — не сдавался брат. — Ты бы из меня веревочки вила.

— Ты не любишь, даже не уважаешь меня! — продолжала Шурочка.

— За что же уважать тебя, злючку такую? — оправдывался Борис.

Ни отец, ни мать не вмешивались в их «распри».

Отец, Сергей Васильевич, большой и сутулый, моложавый на вид, с нетерпеливыми движениями, даже считал, что в молодости крупно поспорить — полезно: принципиальность развивается.

— Не мешай ты им, мать, дай всласть высказаться, — просил он жену, энергичную и крутую, когда она пыталась мимоходом усмирить «молодых петушков». — Брат с сестрой ссорятся, только тешатся, — внушительно заключал он, переиначивая старую пословицу.

В доме Сергей Васильевич пользовался незыблемым авторитетом, и каждое его слово считалось непререкаемым. Он говорил неторопливо, словно боясь обронить лишнее, ненужное слово. Скажет фразу — подождет, убеждаясь, должно быть, услышали его дети или нет, а потом, если обстоятельства не требуют длительной беседы, добавит еще пару слов. Эти заключительные слова часто имели свойство поднимать в груди Бориса и Шурочки бурю покаянных чувств.

Если же отец считал, что несколько слов не помогут излечить замеченную дурную наклонность сына или дочери, — любая домашняя работа откладывалась в сторону. Минут пять он задумчиво крутил усы и лишь после этого спокойно говорил:

— А ну-ка, Борис (или Шурочка), давай потолкуем.

Действовал он не в упор, не с плеча, как Марфа Филатовна, а по-своему, не подавляя детей своим авторитетом, а убеждая их. Иной раз, когда Борис или Шурочка забывали в мирной беседе о своей провинности, Сергей Васильевич, словно невзначай, бросал слово, которое метко определяло сущность неправильного поступка.

Оно, это неожиданное слово, в устах отца приобретало особый смысл и запоминалось надолго.

Как многие люди, имеющие большой жизненный опыт, отец не пытался мелочно опекать детей и жене советовал меньше вторгаться в их жизнь. Но внешне равнодушный к повседневным заботам Шурочки и Бориса, он на самом деле каждую минуту внимательно приглядывался к ним и, когда требовалось, мог взглядом или даже покашливанием предупредить ребячью глупость.

Больше всего на свете Сергей Васильевич не любил в людях лжи, зазнайства, слабохарактерности. Воспитывая детей, он хотел не только видеть их людьми самостоятельными, но, самое главное, честными и принципиальными, волевыми людьми. Он хорошо понимал их и знал, что несмотря на серьезные различия в характерах (Шурочка была девушка бойкого, веселого, общительного нрава, Борис, наоборот, как мы уже знаем, был тихий, застенчивый, даже робкий мальчик), их связывает общность стремлений, любовь к природе: сестра и брат мечтали о покорении стихий.

Шурочка с детства возилась с минералами. Она любила разноцветные камни, синие, словно эмалированные ракушки, бредила золотыми жилами, тайгой, хранящей под корнями гордых лиственниц пласты каменного угля. Родители имели намерение учить Шурочку в техникуме, но девушка настояла на своем: обуреваемая жаждой странствований, она еще в шестом классе школы, после экскурсии, совершенной школьным кружком юных натуралистов на Урал, мечтала стать геологом-разведчиком. На семейном совете вокруг самовара она обещала закончить десятилетку только на «отлично» и сдержала слово. Отец гордо подкрутил усы, взглянув на ее похвальную грамоту. В этом году она так же успешно заканчивала первый курс горного института.

Борису нравились цветы, мохнатые колосья ячменя, бордовая свекла с ботвой сочной и яркой… Он хотел стать агрономом. Каждую весну он настойчиво спорил с матерью из-за каждого квадратного метра огорода: выращивал рябые арбузы величиной с хороший чугун, на плетях тыкв прививал ростки дынь и огурцов.

Первым судьей и ценителем невиданных гибридов Бориса была Шурочка. Принимая из рук брата какой-нибудь удивительный плод удачного скрещивания, например, самую обычную на вид тыкву, обладающую вкусом дыни, она глядела на брата с благоговением.

— Что за чудо! — восклицала она.

— Разве это чудо? — вздыхал Борис. — Это всякий умеет. Вот у Мичурина, я читал, каждое дерево было чудом. А у меня… Какое же это чудо! Вот закончу десятилетку, сельскохозяйственную академию и начну работать по-настоящему. Приезжай тогда ко мне — увидишь настоящее чудо!

И Шурочка верила младшему брату. Она знала: будет и чудо, и многое другое, прекрасное, необыкновенное.

Чудесное время переживала простая рабочая семья Щукиных. Время семейного счастья, когда всего в меру — и радостей, и забот. Время устойчивого достатка, когда всегда о чем-нибудь можно мечтать. Да, чудесное время, когда человек знает, что его ждут неограниченные возможности в будущем, и чувствует себя по-настоящему свободным.

ВОЛЕЮ ГЛАВЫ СЕМЬИ

Борис сооружал у себя во дворе, под старой яблоней, турник.

В день спартакиады он мысленно дал себе клятву, что будет заниматься спортом. На свои скромные сбережения он купил гантели. Каждое утро тридцать минут проделывал гимнастические упражнения, бегал, пытался ходить на руках, — на пятый день он уже мог, неуклюже поддерживая равновесие, преодолеть метров десять. И вот теперь, раздобыв на складе металлолома толстый, не очень ржавый металлический штырь, могущий служить перекладиной, Борис приступил к сооружению турника. Он поставил перед собой цель: к осени делать подъем разгибом, а зимой научиться, в школьном физзале, крутить «солнце».

Разметив расстояние между столбами, Борис лопатой снял крепко прошитый корнями трав дерн и, деловито поплевывая на руки, принялся копать ямы под столбы. Он работал без рубашки, и спина его скоро покрылась прозрачными капельками пота.

На террасу вышел Сергей Васильевич, голый по пояс, с полотенцем на плече.

— Начал? — спросил он.

— Да. Шкурки[25] принес, папа?

— Есть шкурка, есть.

К затее Бориса отец отнесся очень одобрительно. «Давай, давай, сынок, — сказал он. — Я и сам подтягиваться буду, а то брюхо начинает расти, тяжелею».

Сергей Васильевич спустился с веранды, налил из водопроводного крана ведро воды и позвал Бориса:

— Ну-ка, сынок, полей мне на спину.

— Поспал бы еще, папа, — посоветовал ему Борис, доставая из сарая ковшик. — Ты же вернулся в первом часу…

— Да, после смены у нас совещание рационализаторов было: докладывал о своем приспособлении.

Борис с любовью взглянул на загорелые, широкие плечи отца и его мускулистую грудь.

— Ну и как? Одобрили твое предложение?

Сергей Васильевич нагнулся.

— Приняли. Лей…

Борис сунул ковш в ведро и с размаху вылил воду на крепкую спину отца.

— Осторожнее! — вздрагивая, вскрикнул Сергей Васильевич. — Ишь, обрадовался… Ты медленней, с чувством лей, чтобы холод понемногу тело пронимал. А то — сразу! Ну, лей.

— Э-э, слаб ты, папа!

— Ладно, ладно, слаб, ты проживи с мое.

Сергей Васильевич закряхтел от удовольствия и, отфыркиваясь, протянул:

— Ле-е-ей! Ле-ей помаленьку-у-у!

— Так, так его, Борис! — весело крикнула с веранды Марфа Филатовна.

Она вышла из комнаты с медным тазом в руках и, присев на нижнюю ступеньку крылечка, принялась чистить таз толченым кирпичом.

— Лей, чтобы вышибло из него изобретательский угар, а то всю ночь заснуть не давал: рационализация да рационализация, — продолжала она. — Я спать до смерти хочу, а он все рассказывает, какую выгоду принесет его приспособление.

Сергей Васильевич на миг разогнулся, повел плечами.

— А как же! — с гордостью сказал он. — Пойми, это же не просто какая-нибудь пустяковина! От этого несчастного, как ты говоришь, крючка государству в год триста пятьдесят тысяч чистого доходу. Триста пятьдесят тысяч — а ну-ка!

— Да уж слыхала, говорят на заводе! — Марфа Филатовна весело вздохнула. — Погляжу я на вас и диву даюсь: в кого вы все пошли, изобретатели да рационализаторы! Один всю квартиру железом завалил, спать не дает, другой природу рационализирует, пол-огорода у матери отхватил, для картошки места всего с пятачок осталось. Третья — разные каменья да раковины под кровать таскает. Право слово, не пойму, в кого удались. Беда мне с вами!

Глаза Марфы Филатовны, синие, еще почти не вылинявшие, — такие же глаза по наследству достались и Шурочке, — молодо лучились.

— В Советскую власть удались! — посмеивался Сергей Васильевич, растирая грудь мохнатым полотенцем. — Семья у нас рабочая, мастеровая.

— Я, мама, пожалуй, сегодня еще клочок грядки у вас отхвачу, — вмешался в разговор Борис. — Сейчас мне Олег черенок редкого сорта яблони принесет: на яблоньке-дичке его привью. А потом пересадить яблоньку нужно будет…

— И не думай! — решительно заявила Марфа Филатовна. — Не дам тебе больше земли! Черенки прививаешь, а яблок все нет…

— Будут, мама! — твердо сказал Борис. — Вот приеду к вам из академии, а у вас уже целый сад!

— Правильно, Борис! — поддержал сына Сергей Васильевич. — Картошка, она и есть картошка, съешь ее и никакого следа, а сад землю украшает. Человеку положено украшать землю, сады растить. Для этого создан человек!

Он похлопал себя по груди ладонями и удовлетворенно вздохнул:

— Хорошо освежился! Десять лет с плеч как рукой сняло. Теперь мне всего тридцать один!

И обращаясь к сыну, добавил:

— Ну, иду одеваться, а потом к тебе на помощь. Мать заставит, я знаю, огород поливать, я отобьюсь: польем вечером. Задача номер один у нас такая: поставить турник. Только условие, на первых порах подсаживать на этот турник меня будешь.

Направляясь к веранде, он мимоходом заметил:

— Носовой платок я твой поднял. Он, конечно, грязный и временно не нужен, но под диваном ему не место все-таки.

Борис покраснел. Ох, зоркие глаза у отца! Все замечают.

«Надо будет костюм почистить, — подумал он, — а то и за него нагоняй будет!»

Сигнальный выкрик Олега Подгайного прервал его размышления. Ярый противник дверей и калиток, Олег лез через забор.

Борис обернулся к нему и нетерпеливо спросил:

— Добыл?

— А как же! Мое слово твердое!

— Ну, давай, давай сюда!

— Вот он! Золотой ренет, мичуринский сорт, — протягивая приятелю черенок яблони, горделиво сообщил Олег.

Борис осторожно принял из рук мальчишки подарок.

— Не украл? — придирчиво спросил он.

Олег обиженно надул губы.

— Ты мне не доверяешь, Борис? Что я, шарлатан какой? Жулик? Будь спокоен, я сначала рассудил сам с собой и пришел к выводу: не может быть, чтобы хозяин сада не подарил мне один маленький сучок. Так что мой план с самого начала на честной основе был задуман…

— Это сначала, а потом добыл как?

— Сначала я хотел с налету сучок добыть: встретил этого папашу около базара, кошелку ему донес — все чин чином. Но не тут-то было! Как только старик понял, что мне черенок нужен, — наотрез отказался дать и даже кошелку отобрал: «Я, говорит, думал ты из вежливости к старому человеку, а ты за мзду!» Но я ведь тоже в дипломатии понимаю. Натаскал ему в бочку пятьдесят ведер воды, — видишь, штаны мокрые? — беседу завязал о садоводстве… Ну и старичок не выдержал — по моему выбору сучок срезал. Подходящий сучок, правда?

— Черенок хороший. Спасибо, Олег!

— За что же спасибо? — небрежно отмахнулся Подгайный. — Я люблю интересные поручения. Смекалка развивается. Только интересно мне, неужели из этого махонького сучка яблоню вырастишь?

— Он мне для опытов нужен.

— А-а, для опытов! Это другое дело. А ты знаешь, меня в штат взяли! Завтра выезжаем в Белые Горки.

— Завидую я тебе, Олег! — вздохнул Борис. — В Белых Горках — опытный участок доктора биологических наук Наумова.

— Тоже яблони выращивает?

— Нет, у него технические культуры. Он выводит новый сорт каучуконосов.

— Это — резина?

— Да, сырье для резиновой промышленности. Хотел бы я там побывать!

— Так поедем!

— С деньгами у нас сейчас не очень. Папа с мамой на курорт в августе едут, подлечиться хотят. Это — нужнее.

— Да, деньги, деньги! — грустно сказал Олег. — И зачем только их выдумали? Скорее бы коммунизм! Никаких денег не нужно будет.

— О чем разговор? — подойдя сзади, спросил Сергей Васильевич. — О коммунизме? — Он протянул Олегу руку. — Привет, молодой человек!

Олег с уважением пожал руку Щукина старшего.

— Крепка, крепка лапка! — сказал Сергей Васильевич. — Ну-ка, покажи. Что ж, рабочая рука — в ссадинах и мозолях. Самая подходящая для строительства коммунизма! Вот закончишь школу, получишь специальность и примешься наравне со всеми.

— А успею, Сергей Васильевич?

— Непременно успеешь, непременно!

— Хорошо бы, Сергей Васильевич! — воскликнул Олег.

— А что же ты думал, коммунизм построить — раз плюнуть? Только в сказках по-щучьему велению все делается, а коммунизм не сказка, языком его не построишь!

— Вы думаете, лет двадцать ждать надо?

— Не ждать — работать!

— Двадцать лет?

— Да, если не помешают.

— А если помешают?

— Ну, будет видно тогда! — строго сказал Сергей Васильевич. — Тогда воевать будем. А пока у нас — мирная жизнь и, дай бог, чтобы ее, войны, никогда не было. — Сергей Васильевич поглядел на Бориса. — Так, значит, в Белые Горки съездить хочется?

— Да нет, папа, это я так… — смутился Борис. — Еще успею.

— Зачем же откладывать? — возразил Сергей Васильевич. — Куй железо, пока горячо.

— Но ведь вы с мамой на курорт…

— Съездим, съездим на курорт! Надо же в Черном море хоть раз поплавать. Мы — рабочий класс, люди не бедные. А если, бывает, издержимся — заработаем. Деньги — дело наживное, вы, ребятки, бросьте о деньгах думать. Не капиталисты мы, копить золото в сундуках нам нечего. Деньги как можно быстрее государству возвращать надо. Я вот на днях триста рублей премии за свое предложение получу. Большие деньги! Конечно, я знаю, что мать придумает израсходовать их по-своему, на то она и хозяйка в доме. Но я разве не глава семьи?

— Глава! — сказал Борис, расплываясь в улыбке.

— Так вот, волею главы семьи — сто рублей выделяю на поездку в Белые Горки. Поезжай, Борис!

— Папа, да ты гений!

— Поезжай, поезжай. Кстати, подарочек моей двоюродной сестре отвезешь, она ведь живет там рядом. Можешь у нее и устроиться. Поживи недельки две, отдохни, подыши деревенским воздухом. Отдыхать — надо. Работать нам еще много придется. Мы — рабочий класс!

— Папа-а! — закричал Борис, взбрыкнув, и пошел, пошел колесить по двору на руках.

— Здорово! — изумился Олег. — Ну-ка и я.

Уморительно дрыгая ногами, он пустился вслед за Борисом. Падал и снова продолжал эту смешную гонку.

— Ты смотри-и! — одобрительно протянул Сергей Васильевич. — Попробую и я. Только бы с улицы никто не увидел, а то скажут, с ума сошел старый черт!

Марфа Филатовна, выйдя на веранду, пораженно всплеснула руками: во дворе стояли вниз головой сразу три человека.

— Господи! — сказала она. — Из-за такого спорта все соседи сбегутся!..

— Давай, мать! — поощрительно крикнул Сергей Васильевич. — Следуй нашему примеру!

СТРАННЫЙ ПЛЕН

В конце июля Борис выехал в дачный поселок Белые Горки.

Двоюродная сестра отца жила в деревне Ивантеевке, в трех километрах от дачного поселка. Выйдя из вагона дачного поезда на маленьком полустанке, — у железнодорожников он числился под каким-то номером, пассажиры же звали его просто Полустанком, — Борис первым делом решил познакомиться со своей родственницей, у нее он должен был, по совету отца, жить.

От Полустанка в мир полей и лесов вели две тропы. Одна поворачивала влево — к Белым Горкам, другая, узкая и зеленая, вилась в сторону деревни Ивантеевки. Она пересекала неширокий луг, усыпанный копешками свежего сена, и скрывалась в еловом лесу.

Был полдень. Солнце стояло над головой, и вокруг Полустанка до самого леса почти не было теней; каждая травинка сверху и донизу, до самого корневища, была озарена и пронизана горячим солнечным светом. У Бориса было такое ощущение, что и тело его, как травинка, насквозь прогрето лучами, и запах душистого сена, смешанный с горьковатым на вкус дымком паровоза, — это запах солнца. Солнцем был полон весь мир.

Борис любил это солнце русского лета. Он знал, что оно не жжет, не убивает, а дает жизнь. Лишь в редкие годы оно, утратив меру, приносит бедствия. В этот год оно пекло так, как это нужно было людям, — ни больше ни меньше. Солнцем можно было дышать, и все, от человека до самой мизерной букашки дышало им.

Поудобнее приладив на плечах ремни тощего рюкзака, в котором лежало несколько книг, смена белья и подарок двоюродной сестре отца — отрез ситца на платье, Борис оставил за спиной Полустанок и пошел к лесу.

Траву на лугу скосили уже давненько: сквозь густую щетку пожелтевшей луговой стерни пробивалась нежная зелень отавы. Слева, метрах в пятистах, человек десять колхозников метали свежее сено в стога.

«Дожди пройдут — второй укос поспеет», — определил Борис.

Так, размышляя о травах, о сене и любуясь густотой копешек, он дошел до леса. Откуда ни возьмись, в этот миг сорвался ветерок, листва берез весело закипела, словно приветствуя Бориса.

Впрочем, листва, быть может, предупреждала его…

На шесте, у самых дверей в лес, был прибит исписанный углем лист фанеры. «Прохожий, стой!» — приказывала первая крупная строка.

Борис остановился и стал читать:

«Прохожий, стой! Если ты не спешишь, обойди лес другой стороной. Здесь производятся военные действия. К подводам и колхозникам эта просьба не относится».

Борис недоуменно пожал плечами. Обходить лес? Зачем? И как? В лес вела только одна тропа. Других дорог Борис не знал. Вокруг не было ни души.

«Может быть, это шутка?»

«К подводам и колхозникам эта просьба не относится», — перечитал Борис и облегченно засмеялся.

«То, что я не подвода, это всякий поймет, — подумал он, — но кто определит, колхозник я или не колхозник?»

— Что вы, товарищи военные, я же колхозник, я спешу! — сказал он вслух. — У меня срочное поручение председателя!

«А где ты живешь, молодой человек?» — спросит меня командир.

«В деревне Ивантеевке, дом номер семь. Щукин Борис».

«Проходи! Да гляди в оба!»

И с этими словами Борис углубился в лес.

Но прошел он всего шагов десять.

Откуда-то сверху, кажется, с березы, под крону которой он только что ступил, свалился на Бориса человек. На мгновение раньше Борис увидел, как в трех шагах от него задрожал и приподнялся куст и из-под него глянули кровожадные, разбойничьи глаза.

Ловкая подножка свалила Бориса на землю.

Борис закричал:

— Ребята, что вы, я кол…

Шершавая ладонь зажала его рот.

Через секунду во рту Бориса торчал тугой пучок горькой противной травы. Еще через секунду с плеч его был бесцеремонно сорван рюкзак. А через полминуты руки Бориса были крепко стянуты сзади чем-то плоским, по всей вероятности, сыромятным ремешком.

— Готов гусь! — сказал один из «разбойников».

— Ишь ты — кол! — засмеялся другой.

Над Борисом стояли два паренька. Штаны у них были засучены до колен, а рубашки по локоть. У каждого на рубашке, с левой стороны, пришита пятиконечная звезда, вырезанная из красной материи. На поясе у паренька, свалившегося с березы, болтался деревянный кинжал, вложенный в брезентовый самодельный чехол. На животе второго, рыжего, как рысь, — он прыгнул на Бориса с земли, — висел в большой деревянной кобуре пугач, очень похожий на маузер. Другого оружия молодые воины не имели. Было им лет по пятнадцать.

Воин с березы показался Борису более симпатичным, и он глазами и движениями мускулов лица пытался дать понять ему, что кляп из травы мешает пленнику сообщить некую важную тайну.

Но симпатичный воин оборвал усилия Бориса насмешливым окриком:

— Что гляделками водишь? Попался, так не пищи!

А Борис и рад был запищать, да не мог.

— Ты слыхал, как он репетировал? — спросил рыжий.

— Конечно!

— Хитер! Ну-ка, что у него в рюкзаке?

Рыжий расстегнул рюкзак, стал извлекать из него вещи.

— Смотри, Васька, — говорил он своему товарищу, — книги! «Ботаника»! Трусы! Майка! А это что? Кренделя какие-то! Материя! Ну и хите-ер! Какая конспирация! Ты видишь, какая конспирация?

— Правильная конспирация!

— Хите-ер! — тянул рыжий.

— Хите-ер! — тянул и Васька.

— Ладно, ведем к командиру! Ты впереди, я сзади, он посередке. Ты слышишь? — обратился рыжий к Борису. — Пойдешь посредине. И не вздумай бежать: у нас тут весь лес под контролем.

Борис выплюнул кляп и закричал:

— Немедленно развяжите меня! Прежде всего нужно спросить человека, кто он и откуда!

— Ай-яй-яй! — покачал головой рыжий. — Дисциплинки у этих «зеленых» нету! Или ты «синий»? Все равно, мы тех и других бьем. Васька, дай платок!

— Я не знаю никаких «синих» и «зеленых», — продолжал Борис.

Не слушая его, рыжий водворил кляп на место, наложил на него повязку из грязного носового платка.

— Теперь не выплюнешь! Вставай! Ну!..

И вот уже Борис понуро плетется по глухой лесной тропе, охраняемый странными босоногими воинами. Злость кипит в нем. Выхода у злости нет…

В эту минуту впереди раздается окрик:

— Пароль!

— Красная Армия! — отвечает рыжий.

Бориса вывели на полянку, в конце которой стояло человек шесть таких же босоногих воинов. Рыжий подбежал к одному из них, самому рослому, — чуть ниже звезды у него была пришита к рубашке тоненькая красная полоска, — и отрапортовал:

— Товарищ командир, пойман подозрительный лазутчик!

— Подведите! — важно распорядился рослый.

Этому пареньку было лет шестнадцать. Впрочем, он мог быть и ровесником Бориса: над верхней губой пробивался у него черный юношеский пушок. Он был смугл, строен и бесстрастен.

— Подозрительный? — переспросил он, окинув Бориса спокойным взглядом. Подумав немного, не спеша обошел вокруг пленника. — Да, что-то он глядит… и вообще, не радуется, видно. (А Борис глядел зло, пронзительно). — Что это вы ему рот заткнули?

— Бранится! — ответил рыжий. — И потом — для конспирации.

— Та-ак. Что же мне с ним делать? Времени-то нет…

— Посадить его в сторожку… к тому. Маршал разберется, — посоветовал один из босоногих воинов.

— Ладно. Веди, Васька, в сторожку, а ты, — обратился рослый к рыжему, — снова на пост. Дисциплинки нет! Бросаете пост без разрешения.

— Това-рищ команди-ир! — заныл Васька. — Он же большо-ой, он убежи-ит, когда я оди-ин…

— Ладно, ведите вдвоем. Да быстрее! И сразу на пост. За мной!

Команда, предводительствуемая рослым, исчезла в лесу.

— Воображает из себя! — проворчал рыжий. — Мне командирское звание тоже присвоено, только я прямоугольник не успел нашить.

Борис понял, что эти слова относятся к нему.

— Ну, придется завязать тебе глаза, — продолжал рыжий. — Для конспирации. Траву ты можешь выплюнуть. И не обижайся: война есть война.

— Ребята! — взмолился Борис, как только ему вынули кляп. — Я повторяю, что произошло недоразумение…

Воины засмеялись.

— Это правда! Я не имею никакого отношения к вашей игре…

— У нас не игра, — строго сказал рыжий. — У нас производятся такие же военные действия, как и у вас.

— Я не знаю, у кого это — у вас! Я только что приехал из города…

Воины снова засмеялись.

— Хитер, хитер! — сказал рыжий. — Объяснишь это маршалу, а у нас приказ. Прошу прощения, товарищ лазутчик, я завязываю глаза. Я гуманно. Не больно?

Борис понял, что ему все равно не поверят, и с отчаянием крикнул:

— Пошли вы к черту!

— Давно бы так.

— За этого лазутчика маршал и мне прямоугольник разрешит носить! — хвастливо заявил Васька.

«Маршал какой-то! — подумал Борис. — Вот еще несчастье!..»

— Давай прямо! — скомандовал рыжий.

Первые сто метров Борис прошел неуверенно, а потом стал привыкать. Он на ходу ощупью чувствовал изгибы лесной тропы и уже не натыкался на густые колючие еловые лапы.

«Хоть практику получу, авось еще придется в жизни», — невесело размышлял он.

— Осторожнее, канава, — предупредил рыжий.

— Пароль? — закричал кто-то впереди.

— Красная Армия! Принимай еще одного.

Борис почувствовал, что лицо его озарилось солнцем: они снова вышли на поляну.

— Сколько мне стоять здесь? — запальчиво спросил тот, который требовал пароль. — С утра стою и стою!..

— Сколько командир прикажет. Зри в три, понял? Важная персона!

Лязгнула щеколда. Рыжий сорвал с лица Бориса повязку и втолкнул его в помещение.

— Отдыхай, товарищ лазутчик!

Дверь захлопнулась.

Закопченные стены. Низкий потолок. Два малюсеньких окошечка. Старая полуразвалившаяся печка…

На широкой скамейке возле печки лежал Никитин.

— Борис!

— Саша!

Никитин вскочил.

Одноклассники обнялись, как старые, добрые друзья.

— Как ты попал сюда?

— А ты как?

— Меня какие-то в плен взяли!

— Ну и меня в плен!

— Объясни мне, что здесь происходит?

— Садись, Борис, все объясню.

— Это что-то невероятное!..

— Да нет, ничего невероятного нет. Что касается меня, то я… — Саша покачал головой и задумался. Словно забыв о Борисе, он постукивал ребром ладони по скамейке.

Борис ждал.

А Саша думал: «С чего начать?..»

Да, начать рассказ ему было трудно.

Глава вторая

МАРУСЯ ЛАШКОВА

Она лежала без сознания…

Свет мелькал в ее глазах, как зайчик на стене: мелькнет и пропадет, мелькнет и пропадет. Весь мир казался ей гигантским снежным полем. Воет ветер, метет пурга. По полю, утопая в сугробах, идет упорный человек. Перед ним, в вихрях дикой пурги, мелькает далекий огонек.

— Это же ветер свистит, и я его совсем не боюсь. Вот я даже к форточке подойду, — шептала в бреду Маруся.

Наконец она открыла глаза и, увидев белые стены больничной палаты, пришла в себя.

«Зачем я это сделала? — подумала она, чувствуя острое желание заплакать. — Вот умру…»

Снежное поле и упорный человек снова встали перед ее глазами, и она почувствовала неожиданное удовлетворение.

— А все-таки я выдержала! — с улыбкой робкой гордости сказала Маруся доктору.

Маруся любила тепло и домашний уют, конфеты и красивые платья. Еще она любила приключенческие книги: Жюля Верна, Фенимора Купера, Вальтера Скотта. Захватывающий роман она могла читать днем и ночью: зимой прислонясь к жаркому изразцу печи, летом — на мягком диване, в комнате, ярко освещенной электричеством. Мир, который открывался ей на страницах занимательных книг, с его битвами, опасными приключениями, неожиданными и радостными открытиями, — как он был не похож на ее мир, сытый, теплый и уютный! Порою Марусе становилось стыдно, и она робко закрывала книгу. Ее герои, идущие к намеченной цели, презирая смерть и лишения, даже не мечтали пожить хотя бы час той жизнью, которой жила она. Это были смелые и сильные волей люди. Они глядели бы на нее с презрением, потому что она, не под стать им, росла, как цветок в теплице.

— Наши дети воспитываются слишком нежно и в праздной обстановке, они могут не вынести жизненных испытаний, — часто говорил отец Маруси, главный бухгалтер завода, человек, в представлении дочери, особых твердых убеждений. Маруся понимала: отец говорит о ней. Впрочем, она не любила задумываться над его словами. Но однажды отец сказал матери: «Ты вырастишь неженку!» — и это сильно задело, даже обидело Марусю. Как только мать назвала ее деточкой, Маруся раскапризничалась: «Мама, до каких пор!..» Правда, получилось все по-детски, но это был первый шаг из надоевшего, затянувшегося детства. В семье назревал бунт.

Мать запрещала дочери читать ночью. В тот памятный вечер Маруся испытывала страстное желание дочитать книгу «Жизнь и приключения Роальда Амундсена»[26]. Она разыскала спрятанную матерью книгу и, лежа в постели, стала читать тайком. Мать выключила электричество. Тогда Маруся укрылась с головой одеялом и прочитала книгу, освещая страницы карманным фонариком. Жизнь Роальда Амундсена ее поразила. Она почувствовала, что не уснет, если не совершит что-то важное, решительное.

Маруся долго сидела на постели, слушая, как пронзительно тонко воет за окном ветер. Эти звуки всегда пугали ее: в них слышалось что-то одушевленное. По привычке ей захотелось юркнуть под одеяло и крепко зажать ладошками уши, но она без особого труда пересилила это желание и подумала со смехом, радостно:

«Это же ветер свистит, и я его совсем не боюсь. Вот я даже к форточке подойду».

Она встала с постели и на цыпочках, чтобы не услыхала из соседней комнаты мать, подошла к окну. Ах, вот она что сделает! Да, непременно, она откроет форточку и высунется наружу.

«Только бы не заскрипела!..» Форточка скрипнула.

Вздрогнув, Маруся обернулась к двери:

«Мама?!»

Зимний холод вдруг охватил ее тело. Она вцепилась в оконную раму и стала считать:

— Раз, два, три…

«До десяти», — подумала она.

А когда произнесла «Десять!» — решила: «Нет, до двадцати!»

«И форточку оставить открытой!» — мелькнула у нее мысль.

После пятнадцати Маруся зачастила: мороз так и пронизывал грудь.

Проглотив «двадцать», она прыгнула со стула, не таясь, бегом, кинулась в постель, нырнула под одеяло. Тело ее била дрожь. В груди ощущалась какая-то холодная пустота и словно иголочками кто-то покалывал.

«Не заболеть бы! — испугалась она. — То Амундсен, герой, а то я, Маруся Лашкова…»

У нее вспыхнуло решение: вскочить, закрыть форточку. Но она мысленно пристыдила себя:

«Неженка!»

Отогревшись, Маруся уснула. А утром ее отвезли в больницу. Врачи безошибочно определили: воспаление легких.

С тех пор жизнь ее переменилась. Она впервые почувствовала себя человеком, который шел в буран на огонек и, достигнув цели, сбросил заснеженную одежду и сел у огня греться. Конечно, мать ужасалась, было много слез и упреков. Отец молчал. Но в молчании его чувствовалось поощрение, и это было для Маруси самой надежной поддержкой.

Лишние шарфы, фуфайки и тому подобные утепления — прочь.

Научиться кататься на коньках — задача.

Научиться спускаться на лыжах с горы — вторая задача.

Попутешествовать — третья задача.

Три задачи. Три рубежа.

Маруся преодолела их в течение года.

Коньки и лыжи были освоены до весны (в то время Маруся училась в седьмом классе), а путешествовать она отправилась летом…

Правда, это было не кругосветное путешествие. Нельзя было назвать его и путешествием в дальние страны. Маруся проехала всего-навсего шестьдесят километров полей, лугов и лесов, разделявших Чесменск и деревню Ивантеевку, — в этой деревне жила тетка отца. Шестьдесят — это, конечно, пустяки для бывалого человека, но ведь Маруся проехала их впервые в жизни одна, без отца и, главное, без матери, которая привыкла держать свою ненаглядную дочурку возле своей юбки.

Жизнь Маруси сложилась как-то так, что она до пятнадцати лет ни разу не жила в деревне (выезды за город в счет не идут), поэтому первое путешествие было ей вдвойне интересно. Как все первое, новое — любовь ли, встреча ли, поездка ли — впечатления того лета надолго, а быть может, на всю жизнь, останутся в ее памяти.

На Полустанке Марусю встретили тетка Гликерия и ее отец, дед Сидор. Тетка была маленькая, сухонькая, прилизанная, а дед — огромный и лохматый. Он одной рукой поддел внучку под мышки, поднял и поцеловал; другой взял чемодан, который Маруся еле передвигала, и легко взвалил себе на сутулую спину. Чемодан прилег плотно, как к чугунной плите.

Началась новая жизнь.

Прежде всего Марусю, привыкшую к хлопотливой и стремительной жизни Чесменска, города, в котором числилось по переписи около двухсот тысяч человек, поразила тишина и медлительность деревенской жизни: тихо и медленно летели над крышами пчелы и птицы, тихо и медленно шли люди, так же тихо и медленно тянулись дни. Эта густая тишина сначала даже угнетала Марусю. Просыпаясь ночью и не слыша знакомого шума (Маруся жила в городе на центральной улице, на самом шумном перекрестке), она пугалась. Но в первое же утро ее покорила красота солнечного восхода. Тишина, разлитая над одноэтажными домиками, окрасилась неведомыми ей, почти сказочными звуками: петушиным криком, скрипом колодезного журавля, пением жаворонка. А потом Маруся поняла, что медлительность окружающей ее жизни — кажущаяся: деревня жила такими же событиями и так же бурно и полнокровно, как Чесменск; просто не ощущалось здесь чесменской кипучей тесноты!

Маруся быстро сошлась и крепко сдружилась с деревенскими девочками-ровесницами, резвыми и горластыми, как мальчишки. Они научили ее играть в лапту, лазить на деревья, нырять прямо с берега в речку. Маруся стала легче, гибче и юрче. Она бегала босиком, загорела, свистела в два пальца. Бегала она быстрее всех: ни одна из подруг не могла за ней угнаться.

Уши ее оказались необыкновенно чуткими, а глаза зоркими. Ни появившаяся за ночь тонкая муравьиная дорожка, проложенная в песчаной почве сада, ни капля росы, уцелевшая от жадных лучей солнца в чашечке цветка лютика, ни шорох сухой травы, когда ее приподнимает головка родившегося гриба, — не оставались ею незамеченными. В каждом шорохе и свисте она чувствовала свою музыку, которую не улавливали ее подруги, потому что и шелест трав, и писк летучих мышей, и уханье филина казались им обычным, будничным.

Маруся даже научилась косить. Правда, это было уже во второе лето, после восьмого класса.

Косить ее учил широкоплечий и неуклюжий парень с ямочкой на квадратном подбородке.

— Значит, вас косить научить? — обратился он к Марусе, когда председатель колхоза подвел к нему девочку. Он разговаривал с ней, как со взрослой. — Что ж, с удовольствием. Но все-таки почему вы вздумали? Это дело трудное.

— А мне нравятся трудные дела.

— Что ж, ежели так, поучим. — Он поднял косу. — Это вот коса. Значит, это будет сама коса, а это палка — косье. Ну, ручка, другими словами, рукоятка. У самой косы — пятка. Первее ее — носок, значит. Косить нужно — нажимать на пятку. На носок не гнуть, потому что коса зарываться в землю будет, и травы под корень не срежете, а только верхушки срезать будете. Вот — смотрите. — Он провел косой по траве, смахнув только длинные стебли фиолетовых колокольчиков. — А по правилам — смотрите. Он налег на косу, и она, легко вонзившись в самую гущу трав, в мгновенье ока смахнула влево охапку цветов и пырея. — Еще! — сказал он, и коса добавила: ж-жиг! ж-жиг! — И в траве образовалась чистая полукруглая плешинка, хоть танцуй на ней.

— Дело это нехитрое, если только навостриться. Ну, давайте вместе сначала. Берите косу, как будто вы косить собрались, а я сзади встану. Так. Замахиваемся — р-раз!

Коса воткнулась в землю.

— Ничего! — ободрил Марусю парень. — Пойде-ет!

И действительно, через полчаса коса сладко свистела, срезая росистую траву. Слушая эти звуки, Маруся чувствовала себя самой счастливой из людей. Она думала, что хорошо бы вот так и день, и два идти мелкими шажками вдоль луга и косить, косить, косить, упиваясь ядреными звуками срезаемой травы. Пусть луг будет до горизонта, пусть раскинется дальше — счастье идти вперед с косой и срезать травы. Она вспомнила свой бред во время болезни — человека, идущего к далекому огоньку по снежной равнине, и в ее сознании снежное поле превратилось в луг, а человек — это снова она, с косой в руках идущая к далекой цели.

Чуть ли не весь покос — первую страду деревенского лета — Маруся работала в колхозе.

Там же, в деревне, было положено начало ее спортивным увлечениям. Подруги говорили ей: «Ты — ветер! У тебя будет слава!»

В конце лета, на первых же школьных соревнованиях, Андрей Михайлович Фоменко сразу же заметил ее и объявил:

— А с тобой я буду разговаривать отдельно.

Через год Маруся Лашкова уже была одной из лучших бегуний города. На спартакиаде быстрее ее пробежала только Женя Румянцева.

Так за какие-нибудь два года преобразилась до неузнаваемости девочка из города Чесменска, когда-то любившая тепло и домашний уют, конфеты и красивые платья. И никто, никто не помогал ей сначала. Лучшими советчиками ее были книги.

РОМАНТИКА

Саша Никитин приехал в Белые Горки за два дня до прибытия первой группы школьников. Так было нужно: Андрей Михайлович, который выехал из Чесменска еще раньше, и Никитин должны были принять лагерь и подготовить его к началу спортивных занятий.

Спускался вечер. Солнце уже коснулось своим огненным краем верхушек леса. Поезд свистнул, нарушая деревенскую тишину, зашипел и исчез в лесу. На Полустанке, кроме Саши, не осталось ни одного человека.

Саша тронулся в путь.

Узкая тропинка извивалась сначала среди кустарника и молодых деревьев, изредка возвышающихся над густым подлеском. Скоро начался лес погуще, и огромные, торжественные тополя Полустанка скрылись из виду. Вокруг было настолько тихо, что Саша уловил слабый писк каких-то зверьков и шум крыльев ястреба, который несколько раз проносился в горячем, еще прозрачном, но уже синеющем воздухе. Зеленые ели, серебряные березы, бронзовые величественные сосны застыли в тишине: ни один листок, ни одна иголка не шевелились. Глубина леса тонула во мраке, но на дороге еще мелькали багровые и алые проблески заката, отражаясь на стволах берез и сосен.

Вдруг в томительно-душный застывший воздух ворвалась резкая, отрезвляющая волна сырости. Саша сделал пять-шесть шагов, чувствуя, как влажная свежесть глушит сладко-дурманящие запахи смолистой хвои и листвы.

«Река!» — подумал Саша.

Лес расступился. Широкая лощина рассекала его. За ней, далеко впереди рисовалась резкая кромка деревьев, а над нею вечерние густо-синие, фиолетовые и пурпурно-алые краски догорающего заката. Лощину заполнял густой синеватый сумрак.

Саша сделал еще несколько шагов и увидел расплывчатые очертания перил мостика, какие-то белые свеже-отесанные доски и бревна. Они спускались куда-то вниз, в клубящуюся седую темноту. Никитин вступил на колеблющиеся доски, кое-как набросанные на массивные бревна, и остановился, занеся ногу над черной дырой. Мост посредине рухнул, в проломе чернели сваи, расщепленные доски и между ними струилась темная, кое-где отделанная серебром вода…

Мост ремонтировали, но сделано было еще мало.

«Вот это здорово! Как же я переберусь на ту сторону? — подумал Саша. — Прыгать с коряги на корягу рискованно, наверняка плюхнешься в грязь…»

Он вернулся на берег. Темнота становилась все гуще, все непроницаемее.

«Ну-ка, поищу брода правее», — решил Саша и пошел по берегу, заросшему мелкой травкой.

Но через два шага почва заколебалась под ним, и нога погрузилась в холодную грязь.

Саша торопливо выбрался из болотистой низины и пошел лесом, как ему казалось, параллельно руслу реки. Чаща делалась все реже и реже, и вот, наконец, впереди забелело…

Неожиданно открылась просторная поляна. Вокруг нее чуть слышно дрожал листьями осинник.

«Уклонился в сторону. Река левее. Надо свернуть», — подумал Саша и в ту же секунду наступил на что-то твердое, но, несомненно, живое, отскочил, Споткнулся и упал лицом в мокрую от росы траву.

Сзади него раздался испуганный женский крик:

— Ой! Чего тебя носит по ночам, рогатая образина! Ну, пошла-а! Еще задавит вот так…

По-видимому, и «рогатая образина» и все остальное относилось к Никитину. Он сел, ощупал расцарапанную переносицу и сказал:

— Может быть, образина, не спорю. Но только не рогатая, это уж я точно знаю.

Кто-то торопливо вскочил с земли, и Саша разглядел еле уловимый тонкий девичий силуэт.

— Простите, простите! — испуганно воскликнула девушка. — Я только забылась… еще и не спала… И вдруг мне показалось, что на меня наступила корова…

«Какой знакомый голос!» — подумал Саша.

— Но это был я, а не корова, — сказал он.

— Теперь я понимаю, что вы. Но спросонья думала, что корова. А вы — кто?

— Путник.

— Путники — это днем. А ночью…

— Бродяги? — опередил ее Саша.

— Я уж не знаю… Только голос ваш мне знаком…

— И мне тоже! — обрадовался Саша. — Вот история!

— Вы — местный?

— Да не-ет. Чесменский.

— Я тоже.

— Из Ленинской?

— Из Макаренко.

— Так кто же вы?

— А вы?

— Вот история! — повторил Саша. — Давайте гадать.

— Зачем же гадать? — Девушка нагнулась, пошарила под ногами, и через секунду ярко вспыхнула спичка.

— Маруся Лашкова!

— Саша Никитин!

Эта восклицания раздались одновременно.

На Сашу глядели два больших, при слабом, трепетном огоньке спички кажущихся просто огромными, глаза. В них смешались и радость, и удивление, — впрочем, удивление скорее всего было выражено в чуть изломанных, крылатых бровях, всегда таивших в себе возможность стремительного полета. А в глазах, в глазах же была одна радость. Глаза вспыхнули вместе со спичкой и, казалось, ярко осветили Сашино лицо. Именно такое ощущение испытал он.

— Почему ты здесь?

— Как ты сюда попала?

И снова два голоса раздались одновременно.

Спичка погасла. В черной, почта непроницаемой темноте Саша почувствовал, что Маруся дует на обожженные пальцы.

— Да, я забыла: ты в лагерь, — сказала она.

— А ты?

— Я каждое лето провожу в деревне. Здесь, в Ивантеевке.

— А в лесу?..

— Саша, ты не будешь смеяться? — наконец спросила она.

— Никогда!

«Как здорово, что я встретил ее!» — мелькнуло у Саши. Он сразу же забыл и о рухнувшем мостике, и о грязных, испачканных в болоте тапочках, и об Андрее Михайловиче, который сейчас ждет его…

— Я испытываю свою волю, Саша, — тихо сказала Маруся. — Преодолеваю… понимаешь?

— Вот здорово! Но, значит, я тебе помешал?

— Нет, что ты! Я уже испытала. Совсем не страшно!

Тут Маруся виновато засмеялась и поправила себя:

— Впрочем… вообще-то страшновато было. Но я пересилила и уже засыпала!

— Вот здорово!

— Что здорово?

— Что мы встретились.

— Да, я очень рада.

— Понимаешь, мы были плохо знакомы.

— Нет, я тебя хорошо знала.

— Я понимаю. Мы вообще были…

— Я всегда… Я давно уважала тебя. Как спортсмена и вообще… Правда, правда!

— Вообще-то я тоже, — смутился Саша. — А знаешь что… мы останемся в лесу?

— Конечно!

— Здорово!

— Ты все время говоришь — «здорово» и «вот здорово». Это у тебя хорошо получается.

— Почему?

— Хороший голос… тон.

— Ну, ладно, — пуще прежнего смутился Саша. — Мы разведем костер?

— Конечно!

«А она все время говорит „конечно“!» — подумал Саша.

— Слушай… какая тишина…

Саша замер. Ни одного движения, ни одного звука… Тишина и в самом деле была необыкновенная!

— Какая тишина! — с приглушенным восторгом повторила Маруся. — Кажется, слышно, как мерцают звезды… Ты слышишь?

— По-моему, нет…

— И еще что-то, тук-тук, Тук-тук, тук-тук…

— Это же сердце бьется! — засмеялся Саша.

— Да, правильно. Бьется сердце… бьется сердце… бьется сердце, — несколько раз прошептала Маруся. — И слышно, как мерцают звезды.

— Ладно, я за хворостом!

Весеннее половодье щедро разбросало по поляне сухие сучья, какие-то колья, хрусткий, почти обуглившийся на солнце валежник. Саша быстро собрал целую груду топлива, наломал сучков потоньше и посуше, зажег попавшийся под руку завиток бересты. От первой же спички побежали по тонким прутикам валежника слабенькие, но уже юркие и таящие в себе огромную силу огненные язычки, они сплетались друг с другом, росли, лизали воздух, образуя красный горячий букет. Весело и звонко затрещал хворост, словно внутри костра что-то стало лопаться. Саша стал подбрасывать в огонь сучья и поленья. В небо рой за роем полетели золотые искры. Поляна осветилась. Багровый отблеск упал на осинник, багровый свет заплясал в воздухе.

Маруся сидела на коврике, укрыв босые ноги тонким, солдатского образца одеялом и глядела, глядела на огонь безотрывно.

— Искры! — мечтательно прошептала она и с радостной завистью вздохнула. — Как горящие капли крови благородного сердца Данко! Ты любишь Горького, Саша?

— Да, люблю…

— Как я чувствую, как я понимаю Данко! — воскликнула Маруся. — А «Песня о Соколе»! «Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О, смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью… Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры…» — понимаешь, Саша, как искры! — «…как искры, вспыхнут во мраке жизни, и много славных сердец зажгут безумной жаждой свободы, света!»

Она снова завистливо вздохнула и продолжала:

— Я люблю все, что написал Горький… кроме «Клима Самгина». Люблю Павла Власова… «Человек партии, я признаю только суд моей партии и буду говорить не в защиту свою, а — по желанию моих товарищей, тоже отказавшихся от защиты», — с презрением глядя в темноту, на предполагаемых судей, сказала она. — Но особенно я люблю «Девушку и Смерть». Как я люблю это произведение… Вот послушай!

Маруся вскочила, отступила в тень и, не жестикулируя, без всяких движений начала:

— poem-

«Что ж, — сказала Смерть, — пусть будет чудо!

Разрешаю я тебе — живи!

Только я с тобою рядом буду,

Вечно буду около Любви!»

С той поры Любовь и Смерть, как сестры,

Ходят неразлучно до сего дня.

За Любовью Смерть с косою острой

Тащится повсюду, точно сводня.

Ходит, околдована сестрою,

И всегда на свадьбе и на тризне

Неустанно, неуклонно строит

Радости Любви и счастье Жизни.

— poem-

Маруся медленно присела, спросила:

— Хорошо, правда?

— Здорово! — сказал Саша.

— Замечательная сказка. Я вообще очень люблю стихи. Они быстрее до сердца доходят, чем проза… Конечно, и хорошая проза тоже. Когда я еще училась в шестом классе, учительница прочла нам по-немецки стихотворение Генриха Гейне «Лорелея». У этого стиха такой сказочный ритм, что все были покорены… и заслушались. И вот я решила изучить немецкий язык, чтобы читать Гейне на его родном языке. Сейчас я хорошо говорю по-немецки и еще буду совершенствоваться. Я хочу овладеть им по-настоящему, чтобы разговаривать без акцента, будто я родилась где-нибудь на Рейне.

— Я бы не хотел родиться на Рейне, — прервал ее Саша.

— Конечно, и я бы. Это я так. Я родилась в самом центре России, на реке Клязьме. А вообще-то… а вообще-то я родилась…

Маруся замолчала.

Саша ждал, исподтишка наблюдая за ней. Она была в ситцевом цветастом сарафане, загорелые плечи ее казались в отсветах пламени бронзовыми, а густые и пышные вьющиеся волосы были цвета натертой до блеска латуни. И в то же время она, с ее круглыми, отмеченными ямочками щеками, маленьким прямым носом и запекшимися под цвет вишневого сока губами, была такой живой и нежной, что Саше вдруг захотелось погладить ее.

«Какая она красивая!» — подумал он, и кровь бросилась ему в лицо.

Впервые в жизни он ощутил к девушке какое-то необыкновенное, нежное и очень стыдное чувство, совсем не похожее на все то, что он испытывал раньше.

— Ты знаешь, о чем я думаю? — спросила Маруся, не глядя на него. — Сказать тебе?

— Скажи.

— Вот о чем. Люди давно познали радость победы, горечь бесценных утрат, сладость подвига, захватывающие дух путешествия, битвы, пылающую в груди благородную страсть борьбы и многое другое, великое. Эти чувства заставляли их писать такие заманчивые стихи, которые до сих пор волнуют нас. А мы… Я иногда думаю: век захватывающих географических открытий, пламенные годы революции, гражданской войны, — все это прошлое. Мы вошли в жизнь уже тогда, когда она была расчищена для нас нашими отцами… Скажи, я говорю красиво, да?

— Да… нет, нет, ты очень хорошо говоришь!

— Просто нельзя сказать об этом простыми словами. Вот. Мне хотелось бы испытать тревогу борьбы, радость трудной победы. Понимаешь?

— Еще как! — воскликнул Саша и тоже вздохнул, только вздох его был совсем невеселый, вздох был почти безнадежный. — На нашу долю ничего этого не осталось. А если бы я родился вместе с отцом, через год… даже меньше, я брал бы Перекоп! А теперь через год я буду сидеть над учебниками, готовиться в институт. Только нет, никаких институтов, я иду в армию! Я буду военным! Я хочу быть командиром! А ты? Кем хочешь ты?

— Я пошла бы тоже в военные… Но девчонок ведь не берут!

— Можно добиться!

— Можно, конечно. Есть женщины-летчики. Но летчики меня не увлекают. Я люблю землю. Понимаешь? Вот эту… чтобы ходить по траве. И еще хорошо бы… хорошо бы пойти в разведчики, — мечтательным шепотом произнесла Маруся. — Где-нибудь в логове у фашистов. Жить, разведывать, выполнять боевые задания!..

— Это здорово — в разведчики!

— Да. Как ты думаешь, долго мы будем жить в мире с фашистами?

— Не знаю, Маруся…

— Они ведь детей убивают, женщин. Я бы никогда, никогда не мирилась с такими!

— Значит, нужно. Товарищ Сталин знает.

— Да, он, знает… Ты смотри, костер почти потух, и стало совсем темно! И даже страшно!.. Какие мрачные тени вдали!..

— Это осинник, Маруся.

— Боже мой, как я далеко увидела сейчас!.. И как темно, мутно там! Не вовремя мы родились, Саша!

— Мы опоздали, это правда, — согласился Никитин и стал опять раздувать костер, с опаской поглядывая по сторонам.

Костер разгорелся. Брызнул ввысь новый рой золотых искр. Мрачная темнота, вдруг испугавшая Марусю, отступила.

Но разговор уже больше не клеился. Маруся стала зевать.

— Я лягу, наверное, — сказала она. — Вот тебе одеяло, а я на коврике. Ночь теплая и костер… не замерзнем. Утром нас разбудят птицы.

Саша разостлал одеяло шагах в десяти от Маруси, по другую сторону костра, и тоже прилег. Нежное и стыдное чувство, от которого у него загорелись недавно щеки, снова вернулось к нему. Он глядел на бронзовое плечо Маруси и с замирающим от счастья сердцем думал, что всю ночь мог бы тихонько гладить его. Но сделать этого нельзя. Нельзя даже близко подойти к Марусе. Можно только глядеть… хотя и глядеть тоже нельзя, нехорошо так глядеть!

— Маруся? — прошептал Саша.

Девушка не ответила: она спала.

Саша поднялся и укрыл ее одеялом. Маруся сладко, благодарно чмокнула в ответ губами.

Спать Саша, конечно, не мог, не имел права. Он чувствовал себя часовым на ответственном посту, бессменным часовым, не могущим сомкнуть веки ни на одну минуту. Он будет всю ночь, до самого рассвета ходить, ходить по поляне и сторожить покой девушки, и даже тогда, когда взойдет солнце, он все равно будет ходить, готовый ко всяким неожиданностям. Если нужно, он будет сторожить и день, и еще ночь. Он сильный, смелый, мужественный. Он — на посту.

Грозно поглядывая в темноту, Саша делал круг за кругом. Из-под ног он поднял крепкую, твердую палку и держал ее, как винтовку. Спи, Маруся! Спи спокойно, Маруся! Пусть кто-нибудь подойдет!.. Пусть нападут враги!.. Саша будет драться, как лев. он уничтожит всех, — пусть их будет тысяча, две тысячи! И снова — круг за кругом, круг за кругом. Тверже шаг! Не смыкай век! Гляди в оба! Слушай тишину. Слу-у-ша-ай!

Спит Маруся… Спит поляна… Спит вся советская страна… Не спят только часовые. Ходят по родной стране часовые. Ходит по земле Саша Никитин, часовой. Слышишь, страна, как бьется его сердце?

В ПОЛОТНЯНОМ ГОРОДКЕ

Через три дня полотняный город, выросший на опушке леса, рядом с тремя дачами, принадлежащими городскому отделу Осоавиахима[27], впервые был разбужен звуком горна.

Подъем!

Из палаток пулями выскакивали в одних трусах школьники, — теперь они назывались «курсантами».

Физзарядка в строю — по команде. Пятнадцать минут.

Потом — водные процедуры: мыло, щетки, зубной порошок. Нестройные очереди возле длинных умывальников. Бульканье сосков и фырканье. Скорее!

И — в речку. Плавание, ныряние. Всего десять минут.

Строй. Перекличка по отрядам.

Рапорт начальнику лагеря.

Завтрак. Вкусная, с дымком каша. Горячий кофе, хлеб с маслом. Полевая кухня!

После завтрака — два часа обязательных занятий.

Инструкторы Осоавиахима строгие, как строевые командиры.

Хороша ты, весела, беззаботна такая жизнь в пятнадцать-семнадцать лет! Даже наряд вне очереди — и то великое удовольствие. Десять нарядов? Ладно!

Горн, горн, горн звучит…

Подъем!

Горн, горн, горн звучит…

Отбой!

И снова — утренний горн.

Солнце над головой. Облака ниже солнца. Птицы ниже облаков. Ветер ниже птиц. Ветер омывает грудь и развевает волосы. Жизнь удивительно прекрасна!

Отряд Саши Никитина изучал по плакату конструкцию и взаимодействие частей станкового пулемета.

Отряд Всеволода Лапчинского — топографию.

Третий отряд — схему устройства танка.

Четвертый — дежурный: кухня, наряды, разные работы.

И так — по очереди.

Во второй половине дня — спорт: волейбол, беговые дорожки.

Строгий, четкий и веселый распорядок дня.

Жизнь ста двадцати школьников прочно установилась и стала привычной с первых же дней. И только одно таинственное событие нарушило ее течение.

Случилось это перед рассветом.

Олег Подгайный рассказывал после так:

— У меня такой характер: с вечера я сплю как убитый, а под утро начинаю отходить, и тогда меня муха разбудит. Я — чуткий! И вот я уснул с вечера, ничего не думая, потому что был в наряде и целый день колол дрова. Вдруг, когда я стал уже отходить, то есть проснулась во мне чуткость, я…

В общем, Олег вдруг открывает глаза и видит, что в палатку заглядывает некая разбойничья рожа, — он так и говорит всегда: рожа. Олег хочет закричать, но рожа исчезает, и Олег думает, что ему эта чертовщина просто-напросто почудилась. Но проходит минута — и рожа снова появляется. В ту же секунду в палатку лезут «какие-то двое», хватают Олега за руки, зажимают рот. Олег чувствует, что ему скручивают руки. Тогда он смекает, — Олег так и говорит: «смекает», — и бьет ногой соседа. Сосед вскакивает и орет благим матом. «Какие-то двое» пытаются улизнуть, но Олег кидается одному из них на спину, цепко держится и выскакивает, из палатки верхом, как на черте, — он так и говорит: «на черте». «Бес» визжит и пытается укусить Олега. Олегу приходится соскочить на землю. «Бесу» этого только и нужно. Он стремительно кидается к лесу. Горнист играет тревогу. «Курсанты» ошалело выскакивают из палаток. А из лесу доносится свист и смех. Олег уверяет, что смех прямо-таки разбойничий. Другие говорят, что смех — явно мальчишеский. Но так или иначе — соседи по палатке подтверждают, что «неизвестные личности» пытались похитить Олега. Именно Олега, а не кого-нибудь другого. Олег ходит гоголем и показывает всем пугач, оброненный «разбойниками». У него даже возникает подозрение: не шпионы ли это? Впрочем, шпионы с пугачами не разгуливают, и это подозрение сразу же отпадает. Очевидно, таинственные похитители — рангом пониже, возможно, какие-нибудь хулиганы… Большинство предполагает, что это — деревенские мальчишки-озорники.

И все-таки дело серьезное, и Андрей Михайлович Фоменко распоряжается удвоить ночные посты.

Олег Подгайный становится знаменитостью. Пугач, так счастливо доставшийся ему, приобретает качество драгоценности. И в то же время он — боевая реликвия, трофей, талисман. Днем Олег носит его на специальном шнурке — через плечо, ночью кладет под подушку.

На этом таинственная история не кончается. Дня через три Олег просыпается, сует под подушку руку: пугача нет! Пугач исчезает бесследно. Но Олег-то хорошо помнит, что клал его на место, а часовые уверяют, что ни одна живая душа не побывала в ту ночь на территории лагеря.

Чертовщи-и-инка!

Больше до поры до времени никаких событий в лагере не случилось.

Саша Никитин, который считался одним из помощников Андрея Михайловича, имел возможность по вечерам отлучаться из лагеря до двенадцати часов. Почти каждый день он бывал в деревне Ивантеевке, у Маруси Лашковой. Раза два он ходил с ней в дачный парк на танцы. Она очень легко и красиво вальсировала. Саша был счастлив. Теперь ему казалось странным, как это он раньше мог жить без такой замечательной дружбы!

Но однажды Андрей Михайлович сказал, что всякие отпуска он отменяет: пора начинать военную игру.

Вот тогда-то и начались в лагере главные события, те самые, которые и привели Сашу Никитина в заброшенную избушку лесника.

ВОЕННАЯ ИГРА

Военной игрой, по плану, должна была начаться лагерная жизнь школьников. Военной игрой же, второй по счету, она должна была и закончиться.

Но уже на месте было решено немного отсрочить первую игру: школьникам требовалось некоторое время, чтобы освоиться с обстановкой, почувствовать себя «курсантами», втянуться в лагерную жизнь. Первая военная игра переносилась на девятый день.

Между тем все ждали ее с нетерпением. Еще заранее, в городе, было известно, что «курсантов» разделят на две равные группы — «синих» и «зеленых». «Синие» начнут наступать, «зеленые» станут обороняться. Если в течение пятидесяти часов «синие» не захватят знамя «зеленых», они проиграют. Во второй игре роли переменятся: наступать будут «зеленые».

Всем, конечно, хотелось наступать.

Основным условием игры ставилась честность.

Ни о каком оружии, конечно, и речи быть не могло. От «курсантов» требовалось: первому ударить противника по плечу. В этом случае противник выходил из строя, отдавал специальный номерок победителю и возвращался в лагерь. Таким образом, победить должен был тот, кто хитрее, ловчее, сноровистее, кто выдержаннее и выносливее. За большее число «номерков» рядовым «курсантам» устанавливалась премия.

Условия игры были очень интересными и волнующими: никому, разумеется, не хотелось в первые же часы выбывать из строя и скучать в специально отведенном месте. Но в то же время все были готовы и к этому. На войне, как на войне!

Пятьдесят часов школьники должны были провести вне лагеря, в лагере оставался лишь штаб «синих» да охрана штаба. Пятьдесят часов — в полевых условиях: питаться сухим пайком, спать где придется и когда придется. По этому поводу среди организаторов лагеря долго шел спор: одни с ужасом уверяли, что школьники, — мальчики, говорили они, — чуть ли не погибнут в этих «нечеловеческих условиях», другие спокойно доказывали, что, наоборот, школьники, — они не называли их мальчиками, — станут еще здоровее и выносливее. К счастью ребят, победили те, которые не считали их маменькиными сыночками. Победил здравый смысл.

Итак, штаб «синих» оставался в лагере. Штаб «зеленых» и заветное знамя переносилось на три километра западнее, за озеро, на территорию пустовавшего в то лето военного полигона. Там стояло три нежилых домика. В одном из них и должно было находиться знамя.

Линия фронта, или граница, проходила в километре от лагеря. По всей ее линии «зеленые» могли выставить заградительные посты. Но это уже зависело только от них. Никто не упрекнул бы «зеленых», если бы они сосредоточили все свои силы в непосредственной близости от знамени.

Очень интересная предстояла игра!

На восьмой день вечером состоялся совет командиров, Условились так: Фоменко командует одной группой, его первый помощник, инструктор городского отдела Осоавиахима, — второй. В группу к Фоменко вошли отряды Саши Никитина и Всеволода Лапчинского. Теперь оставалось одно: определить стороны. Бросили жребий — и группе Фоменко выпало быть «синими». Наступать!

Саша только этого и ждал.

На другой день утром «зеленые» покинули расположение лагеря и скрылись в лесу. Шесть часов им дано было на подготовку к обороне. Ровно в три часа дня по окрестностям разнесся басовитый звук гонга. Военная игра началась!

«Синие» могли немедленно броситься в атаку. Могли они ждать до ночи. Могли делать все, что им заблагорассудится, не нарушая условий игры. В запасе у них было пятьдесят часов.

Еще до гонга, в полдень, Фоменко собрал своих старших командиров, чтобы выслушать все советы и предложения. Командиров было четверо: Саша, Ваня Лаврентьев, Всеволод Лапчинский и Вася Иванов, ученик школы имени Макаренко.

— Садитесь, товарищи командиры, — сказал Андрей Михайлович, когда они вошли в кабинет начальника лагеря. — Буду краток. Обстановка такова: «зеленые» занимают позиции, которых мы еще не знаем. Им легче: они спокойно могут ждать, пока мы подойдем, и внезапно ударят нас по плечу. Прошу предлагать планы операций. Кто первый?

Поднялся Лапчинский. Он изложил свой план. Потом говорили Ваня Лаврентьев и Вася Иванов. Фоменко иногда что-то записывал в свой блокнот. Лицо у него было бесстрастное: не поймешь — нравится предложение или нет.

— Ну, а ты, товарищ Никитин? — обратился он, наконец, к Саше. — Что молчишь?

— Я не согласен с выступавшими, — решительно начал Саша. — У меня есть свой план. Смелый план!

Все с интересом посмотрели на него.

— Послушаем, — сказал Фоменко.

— Победу нужно добыть одним ударом. Вы, товарищи командиры, видели, наверное, три плота на этом берегу озера? На них катаются деревенские мальчишки. Я предлагаю сегодня вечером посадить на эти плоты тридцать-сорок человек, — командовать могу я, — и, пользуясь ночной темнотой, переплыть озеро. С первыми лучами солнца мы смело пойдем в атаку и захватим знамя. Я ручаюсь!

— У вас все? — спросил Фоменко. Лицо его оставалось бесстрастным.

— Да. Я настаиваю на этом плане.

— Ну что же, в ваших планах, товарищи командиры, есть очень интересные детали: и у Лаврентьева, и у Лапапчинского, и у Иванова.

Саша встревоженно и ревниво поглядел на Андрея Михайловича. Почему он не назвал его фамилию?

— Но все они, — продолжал Фоменко, — страдают существенными недостатками. Поэтому, сопоставив планы, я предлагаю свой. Наступательные действия слагаются из двух операций. Первая: сегодня и завтра подойти на самые ближние подступы к военному полигону, выведя из строя при этом некоторое количество бойцов противника. Ночью вести только разведывательные действия, дав возможность большинству бойцов отдохнуть. Вторая: завтра с наступлением темноты начнем атаку на штаб «зеленых», разгадав предварительно место его нахождения. Если не удастся захватить штаб ночью, сделать это послезавтра утром. Причем наступательные действия завтра будет вести только одна часть армии, в которую войдут бойцы из обоих отрядов, — пусть «зеленые» думают, что наступают оба отряда. Вторая же часть вступит в бой только ночью, перед самым штурмом. Свежие силы решат, я думаю, исход схватки.

— Значит, половина армии целый день будет бездельничать? — удивился Саша.

— Сегодня ночью она будет охранять штаб, а завтра днем начнет медленно продвигаться к рубежу атаки, обезвреживая по дороге просочившиеся сквозь первую линию наступления единицы противника. Возражения против плана есть?

— Не-ет! — дружно ответили командиры.

Саша промолчал.

— План становится боевым приказом! — встал Фоменко.

Поднялись и командиры.

— Командующим первой группой наступления назначаю Лапчинского, командующим группой атаки — Никитина. Ровно в четыре часа первой группе начать наступление. Дополнительные указания — после. Выполняйте!

— Есть! — воскликнули командиры.

Один Саша молчал. Лицо его то бледнело, то краснело. Он — командующий группой атаки! Бездельничать в тылу?! Это невероятно!

Лапчинский, Лаврентьев и Иванов ушли.

— Ну, а ты что? — заметив волнение Саши, спросил Фоменко.

— Товарищ командир, разрешите два вопроса? — прерывающимся голосом сказал Саша.

— Давай.

Андрей Михайлович говорил спокойно, без всякой официальности. Этим самым он предлагал Никитину вести разговор в дружеском, домашнем тоне.

Но Саша не пошел на это.

— Почему вы обошли мой план? — напористо задал он первый вопрос.

— Неужели ты не понимаешь, что он сумасбродный? На этом берегу — песчаная отмель и до леса — двести метров. Ночи стали лунными. «Зеленые» перещелкают десант по одному. Не дураки же они. — Фоменко помолчал, внимательно поглядел на Сашу: — Ты на месте «зеленых» учел бы эти плоты?

— Не знаю.

— Я непременно учел бы. И учел бы то, что самый кратчайший путь до штаба «зеленых» — через озеро. Нет, от твоего плана попахивает авантюркой.

— Вы думаете?

— Это ясно, как божий день. Как говорил у нас в Одессе старый добрый еврей Хаим: «Мне не нужно видеть сала, я вижу его запах».

Фоменко засмеялся, вызывая Сашу последовать его примеру.

— Хорошо, — хмуро продолжал Саша. — Почему же я, — он нажал на «я», — должен сидеть в тылу?

Фоменко тоже нахмурился.

— Значит, так нужно, — сказал он. — Знай одно: ты назначен вовсе не случайно. Ты думаешь, лагеря, игра и все — только для того, чтобы школьники приятно провели лето? Вовсе нет. Есть другие, более простые способы приятно провести лето. Мы должны научиться. Многому научиться. Смелости, ловкости, выносливости, выдержке. И дисциплине в том числе. Это, пожалуй, самое важное. У тебя все?

— Да, все. Только, Андрей Михайлович, есть хорошая русская пословица: смелость города берёт!

— Не всегда! — отчеканил Фоменко, встал и расправил складки на гимнастерке. — Командир Никитин, выполняйте приказание!

— Есть, выполнять приказание!

Никитин повернулся кругом и отошел, как и положено солдату.

На войне как на войне.

СМЕЛОСТЬ, КОТОРАЯ ЯКОБЫ ГОРОДА БЕРЕТ

— Значит, Ваня, так, — полушепотом говорил Саша Никитин Лаврентьеву, — в двенадцать часов ты выведешь отряд к озеру.

— Ясно.

— На двенадцать часов меня вызывает Фоменко. Я думаю, задержусь не более часа. Если же в час, ровно в час, понимаешь, меня не будет, сажай отряды на плоты и переправляйся. Я вас догоню. В крайнем случае, найду на том берегу. Сбор в соснячке: Все понял?

— Все ясно. Хотя это, конечно, нарушение приказа…

— Я отвечаю! Смысл моего плана ты ведь понимаешь?

— Смелый план. Думаю, удастся.

— А победителей не судят! Докажем Андрею Михайловичу, на что способна Ленинская школа.

— Одно меня смущает: не оставляем охраны…

— Оставь три человека. Для виду. Неужели ты думаешь, что «зеленые» полезут в эту ночь к нам? Они знамя берегут. Это же ребенку понятно.

— Вообще-то, конечно…

— Действуй. Знамя наше!

— Сейчас без пятнадцати двенадцать. Пора выводить.

— Давай!

Луну закрыло темное облачко. Земля мгновенно погрузилась в густую, почти непроницаемую тень.

— Эх, облаков бы побольше! — прошептал Саша, с нетерпением дожидаясь, когда мимо него пройдут бойцы отряда.

И вот бойцы, один за другим, прошли и исчезли во тьме.

Саша облегченно вздохнул. Операция началась! Теперь уже никто, кроме «зеленых» не помешает ее осуществлению. А «зеленые», разумеется, и не догадываются о ней. Завтра Саша вручит Андрею Михайловичу отбитое у «зеленых» знамя!

Теперь можно было идти к нему.

«Только бы не понадобился командиру мой отряд до утра!..»

Фоменко сидел за столом и изучал план местности. Когда Саша вошел, он поднялся, оживленно сообщил:

— Получено донесение от Лапчинского. Есть успехи!

— Какие?

— Читай.

Саша взял листок, прочитал:

«Выведено из строя девять бойцов противника, наши потери — одиннадцать человек…».

— Ничего себе успехи! — усмехнулся Саша. — Это ведь Пиррова победа!

— В наступлении всегда больше потерь, чем в обороне. Важно то, что все группы отряда Лапчинского вышли в назначенное место и затаились там на ночь. Они находятся в семистах метрах от военного полигона. Вот, смотри, где. — Фоменко начертил на плане крестик.

— Да, близко.

— Бойцов уложил спать?

— Уложил, — пробормотал Саша.

— Можно отдохнуть часика три…

Фоменко не успел договорить.

— Трево-ога!.. — донесся вдруг испуганный крик часового.

Крик оборвался. С улицы раздался шум какой-то возни.

— Что за черт! — Фоменко подскочил к окну, распахнул его. — Кто там? Кто-то бежит! Сюда бегут!..

Затрещали под чьими-то ногами ступеньки крыльца.

— Саша, где твои бойцы?..

Распахнулась, как под напором ветра, дверь.

В кабинет начальника лагеря ввалилась толпа подростков с красными звездами на груди.

— «Зеленые»? — выкрикнул Фоменко.

— Мы — «красные»! — ответил гордый голос.

— Что за чепуха! — пробормотал Фоменко.

Толпа расступилась и пропустила вперед паренька лет шестнадцати. С первого же взгляда можно было определить, что это — атаман. На голове у него была кавалерийская фуражка, застегнутая ремешком под подбородком. На груди перекрещивались самодельные пулеметные ленты, похожие на патронташи. В руке паренек держал грозное деревянное оружие, напоминающее и меч, и саблю. Как и у остальных, на майке сияла у него красная пятиконечная звезда, майку перерезала широкая красная полоса, — очевидно, высший знак отличия.

Какое горделивое и победоносное выражение было на лице паренька! Губы плотно сжаты, брови сведены на переносице, взгляд метал молнии. Опираясь на саблю, атаман стоял в пяти шагах от Андрея Михайловича и многозначительно молчал. Воинство его тоже не издавало ни звука. Молчали и Фоменко с Никитиным.

— Вы арестованы! — наконец сказал атаман.

— Что за чепуха! — повторил Фоменко. — Кто вы такие? Вы знаете, что здесь военный лагерь?

— Мы все знаем! — сказал атаман.

Саша сделал шаг к окну.

Атаман насмешливо посмотрел на него, снисходительно заметил:

— Под окном стоят. Так что напрасно. Вы арестованы.

— А ну, убирайтесь вон! — закричал Саша.

— Потише, потише!

— Я говорю еще раз: убирайтесь вон, иначе вас…

— Связать! — спокойно приказал, атаман и протянул в сторону Саши руку.

В ту же секунду к Саше кинулись человек пять. Они скрутили ему руки, связали.

— Нет, это безобразие, ребята! — начал Фоменко. — Я понимаю, что вы играете, но у вас, по всей вероятности, отряд анархистов и хулиганов, а не советских школьников.

— У нас дисциплинированный отряд! — перебил его атаман. — Мы обращаемся с вами, как с пленными. Мы не просили вас сюда, на наши земли, вы сами приехали. Отведите арестованных в крепость, — приказал он одному из своих помощников.

— Есть, товарищ маршал! — отчеканил тот, ударив пяткой о голую пятку.

Саша засмеялся, услышав это.

— Чего лыбишься? — накинулся на него атаман. — Думаете, у вас одних серьезная организация? Мы еще дисциплинированнее вас!

— Саша, где твои бойцы? — второй раз спросил Фоменко.

Никитин ничего не ответил.

— Да, кажется, вы дисциплинированнее, — тихо заметил Андрей Михайлович.

— Вас мы связывать не будем, — обратился к нему атаман, которого его помощник назвал маршалом. — Вы — старший, взрослый. Подчиняйтесь дисциплине.

— И вы надолго меня арестовываете? — улыбаясь, спросил Фоменко.

— Это зависит от того, скоро ли мы разгромим вашу армию.

— Выходит, надолго. — Фоменко покачал головой и вздохнул. — Все дело вы нам, ребята, срываете!

— Ведите, — кивнул своему помощнику «маршал».

— Надеюсь, из кабинета и вообще из лагеря ничего не исчезнет?

— Будьте спокойны! Мы не воришки какие-нибудь. Мы — юная Красная Армия!

Андрея Михайловича и Сашу вывели во двор. Около крыльца понуро стояли со связанными руками часовые.

— Вояки! — бросил им на ходу Фоменко. — Штаб проворонили!..

— Их же тьма!.. — чуть не со слезами выкрикнул один из часовых.

Саша яростно скрипел зубами. Из-за какой-то случайности, из-за этих сорванцов рушится прекрасная операция! Хорошо, если Ваня послушается и поплывет!.. Но там, там, на полигоне!.. Сумеет ли он захватить знамя? Вряд ли! Вряд ли он сумеет! Саша захватил бы, а Ваня… Ваня вряд ли!

Саша скрипел зубами и даже стонал тихонько.

— Ты что? — осведомился у него один из конвоиров. — Руки больно?

— Иди к черту! — огрызнулся Саша. — У нас же боевая игра, а вы нам ее рушите!

— Мы поступаем с вами, как с захватчиками, вторгнувшимися на наши земли. Кто вы такие? Мы переловим вас всех, вот увидите! — пообещал старший конвоир. — И вообще без разговоров. Соблюдайте дисциплину, взрослые ведь люди.

— Да-а, — протянул Андрей Михайлович, — положеньице!..

Пленников ввели в лес. Саша определил, что ведут их в сторону деревни Ивантеевки. Скоро слева будет овраг, потом поляна, за ней снова лес, а потом — Ивантеевка. Так называемая крепость, по всей вероятности, — в Ивантеевке.

Вот, кажется, начинается овраг. Обрывистый склон, заросший диким кустарником…

— Значит, ты поступил по-своему, не выполнив моего приказания? — не оборачиваясь, тихо спросил Фоменко. Он шел впереди, вслед за старшим конвоиром. — Отвечай!

Саша молчал.

— На фронте за это полагается расстрел! — безжалостно продолжал Андрей Михайлович. — Ты угробил отряд. Я отстраняю тебя от командования и вообще вывожу из игры!

Конвоиры засмеялись.

— Поздно отстранять! — сказал старший. — Мы вас сами отстранили.

— Повторите приказание, командир Никитин! — повысил голос Фоменко.

— Есть, отстраняюсь от командования и вывожусь из игры, — сквозь зубы пробормотал Саша.

— Бывайте здоровы, хлопчики! — крикнул Фоменко и прыгнул в овраг.

Затрещали кусты, раздался внизу плеск воды.

Побег совершился так неожиданно, что и Саша, и конвоиры стояли несколько секунд, словно оцепенелые.

Треск кустов прекратился. Установилась тишина.

— Стой, сто-ой! — запоздало заорал старший конвоир.

Саша попытался было последовать примеру Андрея Михайловича, но сзади его уже держали.

Крепостью оказалась самая обыкновенная заброшенная избушка лесника. Сашу втолкнули в нее, развязали руки. Потом заперли дверь.

А на другой день в ту же сторожку втолкнули Бориса Щукина.

ПОМОЩЬ С НЕБА

Все это и рассказал Саша, конечно, без лишних подробностей, Борису Щукину.

Он умолчал только о том, что Андрей Михайлович отстранил его от командования и вывел из игры. Он все еще надеялся, что Фоменко принял это решение вгорячах. Успокоившись, он, может быть, передумает…

И Саша, и Борис понимали, что они в чрезвычайно глупом и смешном положении. Какие-то посторонние мальчишки схватили их и посадили под замок. Кричать, звать на помощь — бесполезно: избушка — в глубине леса, она почти забыта людьми. Да и стыдновато как-то кричать и звать на помощь. Все-таки и Саша, и Борис чувствовали себя взрослыми людьми. Но, с другой стороны, сидеть и «ждать у моря погоды», как выразился Борис, тоже было бессмысленно. Неизвестно, когда мальчишки выпустят своих пленников на свободу. Саша просидел целую ночь. Приближалась вторая ночь. Нужно было что-то предпринимать!

Но что, что? Стены избушки были крепки, дверь захлопнута намертво, окошечки так малы, что протиснуться сквозь них можно было только с трудом. Часовые уже пообещали Саше, что если он высунет голову, они «излупят его палками».

— Как ты думаешь, дверь можно выломать? — после молчания спросил Борис.

— Вряд ли. Я пробовал нажать плечом — даже не трещит.

— А если попробовать им все объяснить?

— Бесполезно. Они воображают себя настоящими бойцами.

— Скверно! — сказал Борис.

И снова наступило молчание.

Борис встал, тщательно ощупал стены, попробовал, крепко ли держится на петлях дверь, заглянул даже в печку… Все напрасно! Избушка была сложена из крепкого, еще не успевшего сгнить дерева, дубовая дверь даже не шелохнулась…

— Да-а… Танк мог бы проломить, а мы… — и Борис безнадежно махнул рукой.

— Я вот что придумал, — заговорил Саша. — Как только наступит ночь, мы возьмем эту скамейку и, действуя ею, как тараном, попытаемся вышибить дверь

— Действительно! Только почему — вечером? Давай сейчас!..

— Нельзя, часовые поднимут тревогу. В лесу у них целая армия. Но не думаю, что они и ночью слоняться по лесу будут.

Борис выглянул в оконце.

Метрах в десяти от избушки прохаживался рыжий. В руках он держал увесистую палку. Кроме рыжего, никого поблизости не было.

— Эй, ты! — закричал Борис. — Где мой рюкзак? Ты ответишь за него головой.

— Никуда твой рюкзак не денется. Он лежит возле двери как вещественное доказательство, — ответил рыжий. — Отойди от окна. И вообще в крепости не положено разговаривать.

— Дай мне сюда рюкзак! — потребовал Борис.

— Отойди, говорю!

— Я п-повторяю, — чуть заикаясь, продолжал Борис, — п-подай рюкзак или сверток с п-продуктами!

— Кренделя — пожалуйста!

— У тебя имеется съестное? — встрепенулся Саша. — Я ведь не ел со вчерашнего вечера!..

Рыжий сунул в окошечко сверток. Саша схватил пирожок с мясом и, уписывая его, весело сказал:

— Теперь мы живем!

Борис тоже проголодался. Несколько минут они молча ели, трудолюбиво работая челюстями.

В это время возле избушки раздались приглушенные голоса.

Борис опять подошел к окну и, стараясь быть незамеченным, прислушался.

Разговаривал рыжий и Васька, те самые воины, которые захватили Бориса в плен.

— Это точно! — шепотом говорил Васька. — Маршал сидит в сарае! Отец его выпорол и запер!

— Хорош маршал! — презрительно процедил рыжий. — Я давно говорил, что он много на себя берет, у нас есть ребята посмелее и поумнее.

— Умнее его никого нет, — не согласился с ним Васька.

— А смелее?

— Ну ты смелее, ты смелее, а что толку? Надо еще башку иметь на плечах.

— Ты думаешь, у меня башки нет?

— Есть что-то вроде, похожее…

— Вот возьму и приму на себя командование!

— Так мы тебе и подчинимся!

— А военную дисциплину знаешь?

— А с самозванцами как поступают, знаешь?

— Ты ниже меня по званию, ты должен мне подчиняться!

— Ты будешь глупости говорить, а я тебе буду подчиняться? Дудки!

— Что у них там? — поинтересовался Саша.

— Раздор в лагере противника.

Васька оказался благоразумнее рыжего. Он переменил тон и миролюбиво спросил:

— Что же нам теперь делать?

— Стоять на посту, как и положено.

— Это начальник лагеря пожаловался, я думаю. Не нужно было бы нападать на них.

— Не твоего ума дело! Вот что: ты сейчас стой, а я побегу домой пожрать. Через два часа, вечером, я тебя сменю. Если что, подавай тревогу: наши посты близко. Понятна задача?

Через минуту рыжий исчез в лесу.

Васька подал пленникам кружку воды, но разговаривать с ними не захотел, предупредив, что если они «станут хорохориться», он примет меры.

— Грозные ребятки, — с нескрываемой завистью сказал Борис и, помолчав, добавил: — Интересная у них, по-моему, жизнь!

— Глупости! — буркнул Саша.

«Он не может простить того, что они взяли его в плен», — отметил мысленно Борис.

— Эх, неужели Ванька не сумел захватить знамя! — тут же воскликнул Саша.

А Борис после этого подумал, что сегодня он уже познакомился бы с академиком Наумовым.

У каждого из них были свои мысли и заботы. Бориса не очень интересовало это самое знамя. Сашу вовсе не интересовала ботаника и все, связанное с ней. Саша готовился в Красную Армию. На разные сельскохозяйственные опыты, скрещивания и диковинные гибриды ему было наплевать! Поэтому оживленного разговора у них все не получалось. Они лишь время от времени перекидывались несколькими фразами и надолго замолкали.

Наступил вечер. Солнце скрылось за лесом. В лесу сгущался сумрак. В избушке стало почти темно.

Вернулся рыжий. Васька побежал домой.

— Начнем не раньше двенадцати часов, — шепнул Борису Саша.

Потянулись долгие, томительные минуты. Дневные звуки заглохли. Становилось все тише и тише. Слышны были беспрерывные шаги рыжего. Время от времени он подходил к двери и, должно быть, прислушивался. Борис и Саша сидели тихо, почти не шевелясь, и бдительный страж удалялся.

Часов в одиннадцать взошла луна. Она заглянула в оконце избушки и осветила ее. Загорелся нежарким огнем бок алюминиевой кружки, что-то таинственно замерцало в углу. За оконцем пронеслась, шумно рассекая бледный воздух своим телом, какая-то ночная птица…

Вдруг Борис вздрогнул и толкнул Сашу в плечо: ему показалось, что на крышу избушки что-то шлепнулось. Саша подтвердил, что он тоже слышал…

Прошло еще несколько невыносимо длинных, изнурительных минут.

И вот Саша и Борис снова услыхали сверху легкие шорохи: словно кто-то осторожно рыл в соломе нору. Избушка лесника была крыта соломой.

— На крыше человек! — уверенно прошептал Саша.

В ту же секунду к ногам Щукина и Никитина упал какой-то твердый предмет. Саша быстро нагнулся, шаря по трухлявому полу руками.

— Что вы там делаете? — сердито крикнул из-за двери рыжий.

— Здесь крыс много, — не растерявшись, ответил Саша.

— Не съедят! — ухмыльнулся за дверью доблестный страж. Он успокоился.

— Камешек, обернутый бумажкой, — сообщил Борису Саша, найдя под ногами упавший с крыши предмет. — Записка с неба. — Он тихонько засмеялся.

— Читай!..

Саша подошел к оконцу и, расправив бумажку на ладони, с трудом разобрал крупные каракули:

«Позови гада к окну, я прыгну с крыши и начну с ним бороться, а ты вылезай. Олег Подгайный».

— Это Олег Подгайный! — радостно сообщил Саша.

— Олег?!

— Чего, чего вы там переговариваетесь? — снова забеспокоился охранник. — Отойдите от окна!

— Иди сюда, — сказал ему Саша.

— Ну — что?

— Да иди, что скажу. Трусишь, что ли? Боишься?

— Я? Трушу? Боюсь? Ни капельки! — воскликнул рыжий и осторожно подошел.

— Дур-рак! — выпалил в лицо ему Саша.

На одну долю секунды раньше Олег Подгайный, издав пронзительный воинственный клич, упал рыжему на спину.

Рыжий завизжал от страха. Под окном началась шумная возня.

— А-а, р-рожа! Это ты, ты!.. — выкрикивал Олег, крепко оседлав противника и осыпая его ударами.

— Пусти, пусти, пусти! — стонал рыжий, пытаясь сбросить Олега со спины.

— По палаткам лазить! Мирных людей таскать! Наганы воровать! — с жаром продолжал Олег. — Вот тебе, вот тебе! Измаил взят!

— Вперед, Борис! — скомандовал Саша. — Я лезу, помогай мне!..

Саша попытался выскочить на волю, но окошечко было так узко, что плечи его неловко застряли между косяками рам. Он рывком подался назад, потом стал с силой протискиваться — и снова застрял.

Между тем рыжий, как норовистый конь, сбросил Олега на землю. Олег схватил его за ноги и взмолился:

— Саша-а, п-помогай!..

— Стой, Саша, давай я, — быстро предложил Борис.

Никитин молча уступил ему место.

Борис, извиваясь ужом, протиснулся в окно, упал вниз на рука, больно ткнулся в землю носом.

Рыжий уже сидел на Олеге верхом и заламывал ему руки. Борис метким ударом сшиб рыжего набок, крикнул:

— Олег, дверь открой!

— Бори-ис! — ахнул Олег, не веря своим глазам.

— Дверь открывай!

Олег в мгновение ока вынул из колец незапертый замок, отдернул засов.

На волю выскочил Саша.

— Ну, держись, рыжий-конопатый, сейчас я тебе устрою то же, что и ты мне! Саша, Олег, рвите траву, да побольше, — сказал Борис. — Мне нужен великолепный кляп.

Рыжий, рыжий, конопатый

Убил бабушку лопатой![28]

запел Олег и пустился в дикий воинственный пляс. Он плясал вокруг поверженного врага, наверное, так же, как индеец в прошлом веке вокруг пойманного бледнолицего.

— Не ори, — резонно заметил Саша. — Где тут ремешок? Связывайте его, затыкайте рот — и бежим. А он пусть смены дожидается.

— Ну, не-ет! — запротестовал Олег. — Он меня из палатки хотел выкрасть! Я его в плен взял и доставлю живым или мертвым.

— Ладно. Как там дела?

— Отличные дела! Я уже три раза в дальнюю разведку ходил. Четыре номерка имею! И вот этот — пятый.

— А как Ваня Лаврентьев с отрядом действовал? Знамя не захватили?

— Пока нет, но захватим, — решительно заявил Олег. — Я обнаружил, где штаб «зеленых». Впрочем, может, и захватили уже, — спохватился он. — Жаль, если так!

— Тебя прислал кто? — спрашивал Саша.

— Андрей Михайлович. Говорит: «Разузнай, где Никитин, и выручи». Ну я, конечно, разумеется, и выручил.

— Как же ты на крышу залез? — спросил Борис, засовывая рыжему в рот траву.

— Измена-а! — хрипел рыжий. — Все равно-о…

— Очень просто: по сосне. Видите, сосна, и сук от нее над крышей простерся? Я на сосну влез, — рассказывал Олег, — а потом по этому суку — на крышу.

— Ясно, твой метод, — улыбнулся Борис.

— Только за сук уцепился, а этот тип к сосне подошел. Стоит, как тетеря, а я над ним вишу. Красота! Так и подмывало меня: прыгай! Да подумал, догадаетесь ли вы, ведь сосну из окошка не видно. Ну и висел целую минуту, пока он не отошел. Смех!

— Молодец, Олег! — похвалил Подгайного Саша. — Не зря мы тебя в лагеря взяли.

Тем временем рыжий был надежно связан, и как выразился Олег, «лишен силы голоса».

Олег храбрился:

— Я его на плече понесу!

— Как же ты его понесешь? — насмешливо спросил Саша. — Он ведь тяжелее тебя.

— Мы потащим его, как зверя! Привяжем к жерди, на плечи — и айда!

Идея Олега была немедленно принята. Нашли крепкую осиновую палку. Оторвали от рюкзака Бориса лямки. Привязали рыжего к палке, как охотники привязывают убитого волка, — за ноги и за руки…

— Взя-яли!

И торопливая процессия из трех человек исчезла в лесу, похожем в этот ночной час на африканские джунгли.

СЕРГЕЙ ИВАНОВИЧ НЕЧАЕВ И АКАДЕМИК НАУМОВ

Девушка прыгала с вышки.

Она делала уже десятый или одиннадцатый прыжок.

Первые два прыжка она сделала с нижней площадки, но эта высота ее не удовлетворила.

Она влезла на среднюю площадку и упала в воду очень неудачно, подняв целый столб брызг.

Следующий прыжок был не лучше.

Опытные прыгуньи падают в воду с мягким всплеском. Этого нельзя было сказать о девушке: над бассейном каждую минуту раздавался звук хлесткой пощечины.

Девушка прыгала неумело, ударяясь о воду то животом, то боком, то чуть ли не спиной.

Неудачные прыжки причиняли ей боль: тело ее покрылось багровыми пятнами.

Еще прыжок, еще!..

И вот она уже взбирается выше.

Верхняя площадка. Над водой свисает доска.

Девушка несколько секунд стоит неподвижно, глядя куда-то высоко в небо, а потом идет по доске и прыгает с верхней площадки.

Она без страха и без всяких сомнений делает десятый или одиннадцатый прыжок.

Смело, упорно, самозабвенно.

Время — около семи часов утра. Солнце еще не утратило свои ранние золотистые оттенки. Оно светит не жгучим, ярко-белым, а теплым, чуть желтоватым огнем. Над дачным поселком Белые Горки стоит ароматная тишина.

В бассейне, кроме девушки, — никого. Кажется, и поблизости нет посторонних свидетелей…

Впрочем, есть!

В сквере, рядом с бассейном, сидят на скамейке двое пожилых людей в белых костюмах. Один так совсем старик: маленький, сутулый, на щеках морщины, руки, лежащие на коленях, тоже в морщинах. Ему лет шестьдесят пять, но глаза, еще не утратившие яркой синевы, смотрят необыкновенно молодо. Морщинистые, крепкие руки выдают рабочего человека. Наблюдательный человек сказал бы, что старичок потомственный токарь или слесарь, недавно ушедший на пенсию. И наблюдательному человеку поверили бы. А напрасно. В таких случаях легко ошибиться. Слесарь? Нет, не слесарь, а всего-навсего академик. Да, академик Наумов — этот маленький старичок с морщинистыми руками рабочего. Впрочем, свой трудовой путь он начал рабочим, и с тех пор руки его трудились беспрестанно: они знали и холодную тяжесть металла, и шершавую твердость дерева, натирающего мозоли, и влажную мягкость поднятой на лопате земли. Лучше всего руки академика знали землю. Этой земли, сухой и мокрой, животворящей и мертвой, как камень, соленой и пресной, руками его перещупано и перетерто многие тонны. Недаром руки покрылись глубокими темными морщинами! Как прекрасны эти рабочие морщины на сильных руках человека!..

Второй мужчина был лет на пятнадцать моложе академика. Невысокого роста и средней кряжистости, — вовсе не косая сажень в плечах, — он рядом со своим соседом казался гигантом: академик был все-таки очень мал и тщедушен — совсем подросток, если говорить о комплекции.

Второго можно было принять за какого-нибудь младшего научного сотрудника. Костюм на нем был из простого полотна, белые полуботинки — обыкновенные, парусиновые. Лицо — крепкое и смуглое, к тому же загорелое, только верхнюю часть лба, ниже сухих коротких волос, не тронул загар. На лице — выражение внимательности и даже почтительности. Руки, ясно видно, тоже не гнушались черной работы, хотя, конечно, далеко им было до рук академика. В общем, типичный вид младшего научного работника, в полной мере уважаемого академиком. И все-таки этот мужчина не был научным работником и вообще не имел почти никакого отношения к научному миру. В агрономии-то во всяком случае он разбирался совсем мало, знал только, что существует рожь, ячмень, пшеница, а отличил бы ячмень от пшеницы или нет — сказать трудно. Вот он-то как раз и был из потомственных рабочих, сын литейщика и сам в прошлом литейщик — Сергей Иванович Нечаев, секретарь Чесменского горкома партии.

Девушка, прыгающая с вышки, не замечала этих двух мужчин. А они внимательно наблюдали за ней. Они изумленно покачивали головами и глядели на нее с восхищением. Когда она влезла на третью площадку, секретарь горкома поднялся и хотел удержать ее, но академик остановил его движением руки. Секретарь горкома сел, целиком доверяя академику, хотя все время лицо его было напряженным и тревожным. Когда же девушка вынырнула из воды и спокойно поплыла к лесенке, у секретаря горкома вырвалось одобрительное восклицание. Затем он радостно засмеялся и проговорил:

— Завидное упорство.

Академик сказал:

— Мы выстроили за двадцать с лишним лет нашей власти десятки новых городов, оснастили страну индустрией, создали колхозный строй, вырвав из петли собственничества сто миллионов мужиков. Когда мы с тобой вступали в партию, нас было всего двести тысяч, теперь нас миллионы. И все-таки я сказал бы, что мы не сделали ничего, я повторяю, ни-че-го, не воспитай мы вот этих, — и академик ткнул пальцем в сторону девушки, которая опять лезла на вышку.

— Это верно, — согласился секретарь горкома.

— Ты думаешь, я не доверил бы этой девочке большое дело? Да я сейчас, сию минуту, повторяю, сию минуту, доверил бы ей всю страну! Ты мне будешь возражать? Ты скажешь, что я впал в старческое прекраснодушие? Погоди! — остановил он секретаря горкома, который хотел что-то вымолвить. — Я сужу не только по этой девочке. Я давно наблюдаю за молодежью.

— Дорогой Александр Александрович! — воскликнул в ответ секретарь горкома. — Целиком солидарен с тобой. Самое дорогое, самое бесценное наше достижение — это наша смена, молодежь, изумительный народ, да, да, вы правы, народ, которым можно гордиться!

— Мы родились с тобой рабами. Мы разорвали цепи рабства, но родились рабами. Рабочие ли мы были, мещане ли, дворяне ли — все равно. — Академик помолчал, задумчиво, с грустинкой глядя куда-то вдаль, очевидно, назад, в свое прошлое. — Да, все равно, — решительно повторил он. — А они, — он проводил очередной полет девушки ласковым взглядом деда, любующегося своей внучкой, — а они родились свободными людьми. Нет, только подумать, впервые в истории человечества родилось свободное поколение! Оттого-то так высок и стремителен полет его!

— Когда я сталкиваюсь с неудачами, а они бывают, ты это знаешь, и мне становится грустно и больно, я всегда почему-то вспоминаю о том, что за моей спиной стоят двадцать, тридцать миллионов мальчишек и девчонок, двадцать, тридцать миллионов бойцов, — сказал секретарь горкома, — бойцов непоколебимых, и эта мысль всегда подстегивает меня, вооружает, дает свежие силы.

— Мы можем умереть спокойно, — продолжал академик, — они отделают Россию-матушку мрамором, оденут садами и вырастят пшеницу там, где сейчас голые степи. Они до всего дойдут, и неудач у них будет меньше. Они будут умнее нас, они вберут и наш ум. Да, да, — академик шутливо похлопал секретаря горкома по плечу, — они окажутся более проворными и умелыми, чем мы, и будут еще не очень зло бранить нас за консерватизм, и формализм, и разные другие грешки, которые очень хорошо видны с горы, на которую они взберутся. И многое они переделают по-своему, по-новому.

— Но учить их будем мы. Научим их мы, — заметил секретарь горкома. — Мы им дадим в руки великое оружие — знание. Битвы за коммунизм не кончились. Битвы будут. Они впереди.

— Ты говоришь о войне, Сергей?

— Наша обязанность — быть готовыми к ней.

— Я не верю в нее. Воевать против солнца? Оно сожжет. Они понимают это.

— Солнце светит слишком ярко. — Секретарь горкома и академик подняли головы. — Оно мешает им разбойничать. Они попытаются потушить его.

— Ты думаешь, что у них нет мудрых людей?

— Перед кончиной теряют рассудок.

— Повторяю, что я не верю в войну. Весь мир воюет, мы — нет. Солнце слишком ярко и сильно, чтобы пытаться его потушить. Кто? Они? Нет! — Академик тихонько засмеялся. Мелкий смешок его был похож на чистое бульканье воды. — Я говорю тебе, через двадцать лет, в 1960 году, ты можешь записать эту цифру, ты еще будешь жить в то грандиозное время, они, — он снова ткнул пальцем в сторону бассейна, — полетят на Луну и дальше — на Марс, дальше — в космос. Они оторвутся от старушки Земли, она покажется им слишком маленькой. Они, которые пока что неудачно прыгают с вышки!

— Они не только неудачно прыгают с вышки, они уже спасают людей, — сказал секретарь горкома. — Недавно ко мне приехала племянница. Вздорная, надо сказать, особа, — он нахмурился. — Есть среди них редкие исключения. Ей двадцать два года, уже была замужем.

— Спешат, спешат. Мне уже шестьдесят шесть, а я еще не успел, — привычно усмехнулся академик.

— Речь, собственно, не о ней, хотя причиной этого события послужила она. В первый же день жизни в городе она попала в водоворот на реке и чуть не утонула. Спас ее неизвестный юноша. Он прыгнул с перил моста, зная, что рискует собственной жизнью, кинулся в водоворот — и, к счастью, все окончилось благополучно. Самая главная прелесть этого подвига в том, что юноша тотчас же скрылся. И теперь уже трудно отыскать его.

— Похоже! Это похоже на то, что я знаю о них! — воскликнул академик.

— Если бы в этом деле не была замешана моя племянница, я непременно бы дал указание разыскать его! На таких людей хочется смотреть… хотя бы издали.

— Я сейчас нарисую его портрет, — сказал академик. — Представь себе, что перед нами стоит юноша…

Академик не успел договорить.

— Простите, можно вопрос?.. — раздался сзади вежливый голос.

Академик и секретарь горкома тотчас же оглянулись.

Перед ними стоял юноша в простеньком хлопчатобумажном костюмчике, в сандалиях с крупными дырочками на носках, воротничок много раз стиранной трикотажной рубашки был выпущен наружу, на пиджак. Над карманом пиджака был приколот круглый значок с портретом Мичурина. В руках юноша держал бумажную папку, завязанную белыми тесемками.

Это был Борис Щукин.

— Можно вопрос? — повторил он.

Академик и секретарь горкома глядели на него и молча улыбались.

— Я, кажется, помешал вашей беседе? — смутился Борис.

— Нет, нисколько, — наконец ответил академик, — задавайте свой вопрос, молодой человек, только захотите спереди, чтобы мы не поворачивали голову, как совы, это нам, в наши лета, поверьте, не очень удобно.

— Я хотел спросить дорогу на опытный участок академика Наумова, — сказал Борис, обогнув скамейку. — Впрочем, может быть, вы отдыхающие…

Академик и секретарь горкома переглянулись, не переставая в то же время изучать Бориса.

— Возможно, вы не знаете, — закончил Борис.

— Знаем ли мы дорогу на участок, Сергей Иванович, а? — шутливо обратился академик к секретарю горкома. — Кажется, знаем. Кажется, немножко ходили. Так? А позвольте, молодой человек, — снова повернулся он к Щукину, — на участке работает ваш папа? Родственник? Знакомый?

— Нет, — ответил Борис, — я по личному делу.

— Та-ак. По личному? Но позвольте, если не секрет, в чем заключается личное дело? Я задаю этот вопрос не из любопытства, а так сказать… Как бы это сказать? Как лицо в некотором роде заинтересованное. — Академик посмотрел на секретаря горкома, снова ища у него сочувствия.

Секретарь горкома, тоже увлеченный разговором, кивнул головой.

— Заинтересованное в некотором роде, — повторил академик.

— Почему же, я могу сказать. Мне бы хотелось лично поговорить с академиком, — начал Борис, но тут же спохватился. — Нет, конечно, лично поговорить с ним я не мечтаю, потому что понимаю, что он занят… и вообще. К тому же меня… я не смогу… я не решусь идти к нему в кабинет… и вообще меня, может быть, не допустят… я и не проникну…

— Позвольте, кто вы? — довольно резко перебил Бориса академик. Седые брови его сердито нахмурились.

— Я, если так можно сказать, селекционер… Нет, конечно, этого еще сказать нельзя: я просто-напросто учащийся, перешел в десятый класс. Но я мечтаю о преобразовании природы…

— К примеру? — спросил академик.

— Ну… если вам интересно… К примеру, я мечтаю о том, чтобы вывести такой сорт пшеницы, который вызревал бы с одинаковым успехом как на юге, так и на севере, и, кроме того, каждый стебель этого сорта мог бы давать не один колос, а два, три, пять. Такой пшеницей можно было бы покрыть те огромные пространства земли, которые сейчас пустуют…

Академик победоносно взглянул на секретаря горкома и, — Борис, конечно, не понял, — ткнул в сторону бассейна.

— Продолжайте, — сказал он мягче.

— Эту проблему я не считаю фантастикой. Она реальна. Я уверен, что через двадцать лет громадные пространства ныне пустующей земли покроются пшеницей…

— Вы мечтатель? — ласково спросил академик. Борис озадаченно пожал плечами.

— Я практик… Нет, конечно, я еще не практик, я просто-напросто учащийся, перешел в десятый класс… Кроме того, я интересуюсь каучуконосами, и проблема освоения отечественных каучуконосов меня очень волнует. Я знаю, что академик Наумов занят сейчас этой проблемой, а мне бы хотелось получить некоторый навык с тем, чтобы… Возможно, в будущем я смогу внести какой-то вклад в это дело, — очень просто, но, впрочем, не очень уверенно закончил Борис.

— Я понимаю вас, коллега! — воскликнул академик. — Я вас понял, не продолжайте, потому что мы можем утомить рядом сидящего… он работает несколько в другой области. Мы непременно продолжим об этом после, и вы получите навык, чтобы внести посильный вклад в проблему каучуконосов. Но позвольте! — грозно повысил он голос и вскочил. Ростом он был ниже Щукина. — Позвольте, я повторяю! Позвольте вам заметить, коллега, что к академику Наумову не нужно проникать в кабинет. Я не кабинетный ученый! Я не бываю в кабинетах! Я, как и вы, практик, коллега, и тоже ученик… вот его, вы носите его на груди, а я в кармане. — Он вынул из нагрудного кармана фотографию Мичурина и перевернул ее тыльной стороной.

Подавшись вперед всем телом, Борис прочитал:

«Дорогому Александру Александровичу…»

Академик спрятал фотографию и протянул Борису руку.

— А… а… а… — выдавливал Борис.

В такие минуты он заикался до слез.

Академик и секретарь горкома, который тоже встал, терпеливо ждали, пока он успокоится.

А девушка, прыгавшая с вышки, в это время прошла мимо. Они не заметили ее.

БОТАНИКА И НЕМНОЖКО ЛЮБВИ

Борис Щукин любил ботанику с самых ранних лет детства. Его изумляли резные листья клена, желтые россыпи одуванчиков, от которых поляны кажутся золотыми, фиолетовая нежность колокольчиков, пышное разнообразие красок садовых цветов. Он мог часами любоваться какой-нибудь травинкой, которая гордо устремляла к солнцу свой тонкий, похожий на пику, стебелек, и за это пристрастие Борису в детстве частенько доставалось от матери. Потом уже мать призналась, что Борис казался ей каким-то не таким, не от мира сего.

Две недели, проведенные Борисом в Белых Горках, рядом с академиком Наумовым, стали одними из лучших в его жизни. Каждое утро, — а надо сказать, что приключение в лесу окончилось благополучно, мальчишки больше не тревожили его, — Борис отправлялся на опытный участок; там он находился часов до трех-четырех — больше академик не разрешал ему работать, уверяя, что «труд венчается отдыхом, а отдых подготавливается трудом». Примерно с четырех часов дня Борис проводил время в деревне Ивантеевке.

Можно было бы подробнее описать жизнь Бориса в Белых Горках — и как он знакомился с проблемами отечественных каучуконосов, и как колдовал в лаборатории над точнейшими весами, и как возился вместе с академиком в земле. Конечно, все это очень интересно, особенно разговоры Бориса с академиком, но для будущего значит гораздо меньше, чем жизнь Бориса в деревне.

Борис вставал рано. Он начинал свой день вместе с солнцем. Верный своему слову, он тотчас же выскакивал во двор и начинал нехитрые гимнастические упражнения. Вместо турника он пользовался перекладиной ворот, подтягиваясь сначала до пятнадцати, потом до двадцати пяти. Скоро он довел подтягивания до тридцати раз, после чего падал, совершенно обессиленный, на землю. Прикосновение к земле давало ему, как Антею, новые силы; через пять минут он уже шел на руках, шел твердо и долго, но вряд ли красиво: ноги его порой дергались, неловко удерживая равновесие. Подтрунивая над собой, Борис называл себя спортсменом-самоучкой.

Однажды, после того, как он встал на руки и торопливо пошел от крыльца к воротам, из соседнего двора раздался негромкий, невольный, должно быть, смех. Борис тотчас же принял нормальное положение, с ревнивой смущенностью поискал глазами непрошеного насмешника.

На крылечке веранды, опоясывающей соседний дом, стояла девушка, одетая в шаровары из тонкой материи и майку. Это она засмеялась, заметив самодеятельные упражнения Бориса.

— Здравствуйте! — сказала она, придав лицу серьезное выражение. Но глаза все равно искрились смехом: неловок, неловок был Борис в перевернутом положении. К счастью, это он и сам понимал.

— Здравствуйте! — ответил он. Краснеть ему не пришлось: лицо и без этого было багровым от напряжения. — А я вас знаю. Вы — из Чесменска. Вы — Маруся Лашкова!

Маруся сделала один шажок, окинула Бориса заинтересованным взглядом.

— Вам сказала тетка Марфа?

— Я видел вас на спартакиаде. После спартакиады я и начал вот… — Борис самокритично подергал руками, признавая, что новый способ передвижения действительно смешон.

Маруся сделала еще один шажок.

— Но вас я знал и раньше, — учтиво продолжал Борис. — Вы — отличная спортсменка!

Маруся сошла с крылечка и остановилась посредине двора.

Борис добавил:

— Я думаю, что по пластичности движений и по рисунку бега вы не уступаете никому.

«Боже мой, откуда я нахватался таких терминов?» — с изумлением подумал он.

И в то же самое время с беспредельной уверенностью заключил:

— Даже и Румянцевой.

Маруся подошла к забору.

— В эту дыру можно проникнуть? — спросила она.

— По-моему, можно, — ответил Борис и оглянулся по сторонам, показывая тем самым, что он стоит на страже и в случае опасности подаст знак.

Маруся гибко проскользнула в дыру и, выпрямившись, продолжала свой любознательный допрос:

— Вы начали заниматься самостоятельно?

— Да, я как-то стихийно… Я дал себе слово… и неудобно было нарушать его.

— Значит, у вас есть твердость в характере!

— Меня зовут Борисом, — скромно сообщил Щукин.

— Мне очень нравится это имя, — призналась Маруся. — Борис и Саша. Как вы думаете, Саша — это хорошо?

— Очень хорошо!

— Я тоже думаю, что Саша — очень хорошо. — И Маруся нежно протянула: — Са-аша! Са-а-аша!

— Маруся — тоже приятное имя. Очень русское.

— Да, все русские имена великолепны, — согласилась Маруся и еще раз сказала: — Са-аша.

— Что такое? Я здесь! — раздался вдруг голос Саши Никитина, и школьный товарищ Бориса просунул в калитку голову.

Маруся радостно засмеялась.

Борис засмеялся тоже.

— А-а, Саша! — встретил он Никитина приветственным возгласом. — Как ваша игра? Чем все это кончилось?

— Кончилось великолепно! — воскликнул Саша, потрясая руками. — В то время, когда Олег нас выручал, Ваня со своими молодцами уже захватил знамя. Он переплыл озеро и целый день скрывался в кустах. Мой план блестяще осуществился! «Зеленые» разгромлены наголову. Андрей Михайлович возражал напрасно. А вы уже познакомились? — И Саша поглядел на Бориса. — Давно?

— Пять минут назад, — сказала Маруся, не сводя с Саши озаренных радостью глаз. — Пойдем же, я познакомлю тебя с тетей и дедом, — тут же добавила она и, схватив Сашу за руку, опять скользнула в дыру.

Саша кое-как протиснулся вслед за ней.

Борис остался один.

Он вспомнил о Людмиле Лапчинской.

Но все это было далеко и несбыточно. Людмила была в другом, таинственном мире. А у Бориса были земные обыкновенные дела. Он умылся, выпил три стакана простокваши и пошел в Белые Горки.

На другой день, только Борис взметнул к небу свои ноги, Маруся была тут как тут. Она привычно проникла в чужой двор и вместо приветствия сказала:

— Смотрите, Борис!

Легкий прыжок. Маруся припала грудью к траве, поднялась на руках, и тело ее застыло в грациозном полуизгибе. Носочек к носочку, ни вздрога, ни шевелинки. Пышным полукругом рассыпались по траве золотистые волосы.

— Не надо ходить! — умоляюще сказал Борис. — Постойте!

— Не буду. Ходить это… не очень спорт.

«Как хорошо! — подумал Борис. — Какая красота!» Он хотел обойти вокруг нее, но не посмел.

Маруся стояла, как живое изваяние, устремленное к солнцу, к звездам.

— Мне можно опуститься? — наконец прошептала она.

— Да, — вздохнул Борис.

— Скажи, это красиво? — тихо спросила Маруся.

— Чудесно!

— Мне можно показать это Саше, как думаешь?

— Непременно!

— Он не подумает, что я заставляю его любоваться собой?

Маруся стыдливо опустила глаза. Дыхание ее еще не выровнялось.

— Нет, что ты! — смутился и Борис, так же свободно переходя на «ты».

— Борис, пожалуйста, сделай стойку, я буду тебя учить, — решительно заявила Маруся.

«Саша дружит с Женей Румянцевой, она ведь не знает об этом», — думал Борис, стоя вверх ногами.

— Пожалуйста, больше прогнись вот здесь, — говорила Маруся, легонько дотрагиваясь до Бориса.

«Но я, конечно, не могу сказать ей об этом», — напряженно думал Борис.

— Вот так, — говорила Маруся. — Еще прогнись. Очень хорошо! У тебя гибкое тело, только ты не умеешь придать ему нужную форму. Я тебя научу.

«Об этом она узнает от Саши», — думал Борис.

— Теперь опустись на руках и поднимись.

Борис был способным учеником. Через три дня он уже самостоятельно делал великолепную, по всем правилам, стойку.

А затем случилось вот что.

Вечером Борис, влекомый какими-то неясными мечтами, вовсе не связанными с ботаникой, заглянул в густой, еще полубезлюдный парк дачников, прошел несколько шагов по центральной аллее, свернул влево, — почему, он, конечно, и сам не знает, — и увидел Марусю с Сашей. Саша держал Марусю за руку. Вспыхнув, Борис хотел повернуть назад, но в то же мгновение Саша порывисто наклонился и чмокнул Марусю в щеку. Маруся вскочила, Саша тоже, и они пробежали мимо Бориса, не заметив его, Борис неподвижно стоял и глядел им вслед. Он стоял минут пять, мучительно соображая, как это все могло случиться, как Саша мог так поступить, как понимать теперь его отношения с Марусей…

«Они целовались!» — мелькнуло у Бориса.

Это было невероятно.

Это было не-ве-ро-ятно!

Расстроенный Борис в ту ночь долго не мог уснуть.

На следующий день, в воскресенье, Борис сидел во дворе на штабеле бревен и перерисовывал в свой альбом причудливый лист дуба, случайно подобранный в бору.

Саша Никитин увидел Бориса с веранды Марусиного дома и крикнул, чтобы он шел к ним. Борис услыхал смех Маруси.

— Саша, можно тебя на минутку, — сказал Борис после недолгого молчания.

Саша, веселый, возбужденный, с алыми щеками, пролез в дыру и, сев на бревне, беспечно спросил:

— Что такое?

Борис молчал, мучительно морща лоб. Он не глядел па Сашу. Он медлил.

— Ну, что такое?

— Саша! — сказал Борис и встал. — У меня есть р-разговор к тебе!

— Я слушаю, говори. — Саша с озабоченным интересом посмотрел на Бориса, пожал плечами.

— Как ты относишься к Жене Румянцевой?

— Я? Хорошо. — Саша помолчал и добавил: — Очень хорошо.

— Я знаю, что у вас очень хорошие отношения. Ты дружишь с ней?

— Дружу. Правильно, дружу.

— Ты с ней не ссорился? Ничего?

— Нет. Ничего.

— Скажи, если бы я д-дружил с… ну, предположим, с одной девочкой и стал ц-целоваться с другой, — это было бы хорошо?

Саша вздрогнул.

— Не… не знаю.

— Саша! — воскликнул Борис.

— Плохо. Конечно, плохо.

— Саша, ты ц-целовался с Марусей! — сказал Борис дрожащим голосом. — И Женя не знает об этом.

— Я? — прошептал Саша. — Я…

— И М-маруся не знает об этом, — продолжал Борис, взглянув на Никитина сверху вниз.

Саша увидел у него на глазах слезы.

— Я? — еще тише пролепетал он.

— Это гадко! — воскликнул Борис.

— Мальчики, вы ссоритесь? — испуганно спросила с веранды Маруся.

— Маруся, уйди, уйди, пожалуйста! — вскочив, закричал Саша. — Я сейчас!..

Борис отвернулся.

Саша взял Бориса за плечи.

— Боря, я не знаю… Это правда, что я… Я поцеловался первый раз в жизни, понимаешь, первый! Ни с кем, никогда, я даю тебе честное слово! С Женей я дружу, это правда…

— Все р-равно это гадко, гадко, гадко, если сразу с двумя!.. — горячо проговорил Борис. — Не по-комсомольски, не по-нашему, не так!

— Боря, прости меня. — Саша опустил голову. — Я сделал плохо. Прости.

— Ты должен р-рассказать! Ты обязан!..

— Я расскажу, Боря. Ты прав. Прости меня.

— Мне не за что прощать тебя. Ты виноват перед ними. Ты можешь поступать, как тебе хочется, но я сказал… я сказал и… я сказал и все.

Борис сел.

Сел и Саша.

Борис взял альбом. Руки его дрожали.

Саша поднял с земли карандаш и подал его Борису.

Маруся стояла на веранде и испуганно глядела на них..

— Это — самое дорогое! Это нельзя иначе, — сказал Борис. — У меня где-то был дубовый листок… Вот он. Он очень интересный… Он необыкновенный.

— Тебе нравится Маруся? — печально спросил Саша.

— Да, правится. Она чудесная! Но если бы у меня была другая… — Борис посмотрел на Сашу и твердо закончил: —Я верен ей, другой, до конца! Я никогда, ни за что на свете не стал бы целоваться с Марусей!

Саша быстро пожал Борису руку, встал и сказал:

— Я сейчас же, Боря!..

Борису стало невыносимо жалко Сашу, но он не остановил его и ничего не сказал. Борис положил альбом на бревна, ушел в дом, лег на кровать и закрыл глаза. Он не знал, о чем и как разговаривали Маруся с Сашей. Когда он вышел, ни Саши, ни Маруси слышно не было.

С тех пор Саша не показывался в деревне Ивантеевке.

Эта глава называется «Ботаника и немножко любви». Так, кажется? Получилось же наоборот: ботаники совсем мало, а любви предостаточно.

Что ж поделаешь! Любовь вытеснила ботанику. Вам обидно, юноша в роговых очках и с железной броней на сердце? Вы хотели что-нибудь на ботаническую тему? Не волнуйтесь, есть для вас лекарство: раскройте учебник, там вы найдете интереснейшие вещи.

А-а, вы хотели бы и учебник по любви! Чтобы с законами и параграфами! Параграф первый… Параграф сто пятый… Увы! Чего нет, того нет! Не написали такой учебник. И не дай бог, если когда-нибудь напишут его, не дай бог!

Давайте беречь любовь от юношей с бронированными сердцами. Они закуют ее в железобетонные доспехи, а она нужна людям теплой, живой и — зачем лукавить? — временами изменчивой.

Глава третья

В СЕМЬЕ РУМЯНЦЕВЫХ

Семнадцатилетняя Машенька, дочь замоскворецкого купца Ивана Полуэктова, вышла замуж за студента Льва Румянцева самокруткой, без разрешения отца-старообрядца, жестокого, непреклонного человека. Проклинаемые и преследуемые им молодожены уехали из Москвы. Скоро у них родилась дочь, которую они назвали по обоюдному согласию Евгенией. Несколько лет они жили дружно и были счастливы, а потом жизнь их мало-помалу разладилась и год от года становилась все невыносимее.

Все подробности семейного разлада строжайшим образом скрывались от Жени. Сначала это удавалось. Но Женя росла, с каждым годом мир открывался ей все шире и шире. Двенадцать, тринадцать лет… Трудно скрыть неприятности, происходящие в семье, от зорких, жадных, всевидящих глаз тринадцатилетней девочки. Женя скоро поняла все. В четырнадцать лет она уже знала, что семейного счастья у ее родителей не получилось. К тому времени она поняла и причину этого.

Девочка часто замечала злобные огоньки, вспыхивающие в глазах матери, когда отец после службы усаживался за книги и чертежи.

— Тебе ни жены, ни дочери не надо, одни книги для тебя дороги! — с ненавистью шипела мать.

Отец умоляюще глядел на нее и тяжело вздыхал.

Запомнила Женя и неоднократные споры отца и матери.

— Берись, Маша, за учебу, — говорил отец. — Через несколько лет станешь техником, вместе работать будем…

— А зачем мне это? — сердито возражала мать. Всякое упоминание об учебе она всегда встречала в штыки. Она говорила, что не хуже других, что пять классов гимназии — образование достаточное для жены полковника, у других женщин и этого нет…

Когда отец с воодушевлением начинал делиться новостями, вычитанными из газет и журналов, мать скучала, лицо ее становилось чужим, замкнутым. А когда она принималась рассказывать о том, какое платье сшила себе соседка-полковница, или о том, что за женщиной-военврачом ухаживает начальник штаба, — мрачнел отец…

Так и шла их жизнь. Отец, летчик бомбардировочной авиации, редко бывал дома, Женю воспитывала мать.

Она воспитывала Женю по-своему, по старинке, как тепличный цветок в глиняном горшочке. Но Жене эти рамки мещанского благонравия были узки, смешны и непонятны. Она смело ломала их и поступала по-своему. И в конце концов мать, искренне и горячо любящая ее, смирилась с тем, что дочь на каждом шагу нарушает ветхие законы мещанской благопристойности.

Женя тоже любила мать. Но отца она любила больше. Она впитывала то, что говорил он, большой, сильный, но не нашедший в жизни счастья человек…

Шли годы — тревожные и безрадостные для Марии Ивановны, для Жени — бурные, веселые, мелькающие, как страницы школьного дневника. На туалетном столике Жени, вместо детских безделушек, появились духи, красивые гребенки. Детские тапочки были заменены туфлями на высоком каблучке. У Жени были уже тайны, которые она могла открыть разве только во сне…

В семье же назревали события.

Женя отлично помнит, как однажды Мария Ивановна в ярости бросила с этажерки к порогу бесценную для отца книгу, как разлетелись во все стороны страницы… В тот вечер Женя впервые заметила на глазах отца слезы.

— Я тысячу раз говорил тебе, Маша: учись, учись! Я создал тебе для учебы все условия, не хотел, чтобы тебя обременяли дети. Ты же говорила: учеба не для тебя, для тебя — дом, хозяйство. Ты упрямо отвергала даже газету! Теперь ты хочешь, чтобы я затворился с тобой в этом доме, ограничил свою жизнь приготовлением варенья да слушанием сплетен досужих теток… Я не смогу так жить. Этого не будет!

Разрыв назревал.

Месяца через два, после еще одной, столь же бурной домашней сцены, Лев Евдокимович Румянцев, собрав свои вещи, покинул Чесменск. Прощаться с дочерью он пришел в школу. Он говорил, что часть его переводят в пограничный округ и что он надеется на лучшие времена, когда снова они все будут вместе… Еще тогда Женя знала, что этого никогда не будет. Тревога сжала ее сердце. Тогда же она решила: закончит десятилетку и уедет к отцу. Навсегда. Навечно. Это она решила твердо. И с тех пор все время подогревала себя мыслями об отце.

Отец чуть ли не в каждом письме приглашал ее в гости. Сначала мать не хотела и слушать об этом.

Женя сказала:

— Я поеду, как только мне исполнится семнадцать лет!

Мать скрепя сердце согласилась.

И вот этот счастливый момент настал.

ПУТЕШЕСТВИЕ

Около полустанков и маленьких станций скорый поезд замедлял ход. Женя по пояс высовывалась из окна вагона и приветливо махала рукой железнодорожникам в красных фуражках, прохожим, детям… У девушки было такое оживленное, веселое, хорошее лицо, что степенные дежурные по станциям с улыбкой кивали ей головой, некоторые снимали свои фуражки и охотно кланялись ей.

— Счастливого пути! — слышала Женя на каждом полустанке.

За окном вагона густая стена леса постепенно сменилась редкими перелесками. Наконец, лес вообще исчез и начались степи. Поезд, вырвавшись из тесных объятий лесов, как будто помчался быстрее. Женя, подставив лицо и грудь свежему ветру, глядела на далекий край земли, застланный синей дымкой, и ей казалось, что горизонт все отступает и открывает ее взору все новые и новые картины, одну прекраснее другой. И так с утра до самого вечера.

Только к концу путешествия Женя вдруг сделалась молчаливее, рассеяннее: нахлынули думы об отце. На лбу девушки легли мечтательные, нежно-суровые морщинки.

«Папа! Какой ты стал? — Она не видела его более трех лет. — Наверное, постарел за это время…»

За окном замелькали синеватые склоны Карпат. Волнения девушки усилились. Ее лицо то покрывалось румянцем, то бледнело, она то смеялась, то делалась пасмурной; часто выходила в тамбур и молча смотрела в открытую дверь вагона на мелькающие мимо беленькие украинские хаты.

Наконец — последний перегон. Женя стала поспешно собираться. С большими горящими глазами ходила она по купе, брала одну за другой свои вещи, клала их обратно и все время спрашивала проводника:

— Уже скоро? Скоро ли? Ах, скорее бы!

Когда поезд подошел к вокзалу, утонувшему в зеленом море тополей и сирени, Женя уже стояла на подножке с чемоданом в одной руке и с плащом в другой. Ослепительное южное солнце ударило ей в глаза. Она зажмурилась, засмеялась и, как только поезд, зашипев, остановился, прыгнула на белый, мощенный ноздреватым камнем перрон… пробежала шагов десять… огляделась…

Вокруг нее высились пирамидальные, словно изваянные из зеленого мрамора тополя, похожие на острые наконечники гигантских стрел. Сквозь заросли сирени просвечивало уютное, из красного кирпича, приземистое здание вокзала. Бело-красная, с синими обводами у фундамента водокачка тоже вся была обвита зеленью и казалась среди громадных тополей игрушечной. Все было странным, необыкновенным, даже солнце, которое висело, как почудилось Жене, почти над головой…

Около водокачки Женя увидела лимузин и направилась было к нему. Сзади послышались торопливые шаги, и знакомый голос произнес:

— Женя!

Она вздрогнула, обернулась и вскрикнула:

— Папа!

Чемодан с грохотом упал на перрон.

— Папочка! — закричала Женя.

Взвизгнув, она с распростертыми руками, как бы несомая на крыльях, кинулась к отцу, повисла на его плечах и замерла.

Молоденький командир в лихо одетой набекрень фуражке с голубым околышем щелкнул каблуками, подобрал чемодан и плащ.

Сжавшись в комочек, Женя прильнула к отцовской груди, наслаждаясь знакомыми крепкими запахами табака и походных ремней.

Они расцеловались.

Женя не отрывала глаз от отца.

Молоденький командир вел их к лимузину, а Женя все глядела на отца, смеялась отрывисто и жмурила глаза — то ли от солнца, то ли от счастья.

В машине Женя прижалась к отцу и, не обращая внимания на молоденького командира, попросила:

— Папочка, ты помолчи, а я погляжу на тебя.

Она долго всматривалась в загорелое, почти коричневое лицо отца, замечая и новые морщины на щеках и ослепительно-белую седину, густо пробрызнувшую в коротком ежике волос.

— Как постарел ты! — вырвалось у Жени.

— Сорок шестой год, дочка, — улыбнулся отец, и от этой улыбки мелкие морщинки на мужественном лице его на миг разгладились, а две большие морщины по обеим сторонам рта стали еще глубже.

— Ты скучал по мне? — шепотом спросила Женя.

Отец поцеловал ее в лоб.

— Очень, да?

Отец поцеловал ее в щеку.

— Мне нужно говорить с тобой целый день!

— Поговорим, милая.

— Нет, два, три дня! Я буду говорить с тобой все время! Ты не улетишь от меня?

— Я ручная птица. Полетаю, полетаю и вернусь на прежнее место.

— Папочка! Как я счастлива!..

И Женя, смеясь и плача в одно и то же время, вновь прижалась своей щекой к морщинистой, но еще упругой щеке отца.

Полковник Румянцев жил в уцелевшем флигеле старинного княжеского дома, по-местному — замка, разрушенного на две трети немецкой авиабомбой осенью прошлого года. Замок был построен еще во времена Богдана Хмельницкого, после к нему пристроили несколько зданий современного типа. Бомба упала и взорвалась в старинной части этого неуклюжего сооружения, обвалила башню, нагромоздив горы камней и битого кирпича. На развалинах уже выросла травка, кое-где цвели цветы.

Цветы на развалинах поразили Женю.

Но удивляться было некогда.

Гостью встретила новая хозяйка флигеля, Клара Казимировна, беженка из-под Люблина, подчеркнуто ласковая женщина, с убеленными, цвета лежалой ваты, коротко подстриженными волосами. Отвесив два поклона: один девушке, а другой — ниже и почтительнее — отцу ее, она распахнула широкие, как ворота, двери флигеля.

Удивляться было некогда, но Женя все-таки спросила шепотом:

— Почему она так?..

— Так и у нас в России когда-то кланялись.

В просторной чистой комнате отца, похожей из-за своих широких окон на веранду, был уже накрыт стол. Среди всевозможных сладостей, расставленных на столе («Для меня!» — догадалась Женя), стояли две бутылки шампанского. В графине золотился холодный лимонад.

Молоденький командир, — это был адъютант отца, — штопором перочинного ножа поддел пружину пробки, держа бутылку шампанского на некотором расстоянии от себя. Пробку вместе с брызгами белой пены выбросило к потолку, и в стаканы полилось, кипя пеной, искристое вино.

Полковник молодо подошел к столу.

— Выпьем, дочка, за встречу! — сказал он, пододвигая Жене кресло. — За нашу счастливую жизнь, дочка!

ПАН РАЧКОВСКИЙ

«Я ручная птица. Полетаю, полетаю и вернусь на прежнее место», — сказал отец в день приезда Жени.

Улетел он на другое же утро и вернулся только к вечеру. Такая уж у него была служба — высокая, беспокойная — авиационная.

Клара Казимировна целый день хлопотала в абрикосовом саду с лейкой, пилкой и ножом.

— Советская власть подарила мне этот чудесный сад! — торжественно заявила она Жене и аккуратно промокнула сложенным вчетверо платочком слезы.

Под окнами флигеля росли на ступенчатых клумбах диковинные цветы, лиловые и алые, с тычинками, усыпанными белой, точно сахарной, пыльцой. Вокруг флигеля, как на станции, как на узких, тенистых, даже в самый солнечный полдень, улицах городка, высились неколебимые тополя — сотни изумрудных наконечников гигантских стрел. Голубой, знойно звенящий воздух был напитан ароматом юга. Синие Карпаты, как тучи, нависли над городком, и край их почти сливался с небом.

Целый день Женя бродила по саду, выслушивала сладенькие комплименты хозяйки. Взобравшись на развалины, долго всматривалась в синюю даль, мечтая вдруг увидеть машину отца. Но отец приехал только вечером, в сумерках.

Так же и на другой день…

И на третий…

Клара Казимировна, словно пчела, трудилась в саду.

Женя стала скучать. Она уже вдосталь насмотрелась на тополя, налюбовалась старинными фресками на развалинах замка…

Приехал адъютант отца: привез большую коробку шоколадных конфет. Женя строго посмотрела на лейтенанта. Он рассеял ее сомнения, сказав:

— От полковника.

И щелкнул каблуками, словно Женя была выше его по званию.

Женя покраснела.

— Передайте папе, чтобы он от меня шоколадками не отделывался. Мне нужны не шоколадки, а он сам…

В полдень девушка сидела возле одной из ярких клумб и плела роскошный венок из голубых и алых цветов. Клара Казимировна полола клумбы. Женя рассказывала хозяйке о Чесменске.

— Добрый день, пани Клара! Добрый день, паненка! — раздался сзади Жени протяжный вкрадчивый голос.

Девушка вздрогнула, как вздрагивает человек, услышав за спиной шипение змеи.

На Женю глядел пожилой человек, одетый в форму почтальона. Он был очень высок, но лицо имел крошечное, как у младенца. Он смотрел Жене в глаза и улыбался, как хороший знакомый. И еще был в его взгляде какой-то хитроватый, торжествующий и покровительственный в одно и то же время огонек, как будто он, этот человек с детским лицом, знал о Жене нечто важное…

Испуганно потупив взор, Женя невольно прижала свой венок к груди. Ей стало неприятно. Чувство гадливого отвращения охватывало ее.

На незнакомом языке, должно быть, по-польски, почтальон заговорил с Кларой Казимировной. Время от времени он обращал свой взгляд на Женю, внимательно изучал напряженную фигуру девушки.

— Вы упомянули, паненка, Чесменск? — на безукоризненно чистом русском языке неожиданно обратился он к Жене. — Хороший город! Простите за беспокойство, у меня остались дорогие воспоминания.

— Вы… разве знаете? Были? — приподняв брови и сурово взглянув на почтальона, проговорила Женя.

— Был-с, имел счастье-с…

— Вот как! Когда же?

— Был-с, был-с, — уклончиво ответил почтальон и мечтательно улыбнулся. — И черемуху на бульваре помню. Ох, господи! Русская черемуха! Как она сейчас? Все так же на чесменских бульварах? А Чесма? Все такая же, простите, ленивая, зеленоватая? А заводы в Заречье все такие же… дымят?

Женя бросила ало-голубой венок на край клумбы и с независимым видом села на плетеный стул.

— Черемухи у нас в Чесменске очень много. Город очень вырос… так говорят. Вероятно, вы были до революции?

— Да-с, да-с, конечно, при старом режиме. Как тогда говорили, при царе-батюшке.

— Построено много новых домов, предприятий…

Почтальон неотрывно глядел на девушку жадным, внимательным взглядом, и этот взгляд никак не вязался с его мечтательной улыбкой.

— Раньше в Чесменске делали хорошую обувь. Клянусь богом, фабрика в Заречье выпускала прекрасную обувь…

— Наша фабрика… вернее, не фабрика, а обувной комбинат и сейчас делает превосходную обувь, — сказала Женя. — Вот. — И она чуть-чуть приподняла ногу, указывая на свои туфли.

— Да, да, да, очень интересно!

«Ой, ушел бы хоть!..» — мысленно взмолилась Женя, непроизвольно морщась и испуганно глядя на Клару Казимировну: она боялась ее обидеть, ведь этот, с лицом младенца, по всему видно, ее хороший знакомый.

— Паненка надолго думает задержаться в Здвойске? Соизволит ли она посетить парк Мицкевича? Нет? О, очень жаль! Пан Рачковский… Это я — пан Рачковский…

Он согнул свое туловище, приняв форму буквы «Г».

— Я желал бы сказать паненке Евгении два, три слова. Не удивляйтесь, что я вас знаю, паненка: дочь прославленного красного летчика, полковника Румянцева, знает в Польше каждый мальчишка.

Женя чуть не фыркнула от недоверия и презрения.

— Может быть, показать паненке парк Мицкевича?.. Паненка не желает? О, жаль! — осклабился почтальон.

— Я приехала не гулять, а… — Женя на миг задумалась и твердо закончила: — а готовиться к новому учебному году.

Собственно говоря, ей было все равно: просто-напросто она хотела отделаться от этого непрошеного собеседника.

— Похвально, похвально, — лил елей Рачковский. — Науки юношей питают, отраду старцам подают, как говорит… э-э, ваш поэт Пушкин.

«Ломоносов!» — хотела крикнуть Женя.

Почтальон опять скользнул взглядом по ее фигуре, и Женя демонстративно отвернулась.

— До свидания, паненка!

Женя вздрогнула — так же, как и пять минут назад.

— Что это за человек? — тревожно спросила она Клару Казимировну, вглядываясь в сутулую спину незнакомца. — Откуда он меня знает?

Клара Казимировна объяснила Жене, что пан Рачковский — такой же беженец, как она.

«Жулик!» — с презрением подумала Женя.

Он очень нескромно глядел на нее, этот старикашка.

…В последней декаде августа отец проводил Женю в обратный путь.

Дней за пять до начала учебного года она приехала в Чесменск.

Через день вернулся из лагерей Саша Никитин.

В этот же день вечером Женя и Саша встретились.

СТРАННАЯ ДЕВЧОНКА, СТЫД, ЦВЕТЫ

Саша вернулся домой поздно.

В городском отделе Осоавиахима подводились итоги поездки в лагеря.

Докладывал Андрей Михайлович Фоменко.

Целых пять минут он говорил о Саше Никитине.

Саше пришлось-таки покраснеть!

Правда, Андрей Михайлович в основном хвалил Никитина, но, но, но!.. В общем, Саше не очень-то приятно было выслушивать эти маленькие похвалы с большими оговорками.

Он обиделся немножко.

Высказать свою обиду он не мог: Фоменко, при всей их дружбе, все-таки был преподавателем.

Саша был уверен, что мать давно уже спит. Он очень удивился, когда увидел в окнах свет.

«Мама не ложилась? А время — около двенадцати».

Теряясь в догадках, Саша постучался. В передней послышались мягкие шаги, звякнул дверной крючок…

— Ты, Саша?

Мать выглянула в дверь. При свете луны, прикрытой легким облачным кружевом, знакомо блеснули ее заботливые усталые глаза.

Прижимаясь к теплому плечу матери, Саша с ласковой требовательностью сказал:

— Мама, спать надо! А если бы я не пришел до утра?

— У нас Женя.

— Женя? — Саша смутился, взглянув на свои часы. — Она… ко мне?

Мать засмеялась тихонько:

— Кажется.

Саша еще раз взглянул на часы, потом — виновато — на мать и, ничего не сказав, вошел в комнату, освещенную лампой под зеленым абажуром.

Женя сидела в кресле, подперев подбородок кулачком. Увидев Сашу, она поспешно вскочила и, заметно порозовев, сказала:

— Ты не сердись на меня, что я так поздно… Я с Екатериной Ивановной разговаривала… Я думала, что ты придешь пораньше.

Эти слова были сказаны мягко, но требовательно и немного капризно.

— Ты нахал! — продолжала Женя. — Приехал и не пришел. Я не подам тебе руки. Здравствуй! — И она протянула Саше руку.

— Я очень рад… Здравствуй! — растерянно ответил Саша. Он взглянул в зеленые, глубокие глаза Жени и после этого смутился еще больше.

«Она ничего не знает о том… о Марусе!» — мелькнуло у него.

— Ты ничего не знаешь? — вдруг таинственно спросила Женя.

— Нет. А что произошло?

— Не знаешь!

— Н-нет… говори.

— Эх ты, незнайка! — с восторгом воскликнула Женя и блеснула глазами. Она упала в кресло, но тотчас же вскочила. Приплясывая на месте, заговорила, почти закричала: — Вот ты бегаешь по городу с утра до ночи, а не знаешь таких событий. Не знаешь, не знаешь!

Женя озорно дергала плечиками и, склоняя голову то на левое, то на правое плечо, дерзко смотрела на Сашу.

Саша пожал плечами.

— Я действительно ничего не знаю. В чем дело?

— Не знаешь о Юкове?

— Нет, не знаю.

— Ох, как я не люблю, когда ты вот такой… вежливый, корректный, сухой! Улыбайся! — потребовала Женя.

— А если мне не хочется?

— Какое мне дело. Мне хочется. Улыбайся! Я люблю, когда ты улыбаешься. Улыбнись хоть разок, ну? — полусерьезно настаивала Женя.

Саша широко улыбнулся и спросил:

— Что я не знаю о Юкове?

— Юков совершил подвиг! — выпалила Женя и топнула каблучком.

— Подвиг? Какой?

— Садись!

Женя толкнула Сашу в кресло, привычным движением оправила коротенькое платье и уселась на широкий подлокотник. Проделав это очень быстро и с такой свободной доверчивостью, что Саша не успел ни растеряться, ни удивиться, Женя зашептала ему на ухо, обжигая его лицо своим дыханием.

— Однажды ребята, Костя, Семка и Аркадий, гуляли на Красивом мосту… Ну, не знаю, что они там делали… они разошлись… Аркадий остался один… и в это время в реке около моста, знаешь, в водовороте, стала тонуть женщина. Ее закружило, — глупая, правда? — и она стала тонуть.

— И Аркадий…

— Фу ты! Не перебивай, пожалуйста, меня! Всегда заскакиваешь вперед, никакого воспитания!.. Значит, так… Аркадий стоял на мосту. И вдруг — крик! И ты знаешь, ты знаешь!.

Она вскочила с подлокотника и, чуть не захлебываясь, торжественно объявила:

— Аркадий кинулся спасать эту женщину не с берега: пока он бежал бы до берега, глупая женщина утонула бы. Он прыгнул прямо с перил, с моста — вниз головой! Я это знаю точно, как свои пять пальцев.

— Не может быть!

— Не может быть, но было! Вот, слушай. — Женя вынула из кармашка платья сложенный лоскут газеты, развернула и прочла, комментируя на ходу: «Отважный поступок». Нужно было написать — героический поступок, ну да ладно. «Месяц тому назад многие граждане нашего города, гуляющие на Красивом мосту, были свидетелями отважного поступка». В общем, пропущу несущественное: какая-то гражданка Э. Н. Тоже мне еще ЭН! Эта ЭН, в общем, тонула. Дальше: «На помощь гражданке Э. Н. бросился неизвестный юноша. Он с моста кинулся в воду и благодаря смелости, выносливости и твердости духа спас погибающую». Какой герой, а! «В то время фамилию юноши установить не удалось. Недавно к нам в редакцию пришел милиционер т. Фунтиков и сообщил, что ему удалось разыскать неизвестного, с которым он был давно знаком». Это что-то непонятно, ну да ладно. «Им оказался ученик 10-го класса школы имени В. И. Ленина Аркадий Юков…»

— Он сдал физику? — быстро спросил Саша.

— Да, сдал, сдал! Ведь Соня с ним занималась, как же он мог не сдать! Дальше… в общем, конец: «Комсомолец Юков занесен на Доску почета Освода[29] и ему объявлена благодарность». Юков — герой!

— Женя, там же высота — двадцать метров! А ледорезы? Там же ледорезы!

— Он между ледорезов. На мосту была масса народа, и все распустили нюни, все растерялись. Впрочем, говорят, кто-то уже начал рубашку снимать, — с издевкой выговорила Женя. — А Аркадий — он прямо вниз!.. Женщину, эту Э. Н., спас и незаметно скрылся. Его кинулись искать, с милицией, понимаешь, а он в какой-то двор шмыгнул и ушел.

— Это здорово! Молодец Аркадий! Только конец ты сама выдумала для эффекта, да?

Женя обиженно надула губы.

— Да нисколечко, ни вот чуточки не выдумала! Честное комсомольское! Сбежал Аркадий, здесь же написано!..

— Какой он молодец!

— Он всегда был такой! У него в глазах написана смелость. Вот таких я людей люблю! — горячо зашептала Женя. — Я люблю в человеке этот миг, когда его душа раскрывается, как… как цветок! Когда он бросает вызов смерти и побеждает! Вот каких людей я люблю! — повторила Женя с вызовом и вдруг, заметив восхищенный взгляд Саши, отшатнулась. — Почему ты так смотришь на меня?

— Я? Смотрю?

— Да, ты смотришь!

— Ну, немножко… Я не думал… У тебя очень красивые глаза!

— Дело дошло до комплиментов. Тогда провожай меня! — сказала Женя категорическим тоном.

— Странная ты, Женька, девчонка!

— Скажи еще что-нибудь, — насмешливо продолжала Женя. — Похвали волосы… еще что-нибудь!

— Да, ты странная.

— Проводи хотя бы до Центрального проспекта.

— До дома провожу. Не стучи своими каблучками, они у тебя каменные, да?

— Стальные.

— Маму разбудишь, выходи на цыпочках.

— Никогда в жизни не ходила на цыпочках. Ненавижу! Я лучше сниму.

— Не надо. Постучи уж…

Они пошли по улицам, пустынным и молчаливым, с блестевшими при луне мостовыми. Женя тесно и доверчиво прижималась к Саше, а Никитин потихоньку отстранялся, и так они сошли с тротуара и пошли по камням.

— Да возьми же меня под руку, — смешливым голосом сказала Женя. — Только не держи мою руку, как палку.

Когда Саша неловко взялся за ее локоть, она закончила:

— Какой ты несмелый!

— Смелость тут нужна особая… — Саша кашлянул, чувствуя, что ноги его становятся неестественно легкими. Сердце его замерло от счастья.

— Ты не герой, Саша, нет, — сказала Женя, доверчиво прижимаясь к нему.

«Я целовался с Марусей!» — мысленно произнес Саша.

— Почему же я дружу с тобой?

«Я должен тебе рассказать об этом».

— Я люблю героев.

«Ты должна простить меня. Если ты не простишь…»

— Я люблю чистых, смелых, честных людей. Настоящих!

«Нет, она не простит!»

— Почему ты не отвечаешь на мои вопросы?

— Но ты же не спрашиваешь.

— Я не спрашиваю? — удивилась Женя. — Вот это мило! Что же, по-твоему, я делаю? Разговариваю, как сумасшедшая, сама с собой?

— Да, я не герой. Я хуже.

Сашу охватывал стыд.

Как он мог, тогда, с Марусей?.. Как мог?

«Она тоже нравилась мне».

«Нравилась? И Женя тебе нравится?»

«Еще больше!»

Стыд, стыд!..

— А ты будь героем! Слышишь? Мне хочется, чтобы ты стал героем, — говорила Женя. — Ну, немножечко.

— Если бы ты тонула, я спас бы тебя даже из океана!

— Спасибо! Я хотела бы тонуть посредине Атлантического… нет, Тихого океана. Это красиво и романтично, правда?

— Акулы, — сказал Саша.

— Что такое? — испугалась Женя.

— Акулы там плавают.

— Ты сказал это таким тоном, будто обругал меня!.. Акулы! Мы одни на улице… Пойдем скорее!

«Теперь мне уже не сказать ей об этом!..»

Стыд, стыд!

Постояв минутку возле дома, где жила Женя, Саша стал прощаться. Женя побежала к крыльцу, взмахивая на ходу рукой. Саша смотрел ей вслед до тех пор, пока она не исчезла в подъезде и не смолк на лестнице дробный стук ее каблучков. Когда она скрылась, он опустил голову и, нахмурив брови, задумался.

Он вспомнил, как пять минут тому назад к его плечу прижималось доверчивое плечо девушки и как он невольно старался отстраниться…

Чудак! Вовсе не нужно было торопиться прощаться! Она стояла рядом, долго стояла и молча глядела на него, ждала чего-то… Впрочем, может быть, она и не ждала ничего… Нет, все-таки он чудак!

Саша вдруг понял, что он не может уйти, не сделав чего-то такого, что показало бы Жене: он вовсе не равнодушен к ней, он не сухарь, не «корректный истукан». И чтобы это хоть немножко оправдало его!.. Он решил нарвать цветов и положить их на подоконник.

Он поднялся на руках и легко перебросил свое тело в сад, утопающий в бархатистом мраке. Ощупью отбирая цветы, он собрал букет.

Одно окно в доме было открыто, полоса света тянулась от него по всему саду. Крадучись между кустами, он пробрался к нему. Подоконник был высок, и ему пришлось встать на какой-то ящик, чтобы дотянуться до него. В то время, когда он клал букет, в комнате раздался раздраженный голос Жени:

— Мама, я была с Сашей! Понимаете, с Сашей! Да, он провожал меня и стоял со мной! И вы не можете запретить ему провожать меня и стоять со мной!

Без платья, в легкой шелковой рубашке она подошла к окну, оперлась руками и вздохнула:

— Боже мой, никакой, никакой веры!

Она шире распахнула окно, и одна створка ударилась о Сашино плечо. Зазвенело разбитое стекло.

— Ай, кто там? — отскочила от окна Женя.

Опомнился Саша уже на улице.

И СНОВА РОМАНТИКА

Утро только что расправило над оживающим городом свои белые влажные крылья, когда Саша Никитин подошел к маленькому домику Юковых, увитому с фасада кружевом хмеля.

По старой мальчишеской привычке Саша сложил два пальца в колечко и призывно свистнул. Он умел свистеть с артистической виртуозностью, на разный манер, с причудливыми переливами. Теперь свист был негромок. Он не испугал даже птиц, порхающих в березовой листве. Но Никитин знал, что этот знакомый свист сразу же заставит Аркадия вскочить с постели.

Удалой призывный мальчишеский свист! Сколько раз мы вспоминаем в жизни тот миг, когда на зорьке, — может быть, рассвет еще трепещет над дальним лесом, — ты просыпаешься, как от внезапного толчка, и слышишь: свистят! Сначала робко, еле слышно, затем увереннее, с нетерпением, потом уже властно, требовательно и, наконец. последний раз — с пронзительным осуждающим презрением. Ты лежишь, слушая с замирающим сердцем этот товарищеский свист, и не знаешь, где, в какую щелку улизнуть с постели незаметно для многоопытного беспокойного мамкиного чутья, и вот, наконец, собравшись с духом, натягиваешь штанишки и тихонько открываешь окошко…

Мир встречает тебя, мир вечный, новый, живой. Он встречает тебя солнцем, ветром, шепотом листвы, глазами друга и сладкими предчувствиями будущего. И ты устремляешься навстречу только что родившимся мгновениям, сжигая за собой все мосты. Мгновения летят в прошлое — ты не оглядываешься, ты ощутил на лету и цвет, и запах, и звук каждого из них, если не успел, проморгал — не беда: впереди у тебя миллионы таких мгновений, — и это молодость. Будущее для тебя важнее, ценнее, лучше прошлого — и это значит, что ты молод!

Так открывайте же шире, шире окна, глядите на белые облака, глядите с улыбкой на зеленые деревья, слушайте музыку солнечных лучей и чужие сердцебиения. Тук-тук, тук-тук!.. Слышите? Это жизнь! Это — прекрасно!

Саша призывно свистнул… Ждать ему пришлось недолго. В дощатом чулане скрипнула и открылась ставня. Окно распахнулось, и Саша увидел голую по пояс фигуру Аркадия.

После памятного разговора с Сашей на площади Красных конников Аркадий вряд ли ожидал увидеть перед своим окошком, тем более в такой ранний час, своего прежнего друга, улыбающегося открытой, приветливой улыбкой.

— О-о! — вырвалось у Аркадия. Этим было сказано все.

Через минуту они уже сидели рядом на деревянном топчане.

— А я уже не спал… Думал… И вдруг — знакомый свист! Ну, думаю, не иначе, как Сашка, — быстро говорил Аркадий, заглядывая, по своей привычке, в приветливые глаза Саши. — Я же в первую секунду… Я же не мог и думать, что ты можешь зайти в такую рань, и совсем ошарашился. Ну, а ты свистишь!.. Я же твой свист сразу угадал! — И Аркадий свистнул, искусно подражая Саше.

Саша тоже свистнул.

Минутку-другую они посвистели.

— Ну, рассказывай! — сказал Саша.

— Да вот… Живу! — Аркадий засмеялся.

— Как это ты с моста прыгнул?

— А-а! — Лицо Аркадия исказилось, как от боли. Он пренебрежительно махнул рукой. — Неохота и говорить!..

— А все-таки?

— Если бы ты знал, какой муки натерпелся я тогда: — Аркадий помолчал. — Стою на мосту, думаю… Тишина. И вдруг этот крик… Я и сам не помню, как все получилось. Прыгнул… А-а, ну его к богу!

— Как же это ты себя не пожалел? — пытливо спросил его Саша.

— Странный вопрос задаешь! — удивился Аркадий. — Человек на глазах погибал… Кто же о себе в такое время думает?

— А потом сбежал, да?

Аркадий невесело улыбнулся.

— Потеха! Если бы рассказать все!.. Не часто я в такие истории влипал.

— А насчет статьи в газете знаешь?

Аркадий помрачнел пуще прежнего.

— Идиоты! — сказал он. — Просили их!.. Да еще милицию в это дело впутали! Будто меня милиция и без того не знает! Это оскорбление!

— Чем же они тебя оскорбили?

— Не впутывай милицию без разрешения заинтересованных лиц — вот чем! И вообще… Я уж и думать забыл… Может, мне неприятно эту историю вспоминать? Может, я не хочу, чтобы обо мне в таких выражениях читали? Может, я новую жизнь начал? Написали тоже, гром-труба: Юков давно знаком с милицией! Ну и что, ну и что? Кому какое дело? Как думаешь, Сашка, в суд за это на них можно подать?

— Ты серьезно?

— А что? — Аркадий стукнул по топчану кулаком. — Я гордый человек, когда дело касается репутации!

— Так ведь тебя же прославили! — воскликнул Саша.

— Очень нужна мне эта слава! Я посмотрю на тебя, когда ты в такую же историю влипнешь. Идешь по улице, а на тебя каждый, кому не лень, пальцем показывает: он, он, он! О-о-он! — Аркадий презрительно хмыкнул. — Что я, линию Маннергейма брал, что ли? Или беспосадочный перелет совершил? А потом, вообще, Сашка, эта писанина меня раздражает! Она мне настроение испортила, и я еще подумаю, подавать мне в суд или нет! Я еще, может, подам! — И Аркадий угрожающе потряс кулаком.

Саша понял, что вся эта история — больное место Аркадия и лучше всего перевести разговор на другую тему. Он встал и, загадочно ухмыльнувшись, сказал:

— Ладно. Сдачу-то получишь?

— Какую сдачу? — помолчав немного, удивленно спросил Аркадий.

— Забыл? — Саша небрежно помахал ладонью. — Долг платежом красен. Или, может, повременить? Подождать, когда публика будет?

Аркадий схватил Сашину руку, помял ребро правой ладони, изумленно посвистел.

— Вот это да! Когда же ты успел?

— А я ночей не спал, все к расплате готовился. Как говорится, недосыпал, недоедал, наживал на руках мозоль, — шутил Саша. — Так как же, публику подождем?

— Нет уж, валяй без публики, насчет спектакля мы не договаривались. — Аркадий встал, покорно склонил голову. — Отвешивай точнее, лишнее — верну.

— Закрой глаза, боюсь, искры у тебя посыплются, еще пожару наделаем.

— Ничего, матрац у меня каменный, не горит. Да не тяни, руби, палач несчастный!

— Может быть, вы, о грешник, последнее желание имеете?

— Имею.

— Говори, о грешник.

— Чтобы тебя в газете пропечатали!

Саша ударил.

Аркадий застонал.

— У-у, дьявол! Погоди, я когда-нибудь тебе этот лишек[30] с довеском возмещу! Так и знал, что через край хватишь.

— Ну не ври, я ударил всего-навсего в четверть силы.

— А я, думаешь, в полную силу тебя рубанул? — поморщился Аркадий, растирая шею. — Полным ударом человека насмерть срезать можно, это тебе не детская манная кашка.

На этот раз посмеивался Саша.

— Мы — квиты? — спросил он.

— Нет уж, тумак за мной, — Аркадий сунул Саше кулаком в бок. — Теперь квиты.

— Печенку отбил, глупец.

— Дай-ка я еще мозоль пощупаю. По дереву или металлу бил?

Пошел профессиональный разговор. Аркадий давал советы и делал замечания. Саша слушал тонкого знатока с неослабным вниманием. Наконец было решено, что Саше «стоит еще попробовать мозоль на металле». Потом можно переходить на острые предметы. Например, на гвозди. Хороши для такой цели и осколки стекла. Идеальная мозоль дробит их в порошок. В муку. Надо стремиться к идеалу. Так сказал Аркадий.

Пока они болтали о кулачных делах, солнце поднялось повыше и осветило раньше недоступные ему места. Земля незаметно промчала в пространстве очередное свое расстояние, сущий пустяк, какие-нибудь десятки тысяч километров. Земля грела, летя вокруг солнца, самые укромные свои местечки. Вот и в чулан Аркадия проскользнули лучи…

Аркадий и Саша опять сидели на топчане.

Аркадий и Саша говорили о жизни.

— Я думаю, Аркаша, — говорил Никитин, — что в наше время человек не может быть лишним в жизни… если он, конечно, человек. Скажу лично о себе. Я не знаю точно, как сложится моя жизнь, и не думаю, что мне придется совершить что-нибудь великое… ну, я имею в виду высочайшее самопожертвование, невероятную… да, невероятную доблесть, на которую были способны великие революционеры и ученые. Хотя я готов на любой подвиг, и на все… соразмерное моим способностям. Я не хочу прожить жизнь… как червяк… или как мещанин. Червяки и мещане живут долго. Впрочем, насчет червяков — не уверен, а мещане умирают собственной смертью. Какая гадость! Умирать в постели, зная, что вокруг тебя только такие же, как ты, трусы и животные, принимающие пищу три-четыре раза в день и отправляющие прочие физиологические потребности!.. Нет уж, я не хотел бы умирать, зная, что люди не имели от тебя никакой пользы. Не хотел бы, нет, не хотел бы я, Аркадий, умереть в постели! Лучше, не дожив положенных годов, в бою, в поле, в море, в воздухе, под солнцем или под луной!

Аркадий вскочил с топчана и, приложив сжатый кулак к груди, проникновенно сказал:

— Верно ты говоришь, Сашка! Верные твои слова, — от чистого сердца, как друг, согласен с тобой!

— Да, Аркадий, я читал где-то, что человек рожден для того, чтобы своим трудом оставить память о себе на земле.

— И подвигом, — добавил Аркадий.

— Насчет подвига, помнится, не было сказано, но я думаю, что подвиг — тоже труд.

— Красивый труд! — воскликнул Аркадий.

— Настоящий труд всегда красив, по-моему… — Саша задумался на мгновение. — Но лучше бы, конечно, необыкновенный труд…

— Полететь на Марс!

— Осваивать мертвую пустыню.

— В атаку, на коне!..

— Брать Перекоп!

— Эх, не расстраивай, Сашка!

— И еще, — сказал Саша прерывистым шепотом, — и еще: в стане врагов выдавать себя за соучастника их преступлений, разговаривать с ними и улыбаться им… улыбаться и все записывать, записывать, записывать!..

— Никогда!

— И честные люди станут смотреть на тебя и мысленно говорить: «Подлец, подлец, подлец!» И ты с гордой грустью и болью в душе будешь встречать их взгляды, но потом, но потом, потом, Аркадий…

— Ни-ко-гда!

— Потом, Аркадий, придет время, и все узнают, какую трудную работу выполнял ты, и все скажут: «Герой, а мы его презирали!»

— Ни за что на свете! Нет, Сашка! — выкрикнул Аркадий. — Я не согласен на это. С врагом нужно бороться в открытом бою.

— Ну, а быть разведчиком?

— На время, как Дундич, на один день, ну, на два — можно, а больше я не смогу. И не будет такого, чтобы жить с ними и есть с ними, — презрительно сказал Аркадий. — Это они засылают к нам шпионов!..

— Ты думаешь, наши не работают у них?

— Не хо-чу!

— Может, мы и захотели бы, да нас не пошлют, — вздохнул Саша.

— И не надо! Мы будем впереди, под огнем, а не в тылу! — Аркадий приблизил к Саше свое взволнованное лицо и, заглядывая ему в глаза, горячо заговорил: — Я тебе клянусь, душой тебе клянусь и всем, что у меня в жизни хорошего есть, что вот сейчас, сию минуту отдал бы свою жизнь за освобождение человечества! Если бы мне сказали сейчас: умри, Аркашка, сгинь, с глаз долой, чертов сын, и чтобы после этого, как в сказке, сошло бы людям на землю счастье, — кинулся я бы на любую смерть и погиб без слова. Это же такой миг, Сашка, такой миг!..

— Верно, Аркадий!

— За такой миг жизнь отдать не жалко, — продолжал он, — хотя жить-то уж очень хорошо. Хорошо, Сашка, жить! Хорошо быть на земле человеком, жить, смеяться…

— Любить!

— Да, любить! Даже плакать, когда слезы твои не бессильны. Эх! — счастливо вздохнул Аркадий. — Я вот иногда думаю: да зачем же грустить, если для человека в жизни столько радости?

Аркадий вдруг зажал голову Саши между своих локтей и повалил его на кровать.

— Сашка, друг ты мой!..

А затем снова они сидели, чувствуя друг друга плечами, и снова глядели друг другу в глаза, до краев, сверх всякой меры наполненные радостью.

Да, хорошо жить на земле! Хорошо жить! Хорошо, братцы!..

Загрузка...