ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

ПРОЗА ЖИЗНИ

Кипит, кипит материнское сердце!..

Давно ли Мария Ивановна чуть ли не каждую ночь входила в комнату дочери и, часами просиживая над разметавшейся во сне девочкой, с болью думала о том, что однажды кто-то придет, позовет ее дочь и уведет за собой. Она знала: пробьет тот миг, когда он, ненавистный, переступит порог ее дома.

И вот этот миг наступил — осенью в погожий солнечный денек, когда полинявшее, в серых пятнах небо было затянуто по горизонту серой молочной дымкой, когда по улицам, шурша, бежали жесткие листья…

Высокий статный паренек в клетчатой рубашке вошел вслед за Женей в комнату и, с конфузливым румянцем на щеках, отрекомендовался Александром Никитиным, а Женя взяла его за руку и добавила, что они — друзья.

Мать посмотрела на Женю с непонятным укором и тяжело опустилась на стул.

Вот он, тот, которого она ненавидела, еще не зная, вот он стоит, смирный, покорный, очень милый с виду, очень вежливый мальчик… Как сказать ему злое, грубое слово?

Кипит, кипит материнское сердце…

С тех пор пролетел не один год. Приходили к Жене и другие. Пришел однажды Костик Павловский, самоуверенный и остроумный… Остыла мало-помалу материнская ревность, но нет-нет да и закипит, вырвется из сердца мутным тревожным ключом, и снова становится жутко матери при одной только мысли, что дочь уйдет от нее и останется она совсем одна, с пустым, иссыхающим сердцем. В такие минуты вспоминалась Марии Ивановне вся ее горькая, неудавшаяся жизнь. В такие минуты хотелось ей вцепиться в дочь, вцепиться и не отпускать — никуда, ни за что!..

Понимала: напрасно. Все равно не удержишь: взовьется и улетит.

Женя была слишком молода, чтобы понять состояние матери.

…Итак, Женя проснулась самым несчастным человеком на земном шаре.

Да, самым несчастным. Но если бы ее спросили, в чем именно ее несчастье, она не ответила бы.

А это просто — ответить: несчастье заключалось главным образом в несвойственном ее натуре дурном расположении духа.

Женя терялась в догадках:

«Кто мог позволить себе глядеть в окно на меня?..»

Представить себе, что это был Саша, она не могла.

«Может, Костик?..»

«Нет уж, — решительно оборвала она свою мысль, — он не способен на такую подлость!»

«Впрочем, почему же? Как бы я его возненавидела!..»

«Впрочем, нет, он этого не позволит. Это кто-то другой — гадкий, противный. Мало ли таких на свете… Как это противно, нечестно и грязно — глядеть на человека, который не знает, что за ним следят!..»

Вошла мать, бросила к ногам Жени букет цветов, найденный под окном.

— Вот тебе подарок от твоего бесстыжего кавалера! Ох, Евгения, не доведут тебя до добра эти приключения, не доведут! Водишься со всякими!..

Мать ушла, сердито хлопнув дверью.

«Как она смеет оскорблять моих друзей!»

Женя заплакала.

«Сколько жестоких условностей в этом мещанском быте! — думала она, вытирая слезы и глядя в окно, золотое от солнца. — Теперь я понимаю героинь Александра Островского: Катерину из „Грозы“, Ларису Дмитриевну из „Бесприданницы“.»

Он говорил мне: яркой звездою

Мрачную душу ты озарила,[31]

вполголоса запела Женя.

И как только она запела — сразу же почувствовала, что раздражение и злость проходят.

На восемнадцатом году жизни скоро забывается плохое настроение! И вот уже Женя с удивлением спрашивала себя:

«Почему я плакала, почему ругалась с матерью — почему, почему? Почему сравнивала себя с Катериной, с Ларисой Дмитриевной? Разве есть какое-нибудь, хотя бы отдаленное сходство между мной и забитыми, затравленными героинями драм Островского? Конечно, нет!»

Ощущение бурной, полнокровной жизни, где мелкие неприятности переплетаются с большими радостями так же тесно, как среди трав, на откосе дороги, переплетается малиновый репейник с ясноокими васильками, — ощущение этой в высшей степени замечательной жизни охватило Женю, и она уже с насмешкой представила себе, как сидела на кровати, свесив ноги на синий коврик, и думала о неизвестном человеке, позволившем себе взглянуть на нее в таинственную ночную пору. Стоит ли расстраиваться из-за этого, если жизнь так прекрасна!

Она вспомнила о матери. Нужно успокоить ее!

Мать сидела около зеркала и что-то штопала. Быстро, быстро сновали ее руки, — так снует в машине автоматический челнок. Женя остановилась в смущении, нерешительности и раскаянии. В сердце ее вдруг ворвалось щемящее чувство жалостливой любви и, не думая ни о чем, а только видя перед собой снующие материнские руки, она быстро подошла к матери, встала за ее спиной и положила свою голову на мягкое материнское плечо.

— Мама! — сказала она со вздохом и еще теснее прижалась к матери.

Мать выронила носки, которые штопала, и всхлипнула.

— Мама, почему вы так думаете?.. За кого вы меня принимаете? — продолжала Женя.

— Ты же у меня… одна, — сквозь слезы сказала Мария Ивановна. — Одно счастье, одно богатство — дочь. Мне тебя замуж выдать, да и помереть…

— Зачем же помирать, мамочка? Только тогда и жить. Я же знаю, что для человека честь — дороже всего…

— Молода еще, зелена, не знаешь всего. Это, как мед, липкое: не отдерешь, коли случится.

— Знаю я, мама! Глупости!

— Кто тебе нравится, скажи?

— Мамочка!

— Не хочешь сказать?

— Мамочка! — снова воскликнула Женя.

— Может, ты влюблена? Матери-то скажи! — с грубоватой простотой проговорила Мария Ивановна.

Она уже не первый раз задавала Жене такой вопрос. К Жене ходили двое: Костик и Саша. Мать непременно хотела знать, кого любит дочь.

Женя понимала, что в пылком, впечатлительном сердце ее теплится какое-то чувство, то вспыхивая, то замирая. Иногда ей казалось, что это чувство — самая настоящая большая любовь. Но ведь двух человек любить нельзя. А у Жени выходило, что она любит и Сашу и Костика сразу. В таком случае, любовь ли это?..

Женя растерялась и прошептала:

— Мамочка… я не знаю. Они мне нравятся… оба.

— Ой, дурочка! — с ужасом сказала мать.

— Это странно, да? Да, — не дожидаясь ответа матери, прошептала Женя, — странно! Но что же я сделаю с собой? Уж такая я уродилась!..

Она увидела в зеркале отображение своего в этот миг задумчивого, лукавого, встревоженного лица и чуть не расхохоталась.

Нет, она не чувствовала ничего странного в том, что ей нравятся двое. Она не хотела знать никаких законов. Правила? Какое ей дело до правил!

— Но один тебе нравится больше? — настоятельно спрашивала мать. — Кто? Костик?

— Он?

Женя помедлила.

«Неужели мама хочет услышать от меня это имя — Костик? Она его, по-моему, не очень-то радушно встречает».

— А кто тебе больше нравится? — решила схитрить Женя. — Саша или…

Мать поспешно перебила ее:

— Саша лучше!

Это было сказано с нажимом, строго, почти требовательно.

— Но почему же? — капризно надула губы Женя.

Если бы мать назвала Костика, Женя почти так же спросила бы и надула губы.

— Человека сразу видно, дочка.

— Ну и хорошо, — согласилась Женя.

Зажмурив глаза, она снова положила голову на материнское плечо и зашептала:

— Он, правда, хороший парень… Да? Потом, мамочка, уговоримся: вы не будете больше следить за мной, а будете верить мне.

— Ой, лиска, как подлизалась! — прижав дочь к груди, воскликнула Мария Ивановна.

НЕПРИЯТНЫЙ УХАЖЕР

Как всегда, 30 августа учащиеся Ленинской школы приходили в свои классы. Это был день первой переклички, разговоров, праздничного смеха и затаенных взглядов: а какая ты стала за эти три быстротечных месяца?..

30 августа — расчудеснейший день!

Но для Жени Румянцевой он начался неудачно.

У нее была одна тайна, которую она скрывала даже от верных друзей. Это была не очень страшная тайна. Но все-таки неприятная.

Женю преследовал Фима Кисиль.

Это было уж-ж-жасно!

Кисиль прохаживался по тротуару. Взад-вперед, взад-вперед, как заведенная машина. В своей шляпе. В ботинках с галошами. А на груди — галстук?.. Скорее всего — шарф. Конечно, шарф! Ну что за стиль такой!.. Впрочем, с сумасшедшего спрос мал. Он может и кастрюлю надеть…

Кисиль увидел Женю и поклонился, сверкая улыбкой. Наконец-то он дождался появления своей юной Дульцинеи[32]!

Женя неохотно кивнула, самолюбиво закусила губу и молча пошла по улице.

«Почему он ходит за мной? — с раздражением думала она. — Из чувства благодарности? Но ведь это уж слишком!..»

Как-то Женя пристыдила знакомых мальчишек, крикливой стайкой налетевших на Фиму, и с тех пор Кисиль неутомимо преследовал девушку. При каждой встрече он улыбался ей, как близкой знакомой, и плелся за ней, вынуждая на разговор. Идти с ним было так неудобно! Но сказать прямо, что она не считает нужным знаться с ним, Женя из деликатности все не решалась.

В конце концов он стал приходить к крыльцу. Если бы он был нормальным человеком, Женя показала бы ему, где раки зимуют!..

Теперь, как и обычно, он догнал ее и услужливо спросил:

— Вы спешите?

— Да, я спешу, — с вызовом проговорила Женя.

— Можно пройти через площадь… Мне кажется, будет ближе… Пойдемте через площадь?

— Нет, Фима, я предпочитаю здесь… И вообще…

Надо же, надо же сказать ему!

Она остановилась и посмотрела на него, как на преступника. Губы у нее дрожали.

— И вообще, — повторила она громче, в упор глядя на незадачливого ухажера, — я бы хотела идти одна.

Кисиль молчал. Он стоял, склонив голову. Серое обрюзгшее лицо его выражало печаль.

— Я прошу вас, не подкарауливайте больше меня! — вынесла свой приговор Женя.

— Послушайте, Женя…

— Я же сказала вам, Фима!

— Разрешите пару слов?

— Ну?

— Если верить пифагорийцам[33], то в мире через определенный промежуток времени все занимает прежнее место. Все приходит обратно с последовательностью времен года: вещи и явления, люди и события…

— Какое же отношение к нашему разговору имеют пифагорийцы?

— Может, вам рассказать о пифагорийцах?

— Не надо.

— Пару слов. Вам ясно будет, если я скажу, что несколько лет тому назад, — у меня ведь было счастливое время, я уверяю вас, — я имел счастье знать женщину, которая очень походила на вас. Это было хорошее время для меня. Время, которое, может, не вернется, а может, наступит снова… Вы же человек, женщина, послушайте человеческую душу, которая страдает…

— Ой, зачем все это! — решительно крикнула Женя и пошла еще быстрее.

— Женя, умоляю вас!..

Но все, что могла сказать Женя, она уже сказала. Кисилю оставалось одно: уйти. Он же упрямо следовал за девушкой.

Как ненавидела его сейчас Женя!

Что же ей оставалось делать?

РЫЦАРЬ АРКАДИЙ ЮКОВ

— Аркадий, Аркадий!..

— Женька! Что с тобой?.. На тебе лица нет!

— Ты понимаешь, ты понимаешь!..

— Да что?

— Ты сзади никого не видишь?

— Никого.

— А я вижу, я вижу!..

— Ни одного живого человека, даю голову на отсечение. Только Фима Кисиль.

— Так я и знала. Я спиной чувствовала!

— У тебя температура, да?

— Ты понимаешь, он меня преследует! Он меня уже давно преследует!

— Кто? Фима?

— Да.

— Врешь?

— Честное слово!

— Ты его обидела?

— Что ты! Он, наверное, в меня… Ты даешь слово, что никому не расскажешь?

— Убей меня небесный гром на этом самом месте! Честное комсомольское!

— Он, наверное, в меня влюблен, вот что!

— Ну да-а-а?!

Аркадий, сраженный наповал этим известием, сел на землю и захохотал.

Они встретились неподалеку от школы, у входа в липовую аллею.

Аркадий хохотал.

У Жени гневно дрогнули брови.

— Аркадий! — воскликнула она. — Если ты просмеешься еще хоть одну секунду, я тебя возненавижу! Этот человек отравляет мне жизнь. Я боюсь теперь ходить по улицам. Он совсем не похож на сумасшедшего, когда говорит со мной, я его боюсь! Он рассказывает мне о какой-то женщине, о пифагорийцах!..

Аркадий понял, что Женя не шутит и дело серьезное. Он вскочил и сказал:

— Вот я ему морду набью!

— Морду не надо, ты скажи ему что-нибудь. Пожалуйста, Аркадий, что-нибудь такое…

— Горяченькое?

— Чтобы он отвязался. Кстати, кто такие пифагорийцы.

— Народность какая-нибудь, — сказал Аркадий.

— Да нет, это из истории. — Женя оглянулась и простонала: — Стоит, сто-ит!

— Сейчас он ляжет, гром-труба! — пообещал Аркадий и двинулся на сближение с Фимой.

Почувствовав намерения Аркадия, Кисиль в ту же минуту тронулся прочь. Аркадий догнал Фиму и сказал небрежно:

— На пару слов.

— Чудесное утро, не правда ли? — почти пропел Фима, лучезарно улыбаясь прямо в лицо Аркадию.

В этой улыбке Аркадий прочел вызов.

— Ты мне брось… не заговаривай! — сразу же перешел к решительному объяснению Аркадий. — Знаю я тебя: чудесное, расчудесное… мне плевать! Ты Женьку Румянцеву знаешь?

— Евгению Львовну Румянцеву, Евгению Львовну Румянцеву! — важно поправил Юкова Фима и поглядел на небо. — Поэзия! Это поэзия, мой молодой друг! Вы понимаете что-нибудь в поэзии? Виргилия? Овидия? Вы читали этих поэтов?

— Так вот, я тебе скажу: забудь ее!

— Или Бунина. Чудесные стихи Бунина вы читали? Гумилева, может быть? Например, вот эти строки:

На полярных морях и на южных,

По зеленым изгибам зыбей,

Меж базальтовых скал и жемчужных

Шелестят паруса кораблей.[34]

— Иди ты к черту, Фима! Ты слыхал, что я сказал тебе?

— А дальше еще чудеснее, не правда ли? — продолжал Кисиль.

Или бунт на борту обнаружив,

Из-за пояса рвет пистолет,

Так что золото сыплется с кружев,

С розоватых брабантских манжет.[35]

Декламация вывела Аркадия из терпения. Он схватил Фиму за руку и угрожающе прошептал:

— Брось трепаться, тебе говорят! Если хоть раз ты пристанешь к Женьке, я расквашу тебе харю!

— Не надо! — остановившись, резко сказал Кисиль. — Не надо, молодой человек! Ваша фамилия Юков? Тот самый Юков, папаша которого посажен за мелкое воровство? Какие неприятности! Я вам сочувствую, но как человек, уважающий социалистическое имущество…

— Ах, так! — Аркадий побледнел и ударил Кисиля по шее.

Он ударил тихонько… может быть, в одну четверть силы. Честное слово, это был детский удар! Но Кисиль, должно быть, не привык к таким ударчикам. Он охнул и замертво растянулся на тротуаре.

— Точка! — резюмировал Аркадий, запоздало соображая, что дело совершенно неожиданно приняло сквернейший оборот.

К месту короткой схватки отовсюду сбегались люди.

Аркадию оставалось только одно — объявить: «Вяжите меня: я убийца!»

Град наибраннейших слов посыпался на него.

— Пощупайте пульс! Доктора! — крикнул кто-то.

В этот критический момент Фима очнулся, вскочил и, с испугом озираясь по сторонам, закричал:

— Граждане, что случилось? Не устраивайте на улице манифестаций, это вам не при Николае Кровавом! Я споткнулся, уверяю вас! Мы с моим другом рассуждали о поэзии древнего Рима…

— Мы видели, как вы споткнулись, — заметил пожилой мужчина в женской панаме, мрачно глядя на Юкова.

— Мы видели, как вы о поэзии рассуждали, — зловеще поддержала его женщина с усиками.

— Тем более, тем более! Разрешите, я спешу, у меня срочные дела, я не люблю дебошей и недоразумений! — И Фима, расталкивая толпу плечом, бежал, оставив на поле боя ошеломленного Аркадия. Издалека, из мира свободы и всяческих радостей, доносился довольный, благодушный Фимин голос: — Счастливо оставаться, Аркаша! Я приму вас в свободное время. Вы знаете часы моих приемов?

— Милиция! — возвестил народ.

— Заберите его!

— Юродивого избил!

— Проходу нет!..

— Порядочек, граждане, порядочек! Где пострадавший? Кто избивал?

Это был все он же, все он же — милиционер товарищ Фунтиков!

— А-а, — грустно протянул он, увидев Аркадия, — опять ты! Что же мне делать с тобой?

— В милицию его, что с ним разговаривать!

— Хулиган!

— Учить их надо!

— Кто таких только воспитывает?

— Порядочек, граждане! — снова проговорил Фунтиков и, оглядев собравшуюся толпу, спросил: — Свидетели есть?

— Я свидетель, — выступил вперед мужчина в панаме.

— Я тоже, — сказала женщина с усиками.

Фунтиков подозрительно оглядел их, вздохнул.

— Ну что мне с тобой делать? — повернулся он к Аркадию.

— Как что? В милицию! — закричала панама.

— Акт! — добавили усики.

— Порядочек, — неодобрительно покосился на них Фунтиков. — Пройдемте, граждане.

— Прошу прощения, — вмешался мужчина с портфелем. — Может быть, этот молодой человек и ударил того самого… Кисиля, как все зовут его. Но ведь этот самый Кисиль отрицает факт. Он уверяет, что сам споткнулся, я слышал собственными ушами. К тому же он скрылся. Это тоже кое о чем говорит.

— Виноват, вот и скрылся, — пробормотал Аркадий.

— Это верно? — обрадовался милиционер. — Граждане, вы можете подтвердить слова этого гражданина?

— Верно! Так он и говорил! Видно, сам виноват!

— Ну, тогда вы свободны, граждане, — обратился Фунтиков к свидетелям. — Можете использовать свое время по собственному усмотрению. Нарушителем займусь я сам. Я знаю этого молодого человека и сейчас пройду с ним в школу. Дирекция проведет по отношению к нему соответствующую воспитательную работу. Прошу не нарушать уличного движения! Вопросы есть?

— Актик бы-ы, — заныли усики.

— Семейственность, — буркнула панама.

— Порядочек! Ну, пойдем к директору. — И Фунтиков взял рыцаря Аркадия за руку.

Рыцарь гордо повел плечом и сделал рукой движение, как будто с вызовом бросил перчатку.

— Куда угодно! Только за руку хватать не надо. Я не убегу. Я человек известный… и вообще заслуженный. У меня грамота Освода имеется, — враждебно поглядел Аркадий на свидетелей. — Я людей не избиваю. Я ихглавным образом спасаю.

— Действительно, граждане, — подтвердил Фунтиков. — Действительно, перед вами известный герой и, если вы читаете газеты, вас удивит данное происшествие. — Он подумал и добавил: — А к директору все-таки пройдем.

— Куда угодно! — повторил Аркадий и, сунув руки в карманы своего пиджачишка, зашагал к школе.

СОНЯ ЧИТАЕТ СТИХИ

Был разговор с директором Яковом Павловичем.

Был разговор с членами комсомольского комитета.

Были и еще разговоры…

И вот через два дня — комсомольское собрание.

Все говорят, что Аркадия исключат из комсомола.

Ваня Лаврентьев сказал, что он будет самым решительным образом настаивать.

Саша Никитин заявил, что он непременно станет Аркадия защищать.

Женя ходит понурая и растерянная. Это ведь она виновата! Но ей стыдно признаться…

Женя призналась только одной Соне. Соня в ответ поцеловала свою подружку, разрумянилась и прошептала:

— На его месте я сделала бы то же самое!

В субботу вечером Аркадий пришел к Соне.

— Максим Степанович дома? — приглушенным голосом спросил он, остановившись в проулке.

— Нет, он поздно придет. Да что ты его так боишься?

— Я боюсь? Вот еще! — Аркадий пролез в дыру и подошел к балкону. Теперь он часто пользовался этим путем. — Можно к тебе?

— Мы же договорились, в дверь заходи…

— Некогда! — буркнул Аркадий и вскарабкался на балкон. — Там у вас соседи, тетки, улыбки и все прочее. Ух, как я их ненавижу!

— У тебя шалят нервы… и вообще ты всклокоченный какой-то. Пойдем. — Соня схватила Аркадия за руку и потащила в комнату. — Я поухаживаю за тобой, причешу.

— Ну вот, в спальню попал, — пробормотал Аркадий, озираясь по сторонам. — Этого еще не хватало… — Он помедлил и осторожно спросил: — Это… твоя кровать?

— Да, — залилась румянцем Соня.

— Буржуйские условия! Нет, я на таких перинах не улежал бы. Миллионы людей на земном шаре спят на голом полу, на земле, в общем, где попало. Нет, я принципиально против перин, потому что тут забудешь про освобождение человечества!

И Аркадий сурово посмотрел на Соню.

— Эта мысль как-то не приходила мне в голову, — пуще прежнего краснея, сказала Соня. — Я не думала, что мягкая постель может играть какую-то роль…

— Ты думаешь, Ленин спал на мягкой постели? — спросил Аркадий, приняв позу члена революционного конвента[36]. — Нет! — Но тут же он смягчился и прибавил — Впрочем, ты женщина… слабый пол. А я имею в виду мужчин.

— Ты отказываешь нам в праве на мужество, — укоризненно прошептала Соня. — Нагнись.

Аркадий безропотно наклонил голову, и Соня, взяв с туалетного столика гребенку, старательно расчесала его кудри.

— И еще, — сказала она, потянувшись за маленьким пульверизатором с одеколоном.

Аркадий шарахнулся от глазка пульверизатора, как от гремучей змеи.

— Еще этой заразы не хватало! — закричал он. — Ты мне брось! Сразу видно, что мамаша твоя вышла из богатого класса!

— Как ты меня обижаешь! — воскликнула Соня, сразу вся потускнев. — Зачем ты?.. Я знаю, что тебе плохо… но я ведь мало виновата в этом.

Аркадий медленно опустился на стул, выдавил после недолгого молчания:

— Тоска-а! Почитай мне стихи, что ли. Какие-нибудь такие…

Соня уже не раз читала ему стихи. А еще раньше он с затаенным дыханием слушал ее на школьных вечерах. Она читала тихим голосом, никогда не подымаясь до крика, но в приглушенных интонациях слышались и торжественные возгласы, и гул набата, и стоны смертельного испуга. Соня умела передать чувства человека. На олимпиадах она занимала первые места. Ей пророчили славу артистки.

— Что же почитать тебе? — спросила она.

— Ну хотя бы… Вот:

Нас водила молодость

В сабельный поход…[37]

— «Смерть пионерки». Сколько раз я тебе читала Багрицкого, а ты даже не спросил, кто написал, — грустно сказала Соня. — Мы читаем книги и не обращаем внимания на авторов.

— Багрицкого мы в школе изучали, что же спрашивать? Здорово пишет. Зажигательно.

— По тебе это мало заметно.

— Я в душе переживаю, — сообщил Аркадий.

— Ладно, я прочту тебе стихотворение… Оно называется «Кукла». Его написал поэт Дмитрий Кедрин.

— Что-о? — Аркадий был оскорблен. — Детские стихи. Почитай что-нибудь серьезное.

— Это — серьезное, Аркадий. Послушай.

Соня встала перед Аркадием, опустила голову и сказала:

Как темно в этом доме!

Тут царствует грузчик багровый…[38]

Аркадий вздрогнул, с изумлением посмотрел на Соню и замер.

А Соня тихонько продолжала:

Под нетрезвую руку

Тебя колотивший не раз…

На окне моем — кукла.

От этой красотки безбровой,

Как тебе оторвать

Васильки загоревшихся глаз?

Соня глядела в пол. Губы ее чуть-чуть шевелились. Руки были опущены, пальцы медленно перебирали складки платья.

Что ж!

Прильни к моим стеклам

И красные пальчики высунь…

Пес мой куклу изгрыз,

На подстилке ее теребя.

Кукле много недель,

Кукла стала курносой и лысой.

Но не все ли равно?

Как она взволновала тебя!

Соня вздохнула, помолчала и негромко начала опять:

Лишь однажды я видел:

Блистали в такой же заботе

Эти синие очи,

Когда у соседских ворот

Говорил с тобой мальчик,

Что в каменном доме напротив

Красный галстучек носит,

Задорные песни поет.

Соня нетерпеливо тряхнула головой, будто отгоняя что-то, отшвыривая от себя. Ладошки ее и пальцы плотно прижимались к ногам:

Как темно в этом доме! —

гневно, с болью, но тихо, очень тихо повторила она.

Ворвись в эту нору сырую

Ты, о время мое!

Размечи этот нищий уют!

Аркадий глядел на чуткие пальцы Сони, не замечая, что руки его сжимаются в кулаки, локти напряженно упираются в колени. Губы Аркадия сдавливались.

Дорогая моя! —

с нежной горечью сказала Соня, по-прежнему не повышая голоса и не отрывая глаз от пола,—

Что же будет с тобой?

Неужели

И тебе между них

Суждена эта горькая часть?

Неужели и ты

В этой доле, что смерти тяжеле

В девять — пить,

В десять — врать,

И в двенадцать

Научишься красть?

Соня снова вздохнула, теперь облегченно, гордые, властные и почти торжественные интонации просочились в ее голос.

Нет, моя дорогая!

Прекрасная нежность во взорах

Той великой страны,

Что качала твою колыбель!

След труда и борьбы —

На руках ее известь и порох,

И под этой рукой

Этой доли

Бояться тебе ль?

Соня первый раз поглядела на Аркадия, подалась к нему всем телом, заговорила почти шепотом, страстно и требовательно:

Для того ли, скажи,

Чтобы в ужасе

С черствою коркой

Ты бежала в чулан

Под хмельную отцовскую дичь, —

Надрывался Дзержинский,

Выкашливал легкие Горький,

Десять жизней людских

Отработал Владимир Ильич!

Аркадий закусил нижнюю губу, лицо его непроизвольно перекашивалось и сжималось, как от боли Он отворачивался. Глаза у него загорались блеском, напоминающим солнечный свет на воде.

А Соня, глядя в лицо ему, с закипающим гневом говорила:

И когда сквозь дремоту

Опять я услышу, что начат

Полуночный содом,

Что орет забудлыга-отец,

Что валится посуда,

Что голос твой тоненький плачет, —

О, терпенье мое,

Оборвешься же ты наконец!

Аркадий, то ли простонав, то ли всхлипнув, вскочил со стула, неуверенным шагом подошел к окну, вцепился в подоконник рукой и прижал к стеклу горячую щеку. Соня повернулась, шагнула к нему, не подымая рук и не делая ни одного лишнего движения, грозным, и печальным, и в то же время ликующим голосом, которого не расслышали бы и в третьем ряду от сцены, дарила счастье и выносила последний приговор:

И придут комсомольцы,

И пьяного грузчика свяжут,

И нагрянут в чулан,

Где ты дремлешь, свернувшись в калач,

И оденут тебя,

И возьмут твои вещи,

И скажут:

— Дорогая!

Пойдем…

Аркадий зажмурил глаза и что было силы сжал рот.

Мы дадим тебе куклу.

Не плачь!

— Я не плачу, — с трудом разжимая губы, выдавил Аркадий. — Я не плачу. Я не плачу!

Плечи у него затряслись.

Соня молча стояла посредине комнаты, слушала, как давится слезами Аркадий, и по губам ее пробегала, то вспыхивая, то угасая, улыбка. В ней было и женское сознание своей силы, и добрая влюбленность девочки, и упоение жизнью, и ревнивая недоверчивость, и какая-то загадка, которая говорила, что так полна, сложна, не исчерпана и на десятую долю ее душа.

— Ладно, — сказал Аркадий. — Ладно. Я пошел. У меня дело.

Соня не остановила его. Она только попросила:

— Ты приходи… пожалуйста.

Пряча лицо, Аркадий вышел на балкон, махнул рукой ей и прыгнул вниз.

Она облокотилась о перила, молчаливо, покорно провожала его всепонимающим взглядом.

Он не обернулся — ни разу, как и тогда, в начале лета, но теперь-то Соня знала, что творится у него в душе!..

БОГАТЫЙ УЛОВ

Раза два или три в неделю Аркадий вставал до рассвета, брал удочки, банку с червями, припасенную с вечера, и шел на рыбалку. Он облюбовал одно укромное местечко на Старице, обжил его, по возможности храня от постороннего глаза. С трех сторон оно было окружено лозняком: полукольцо живой изгороди, а за ним — клок зеленой, почти не знавшей человеческих ног лужайки. Хорошо, с азартом, в иные дни самозабвенно клевали здесь окуни! Они шли на крючки с наживкой, как пираты на абордаж, мгновенно, по-разбойничьи топя поплавки. Небольшие, ну, с ладонь, может, чуть длиннее, они были так прожорливы, что даже хватали с налету пустые крючки. Однажды, рассказывал Аркадий, он в самом начале ловли случайно уронил в воду банку с червями, и все-таки не ушел с пустым ведерком: окуньки брали на мух, на козявок, и вообще «на сухую снасть». Рыбакам виднее, может ли быть такое…

Окуньки, выуживаемые Аркадием, — впрочем, в Старице водились не только окуньки, — этот красноперый и хищный подводный народец; обитал в зеленых глубинах заводей, в тине и осоке, и другой мелкий нечиновный рыбий люд, — так эти самые окуньки составляли чуть ли не основную часть меню семьи Юковых. Одного улова хватало на отличную уху — с лучком, перчиком и картошечкой, подчас на две ушицы, оставалось еще и на жаркое; правда, многовато костей, но желудок Аркадия переваривал и не такие вещи. Желудок у него был луженый; всякая мелкая игла и разные осколки перетирались в нем так же исправно, как перетирается мельничными жерновами ржаное зерно. Уха, рыбье жаркое, свежий ароматный черный хлеб, густо посыпанный солью, — ну чем не райские блюда! Аркадий летом чувствовал себя прекрасно: еда росла под ногами, летала в воздухе, плескалась в воде.

В ночь с субботы на воскресенье, после разговора с Соней, Аркадий спал плохо; он уснул поздно и проснулся не вовремя: уже отгорала, теряя густо-алые краски, холодная заря конца лета. Не умывшись и даже не схватив куска хлеба, Аркадий выскочил из дому и рысцой пустился по знакомой дороге за город. На одном плече лежали у него рыболовные снасти, на другом висела потертая кожаная сумка; кроме банки с червями да запасных крючков, в сумке ничего не было. Аркадий был без фуражки, босиком, в стареньком пиджаке.

На Старице Аркадий появился на час позже обычного. К этому времени окончательно рассвело. Над водой плыл длинными, почти прозрачными полосами слабый туман. Лучшие минуты клева были потеряны безвозвратно. Однако оставался еще хороший часик после восхода солнца…

Аркадий бежал по зеленому бережку Старицы, подгоняемый нетерпением и ледяным холодком, пощипывающим ноги. Вот и островок лозняка, лазейка в кустах…

В ушах вдруг раздался знакомый, сразу же заставивший Аркадия остановиться звук: булькнуло в воде тяжелое, должно быть, свинцовое грузило. Любимое местечко Юкова, этот укромный уголок, обжитый Аркадием, был занят незнакомым рыболовом. Захватчик, пожилой седеющий мужчина с зачесом-ежиком, по-хозяйски расположившись на зеленом пятачке, курил папиросу и тихонько мурлыкал какой-то мотивчик.

Аркадий чуть не застонал с отчаяния. Вот оно, опоздание!.. Вот что значит долго спать, лежебока проклятый!

Оставалось одно: пристроиться левее лознячка, на открытом месте — уж-жасная участь!

Вполголоса бранясь, Аркадий разматывал удочки, с раздражением и тоской глядел на тихую, зеркальной чистоты заводь Старицы, заливаемую желтым солнцем.

— И что это за привычка — занимать чужие места! — бормотал Аркадий. — Человек облюбовал, устроил гнездо, а тут приходят разные… — Дальше не очень красивое слово. — Рассаживаются, будто они хозяева… — Опять не очень красивое слово.

Полетели в воду грузила. Мотивчик в кустах смолк.

— Да еще песни поет! — сердито промолвил Аркадий, пристраиваясь на мокром бережку.

Справа зашелестел лозняк.

— Сосед чем-то недоволен? — раздался сзади шутливый голос.

— Так себе, ничего, — буркнул в ответ Аркадий.

— Здравствуйте, сосед!

— Привет!.. — Аркадий потрогал одно из удилищ, независимо сплюнул в воду.

— Я, кажется, занял чужое место, — с прежней добродушной шутливостью в голосе продолжал рыбак-захватчик. — Не знал, не знал, что речные угодья в нашем районе являются частной собственностью, как уделы в древней Руси. Но где же межа, где же столб с фамилией собственника?

— При чем здесь столб? — пожал плечами Аркадии. — Просто-напросто у рыбаков есть один закон…

— Неписаный, понимаю. Я дилетант в смысле рыбной ловли и поэтому некоторых законов не знаю. Но этот, так называемый «один», я понял. Вы мне этак культурненько намекнули. — Захватчик рассмеялся. — Ну, занимай свое место, молодой человек, а я перекочую подальше. Хотя, прямо скажу, прекрасное место, не хочется и уступать! Но вижу, вижу настоящего рыбака и пасую. Давай, перебирайся!

Эта покладистость Аркадию понравилась. Он обернулся. Захватчик глядел на него с добродушной ухмылкой. Очень заразительная и симпатичная это была ухмылка! Аркадий тоже усмехнулся.

— Да ничего, — сказал он, — ловите. В другой раз, ежели что… так вообще… А сейчас ловите… — Он схватил удилище. — Есть один!

— Окуни меня знают, — снимая с крючка рыбину, продолжал Аркадий. — Они сейчас все здесь будут. У вас тоже клюет! Клюет, бегите!

— Бегу, бегу!

«Хороший дядька!» — подумал Аркадий.

— Представляешь, сосед, я уже пятнадцатого сома… или как его, окуня, кажется, ловлю, — сообщил из кустов захватчик. — И все как на подбор, братья-близнецы — и только!

— Они у меня здесь ученые.

— Ты их тренируешь, что ли?

— Всякое бывает… Еще один! К вам спешил, да меня заметил. Не уйдешь, голубчик! Ишь ты, не хочется! Ясно, ясно, кому из воды на воздух охота!..

— Спишь долго, рыбачок, — заметил захватчик.

— Случайно. А то бы вам мое гнездо не досталось!

— Слушай, да переходи сюда. Тут мы и вдвоем уместимся. Давай. Здесь здорово, право!

— Может, вам неудобно будет…

— Чего там неудобно! В чужую квартиру залез, так об удобствах не думай. Валяй! Да я тебе помогу сейчас.

Через минуту Аркадий уже сидел на своем привычном месте. Улыбался. Захватчик оказался благородным человеком!

«Не все хамы! — с благодарностью думал Аркадий. — С таким и поговорить, приятно».

— Вы первый раз, наверное, — начал он. — Не видел я вас…

— Да нет, бывал. Но не часто: некогда все.

— Вы, я вижу, начальник какой-то.

— Это почему же? — заинтересовался сосед.

— Не похожи на рабочего. Фигура не та… и вообще.

— Да-а, — вздохнул сосед, — животик. Есть такое дело. Растет, спасу нет! Что ни делаю — растет, проклятый!

— Кабинетная жизнь, — понимающе сказал Аркадий. — На свежий воздух чаще выходите, это полезно.

— Некогда, некогда все, рыбачок! Работа, заботы, неприятности разные… Незавидная жизнь у начальства, прямо тебе скажу!

— Ну, это вы бросьте, — не поверил Аркадий.

— Может, придется, тогда узнаешь.

— Нет, мне не придется. Меня не поставят. Вы, наверное, заведующий какой-нибудь конторой или, может, директор… Куда мне! Директора из меня не выйдет. — Аркадий вздохнул и добавил: — Вы говорите: неприятности… Они у всех есть. Вот и у меня…

— А что такое?

— Из комсомола лечу.

— Не может быть! — воскликнул сосед и посмотрел на Аркадия без прежней своей добродушно-шутливой усмешки.

Только сейчас Аркадий заметил, что он старше, чем казалось раньше. В серых живых и молодых глазах его, в самой глубине зрачков таилась застарелая усталость, около рта и на переносице лежали морщинки, появившиеся не от улыбок и не от мечтательных раздумий, — скорее всего причиной их были долгие и тяжелые думы.

— Не может быть, — тише повторил этот человек. — За что же?

«Рассказать, что ли?» — подумал Аркадий и, снова встретив глубоко заинтересованный, серьезный и тревожный взгляд, решил: «Такому — можно: расскажу!»

— Знаете Кисиля? — начал он.

— Как будто…

— Так вот я ему разок по шее отвесил, а он и с копыт долой. Чудак!

— Действительно, чудак. Только говори по-русски. Слово даю, я иностранных языков не разбираю.

— Прошу прощения, уличный жаргон. Я больше не буду. — Он помолчал. — Дело было такое…

— Рассказывай, рассказывай.

И Аркадий рассказал все — от начала и до конца: и о том, как Кисиль приставал к Жене Румянцевой, и как он оскорбил его, Аркадия, и как собралась толпа…

— Нет мне удачи! — вздохнул в заключение Аркадий. — Вот так же летом… Стоял на мосту, женщина тонула, я прыгнул… А что получилось? Ничего хорошего не получилось. Я хочу, как лучше, а выходит один срам.

— Ага-а! — вдруг торжествующе протянул сосед. — Так вот где привелось мне с тобой встретиться, Аркадий Юков!

— Клюет! — крикнул Аркадий, не успев удивиться.

— Действительно, клюет. И боюсь, что последний. По-моему, все подводные жители внимательно слушают нашу беседу, им уже не до клева. А беседа интересная, черт возьми! Так, что ли, Аркадий?

Глаза соседа весело искрились. Теперь он снова выглядел моложе.

— Ладно, откуда же вы меня знаете? — спросил Аркадий и тотчас же сообразил. — А-а, газета, наверное. Милиционер товарищ Фунтиков! Всю жизнь буду помнить, прославили тоже!..

— Правильно сделали, по-моему.

Аркадий невнятно пробормотал что-то: разговор на эту тему ему не нравился.

Сосед его между тем продолжал:

— Прими к сведению, что спасенная тобою особа обегала, кажется, полгорода в поисках спасителя. Заметка в газете помогла ей напасть на твой след. Она с трудом разыскала твой дом, но не застала там никого.

— Откуда вы это знаете?

— Откуда? — сосед улыбнулся, с таинственным видом покачал головой и подмигнул Аркадию. — А она живет рядом. В соседней квартире. Я ее вот с таких лет, — он показал рукой, — вот с этих пор знаю.

— Ясно. Так, значит, приходила? — с легким сарказмом спросил Аркадий. — Искала? Скажите ей, что она дура! — Тут Аркадий спохватился и взял ноткой ниже: — Не в смысле ума, потому что я не знаю… и не имею права… а в смысле вообще.

— Понятно, понятно, — поощрительно заметил сосед.

— Я все равно дал бы ей от ворот поворот, так что хорошо, если не застала. Может, она еще раз вздумает прийти? Посоветуйте, пусть не ходит.

— Не придет. Она уехала в Москву, до следующего лета не появится. А вот я, пожалуй, появлюсь, — сказал сосед. — Приду, послушаю.

— Это… куда же? — осведомился Аркадий.

— На собрание к вам. В понедельник, говоришь? То есть завтра?

— Так вас же не пустят! — весело воскликнул Аркадий. — У нас закрытое! Разбор персональных дел ведется на закрытых собраниях.

— Но я коммунист. С восемнадцатого года в партии.

Аркадий уважительно посмотрел на него.

— Может, для меня сделают исключение?

— Сделают! — уверенно сказал Аркадий. — Пойдете к директору, он вам разрешит. Только… — Аркадий потускнел, помолчал минутку. — Только зачем?

Он зачерпнул ладонью воды, внимательно рассматривая, поднес к глазам, выплеснул.

— Критиковать будут, говорить разные вещи… а потом еще и исключат. Чего интересного?

— А я послушаю, мне интересно, — заявил сосед. — По моим расчетам… ну, насколько я понимаю в этом деле, — а я, между прочим, сталкивался с такими делами, — так, по-моему, не исключат тебя. Выговорок — это другое дело…

— Исключат, — не дослушал его Аркадий. — У нас народ принципиальный и твердый, особенно этот Ваня Лаврентьев. Мы его Робеспьером зовем.

— Ну, Робеспьер-то не очень тверд был.

— Этот тверже, будьте уверены. Сказал — отрезал. А он сказал: «Я буду настаивать!» Так что дело ясное! — со вздохом заключил Аркадий.

— Не надо отчаиваться, настанут моменты и потруднее.

— Понятное дело, — согласился Аркадий. — Ну, растревожили мы окунишек. Бастуют. Пару только и поймал. На одну ушицу, впрочем, хватит. Может, вечерком еще прибегу.

— Пару на уху, говоришь? Маловато.

— Сойдет как-нибудь. По дороге я дикого лука нарву. Вкусная вещь! — Аркадий облизнулся. — Уха не обязательно должна быть густой, главное запах был бы. Конечно, густота — тоже не плохо. Но мы не буржуи, мы привычные и к похлебке. — Он бодро похлопал себя по животу.

— Как живешь-то, друг Аркадий?

— Это вы в смысле питания и вообще? Ничего. Обходимся. Мамка пенсию получает. Гроши, правда, но все ж на мелкие расходы хватает. На хлеб я свободно на вокзале зарабатываю. Боюсь только, ребята увидят, подумают еще что… Поднесу чемодан или пару, так, бывает, какой гражданин целый рубль отвалит. А рубль, сами понимаете, в наше время — деньги! У меня все по дням расписано: в какой день на вокзал, в какой на рыбалку. Мамка шьет понемногу, полы моет, стирает тем, которые сами не умеют или пренебрегают. Есть еще в наше время такие белоручки с буржуйскими замашками! Я мамке говорил: ты мой им, стирай, а денег не бери. Принципиально! Покажи им свое неуважение, может, это подействует на них в смысле перевоспитания. Да мамка у меня тоже с пережитками, говорит, что задаром только дураки работают. Она у меня старенькая, ей простительно. В общем, скажу я вам, рублей сто в месяц у нас бывает, неплохо живем. Чай, не при капитализме, вокруг свои люди! — заключил Аркадий, наматывая леску на удилище.

Сосед слушал Аркадия молча. Хмурая задумчивость тенью легла на его лицо. Тень все сгущалась. Напряглись морщины на лбу.

— Трудно, брат Аркадий, трудно! — наконец сказал он глухим голосом.

— Да нет, чего там…

— Трудно, — продолжал сосед. — Мы свергнули власть царя и помещиков, отобрали у капиталистов фабрики и банки, победили многочисленных врагов, настроили городов, заводов, дворцов. Об этом мы говорим с гордостью, потому что это великое дело. Но трудно нам еще, очень трудно. Много еще нам, коммунистам, придется работать, много забот впереди!

— А мы вам поможем, — сказал Аркадий.

— Поможете? — встрепенулся сосед, и глаза его зажглись добрым светом.

— Конечно! Нас тысячи растут таких, как я, а может, миллионы. И мы сидеть сложа руки не намерены. Вы революцию в одной стране совершили, а мы все человечество освобождать будем! Мы освободим его, будьте уверены, мы не позволим, чтобы капиталисты, фашисты да разные гады трудовой люд угнетали! Дело ведь не в куске хлеба, все дело — в освобождении. Дайте мне сначала за освобождение человечества сразиться, а кушать пирожные да бифштексы я потом буду! У меня еще время на это дело найдется, а если не найдется — плевать я хотел на разные деликатные кушанья, я не из буржуйского сословия.

Аркадий смотал свои снасти, бросил в кожаную сумку окуней.

— Вы, я гляжу, поседели уже, — почтительно продолжал он, — а мы еще молодые, мы посильнее вас, мы вам поможем!

— Мы здорово надеемся на это, брат Аркадий!

— Будьте уверены. Вот! — И Аркадий хвастливо помахал своей рукой с каменной ладонью, хотя этот намек вряд ли был понятен соседу. — Ну, я пошел, извините.

— Стой-ка, Аркадий, а не устроят ли тебя мои окуни? — вдруг спросил сосед. — Возьми, а? По правде сказать, я в них не очень нуждаюсь… и не ем… Возьми!

Аркадий задумался.

— Что ж, — улыбнулся он, — окуни не деньги, возьму. Спасибо, если они вам не очень нужны! А то мамка ждет, что я с рыбой приду. Спасибо! Можете в любое время приходить и ловить здесь.

— Спасибо и тебе! — Сосед пожал Аркадию руку. — А на собрание я приду, еще увидимся.

Аркадий набил окунями сумку, сказал:

— Богатый улов! Узнать бы вашу фамилию, что ли…

— Фамилию, говоришь? — Сосед помолчал. — Фамилия у меня простая, русская…

Он взмахнул удилищем, стал пересаживать наживку.

— Ладно, не имеет значения, — махнул рукой Аркадий, нырнул в кусты и побежал.

— Счастливого пути! — крикнул вдогонку ему сосед.

КОМСОМОЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ

Во втором часу дня кончился последний в тот день урок. Собрание должно было начаться минут через двадцать.

Все высыпали во двор. Весь квартал наполнился веселым галдежом. Почти мгновенно началась скоротечная битва на волейбольной площадке. Девушки, по четыре и по шесть в ряд, ходили в липовой аллее, и голоса их очень были похожи на птичье щебетанье. Стоял теплый, веселый сентябрь. Небо было чистое и яркое. И на душе почти у всех — тоже ни облачка.

Исключения, конечно, были.

Аркадий Юков держался в сторонке. Нельзя сказать, что вокруг него образовалась пустота, но все-таки нечто незримое, понятное только сердцу, отделяло его от соучеников. Что это было? Может быть, какая-то неловкость. Может быть, тактичность. Возможно, то и другое. Одним было неловко разговаривать с человеком, которого через час, наверное, исключат из комсомола. Другим и хотелось бы утешить Аркадия, да эта самая тактичность мешала…

Впрочем, один человек пренебрег всеми условностями и подошел к Аркадию. Это был Боря Щукин.

Аркадию очень не хотелось выслушивать разные утешения. Он был жестоким врагом всех утешителей. Он лютой ненавистью ненавидел Луку из пьесы Горького «На дне». Он признавал только действие, борьбу.

Добьемся мы освобожденья

Своею собственной рукой![39]

пел он и всегда следовал этому примеру.

Но недаром Борька Щукин, этот ягненок в представлении близоруких людей, считающих себя опытными психологами, был сродни Аркашке. Он утешать школьного дружка не стал.

— А Робеспьер-то! — сказал он. — Ему бы еще только меч в руки!

— И мантию английского судьи! — добавил Аркадий.

Речь шла, конечно, о Ване Лаврентьеве. Он с самого утра ходил, как вестник возмездия, глядел сурово, и во взоре его светилась такая белоснежная ясность, такая идейная чистота, что все невольно отводили глаза.

— Непреодолимая догма, возведенная в принцип, превращает человека в раба, а сердце его делает каменным, — произнес Борис.

— Фу ты! — сказал Аркадий, с уважением посмотрев на Бориса. — Ты шпаришь по энциклопедии? Или по какому-нибудь премудрому учебнику? Я ведь этих книг не читаю. Все как-то времени нет… занятость какая-то.

— Нет, почему же, — смутился Борис, — это само собой получилось. И я еще не знаю, верно ли. Но думаю, что верно. Идея, доведенная до крайности, переходит в свою противоположность.

— Н-нда-а, — неопределенно протянул Аркадий, намекая тем самым, что по этому вопросу он вряд ли сумеет высказаться.

Вдруг он хлопнул себя по бедру и воскликнул:

— Пришел!

— Ты кого имеешь в виду?

— Одного хорошего человека! Есть хорошие люди, Борька!

— Я в этом никогда не сомневался.

— Погляди, видишь постороннего человека?

Борис огляделся.

— Постороннего? Нет.

— Да вон туда гляди, в сторону аллеи. Видишь ты постороннего гражданина?

— Какого гражданина? Никакого гражданина не вижу.

— Борька!

— Серьезно, Аркадий. Там стоит секретарь горкома партии товарищ Нечаев. А постороннего… нет, не вижу.

— Что? — опешил Аркадий. — Секретарь горкома? В белой рубашке?

— Да, товарищ Нечаев. Разве ты ни разу не видел его?

Аркадий снова хлопнул себя ладонью — только теперь по щеке. Этим он не ограничился. Изумленно свистнув, шлепнул и по другой.

— Оболту-у-ус! — простонал он, страдальчески сморщив лицо. — Что я ему наговори-ил! Что наговорил!..

— О чем ты? — встревожился Борис.

— У меня случилось событие, Борис! Ты подожди… Я вспотел что-то, — забормотал Аркадий. — Жарко все-таки и вообще… Собраться с мыслями, обдумать кое-что… Я сяду на скамейку, а то у меня в голове что-то…

И Аркадий, целиком поглощенный своими мыслями, двинулся к скамейке.

— Странная история! — засмеялся Борис.

— А? Что такое? — в тот же миг раздался за спиной Бориса резковатый голос.

Борис повернул голову и увидел одного из городских спортивных деятелей. Кажется, фамилия его была Гладышев…

— Так, ничего, — пожал Борис плечами.

— Ты сказал мне что-то, — подозрительно глядя на школьника, продолжал Гладышев.

— Вы ошибаетесь, — сухо и вежливо ответил Борис.

Гладышев поморщился, он не поверил. Пройдя шагов пять в сторону школьного здания, он обернулся. Встретившись с Борисом взглядом, ускорил шаг…

«Он обернется еще раз», — мелькнуло у Бориса.

И тотчас же Гладышев повернул голову. Борису показалось, что в глазах его что-то блеснуло — злость или страх; Борис не мог сказать, что именно. Он опять засмеялся.

А Гладышев вбежал на школьное крыльцо и оттуда, с высоты, поглядел на Бориса в третий раз.

Это было уже страшновато.

Борис не знал, что мгновенный колючий, животный страх охватил сейчас и Гладышева.

Что это было? Предчувствие?

Кто знает…

Звонок возвестил о начале собрания.

Борис сел, по своему обыкновению, сзади, затерявшись среди школьной мелюзги: восьмиклассников и девятиклассников. К нему пробрался и Юков, но Ваня Лаврентьев, занявший председательское место, предложил ему выбрать местечко поближе к сцене.

— За стол президиума? — грустно пошутил Аркадий.

— Пониже, — сказал Ваня.

Аркадий сел в первом ряду.

В президиум избрали директора школы, Ваню, Сашу Никитина, Костика Павловского и еще нескольких школьников.

Однако первой была названа фамилия Сергея Ивановича, секретаря горкома.

Он поднялся из глубины зала и, остановив аплодисменты взмахами руки, сказал:

— Спасибо, ребята! Но мне часто приходится сидеть в президиумах, чуть ли не каждый день. Признаюсь, даже как-то надоедает. Разрешите, я посижу здесь, среди вас. Для президиума не велика будет потеря… Можно?

Все дружно захлопали в ладоши.

Члены школьного президиума заняли свои места. Робеспьер, избранный председателем, объяснил собранию суть дела. Он напомнил комсомольцам о том, что весной Аркадий не сдержал комсомольского слова. Правда, за лето он подготовился и сдал испытания по физике, но этот факт, сказал Ваня, дела не меняет. А затем, повысил голос Ваня, затем Аркадий Юков (хулиган и чуть ли не преступник — таков смыслишка крылся в гневных словах Робеспьера), затем Аркадий Юков избил, да, да, самым бессовестным образом избил известного в городе инвалида, душевнобольного человека Ефима Кисиля. — За что он его избил, товарищи? — вопрошал Ваня. — До каких пор можем терпеть в своих рядах таких разболтанных людей?

Слушая его речь, Саша Никитин хмурился.

Костик Павловский сохранял на лице бесстрастное выражение.

Яков Павлович, директор, низенький толстячок с бритым черепом и очками на курносом добродушном носу, любимый и уважаемый всеми школьниками директор (любовь и уважение к нему не мешали всем бояться его), слушал Робеспьера молча (вообще-то он любил бросать реплики), и трудно было понять, что он думает.

Женя, с самого утра не находящая себе места, ерзала на стуле и то краснела, то бледнела. Иногда она полушепотом выкрикивала слова протеста.

Соня, притихшая и грустная, вынуждена была несколько раз толкать ее в бок.

Борис Щукин был замкнут, неподвижен и колюч, как еж. Было ясно, что он отвергал почти все, что говорил Ваня.

Сергей Иванович Нечаев глядел на Ваню с неослабным интересом. Временами у него вздрагивала и поднималась правая бровь…

— Вопросы есть? — спросил Ваня.

— Вопросов нет! Пусть Юков сам расскажет! Комсомолец Юков, расскажи собранию, как ты докатился до такой жизни.

Аркадий поднялся. По залу прокатилось движение: все повернули головы в ту сторону.

— Я скажу, — проговорил Аркадий и почувствовал, что голос его звучит как-то хрипло.

Он заметно волновался: ему казалось, что речь, над которой он так много думал, будет неуклюжа и неубедительна и что в конце концов его поднимут на смех или, хуже того, оборвут.

— Я скажу! — громче повторил Юков.

— Пусть выйдет на трибуну!

— Со сцены говорить нужно!

Красный, вспотевший от волнения, Юков поднялся на сцену.

— Товарищи комсомольцы! — выдохнул он, и это было все, что осталось в его памяти от речи, которую он готовил.

Все терпеливо ждали. А он молчал, силясь вспомнить хоть одну фразу из того, что хотелось сказать товарищам.

«Правду говори!» — мелькнуло у него, и он тотчас же решил сказать то, что накипело у него на сердце, и так, как это просилось сейчас на язык.

— Вот я вышел на трибуну, — начал он. — Может, кто-нибудь подумал: да что ему, он огни, воды и медные трубы прошел, это ему, как об стенку горохом — отскочит. Да, я сознаюсь, много меня по канцеляриям да кабинетам таскали, Яков Павлович со мной помучился.

— Что ж, правильно, — усмехнулся директор.

— Конечно, правильно, что и говорить! Точка! Только не желаю я ни одному из вас, товарищи комсомольцы, очутиться на моем месте и отчитываться вот так.

Аркадий замолчал.

— И это все? — насмешливо спросил Ваня.

— Да подожди ты, — беззлобно огрызнулся Аркадий, не поглядев на Робеспьера. — Ты бы сел, что ли, а то торчишь, как столб, говорить мешаешь. Не думай, больше не вырастешь, и так велик.

В зале вспыхнул смех. Ваня не смутился, но сел.

— Вину я свою осознал, — опять начал Аркадий, глядя прямо перед собой и видя внимательные лица товарищей, в большинстве, как ему показалось, сочувственные. — Красивых обещаний я давать не стану, но скажу твердо. Кто злобу ко мне имеет, кто так себе считает, кто, может, дружелюбно относился, — я всем говорю: был в Ленинской школе ухарь Аркашка Юков, много вам и себе напакостил… Я вам от чистого сердца скажу: был, а теперь его нет. И что было, уже не вернется. Вот. Точка. Теперь я кончил, — обернулся он к Ване.

— И все-таки мало! — воскликнул Ваня. — Это не ответ! Нет, это не ответ!

— Почему же не ответ? — спросил Яков Павлович. — По-моему, ответ.

— По-моему, тоже ответ, — поддержал его Сергей Иванович. — Аркадий Юков сказал мало, сказал не все, но ответил честно и ясно. У меня такое сложилось мнение. Прошу прощения, товарищи комсомольцы!

— Вот именно, мало! — ухватился за спасительную соломинку чуточку растерявшийся Ваня. — Он не сказал о…

И Ваня, загораясь, звенящим голосом стал перечислять, о чем не сказал Аркадий Юков. Оказалось, что он не сказал о таких важных, таких волнующих всех вещах! Он не сказал даже о Николае Островском, о его героической жизни! Этого, с точки зрения Вани, простить было нельзя.

Робеспьер, конечно, немножко увлекся. Мы уже знаем, что это был горячий и крайне принципиальный человек. Это был пылкий трибун школьного масштаба, громовержец десятого класса «А».

— Что он говорит! Что он говори-ит! — стонала Женя. — Я его возненавижу-у!

Соня уже не толкала ее в бок.

Саша Никитин ожесточенно штриховал лист бумаги. Карандаш хрустел и ломался.

Костик Павловский удовлетворенно кивал головой.

Яков Павлович оставался бесстрастным. Он не первый раз слушал Робеспьера.

Сергей Иванович гладил ладонью щеки, лоб, тер подбородок. Люди, знающие его, сказали бы, что он волнуется.

Аркадий стоял на трибуне и мрачно усмехался.

— Вижу, куда клонишь, — проговорил он, когда Ваня на секунду замолчал. — Из комсомола меня исключить. Не выйдет! Не отдам я вам комсомольского билета, не отдам! Ничего вы не знаете! Ни черта не знаете!

И Аркадий побежал со сцены.

— Подожди! — крикнула Женя. — Аркадий, почему ты не сказал обо мне? Говори, Аркадий! Ты не виноват! Товарищи!.. Ребята… Ребята, это я виновата. Это из-за меня…

— Да что ты, Женька? Зачем? Разве они поймут?! — с горечью воскликнул Аркадий.

— Это кто они? — спросил Яков Павлович. — Мы?

— Да нет, я не имел вас в виду, — пробормотал Аркадий.

— Комсомольцы? Так?

— Да нет…

— Конечно, нет! — громко поддержал Аркадия Борис Щукин. — Н-не имел он и нас в виду! Не б-бойся, Аркадий, мы не д-дадим тебя в обиду!

— Не дрейфь, Аркадий!

— Говори, Аркаша!

— Здесь тебе не жирондисты[40] какие-нибудь, Робеспьер!

— Здесь советские комсомольцы!

— Правильно! — Саша Никитин вскочил из-за стола и бросил на бумагу карандаш. — Товарищ Лаврентьев готов каждого из нас исключить из комсомола просто… просто… просто из-за нечищенных ногтей! Он объявляет вотум недоверия даже из-за пустяка! Если ему дать волю, в комсомоле через неделю останется только он!

— Да, да! — взмахнув кулаком, перебил Сашу Лаврентьев. — И за нечищенные ногти нужно объявлять взыскание! Комсомолец — пример во всем! Комсомолец — это чистота, белоснежность, безупречность! Сейчас, когда половина земного шара охвачена войной, когда…

— Охрипнешь, Лаврентьев, потише, — заметил Яков Павлович.

— Да, — спохватился Ваня, — мы нарушаем дисциплину.

— Объяви себе выговор!

— Замечание с последним предупреждением!

— Домашний арест!

Ваня снова помахал колокольчиком.

— Прекратите шум. Собрание считаю продолженным. Юков, ты будешь говорить?

— Нет.

— Вопросы к Юкову будут?

— Дайте мне! Я скажу! — вскочила Женя.

— Румянцева, мы еще не перешли к прениям.

— Я дополню Юкова. Срочное дополнение!

— Дополнишь в прениях.

— Не нарушай порядка, Лаврентьев. У Румянцевой дополнение по существу вопроса, — заметил Саша.

— Для дополнения ответа Юкова слово имеет комсомолка Румянцева.

— Не надо, — махнул рукой Аркадий, — я сам скажу. Сиди, Женька.

Он вернулся на трибуну.

— Я дополню, если так, — начал он, медленно окинув зал угрюмым взглядом. — Вы думаете, я ударил этого Кисиля просто так, за здорово живешь? Нет. Этот Кисиль к Женьке приставал… ну, к комсомолке Румянцевой приставал. Понимаете? Она ко мне со слезами на глазах оросилась. Ну, я возмутился. Как так? Пристает? Я хотел по-хорошему. Подошел и говорю, что если ты к Женьке… к комсомолке Румянцевой не перестанешь приставать, то… Ясно? А он мне какие-то дикие стишки стал читать. Овидия или Горация. Из древнего мира. А потом говорит… — Аркадий снова обвел зал медленным взглядом. — Вы знаете, что отец у меня в тюрьме? — глухо спросил он. — За воровство. Если не знаете, так знайте! Но я и отец — разные вещи. Понятно? — выкрикнул он. — И если кто мне скажет, если кто мне скажет!..

Саша стукнул по столу кулаком:

— Пусть только попробуют!

— А Кисиль сказал. Ну я его и… не сдержался, в общем. Не мог. Очень уж обидно. Вот и все. Я ходил, искал его… хотел извиниться. Да ведь его не найдешь скоро. Он, вы знаете, сумасшедший, что ли.

— Все? — спросил Ваня.

— Подожди! Вообще-то все, только еще одно слово. Ты, Лаврентьев, говорил о комсомольском билете… что я его позорю. Может, и так. Но комсомольский билет для меня — как жизнь! Я его не отдам. Я за него даже на колени стану! На колени, понятно? Точка!

— Ну что ж, это объяснение уже более удовлетворительное, — после некоторого молчания проговорил Ваня. — Вопросы будут, товарищи комсомольцы? Юков, ты можешь сесть и отвечать с места.

— У меня вопрос к товарищу председателю, — поднялся Сергей Иванович. — К вам.

— Пожалуйста.

— Вы хоть раз на рыбалку с Юковым ходили?

Ваня недоуменно пожал плечами, посмотрел на Якова Павловича, на Аркадия.

— Н-нет, — выдавил он. — А что?

— Жаль! — сказал Сергей Иванович. — Впрочем, не обязательно на рыбалку. По душам поговорить с человеком можно и в классе. И даже на комсомольском собрании. Я, по правде сказать, не очень часто бываю на комсомольских собраниях. Это уж моя вина, признаю. И вот сейчас… вот теперь, — он посмотрел на часы и виновато усмехнулся, — через полчаса я должен быть в одном месте, поэтому, ребята, если вы мне позволите, я скажу несколько слов… может быть, нарушив регламент собрания. Думается, это не страшно, потому что комсомольские собрания нужно бы проводить проще, душевнее. Как вы думаете?

— Правильно! — грянул ответ. — Говорите! Просим, товарищ Нечаев!

— Слово имеет секретарь городского комитета Всесоюзной Коммунистической партии большевиков Сергей Иванович Нечаев! — торжественно провозгласил Ваня.

Покачивая головой и усмехаясь, Сергей Иванович поднялся на трибуну, посмотрел на Ваню, потер левой рукой подбородок.

— Голос у вас какой… парадный, а! Ну, это неплохо, только торжественность ни к чему. Не надо, ребята, лишней торжественности, не учитесь. Проще надо все, проще и спокойнее. Дела мы делаем великие, небывалые дела. Но трещать о них ежечасно и ежесекундно не надо: они сами, эти дела-то, за себя говорят. Я к вам пришел, как старший товарищ, коммунист. Моя партийная должность здесь, к слову сказать, ни при чем. А почему я к вам пришел?

Сергей Иванович помолчал, словно раздумывая, как бы высказать попроще и подушевнее причину неожиданного появления его на собрании.

— Мне — пятый десяток, вам по пятнадцать-восемнадцать лет. Самое большое через пятнадцать, ну, через двадцать лет вы возьмете в свои руки управление нашим великим и необыкновенным государством. Вы — наша смена, и каждый из вас — будущий борец за коммунизм, — а это не красивые слова. Это — в прямом смысле, ибо вам придется много и долго, долго, я подчеркиваю, бороться! Зло на земле еще не уничтожено, зло гнездится и у нас в нашей стране, и, конечно, за рубежом. И оно, это зло, попытается дать нам бой. Когда? Не скажу. Не знаю. Может, скоро. Да. Так кто встанет в первые ряды борцов со злом? — Сергей Иванович протянул руку в зал и отрывисто крикнул: — Вы!

— В любую минуту! — раздался чей-то голос.

— Вы, — продолжал Сергей Иванович. — Мы, коммунисты, в этом уверены. И каждый из вас нам дорог. Мы не хотим потерять ни одного из вас.

— Как это понимать — потерять? — после секунды молчания спросил он. — Бывает так, что мы, заработавшись, устав от работы, — это ведь дело человеческое, ребята, понимаете, — как-то немножко черствеем душой и проходим мимо хороших людей, попавших в беду. Иногда мы думаем: да он и не стоит, этот человек, не стоит того, чтобы за него бороться! Ложь! Никому не верьте, никогда не говорите этого, молодые друзья! Мы не коммунисты, мы не комсомольцы, если будем проповедовать такую теорию! Бороться нужно за каждого товарища!

Весь зал дружно захлопал в ладоши.

— Я рад, что вы такого же мнения, ребята. Бывает так: мы считаем, что человек — плохой, а он — хороший, очень хороший, но с недостатками, с промахами. Промахи надо поправлять, на недостатки указывать, но зачем же гнать его из своих рядов? Это глупо, бесхозяйственно, мягко выражаясь. Если мы таких людей погоним, завтра же в наших рядах образуются изрядные бреши. А врагу только этого и надо! Мы невольно выплеснем воду на мельницу врага. Мы живем в суровое, грозное время.

На эти слова Саша Никитин скептически улыбнулся. Нет, он не считал, что живет в суровое или тем более в грозное время!

«Слишком спокойное, слишком!» — подумал он.

— До вчерашнего дня я Аркадия Юкова не знал, — продолжал Сергей Иванович. — Правда, я читал о нем в газете. А вчера встретил его, разговорился. Он мне все рассказал. Больше чем вам, гораздо больше. Не та, видно, была обстановка. Открою секрет: на речке это было, на рыбалке. Он — заядлый рыбак, так что я недаром спросил Ваню Лаврентьева, вашего, как вы его называете, Робеспьера о рыбалке.

Комсомольцы заулыбались, по рядам прошел шум. Ваня покраснел и опустил голову. Аркадий Юков тоже сидел с опущенной головой.

— Это неплохо, неплохо. Робеспьер — фамилия знатная. Я и сам бы непрочь носить такую фамилию, да характер, видно, не тот, не подходит, видно, она для меня. Да и стар я, это уж для молодежи. И пусть ваш председатель не обижается. Пусть он гордится.

— Это, ребята… это свинство, — забормотал Ваня. — Я не давал вам повода для такого прозвища, я…

— Ну, я, видно, ляпнул не к месту, — смутился Сергей Иванович, — видно, он сам еще не знает…

— Знает, знает! — одобрительно загудел зал.

— Мы уклонились, ребята. Я задам вам вопрос: кто бывал у Юкова?

— Я бывал, — сказал Саша Никитин.

— Я, — поднялся из глубины зала Лев Гречинский.

— Я была, — встала Женя.

— Я тоже, — подняла руку Соня.

И еще несколько человек сообщили, что они бывали у Аркадия.

— Так. Хорошо. Ну, вот хотя бы ты, Саша, — обратился Сергей Иванович к Никитину, — знаешь, какой хлеб ест Аркадий?

— Хлеб? — Саша подумал, что секретарь горкома шутит, и засмеялся. — Обыкновенный, по-моему, из ржи.

— А я бы сказал, что необыкновенный, — строго заметил Сергей Иванович. — Это ты ешь обыкновенный. А Юков ест хлеб, заработанный им самим, потому что… ну, потому что он сказал, какое у него положение. Как он зарабатывает свой хлеб, я вам не скажу, неважно это, скажу одно: честным трудом. А вы этого не знаете. Не знаете, как живет ваш товарищ, ребята. Вот зачем я пришел сюда. Хотел сказать: будьте повнимательнее, подушевнее.

В зале было тихо, все сидели почти неподвижно. Ощущение неловкости, пришедшее после слов Нечаева, сковало всех.

— Вот и все, ребята, — сказал Сергей Иванович. Спасибо! До свиданья! Я думаю, вы теперь и сами разберетесь.

Он пожал руку Якову Павловичу и пошел к выходу.

Зал дружно аплодировал ему вслед.

Было решено: Аркадий обязан разыскать Кисиля и извиниться за хулиганский поступок. На такой формулировке настоял Ваня.

Взыскания Аркадию не объявили. Но Ваня записал: «В случае повторения подобных поступков комсомольская организация вдвойне…» и т. д.

Выбрали комиссию в составе пяти человек — для проверки условий жизни Юкова. Председателем ее назначили Ваню.

— Дабы он впредь знал, как его комсомольцы живут, — назидательно заметил Лев Гречинский.

После собрания к Аркадию подошел Костик Павловский, взял под руку и отвел в сторонку.

— Какой человек, какой человек товарищ Нечаев! — воскликнул он. — Да за таким — и в огонь, и в воду, правда, Аркадий?

— Хоть сейчас!

— А ты… ну, знаешь, я приятно удивлен! Это — от чистого сердца, как другу. Сначала я был введен в заблуждение Ваней… Он у нас трибун, — Костик скептически усмехнулся. — А ты, оказывается… ну, как бы сказать… как сказать это поточнее… ты… ну-у… рыцарь.

Костик не нашел, должно быть, нужного выражения и в конце концов пустил в ход то слово, которое, по его мнению, — Аркадий это понял, — никак не подходило к Юкову. Рыцарь, в представлении Костика, было что-то наиблагороднейшее и почти святое. Поступить, как рыцарь, мог только наидостойнейший человек.

Поэтому Костик с неясной улыбкой, — ее опять-таки разгадал Аркадий, — продолжал:

— Хотя, конечно, в наше время это слово как-то вышло из употребления и звучит почти смешно, не правда ли? Вернее, сказать, ты поступил, я имею в виду Женечку, как порядочный человек.

— Ладно уж, — усмехнулся Аркадий и фамильярно похлопал Костика по плечу, — как поступил, так и поступил, и нечего разводить философию. Кстати, какого черта ты увиваешься вокруг Женьки? Она ведь, по-моему, дружит с Сашей.

— Ты так думаешь? Дружит? — спокойно пожал плечами Костик. — Меня это совершенно…

Но Аркадий уже не слушал Павловского. Он устремился навстречу Борису, который шел к нему, широченно улыбаясь.

Костик глядел в спину Аркадия и тоже улыбался. Он умел улыбаться с высоты своего положения — небрежно и снисходительно!

РАЗГОВОР НА ЛЕСТНИЦЕ

Саша Никитин задержался в кабинете Якова Павловича и вышел из школы чуть ли не самым последним. На площадке между первым и вторым этажом он заметил Женю Румянцеву.

— Аркадий прошел, Борис, Ваня, Костик, все прошли, а тебя все нет и нет, — недовольно надув губы, сказала Женя. — Ты заставляешь ждать? Я этого не люблю.

— Ты меня ждешь? — спросил Саша немного удивленно и подошел к девушке поближе. — Ты хочешь что-то сказать, да?

— Мы как-то не разговаривали после того, когда ты провожал меня… Ты знаешь, что у меня тогда случилось, — начала Женя нерешительно.

Саша вздохнул и неохотно ответил:

— Ну, знаю…

«Именно сейчас я скажу ей о Марусе, — решительно подумал он. — Это нечестно скрывать. Я не могу глядеть в глаза Борису».

— Не может быть! — с жаром воскликнула Женя и повторила увереннее, с улыбкой: — Не знаешь и даже не догадываешься.

— Знаю, Женя.

Саша говорил твердо, и девушка пристально взглянула на него.

— Вот как! Что же?

— Кто-то влез в ваш сад, подошел к твоему окну и…

— Действительно знаешь! Только объясни…

«Она не думает, что это был я!» — мелькнула у Саши радостная мысль. Он отогнал ее, твердо выговорил:

— Да, знаю! Это был я.

Он посмотрел ей в глаза, сразу ставшие колючими. Девушка молча прикусила губу.

— Это был я, — снова повторил Саша, и на лице его — в углу рта, в глазах — выразилось чувство человека, потерявшего в жизни что-то дорогое.

— Как же это ты? — выдохнула Женя. — Как ты смел?

— Если ты выслушаешь меня, я могу объяснить…

Саша стоял, низко опустив голову, и фигура его выражала покорность пойманного с поличным мальчишки, лишенного всякой возможности бежать.

И в этот миг, когда Женя ужасалась его поступком, а он стоял перед ней покорный, откуда-то из необъятных, недоступных глубин ее сердца прорвалась волна сладкого, трепетного, щедрого чувства.

— Ну, посмотри мне в глаза, посмотри же в глаза! — резко говорила Женя, но гневное чувство досады и отвращения, кипевшее в душе, уже рассасывалось.

Саша поднял голову.

Женя смеялась.

— Так это ты был под окном?

Странное, будто даже шутливое ударение на «ты». И смех в ее глазах, кипучий смех.

Он ответил, ей взглядом, хотя подумал, что сказал: «да, я».

— Так что же ты хотел?.. — начала было она, но тотчас же спохватилась, удивляясь такому глупому вопросу.

— Я расскажу тебе все, — приободрился Саша. — Ты букет находила?

— Букет?

Женя вспыхнула.

— Какой бу… А-а, цветы! Так это…

Женя заулыбалась.

— Ах, вон в чем дело! Спасибо!

Смущенная, она бросила на Сашу быстрый взгляд и побежала вниз. Потом остановилась и вернулась.

— Ты знаешь, я подлая! — сказала она с горечью. — Я хотела скрыть, что Аркадий ударил Кисиля из-за меня. Я думала, что это стыдно, а стыдно то, что я хотела скрыть. Какая я подлая!

— А я, Женя, я тоже подлый! — дрогнувшим голосом ответил ей Саша.

«Не говори, не говори!» — мелькнуло у него. Но это уже не имело никакого значения.

— Я не сказал тебе сразу, что в Белых Горках я… когда был в лагерях и там была Маруся Лашкова… я дружил с ней… Я сам не знаю, как это получилось, я не хотел… и я даже… я все-таки должен, должен сказать, — почти выкрикнул Саша, озираясь по сторонам, — что я поцеловал ее!

Женя мгновенно изменилась в лице при первом же упоминании о Лашковой, гордо вскинула голову и презрительно посмотрела на Сашу.

— Поздравляю! — сказала она. — Но я ведь лучше ее бегаю, а у тебя, кажется, прежде всего спортивный принцип в отборе своих знакомых! Спортивный, не так ли, скажи мне?

— Женя!

— Пре-зи-раю!

— Женя-я!!

Ответа Саше не было.

Женя выбежала из школы.

Пробежал мимо ошеломленного швейцара Вавилыча и Саша.

Но Женя уже шла под руку с Костиком.

Саша стоял на крыльце и глядел вслед. Он был в отчаянии.

«Все кончено! — думал он. — Женька никогда не простит мне этой ужасной подлости! Но я не мог ей не сказать».

Глава вторая

СЕНТЯБРЬ, ОКТЯБРЬ, НОЯБРЬ

Вы, конечно, знаете, как бегут школьные месяцы.

Сентябрь пролетел мгновенно. Лето еще стояло за спиной так близко, так ощутимо было его теплое дыхание, что сентябрьские, полные школьной романтики, дни казались продолжением каникул. Жизнь шла еще в основном на улице, под открытым небом. Хорош месяц сентябрь! Хороши бледные солнечные деньки. Вкусно пахнут по утрам густые молочные туманы! И только на склоне месяца, — раньше сентябри были ласковее и свежее, — дает о себе знать непогода: заморосят дождички, пойдет сыпать листопад. Октябрь встречает людей холодным, как из подвала-ледника, ветерком. В школе этот месяц всегда работяга. Учеба уже идет полным ходом, — тут особенно не разгуляешься: кончается первая четверть, и никому не хочется к ноябрьскому празднику иметь в табеле плохие отметки. Октябрь поэтому пролетает так же быстро, даже еще быстрее, чем сентябрь. Смотришь — уже седьмое ноября на пороге! Торжественный вечер, долгожданные танцы до одиннадцати часов, на другой день — демонстрация, полрюмки сладкого вина за семейным столом, праздничные, возбужденные общим весельем дни, скучноватое, как и всегда после праздников, начало второй четверти, — и вот уже отец по утрам срывает последние ноябрьские листки календаря. Лежит снег, крепнут морозцы, пошли в ход коньки, санки, лыжи. Утро — вечер, утро — вечер… Первый студеный декабрьский денек. Три месяца, треть учебного года, позади.

Да, вы, конечно, знаете, что школьное время бежит быстро. Впрочем, как и жизнь вообще. Человеку кажется, что нужно как можно скорее прожить предстоящий скучный денек, скоротать кое-как еще пяток таких же обыкновенных будничных деньков, проскочить галопом неинтересную неделю. Наконец неделя прожита, но каждый ли сознает, что вместе с ней безвозвратно и бесполезно ушла в прошлое и часть жизни? Каждый ли понимает, что эти семь дней уже не вернуть, что конец жизни стал ближе, что времени для великих дел и свершений осталось меньше? Наверное, не каждый. Но если бы все дни, бесцельно прожитые нами, наполнить полезным содержанием, в пустынях выросли бы сады, в тайге — новые города, из ворот заводов выкатились бы десятки машин новых конструкций, а на полках библиотек стало бы больше чудесных книг. Возьмите карандаш и подсчитайте, сколько времени человечество потратит впустую, если каждый из людей на земле проживет бесполезно хотя бы один час в день, даже одну минуту в день!

Так не будем торопить время, не будем ждать вечера или воскресенья, считая, что только вечером или в воскресенье начнется настоящая жизнь! Жизнь прекрасна и удивительна в любую секунду дня и ночи, и только от нас с вами зависит, проживем ли мы ее, по-настоящему или же кое-как, довольствуясь малым и не пытаясь сделать каждую минуту ее интересной и полнокровной.

…Никаких исключительных событий в сентябре, октябре[41] и ноябре в школе имени Ленина не произошло. Вообще-то события были, разумеется. Плохая отметка в десятом классе — это уже событие. Новый костюм Аркадия Юкова — тоже событие. Слух о том, что Костик Павловский намерен устроить в конце учебного года бал (да, да, бал!) тоже нельзя не отнести к разряду событий. Все это и тому подобное было, но каких-то особых, точнее сказать, исключительных событий не случилось. По мнению Саши, это было совершенно естественно: он и его товарищи жили в скучнейшее время. Все осталось позади: бои, революция, озеро Хасан и линия Маннергейма…

Саша по-прежнему староста десятого класса «А» и председатель школьного ученического комитета. Лицо, как видите, официальное, один из помощников директора, вхож в учительскую и тому подобное. Кроме того, он первый помощник физрука Варикаши. Предстоят зимние лыжные соревнования. Как же, надо готовиться! Нельзя уступать первенство школе имени Макаренко. Для Саши это дело чести и принципа. Положить Андрея Михайловича на обе лопатки, доказать ему!.. Саша, как обычно, занят по горло, а поэтому в его дневнике часто появляются отметки «хорошо», на «отлично» не вытягивает. С Женей у него отношения официальные. Вернее, это Женя относится к нему официально, хотя время от времени и переходит на капризно-дружеский тон. Женя не может простить Саше откровенности. А Костику Павловскому провожать себя разрешает!

Аркадий Юков после комсомольского собрания стал учиться лучше. В сентябре и октябре у него не было в дневнике ни одной посредственной отметки и только в ноябре он сорвался: получил «посредственно», теперешнюю тройку, по физике. Ах, уж эта физика! Я уже говорил о костюме, купленном им. Да, он, по его словам, «отхватил суконные штаны и почти дипломатический пиджак о двух пуговицах».

— Четыреста рублев! — важно говорил он товарищам, когда они, как купцы, ощупывали полы и рукава пиджака. Он подчеркивал этим, что материальное положение его семьи — на соответствующей высоте и он вполне независимый в этом смысле человек.

Это было не совсем так, но все-таки мать и сын Юковы жили лучше. В сентябре по решению горсовета матери Аркадия было выдано единовременное пособие, довольно солидное по тем временам, нужно сказать. Немного помогла Аркадию школа — вот откуда взялись деньги на костюм. Ну, и стал присылать матери немножко денег ее брат, работающий на Дальнем Востоке. Аркадий мечтал о покупке новых ботинок. А пока что он ходил в футбольных бутцах (шипы срезал, конечно) и в шинели времен Котовского и Фрунзе. Шинель была на зависть старомодна и великолепна. Шинель Аркадию нравилась. Он считал, что в этой шинели он похож на чапаевского Петьку.

В общем жизнь Аркадия Юкова шла своим чередом, он почти не вспоминал о прошлом. Аркадию шел восемнадцатый год, а молодые люди этого возраста считают себя, как известно, мужчинами.

Борис Щукин, основательно окрепнувший в Белых Горках, не бросал занятий спортом. Чуть ли не каждый вечер его можно было видеть в школьном физзале. «Солнце» он еще не крутил, но подъем разгибом делал так ловко, что Варикаша уже собирался включить его в список гимнастов, которым предстояло защищать честь школы на предстоящих легкоатлетических соревнованиях. Борис с удовольствием показывал Шурочке мускулы па руках и в шутку намекал, что он теперь может расправиться с ней, как повар с капустой. Шурочка почтительно щупала его бицепсы, и в глазах ее мелькал скромный огонек сожаления: прошли времена, когда она могла свалить брата на пол и нещадно бить локтями! Борис мало-помалу превращался в этакого симпатичного здоровячка. Может быть, поэтому Людмила Лапчинская стала заглядывать к Шурочке все чаще и чаще? Вполне возможно. Борис был бы счастлив, если бы это было так. Конечно, можно было проверить, но решиться на какое-либо действие самого невинного свойства Борис не мог. Возможно, счастье-то как раз в этом и заключалось.

Осталось рассказать о Костике Павловском. Как обычно, он не перегружал себя общественными заботами. На этот счет у него были свои принципы. Вот один из них: всему свое время. Он пояснял этот принцип очень просто: «В школе — учеба, после окончания школы — государственные заботы». На меньшее он, понятное дело, не рассчитывал. Государственные заботы его еще ждали где-то впереди. А пока что он был занят размышлениями о предстоящем бале, провожал Женю Румянцеву, тренировался на гоночной лыжне: он считался в школе способным лыжником. По этому поводу он говорил: «Слалом — спорт смелых. Бить друг дружке физиономии, прыгать через планку и поднимать гири — делать это могут все. Я тоже могу, хотя особого желания не имею. Но попробуют пусть боксеры спуститься с крутой горы, не сшибив ни одного хлыста!». Костик мог спуститься и не сшибить. Это правда. Но разбить физиономию боксеру он вряд ли бы сумел, скорее всего, наоборот. Ну, да не в этом суть. О Костике еще пойдет речь…

Другие приятели из школы имени Ленина жили той же жизнью, что и Саша, Борис и Аркадий. По-прежнему смешил класс Вадим Сторман, и в силу своих возможностей помогал ему Лев Гречинский.

Итак, особых инцидентов и исключительных событий не было.

Сентябрь, октябрь и ноябрь прошли.

Начался декабрь…

НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ

Это случилось в декабре.

В Ленинской школе полным ходом шли лыжные тренировки.

…Накатанная до блеска лыжня сбегала по правому крутому берегу Чесмы на покрытый снегом лед, поднималась на левый берег и уходила к лесу. Взяв с разбега возвышенность левого берега, физрук школы Варикаша резко свернул в сторону и оглянулся. Наискось через реку стремительно мчались лыжники. В вихрях снежной пыли они один за другим скользили по снегу и быстро поднимались на левый берег.

— Привал! — скомандовал физрук.

Он позвал Сашу Никитина и указал ему на ложе замерзшей реки.

— Ты видишь?

Там змейками извивались струйки снега. Такими же змейками курилось большое снежное поле между рекой и лесом.

— Поземка, — сказал Никитин и взглянул на небо. Час тому назад светло-серое небо нахмурилось. — Метель будет!

Варикаша кивнул головой:

— К вечеру разыграется… Придется вернуть девушек и слабых ребят. Дальше пойдут только самые сильные.

— Может, пройдем все? — осторожно спросил Саша.

— Опасно. — Варикаша решительно воткнул палки в твердый наст. — Пойдут сильнейшие!

Он назвал фамилии тех, кто пойдет дальше: сам Варикаша, Никитин, Ваня Лаврентьев и Костик Павловский.

— Странно! — запротестовала розовощекая Соня Компаниец. — Вы делаете исключение только для ребят. А девушки?

Соня считалась в школе сильнейшей лыжницей, поэтому всем была понятна ее обида.

Варикаша решил оставить и ее.

Через минуту все остальные лыжники под командой Льва Гречинского отправились обратно в город, а пятерка лучших спортсменов продолжила путь.

Лыжня пролегала по проезжей дороге, а затем сворачивала на лесную тропу. В лесу было сумрачно и тихо: обложенные снегом высокие елки глушили все звуки.

За лесом началась самая трудная часть дистанции — овраги, балки, холмистые вырубки. Где-то здесь, левее лыжни, ровное, как стол, поле заканчивалось Демьяновской кручей — пятидесятиметровым обрывом.

Когда физрук и школьники вышли в поле, пошел снег. Крепнущий ветер гнал уже не струйки, а густые потоки снега, мокрого и липкого. Непроницаемая снежная стена вставала в двух шагах от лыжников, и только с большим трудом можно было рассмотреть спину передовых.

— Осталось немного! — крикнул Варикаша. — Возвращаться нет смысла.

Лыжню занесло. Пришлось идти по крутящейся снежной целине.

Костик Павловский, поравнявшись с Сашей, проговорил:

— Берем все время левее. Не замечаешь?

— Засеките направление по компасу, — с трудом догнав физрука, посоветовал Саша. — Кажется, мы взяли левее…

— Идем правильно, — успокоил его Варикаша. — Эту дистанцию я знаю, как свои пять пальцев.

— Нет, по-моему, взяли левее, — с беспокойством настаивал Саша. — Не забывайте о Демьяновской круче!

Упоминание о страшном обрыве заставило физрука призадуматься.

— Хорошо, я проверю, — неохотно согласился он. — Отверните метров на тридцать. Не больше! Я вас быстро догоню.

— За мной! — закричал Саша и решительно повернул направо.

Несколько минут лыжники медленно и молча шли вперед. Ветер ослабевал, но снег по-прежнему был густой.

Идущий вслед за Никитиным Павловский остановился.

— Стойте! Куда девался Сергей Алексеевич?

— Не заблудился ли он? — забеспокоилась Соня.

Лыжники столпились в кружок, недоуменно переглядывались.

Костик сложил руки рупором и крикнул. Ответа не было.

— Придется искать! — сердито сказал он, стряхивая с плеч снежные сугробы.

— Да, и скорее, — согласился Саша. — Ну-ка, обвяжемся на всякий случай шпагатом. — И Саша, привязав один конец шпагата к ремню лыжного костюма, протянул второй Костику.

Соединенные бечевой, лыжники осторожно двинулись обратно.

— Вот здесь он свернул, — сказал Саша.

— Стой! Назад! — закричал вдруг Костик.

Саша замер. В двух шагах от него поле резко шло под уклон.

Откуда-то спереди, из белой мглы, глухо, как из-под земли, прозвучал голос:

— Это вы, ребята?

Это был голос Варикаши.

— Ни шагу вперед! Здесь Демьяновская круча. Я держусь на корнях кустарника метрах в двух ниже обрыва. Кажется, я свихнул ногу. Выручайте, братцы! Я продержусь час, не больше. Выручайте!

Школьники, подавленные случившимся, долго не могли вымолвить ни слова.

— Шпагат! — наконец выдавил Саша.

— Шпагат не годен… Нужно что-нибудь попрочнее… — Костик Павловский хлопнул себя рукой по шапке. — Ремни! Снимайте ремни!

— Не хвати-ит! — почти простонала Соня.

— Спокойно, спокойно! — прикрикнул на нее Ваня — Ремни от брюк и комбинезонов. Быстро, ребята, быстро!

Саша тщательно затянул первый узел. Скоро из семи ремней получились довольно длинные вожжи.

— Ребята, поспешите, — глухо сказал Варикаша. — Один корень оборвался, другой трещит…

Саша дрожащими руками стал спускать связанные ремни с обрыва.

«Хватит или нет?» — с жутью думал каждый.

— Где, где? Не вижу! — крикнул Варикаша.

— Не хватает! — вырвалось у Сони. — Ой, что делать!..

Ваня яростно толкнул ее локтем в бок.

Соня зажала лицо руками, всхлипнула.

— Какого черта мы связались с этими девками! — выдавил Ваня сквозь зубы.

Соня вдруг сбросила лыжи, поползла на коленях вниз.

— Сергей Алексеевич, миленький, держитесь! — в отчаянии закричала она. — Мы вас спасем, держитесь только!..

Костик Павловский, который стоял ближе всех к ней, схватил ее за руку, оттащил и, освободившись от лыж, сам пополз к обрыву. На краю пропасти торчал из-под снега какой-то камень. Прочно он держится или нет — это было неизвестно. Костик уперся в него ногой, изо всех сил ударил по нему…

— Все в порядке! — с победным видом обернулся он к ребятам.

«Я жертвую собой, разумеется, — говорило выражение его лица, — но разве это имеет сейчас значение!»

— Давайте-ка ремни! — скомандовал Костик. — Сергей Алексеевич, — Павловский склонился над пропастью, — как вы себя чувствуете? Я брошу вам ремень, теперь он достанет.

— Павловский, осторожнее, умоляю! Камень висит над обрывом! Лучше не надо, Павловский!..

— Волков бояться — в лес не ходить! — усмехнулся Костик и многозначительно посмотрел на ребят, молча наблюдавших за ним. — Без опасности не проживешь! Держите ремень. Взялись? А ну, Саша, Ваня, спускайтесь осторожно… не бойтесь, камень, по-моему, выдержит. В крайнем случае, бросайте меня, поняли?

— Никитин, смотри, смотри, не наделайте большей беды! — задыхающимся голосом предупредил Сашу физрук.

— Костик, одной ногой упрись в камень, другой в снег… продолби ямку поглубже! — стал командовать Саша.

— Все ясно, все ясно, — недовольно забормотал Костик. — Я сижу, уперся, пора и за работу. Повторяю, что если что — бросайте меня, я даю вам такое право, вы слышите меня?

— Иди к черту с твоим правом! — крикнул Саша. — Сергей Алексеевич, мы взяли… Давайте! Р-раз!..

Засыпанный снегом физрук был тяжел. Напрягши все силы, лыжники подтянули Варикашу к камню. Он обхватил его острый выступ обеими руками, пряжку ремня он держал в зубах, сцепив челюсти намертво. Поймав воротник лыжного комбинезона Варикаши, Костик валился на спину. Мешали лыжи. Сергею Алексеевичу удалось освободиться от них. Упершись в камень грудью, он, как мог, помогал школьникам…

— Р-раз! — командовал Саша. — Р-ра!..

Последний рывок — и вот уже Варикаша лежит на снегу. Соня упала в снег, хватает воздух широко раскрытым ртом. Костик, тяжело отдуваясь, ладонью смахивает со лба крупные брызги пота.

Через пять минут, отдышавшись и растерев снегом обмороженные руки физрука, школьники вынесли Варикашу на проезжую дорогу.

— Да, — говорил Костик Павловский всем своим товарищам по очереди, — да, не думал я сегодня вернуться домой, не думал! Прошу вас, не сообщайте матери и вообще об этом деле — никому! Пусть так и останется, ведь без опасностей не проживешь!

Ребята молчали.

Первый же едущий на санях колхозник быстро доставил всех в город. Варикаша был сразу же отправлен в больницу.

ПЕРВАЯ КЛЯТВА

Врачи сказали: Сергей Алексеевич пролежит в постели не менее месяца. Еще месяц он будет ходить на костылях. Сможет ли он работать потом — покажет время.

Школа имени Ленина осталась без физрука.

А во время зимних каникул должны были состояться общегородские лыжные состязания. В прошлом году победу на этих состязаниях одержали спортсмены Ленинской школы. Теперь же они оказывались в невыгодном положении.

На другой же день после несчастного случая с Варикашей у Сони Компаниец собрались Саша, Ваня, Гречинский, Аркадий, Женя, Вадим Сторман. «Клич» подал Саша Никитин.

— Серьезный разговор!

О чем пойдет речь — догадывались все. Да Саша и не скрывал…

И вот уже все в сборе, кроме одного, — Костика Павловского.

Вадим шутил:

— Цвет десятого класса «А» прибыл в свою штаб-квартиру, расположенную во дворце графини Софьи Компаниец. Благородная графиня угощает высокородных гостей чаем и другими деликатесами. В обществе царит атмосфера ожидания. Вот-вот должен появиться еще один, последний, лепесточек, миленький лепесточек, князь Константин Павловский. Взоры всех устремлены на дверь, уже три пробило, а лепесточка все нет!

— Костик заставляет себя ждать, — хмуро заметил Саша. — Эта его самонадеянность мне начинает не нравиться.

— Как многозначительно сказано! — воскликнул Сторман. — Сеньоры, вы слышали, что сказал магистр?

— Да, да! — поддержал Сашу Аркадий. — Пятнадцать минут ждем.

В эту минуту на лестнице послышались шаги. Соня выбежала в коридор. Донеслись слова Павловского:

— Очаровательная!.. Умница!..

Соня втолкнула Костика в комнату, метнула настороженно-ласковый взгляд на Аркадия. Тот, не поднимая головы, с угрюмым видом сидел в кресле.

— Ребята, прошу прощения! Очень сожалею, что задержал вас! — оживленно заговорил Костик, обращаясь то к одному, то к другому. — Представьте себе, мамаша не захотела отпустить меня без чашки какао. Я вынужден был покориться, сами понимаете: мать. К счастью, отец подбросил меня на машине, а то бы я еще не скоро пришел. А, кстати, — он испытующе посмотрел на Аркадия, — вы уже видели новую стенную газету? Ее вывесили сразу же после уроков. Там меня так прославили! Просто неудобно, честное слово, разве уж так значителен мой подвиг?

Костик подошел к Аркадию, весело положил руку на его плечо.

— Вот мы и уравнялись в славе, Аркаша! Соня, я надеюсь, уже рассказала тебе все подробности? Можно сказать, я спас ее от верной гибели: она чуть-чуть не свалилась в пропасть. И теперь я понимаю чувство, которое вело тебя, дорогой, — это чувство солидарности с гибнущим человеком! Меня захватил этот порыв так властно, что я перестал думать о собственной опасности. И вот теперь — слава!

— Ну и хлебай ее на здоровье! — угрюмо сказал Аркадий и снял руку Костика со своего плеча.

— О-о, я понимаю! — с легкой усмешкой протянул Костик. Он оглядел потупивших глаза товарищей, словно призывая их разделить свое чувство. — Ревность! Это бывает. Я нечаянно потеснил тебя. Но что же поделать!

— Да пошел ты к черту! — вырвалось у Юкова. Он вскочил и, резко отодвинув кресло, отошел в угол, подальше от Костика. — Плевать я хотел на славу, и вообще забери ее всю и больше не приставай ко мне!

— Что это он, ребята? — обиженно развел Костик руками. — Я ведь не сказал ничего дурного. Саша? Лева? Соня?

— Лучше не надо об этом, — сухо сказала Соня.

— Хорошо, я не буду. Но вы меня обижаете. — Костик сел в кресло, оставленное Аркадием, закинул ногу на ногу. — Я ведь не давал повода, я молчал сегодня весь день, как рыба, — и вдруг эта статья в стенгазете!..

— Хватит! — решительно сказал Саша. — Аркадий, садись. Дело есть более серьезное. Варикаша выбыл из строя. Обсудим этот вопрос.

— А я предлагаю: тренироваться самим! — резко проговорил Аркадий. — Или же так: избрать руководителя. Мое предложение: Сашку. Да, да, Сашка, тебя!

— Так и должно быть, — поддержал его Ваня.

— Конечно, конечно, — поддакнул и Костик. — Как инициатор, Саша пусть возьмет на себя эту обязанность.

— Ребята, я, конечно, согласен, но ведь надо официально, а то у нас получится какая-то подпольщина, — сказал Саша.

— Давайте поставим вопрос… ну, где? — сначала в классе, перед Марией Иосифовной, — предложил Ваня.

— Верно. Завтра же поставим, — подхватил эту идею Гречинский. — И вместо Варикаши подготовкой займется Никитин. Проиграть приз — это будет позор!

— Я умру, если проиграем, — вздохнул Вадим Сторман.

Женя Румянцева рассмеялась.

Решение было принято: завтра начать разговор.

Саша уже сделал шаг за порог, когда его окликнула Женя. Никитин обернулся и остановился.

— Закрой дверь! — приказала Женя.

Соня выскользнула в соседнюю комнату. Женя осталась с Сашей наедине. Брови у нее были сурово нахмурены, а глаза чуточку смеялись.

— Почему ты не заходишь ко мне? — сурово спросила она.

Саша недоуменно пожал плечами. Он молчал.

— Заходи, — сказала Женя.

— Помнишь, ты тогда…

— Не помню, не помню! — быстро продолжала Женя, капризно взмахивая рукой. — Я тебе говорю: заходи. Ладно? Хорошо? — Она засмеялась, показала Саше язык, — это было так неожиданно! — и скрылась вслед за Соней.

Саша мчался по улице, не замечая прохожих. И даже, когда его окликнули, не сразу отозвался. Он просто не понял, что это относится к нему.

На другой стороне улицы, призывно подняв руку без варежки, стояла Маруся Лашкова. Она была в белой, выше колен, шубке, в шапке-ушанке и фетровых валенках.

— Да? Что? — спросил через улицу Никитин.

— Здравствуй, Саша! Ты спешишь?

— Да, очень… Впрочем, нет, я… А? Что?

Саша растерялся.

— Подожди минутку. — Маруся быстро побежала к нему.

Тогда только Саша немного опомнился, шагнул вперед, и они встретились посредине проезжей части улицы.

Маруся глядела Никитину прямо в глаза. Жаркий, вопрошающий и грустный взгляд обжег Сашино лицо.

С тех пор, после разговора Саши с Борисом в Ивантеевке, они почти не видели друг друга. Несколько мимолетных встреч, два-три слова — и все. И вот теперь они стоят посредине улицы и молчат. Саша задержал ее руку в своей, трясет, смущенно глядит под ноги. Ему неудобно, неприятно, и тревога сжимает сердце…

— У вас в школе неприятность… я знаю, — заговорила Маруся. — Я только что… Сейчас вот поссорилась из-за тебя с Андреем Михайловичем.

— Из-за меня?

— Да. Он говорит, что ты излишне самоуверенный… и это может отразиться в будущем. Но ведь это неправда! — воскликнула Маруся.

— Я самоуверенный?

— Да. Ведь это неправда. И я с ним поругалась.

Саша насупился.

— Он не может простить мне удачи моего плана там, в лагерях.

— Нет, нет, он не такой, ты напрасно! — запротестовала Маруся. — Он просто не понимает тебя.

— Может быть.

— А ты… что ты делаешь?

— Знаешь… сойдем с дороги.

— Я провожу тебя немножко.

— Пожалуйста, надень варежку. У тебя ведь рука замерзла.

— Правда… Мороз…

Маруся вышла вслед за Сашей на тротуар, стала натягивать варежку на окоченевшие, негнущиеся пальцы. Саша хотел помочь ей — и не решился.

Пять минут назад Женя сказала ему: «Заходи. Ладно? Хорошо?» Значит, простила. И вот теперь он стоит с Марусей. Маруся, Женя… Тревога сжимает сердце.

— Ты очень занят, я понимаю, — тихо говорит Маруся. — Я просто так… на одну минутку. До свидания!

— До свидания, Маруся, мы еще увидимся, скоро!..

— Да, конечно, — очень тихо говорит Маруся.

Она переходит улицу, и кажется, что она идет в гору. Гора крутая, идти трудно.

Саше кажется, что он тоже идет в гору.

Десять минут назад Женя сказала: «Заходи. Ладно? Хорошо?» Простила. Женя, Маруся…

Грустно отчего-то!

На другой день последний урок вела Мария Иосифовна, преподавательница литературы и классная руководительница десятого «А». Она работала в школе первый год. Два года назад она закончила институт. Это была самая молодая преподавательница в школе. Когда-то и она училась здесь, в Ленинской. Теперь учит других, тех самых, которые переходили в четвертый класс, когда она заканчивала десятилетку.

Мария Иосифовна красива: черные, коротко остриженные волосы, вьющиеся на концах, похожи сзади на венок; если бы вплести в них цветы, она стала бы, как царица, — это сказала однажды Женька Румянцева. Почему именно царица — неизвестно: просто-напросто учительница очень нравилась Женьке. Да и не только ей — все девушки втайне любили ее. У нее было смуглое лицо с очень ярким ртом, была она стройна и тонка, тонка почти по-девчоночьи. И казалось иногда, что ей очень и очень хочется сидеть за партой, рядом с Соней, с Женькой, а не ходить по классу строгой и серьезной. Аркадий Юков в первые же дни учебы безапелляционно заявил, что «новой учительке еще можно в куклы играть». Этим он обидел Соню и вынужден был после, в укромном местечке, просить у нее прощения.

Да, Мария Иосифовна была еще очень молода, Женька и Соня даже могли бы стать ее подружками. Но вела уроки она изумительно.

— В кого она влюблена? — глубокомысленно и, как обычно, с долей иронии рассуждал на эту тему Костик Павловский. — В Пушкина или в Максима Горького? На ее месте я, разумеется, влюбился бы в Александра Сергеевича, он как-то ближе был к женскому полу, и, очевидно, сердечнее. Но с другой стороны, она любит и старика Толстого. А, кроме того, она положительно неравнодушна к Блоку, Есенину, Маяковскому и даже Демьяну Бедному. Завидный темперамент!

Ваня Лаврентьев, решительно пресекающий в классе подобные разговорчики, уточнил, что Мария Иосифовна влюблена в литературу.

И конечно же, это была сущая правда. Ходили слухи, что учительница сама пишет и даже где-то печатает свои стихи.

Была Мария Иосифовна очень строга. Еще более строгим школьники считали только одного человека — преподавателя истории Федора Ивановича, маленького тщедушного старичка в старомодном пенсне, с козлиной бородкой, — за это его и звали все Козликом Ивановичем. Федора Ивановича просто не любили. Марию Иосифовну, несмотря ни на что, уважали. Костик Павловский, считавший себя самым мудрым в классе, полагал, что строгость молоденькой и хорошенькой учительницы — личина, защитный панцирь.

Итак, последний урок кончился, началось летучее классное собрание. Когда все, кто хотел, высказались, заговорила Мария Иосифовна:

— Ваша забота о физкультуре и о чести своей школы очень похвальная, ребята, — сказала она. — И конечно, дирекция примет меры к тому, чтобы наша школа заняла в лыжных соревнованиях подобающее ей место. Но я должна предупредить вас, друзья, что главное сейчас не спорт, а учеба. Прославить школу отличными отметками — вот о какой чести прежде всего следует думать. А некоторые из вас забывают это… — Внимательный взгляд Марии Иосифовны скользнул по классу, отметил Сашу Никитина, Женю и остановился на Гречинском. — Вот ты, Лев! Волнуешься, что школа упустит спортивный приз, но почему-то вполне спокоен, когда по физике тебе ставят плохую отметку.

— Я спокоен? Да я весь горю, Мария Иосифовна, я кляну себя…

— …и рву волосы, — тихонько подсказал Сторман.

— И рву во… — начал Гречинский, но спохватился и под общий хохот, красный и сразу же вспотевший, заключил: — Категорически обещаю вам исправить отметку!

— Ты обещаешь, — ухмыльнулся Юков, — так, как осенью на матче с макаренковцами категорически обещал ни мяча не пропустить. «Лев Гречинский в случае этого не встанет в ворота! Никогда!» — передразнил вратаря Юков. — В первом тайме три вытащил, а во втором — пяток.

— Вы, защитники, ногами бы больше работали! — огрызнулся Гречинский. — Вратарь без защиты не игрок.

— Садись, садись, Гречинский. Прекратите шум. Уверена, что ты сдержишь свое слово. Хотела бы услышать подобные обещания и от других. Называть фамилии не буду. Пусть подумает каждый о себе. Ну, а теперь до встречи завтра. До свидания, ребята!

— Мария Иосифовна! — вскочил Саша. Лицо его пылало. — Разрешите еще… А как же? Можно просить Якова Павловича, чтобы он разрешил мне руководить подготовкой? Как думаете, разрешит?

Он впился взглядом в лицо учительницы. Класс настороженно молчал.

Мария Иосифовна чуть опустила голову, и по ее красивому смуглому лицу, — Саша хорошо видел, — пробежала тень. Но вот она взяла со стола книги и спокойно, казалось, спокойнее, чем следовало бы, сказала:

— Думаю, что нет. Однако попытайся.

И она пошла к двери.

— А вы, вы! Мария Иосифовна, ваше мнение о Саше? — послышались голоса.

— Мое мнение, что это плохо отразится на Сашиной учебе, — ответила учительница и вышла.

— Ребята! — Саша звонко хлопнул крышкой парты. — Немедленно иду к директору!

— Давай, Сашик, давай! — забасил, Гречинский. — Ни пуха тебе ни пера! Мы тебя ждем, слышишь, ждем!

Волнуясь, Никитин постучал в дверь директорского кабинета.

Яков Павлович сидел за большим столом, освещенным мутным предвечерним солнышком, и правил ученические тетради. Он был расстроен. Саша понял это сразу — по тому, как он нервно протирал платком свои роговые, «профессорские», как говорили в школе, очки.

«Момент неудачный!» — мелькнуло у Саши.

Однако начало беседы было положено:

— Я к вам по срочному делу, Яков Павлович.

Директор надел очки, обеими руками приподнял их на лоб и проворчал:

— Давно, давно следует поговорить.

Очки его упали со лба на нос. Он с головы до ног оглядел Никитина и, видимо, оставшись чем-то недоволен, потянулся за лежащей на столе тетрадкой. Она была испещрена красными пометками.

Саша недоумевал: чем же недоволен Яков Павлович? Он посмотрел на пуговицы рубашки, на брюки, на ботинки… Ботинки! Вон, оказывается, в чем дело! Давно не чищенные порыжевшие носки ботинок открыли Никитину причину недовольства директора. «Аккуратность — мать дисциплины!» — вспомнил Саша слова, которые очень любил повторять Яков Павлович.

— Вот полюбуйся, — протянул тетрадку директор, — контрольная работа по истории, написанная Аркадием Юковым. Шестнадцать грамматических ошибок.

— Юков? — удивился Саша. — Юков обычно пишет хорошо… У него с физикой хуже.

— Хорошо? Почему же в работе по истории он не считает нужным ставить запятые и знаки вопроса? Прав Федор Иванович, который взыскал с него и оценил работу как неграмотную.

— Я поговорю с ним, Яков Павлович.

— Говорить мало. Работать надо, работать с ним! И тебе и Лаврентьеву. Мотай на ус! — несколько грубовато, как это у него бывало не в официальном, а в дружеском разговоре со старшими учащимися, сказал Яков Павлович.

— На него когда как найдет…

— Дорогой мой! — воскликнул Яков Павлович, поднимаясь из кресла. — Комсомольская организация и учком обязаны помогать школе снимать со всех ребят вот эту самую накипь — «когда как». Когда хорошо, значит, когда плохо?

— Он стал лучше, Яков Павлович, значительно!..

— Вижу, вижу. Ну, говори, что у тебя… Садись…

Присев на стул, Саша кратко изложил директору мысли, высказанные в классе.

— Гм, — нахмурил брови директор. — Ты думаешь, мы о физкультуре не заботимся? Ты обращался по этому вопросу к Марии Иосифовне?

Саша кивнул.

— Что она тебе ответила?

— «Думаю, что нет. Однако попытайся», — твердо выговорил Саша.

— «Однако попытайся» напрасно сказала она. И не пытайся! Только нет!

Саша вскочил.

— Я могу знать причину вашего отказа?

— Во-первых, сядь! Учись владеть собой.

— Я удивлен, Яков Павлович, — опускаясь на стул, обиженно выговорил Саша.

— Я больше удивлен, Никитин, больше! — подчеркнул Яков Павлович. — Сегодня Мария Иосифовна поставила тебе «хорошо» за ответ по литературе, а физик сказал, что ты у него еле вытянул на «посредственно». — Директор быстро снял и стал протирать очки. — Ты уже не первый ученик школы. Павловский далеко опередил тебя.

Яков Павлович помолчал. Пальцы его быстро шлифовали стекла очков.

— Неважно, Никитин! Ты учишься не так, как мог бы учиться. Это ответ на твою просьбу. Тебе над ним придется подумать. Когда ты глубоко, по-настоящему продумаешь этот вопрос и сделаешь выводы, приходи ко мне, еще подумаем о руководстве физкультурным кружком. Но не раньше, чем учителя скажут мне, что Никитин снова круглый отличник.

Саша покраснел и встал.

— Вы правы, Яков Павлович. Я приду к вам после. Но скоро! До свиданья.

Когда Саша направился к двери, директор остановил его.

— А ботинки надо чистить, — заметил он. — Аккуратность— мать дисциплины. А к дисциплине себя со школьной скамьи приучать надо. Дорогой мой, пойми, что сегодня ты не почистишь ботинки, завтра не выучишь урока, послезавтра, в армии, покинешь пост. А началось все с ботинок, с пуговицы, с неряшливой прически. Следить за собой надо, следить. Ну, иди!

Саша не помнил, как дошел до своего класса. Он был в смятении. В классе ждали его Гречинский, Лаврентьев, Юков, Павловский, Женя и Соня Компаниец.

— Не разрешил?! — вырвалось у товарищей.

— Нет.

— Почему?!

— Яков Павлович сказал, что я перестал хорошо учиться. Ты, Костик, обогнал меня.

— Я? Вон как! Не думаю…

— Да, да. Сегодня я получил только «хорошо» по литературе, а физик вчера, оказывается, все-таки подпустил мне «пса». А в общем-то я и сам это чувствую…

— По литературе? — удивился Гречинский. — Ты отвечал прилично.

— Новая учительница строга уж очень, — заметил Костя.

— Придира! — коротко прибавил Аркадий.

— Стойте, мне слово! — воскликнул Костик. — Ясно, что Саша должен руководить. С завтрашнего дня у меня появятся одна за другой две отметки «хорошо». И станет ясно, что Саша срезался случайно.

— Костик, ты сказал глупость, — холодно проговорила Женя.

Павловский вспыхнул и почти с негодованием ответил, обращаясь к Жене, а скорее, ко всем школьникам:

— Я иду на жертву. Не принимаете ее — не надо.

— Он второй раз идет на жертву, не жалеет живота, — усмехнулся Аркадий. — Я тебе скажу, Костик, вот что: прибереги свой живот для более подходящего случая. Он может представиться.

— Да, это неправильно и неблагоразумно, Костик, — поддержал Аркадия Ваня. — Нужно искать другое решение.

— Путь один, — сказал Саша, — взяться за учебу.

— Вот что, ребята, учиться хорошо надо, это правильно, — продолжал Аркадий. — Но кто нам мешает тренироваться самостоятельно, в свободное время? А? Давайте дадим друг другу слово, что защитим приз?

— Поклясться — и все! — подхватил Саша.

— Поклянемся! — воскликнул Гречинский.

— Это здорово! — у Аркадия загорелись глаза. — Давайте!

— Мы, комсомольцы десятого «А», даем друг другу слово и клянемся, что не отдадим зимний приз школе имени Макаренко! — негромко, но очень четко и торжественно сказал Саша.

— Клянемся! — воскликнули все, протягивая Саше руки.

Клятва была скреплена крепчайшими рукопожатиями.

В СЕМЬЕ И В ШКОЛЕ

Слова Якова Павловича глубоко задели самолюбие Саши Никитина.

«Ты уже не первый ученик школы!» — с болью думал он, входя в свою комнату.

Мать его, Екатерина Ивановна, была учительницей. Как и все матери, отдающие воспитанию детей самую драгоценную долю души, она умела читать даже очень затаенные мысли сына. Накормив Сашу обедом, она подсела к нему и, положив свою ласковую руку ему на плечо, сказала:

— Ну, а теперь рассказывай…

И Саша, как обычно, поведал своему лучшему, задушевному другу причину переживаний.

— Отстал, значит? — спросила мать, и легкий оттенок иронии, звучавший в ее голосе, так и обжег Сашу.

«Сдался, отстал, не сумел, не выдержал, отступил», — эти выражения Сашин отец, полковник Никитин, с убийственной насмешкой называл «словарем безвольного человека».

— Отстал, но не сдался, мама, — сказал Саша.

Губы его плотно сжались, и в уголках их прорезались суровые и решительные складочки — как у отца.

— Это не просто красивые слова, сын?

Саша обнял мать за плечи.

— Мама, что скажет мне отец, если узнает, что я такие слова бросаю на ветер?

— Да, он не похвалит тебя.

Мать сдержанно поцеловала его в высокий чистый лоб. Ее гибкие пальцы смяли и пригладили упрямый вихорок волос на затылке Саши.

— А сегодняшний случай? Ты сообщил папе о нем?

— Он должен узнать, мама! — воскликнул Саша. — Он поймет меня. Ты помнишь, когда два года тому назад папа приезжал на месяц в отпуск из Хабаровска и рассказывал, что получил выговор от большого военного начальства, он говорил: «Часто мы привыкаем к своим успехам и работаем так же, как, скажем, год назад. И думаем, что это по-прежнему хорошо. А жизнь с каждым днем движется вперед, и выходит, что мы уже отстали. А отстающих, как сказал товарищ Сталин, бьют». Папа сказал, что он делал свое дело не хуже, чем год назад… А маршал совершенно правильно решил: хуже! Так вот, мама, я отвечал сегодня не хуже, чем в начале учебного года, но и не лучше. А я могу отвечать лучше. Наша новая учительница поняла это и справедливо снизила мне оценку… Ну, а физику, признаюсь, я вообще не выучил. Я поработаю и добьюсь отличных оценок!

Материнская рука снова легла на плечо сына.

— Что ж, мне остается пожелать тебе успеха, сын. А теперь — спать!

Провожаемый ее теплым взглядом, Саша скрылся в спальне, но лег не сразу. Сняв со стены овальный портрет, он поставил его на самый краешек стола и долго молча смотрел на него.

С портрета на Сашу испытующе глядел широколобый худощавый человек в форме полковника танковых войск. Саша думал о суровой, беспокойной, но чистой и ясной жизни своего отца. Да, такой жизнью можно было гордиться! В юности — большевистское подполье, ссылка в Сибирь, потом годы гражданской войны. С тех пор отец стал солдатом, защитником Советской державы. Судьба солдата кидала его то к снегам Заполярья, то на солнечное южное взморье. Бывало так, что одно письмо от него получали из Хабаровска, а следующее — из Львова.

Вначале семья переезжала вместе с ним (все Сашино детство прошло в разъездах), но потом родители решили, что это вредно отразится на Сашиной учебе. С тех пор Саша с матерью жил в Чесменске и видел отца только во время коротких заездов и отпусков.

Теперь, глядя на портрет отца, Саша думал:

«Можешь не беспокоиться за меня, папа. Правда, я сплоховал немного, но ведь ты сам говорил: на ошибках учатся. Я многому научился сегодня, многое понял. Будь спокоен, я не посрамлю школу!»

…Руководить подготовкой к зимним соревнованиям Саше не разрешили, но физкультурные занятия между тем шли в школе своим чередом. Верные клятве, ребята из десятого «А» в свободное время усиленно тренировались на лыжне. Один Костик Павловский время от времени пропускал тренировки: он считал себя первоклассным лыжником и не очень утруждал свои мускулы «черновой работой», — так он говорил.

Сразу же после классного собрания, на другой день, кажется, Костик вызвал Сашу в коридор.

— Конфиденциальный разговор, — сказал он.

Ох, любил Костик эти трудновыговариваемые иностранные словечки!

— Ну что? — беспечно спросил Саша.

Настроение у Никитина было прекрасное.

— Я не понимаю реакции на мое вчерашнее предложение, — начал Костик. — Сделанное от чистого сердца, оно, к моему удивлению, вызвало отпор… не очень-то тактичный, на мой взгляд. Этот Юков! — Костик вздохнул и покачал головой, как бы намекая, что с Юковым дело плохо. — Ну да я не очень обижаюсь на него. Верю, что он меня не любит. Причины понятны, ну и хорошо. Но мне кажется, что другие не поняли по-настоящему меня. И вообще между мной и классом начинает возникать какая-то стена. Повода для этого я не давал. У меня свои привычки и наклонности — это правда, кое-кому это, может, не нравится, но в принципиальных вопросах для вкусовых оценок нет места. Я уважаю чужие принципы, уважайте мои — вот мой закон. Я хотел бы знать твое мнение на этот счет. Только откровенно.

— Пожалуйста, — ответил Саша. — Твое предложение никому не понравилось, и мне в том числе. Это ведь от бахвальства.

— Ну не-ет!

— Да, да. Разговоры о славе — тоже от этого.

— Не ожидал, не ожидал!

— А насчет стены — не думаю. Если ты сам ее не воздвигнешь, никакой стены не будет.

— Да, меня не понимают, — вздохнул Костик. — Лучшие друзья не понимают. Это горько.

И Костик отошел.

За этим разговором издалека следил Юков. Как только Костик скрылся, он подхватил Никитина под руку и спросил напрямик:

— О чем он говорил?

— Все о своем предложении. Не нравится мне его поведение. Ты не считаешь, что он все портится и портится?

— Он гад, гад! — резко заговорил Аркадий, не беспокоясь, что его могут услышать. — Я только теперь стал понимать, какой он гад. Ты знаешь, что он говорил мне о Соне? Гадость страшную! А в лицо Соне болтал совсем другое. Это как называется? Да за такое ему мало морду расквасить! Он смотрит на всех свысока. Художник, гений, сын прокурора! Не люблю я его, ох, не люблю!

— Неискренность — хуже всего, — сказал Саша.

— А ты что смотришь, что? — накинулся на него Аркадий. — Он ведь на глазах у всех Женьку у тебя отбивает!

— Ну, не так… не то слово, — забормотал Саша и смущенно оглянулся. — Да потише ты.

— Он же ее все время домой провожает, под руку, — зашептал Аркадий. — Я их раза три на катке видел. А Женька! Тоже хороша! Она вас за нос водит. Это точно, ты приглядись.

— Не надо, Аркадий…

— Чего там не надо! Спохватишься, да поздно будет. Я вижу, я все прекрасно вижу. Ох, и легкомысленная она, эта Женька! Она ведь тебе нравится, правда?

— Да не о том речь, — отмахнулся Саша. Слушать все это ему было очень неприятно. Он знал, что Женя много времени проводит с Павловским, и поэтому-то решительно добавил: — Это не имеет значения! Все, Аркадий!

— Ладно, не буду, только Женьку надо держать в ежовых рукавицах, а то она отблагодарит, так отблагодарит, что тошно станет.

Звонок прервал этот разговор.

Женя словно чувствовала, что Саша много думает о ней. После уроков она позвала его к себе домой, весело болтая о всякой всячине. У Саши было отходчивое сердце. Он обо всем забыл.

…До конца урока оставалось уже около пяти минут, когда Мария Иосифовна уложила свои книги в аккуратную стопочку.

— Вы все, конечно, помните нашу беседу некоторое время тому назад?

Мария Иосифовна помедлила, словно желая дать возможность вспомнить прошлый разговор.

— Тогда мы договорились, что беречь честь школы нужно в первую очередь отличной учебой. Вы сдержали свое слово. Завтра кончается первая половина учебного года. Итоги уже подведены: в классе десять отличников и ни одного отстающего.

Мария Иосифовна посмотрела на Никитина.

— Саша, тебя вызывает Яков Павлович.

В кабинет директора Саша пошел не сразу. Он забежал в умывальную и внимательно осмотрел себя, свой костюм, воротничок, ботинки… Все было в порядке.

Саша знал, что Яков Львович теперь разрешит ему руководить подготовкой к соревнованиям.

Впрочем, подготовка не прекращалась ни на один день.

Глава третья

И ПРОШЛОЕ И БУДУЩЕЕ

В жизни молодых людей наступает такое время, когда им приходится решать, какому занятию отдать свои годы. Подойдя к заветному дню, к заветной точке, как путник к вершине горы, с которой видны тысячи дорог в разные стороны, одна красивее другой, молодые люди немножко теряются и, как путник, садятся на этом перевале помечтать и вместе с тем решить, куда же окончательно повернуть: или с обозом геологической разведки уйти в горы Памира и Алтая, или скользнуть в небо на крыльях серебристой алюминиевой птицы, или в лаборатории колдовать над колбами и мензурками, или встать с винтовкой в руках в солдатский строй, или уехать на север, на полярную станцию острова Диксон, или идти в просторные цеха фабрик и заводов, или выращивать новые сорта пшеницы?

Широка, богата и прекрасна страна родная, и много красивых дел способен ты совершить в полете фантазии своей, но не в силах человеческих объять все, о чем ты думал в школьные годы. В мыслях же твоих есть одно, самое близкое, самое заветное дело — берись за него и совершай подвиги во славу своей Родины!

…Первая большая веха жизненного пути Бориса осталась за спиной: он выдержал последний школьный экзамен. Скоро он должен был получить свидетельство об окончании десятилетки — белый лист, обведенный золотой каймой. Он аккуратно сложит его вчетверо, запечатает в конверт, отнесет письмо на почту и будет, трепеща от волнения, ждать вызова из Тимирязевской академии.

Борис любил сидеть на диване, неподалеку от Шурочки, уткнувшейся в книгу. Вот и сейчас, придя из школы, он сел там же. Волнующие воспоминания проплывали в памяти Бориса.

Он увидел себя совсем крошечным мальчиком — в ботинках, черных чулках и синей матроске, в расшитой серебряными нитками тюбетейке[42] на голове. Мама, одетая в свое лучшее шелковое платье, молодо отвечая на приветствия знакомых, вела его за руку в школу. Рядом семенила щебетунья Шурочка, отчаянно размахивая уже видавшим виды портфелем. Отец, не спеша подкручивая усы, шел сзади.

В памяти Бориса этот погожий сентябрьский день отпечатался так отчетливо, что юноша, казалось, помнил каждое слово, каждое новое знакомство в классе — их было так много!

Парту Борису облюбовала Шурочка. Положившись на опыт сестры, он сел на указанное ему место и стал с восхищением рассматривать класс — просторную, залитую солнечным светом комнату. Большая часть ее была занята тремя рядами сверкающих лаком парт. Впереди них стоял новенький высокий стол, а правее его возвышалась ослепительно черная доска на двух массивных ножках.

Класс показался Борису уютным, праздничным, и это первое впечатление от школы так и осталось у него на всю жизнь.

Помнится, вслед за Борисом в класс вошел мальчик в расшитой украинским узором рубашечке и тщательно выглаженных брючках. Его сопровождала взволнованная мама в шляпе с вуалью. Проводив малыша до середины класса, она опустилась перед ним на корточки, поправила ему рубашечку, горячо поцеловала в лоб.

— Будь счастлив, сынок!

Мальчик важно кивнул ей и направился к Борису.

— Здравствуйте. Вы чей? — сказал он.

— Я — Щукин, — вежливо ответил Борис.

Фамилия Бориса не удовлетворила мальчика.

— Ваш папа где работает? — бойко продолжал он.

— Папа — слесарь на заводе, — с достоинством сообщил Борис.

Он был совершенно уверен, что профессия отца — самая почетная. Однако мальчик высокомерно посмотрел на него.

— А мой папа прокурор Чесменска. Я Костик Павловский. Разрешите мне, я сяду ближе к окну: мне врачи прописали больше солнца.

Борис робко посторонился.

В класс вошел еще один ученик. Руки он держал в карманах брюк. Измятую кепку и букварь засунул под брючной ремешок так ловко, словно щеголял в таком виде не первый год.

Пока он неторопливо озирал четыре стены класса, Костик шептал Борису на ухо:

— Это ужасный драчун, уличный мальчишка Аркашка Юков! Опасайтесь его! Он в любую минуту может вас обидеть, даже сейчас.

Пророчество Кости не оправдалось. Юков молча сел сзади Павловского, положил книгу в парту и, подождав немного, небольно ткнул Костика кулаком:

— Это тебя привезли в легковухе?

— Да.

— Может, и меня покатаешь?

— Хорошо, — обрадовался благополучному исходу разговора Костик. — Только чтобы прилично вести себя…

— Ладно, чего там. По рукам, что ли?

После рукопожатия Юков счел нужным добавить:

— Если прокатишь по Центральному проспекту, никогда тебя пальцем не трону. А обманешь, одной затрещиной не отделаешься. Уж если я сказал — точка!

Это был чисто мужской разговор, и Щукин с уважением посмотрел на Юкова.

Эту сцену Борис помнил до мельчайших подробностей, хотя с тех пор прошло целое десятилетие.

Тот день был замечателен еще и тем, что Борис впервые увидел Анну Васильевну, учительницу. Она вошла неслышно, плавно и с доброй улыбкой, мягко проговорила:

— Здравствуйте, дети!

И опять-таки этот чудесный миг запомнился Борису на всю жизнь.

Вот она, Анна Васильевна, стоит перед глазами Бориса — высокая, торжественная, в свои шестьдесят лет статная, как девушка. Нежаркое сентябрьское солнце падает на ее седые волосы, и кажется, что голова учительницы обвита серебряным венком. Анна Васильевна два года назад умерла, но Борис еще до сих пор, проходя мимо ее домика, с надеждой поглядывает на окошко между двух кустов сирени… Она любила сидеть там в утренний тихий час, когда небо, покрытое пышными облаками, казалось низким и влажным, а воздух был чистым, пронизанным ночной свежестью. Крикливые, озорные мальчишки шли около ее окошка, степенно и вежливо кланялись. Даже Юков, отличавшийся непокорством и любивший противоречить, смотрел на учительницу влюбленными глазами.

Не любить Анну Васильевну было трудно, не уважать — совсем невозможно. Как же ее можно было не любить, не уважать! Ведь она — первая учительница, а первую учительницу, как первую любовь, не забывают до смерти.

Анна Васильевна обладала замечательной способностью понимать душу ребенка, мягко и ласково влиять на каждого ученика, каждому найти хорошее любимое дело.

Это под ее руководством Борис впервые в жизни на дикой ветке паслена вывел завязи помидоров. Вместе с учительницей Борис ухаживал в пришкольном саду за крошечными деревцами южной акации и абрикосов. Они приживались с трудом… Сколько огорчений изведал тогда Борис! Если бы не Анна Васильевна, вселявшая бодрость в душу мальчика, он прекратил бы опыты.

И вот теперь нет Анны Васильевны. Скоро, может быть, надолго уедет из города Борис… А южные теплолюбивые деревья шумят окрепшими кронами в школьном саду, как памятник человеческому упорству. Когда-нибудь через много лет Борис войдет в этот сад и увидит играющих в тени акаций школьников. Это, наверное, будет. Ведь сад будет расти и шуметь еще не один десяток лет, как память о любимой учительнице, да и о нем, ее первом помощнике.

Целое десятилетие промелькнуло перед глазами Бориса. Это было славное время. В десять коротких лет, в течение которых Борис-мальчик едва-едва успел оформиться в Бориса-юношу, родная страна сделала такой гигантский шаг в солнечное будущее! Везде, от побережья прибалтийских советских республик до скал Сихотэ-Алиня[43], шла одна великая мирная стройка.

Да, это были неповторимые годы!

Сейчас Борис вспоминал самые значительные моменты своей небольшой жизни.

…В нарядно убранном школьном зале его вместе с товарищами по классу принимают в пионеры.

…По бесплатной путевке Борис, как отличник учебы, едет в Артек. Серебристое море, бирюзовое небо, пестрые Крымские горы… Что из них прекраснее, Борис так до сих пор не решил. Наверное, потому, что самым прекрасным в Артеке были новые товарищи, ребята.

…Года четыре спустя Борис опять стоит на самом видном месте зала. Его принимают в комсомол. Секретарь райкома впервые называет его «товарищ Щукин».

Вот он выполняет первое комсомольское поручение. Вот вместе с одноклассниками совершает туристский поход в горы и там, на перевале, при свете луны и костра, вместе с друзьями целую ночь изучает карту уже опаленной военным пламенем Европы…

Замечательные, хотя и обычные, на первый взгляд, школьные годы!

Борис смущенно покрутил головой, вспоминая, как недавно бежал по пустынной аллее парка, повторяя про себя торжественные слова директора школы Якова Павловича: «Разреши поздравить тебя, Щукин, с отличным окончанием десятилетки. Я не ошибусь, если скажу, что вместе с Павловским и Никитиным — ты лучший ученик школы имени Владимира Ильича Ленина. Смело иди в жизнь, Щукин, но не забывай родной школы и своих учителей».

Нет, Яков Павлович, он не забудет их! В любую минуту жизни он с чувством глубочайшего уважения и признательности будет вспоминать их милые лица — всех, всех, сколько он их помнит, в том числе и ваше лицо — немного суровое, требовательное и в то же время ласковое.

Широко раскинув руки, переполненный чувством мальчишеского восторга, Борис спиной упал на диван и совсем по-детски задрал ноги к потолку. Ему было очень хорошо в это свежее утро, навеявшее столько дорогих воспоминаний. Жизнь, с ее грандиозным будущим, казалась ему легкой, радостной и светлой!

Это было двадцатого июня. Двадцатого июня тысяча девятьсот сорок первого года!

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ

Последний день в школе!

Это не забывается никогда. Это вписывается в жизнь, как одно из значительнейших событий.

И вот он наступил, этот день. Десятиклассники Ленинской школы пришли в свои классы последний раз.

…Около величественной десятиступенчатой клумбы, которая была заложена еще десять лет назад, толпились выпускники. Вспоминая, как они еще первоклассниками разбивали эту клумбу, юноши и девушки говорили об уже прожитой школьной жизни, об экзаменах, о любимых учителях.

— Когда я шла на последний экзамен, я думала так: если не провалюсь, если выдержу…

Это говорила Нина Яблочкова, пухленькая, краснощекая, быстроглазая.

— Да не скромничай ты, в самом деле! Ты же прекрасно знала, что выдержишь!

— Если выдержу, — не перебивай меня, Наташа! — продолжала Нина, подпрыгивая от возбуждения. — Если выдержу, пойду в педагогический. Какая это красота — выпускать в жизнь десятиклассников! А когда сдала и мне сказали: «Отлично», все во мне перевернулось… И мне захотелось вдруг стать инженером-кораблестроителем. И вот…

— Перебью! — не выдержав, вскричала Наташа Завязальская. — Как хочешь, а я перебью! По-твоему, инженер…

— И вот я решила, что море, куда со стапелей…

— Инженер, по-твоему, выше учителя, выше Якова Павловича, выше Марии Иосифовны?..

— …будут выходить прекрасные теплоходы, сделанные тобой, — это моя стихия — море!

— …инженер выше нашей Марии Иосифовны? Да что ты, Нина, в самом деле! Учитель… учитель — это такое благородное, великое, такое самоотверженное дело! Самое дорогое, что осталось в моем детстве, — это воспоминание о наших учителях.

Нина умолкла, пораженная страстной убедительностью, которая слышалась в голосе подруги.

— Учитель — это, конечно, замечательная профессия, — тихо, почти шепотом, признала Нина.

— А я тоже вначале хотела стать кораблестроителем, — заговорила тоненькая и миловидная девушка, Шура Зиновьева. Она сверкнула живыми, беспокойными глазами, напоминающими переспелые вишни. — Но потом одна моя подруга сказала: фи, будущее в воздухе. Она мечтает быть летчицей. И я сдалась. В детстве я думала, глядя в небо: как хорошо лететь, словно птица, и глядеть на землю… Какое чувство широкое! Но мне нравилось и море. Я была в Крыму, в Гурзуфе, и однажды представила себе, как стоял на скале Александр Сергеевич Пушкин и глядел на море, и представила его глаза — большие и мудрые, очень грустные и мечтательные. Вот, сказала я, это мое призвание — море…

— Совсем завралась! — вмешался в разговор Гречинский, не стараясь выбирать выражения поделикатнее: свои все девчата, почти родные. — То воздух, то море! Я всех агитирую за медицинский. В медицине — будущность нашей страны. Тайна долголетия человека — вот проблема, над которой стоит поломать мозги…

— Все-таки, что вы ни говорите, профессию учителя я ни на какую другую не променяю! — загорячилась Наташа. — Летчики, инженеры, врачи — тоже отлично, замечательно! Но учитель! О, как благороден труд учителя! Вы посмотрите на Марию Иосифовну — какая прелесть, какие у нее глубокие глаза, как она всем сердцем ушла в работу! Мне кажется, что она каждому из нас частицу души своей вложила, я ее за это всю жизнь не забуду!

И Нина Яблочкова восторженно подхватила:

— Да, девушки, разве забыть нам своих учителей?

Затем, взглянув на товарищей и подруг, она продолжала:

— Я как вспомню, сколько они энергии и сил приложили, сколько вечеров просидели, сколько ночей не досыпали, чтобы мы выросли настоящими людьми. И кажется мне: ни за что на свете не забыть мне наших учителей! А ведь мы не всегда относились к ним с тем уважением, которое они заслуживают: мы и грубили, и досаждали им, и сердились на них за то, что они совершенно справедливо ставили нам плохие отметки.

Да, много серьезных разговоров было в тот памятный день. Но как и в любой другой день недели, шли рядом, в тридцати-сорока шагах, совсем иные разговоры. Пусть они мельче, пусть касаются пустяков, — все-таки в жизни не обойтись без них.

В то самое время, когда Наташа Завязальская говорила так страстно и красиво об учителях, к Женьке Румянцевой, внимательно слушавшей Наташу (ох, уж эта Женька Румянцева! Представьте себе, она еще не решила, куда пойти: в медицинский, в педагогический?), — к Женьке подошел Костик Павловский и сказал:

— Разреши отвлечь тебя на минутку?

— Что? Зачем? — неохотно отозвалась Женя. — Ты видишь, мне некогда! Опять насчет своего бала, наверное?

— Ты угадала.

— Ох, как он мне надоел! Сколько раз, сколько раз!..

— Ты меня обижаешь.

— Ладно, только поскорее.

— Мы сядем на скамейку.

Они подошли к скамейке, укромно скрытой под навесом густой кроны черемухи, и сели.

Костик оглянулся по сторонам и обнял Женю за плечи.

— Что это значит? — вырвавшись из его объятий, удивленно спросила Женя. — Не забывайся, Костик.

— С тобой стало трудно шутить…

— Это, по-твоему, шутки?

— Но ведь ты у себя дома разрешала мне?..

— Что разрешала?

— Обнять.

— Это было один раз вообще… и вообще не будет! — капризно сказала Женя.

— Какая ты непостоянная, — поморщился Костик. — У тебя, по народной поговорке, семь пятниц на неделе.

— Ну и что? — вызывающе спросила Женя.

— Тебе полезно было бы прекратить эти спортивные упражнения с Никитиным.

— Полезно-о? — иронически протянула Женя.

— Да, полезно. Как твой друг, я… — Костик внезапно придвинулся к Жене и заговорил быстрым шепотом: — Ты пойми, что Сашка научит тебя только махать руками да прыгать, словно девчонку. Это тебе совсем не нужно, не пригодится в жизни, ты не для этого создана. Это бесполезное, глупое занятие… Это даже не занятие, а просто дрессировка. Так лошадей дрессируют перед скачками…

Женя засмеялась, должно быть, даже не считая нужным опровергать Костика.

— Это я ему в лицо скажу! — горячился Костик.

— Ах! — воскликнула Женя, отворачиваясь. — А ты знаешь, что говорит Саша о тебе? Он говорит, что сожалеет о твоей участи. Ты еще и шагу не ступил после окончания школы, а от коллектива отрываешься. И знаешь, это верно, я с ним согласна.

— Возится твой Саша с физкультурой, как медведь с павлиньим хвостом!

— Ну и хорошо! Ты же о вечеринке своей хотел говорить, а перескочил на Сашу.

— Да, — мягко согласился Костик. — Ты знаешь, что бал, на который я ухлопал столько денег и времени, устраивается главным образом из-за тебя. Мне хочется быть с тобой… Впрочем, деньги и время неважно. Я рассчитываю… Нет, я думаю. Видишь, я волнуюсь, — с виноватой улыбкой сказал он. — Я надеюсь, ты на вечеринке будешь со мной? — наконец выговорил он нужную фразу.

— Я подумаю…

— Скажи сейчас.

— Разве это так важно?

— Страшно важно!

— Хорошо.

Костик схватил руку Жени и сжал ее.

— Спасибо! А я думал, ты предпочтешь своего Сашку.

— Ни слова больше о Саше! — нахмурилась Женя. — Я еще вообще-то подумаю…

— Ты уже дала мне слово.

— Передумать очень легко. Ясно?

— Это будет нечестно. — Костик повеселел. — Теперь есть еще пустяковый вопрос. Ни один учитель не придет ко мне. Здорово?

— Это почему же?

— Признаюсь, я не хотел, чтобы нас, молодежь, стесняли старички. Что и говорить, было бы не так уютно. Но я понимаю, что и не пригласить их было бы неудобно. И вот вчера я узнал: ни один из наших уважаемых наставников не сумеет быть у меня: они заняты на совещании. — Костик довольно потер руки и заключил, явно стараясь обрадовать девушку: — Таким образом, никто не будет обижен.

— Как-то не так, Костик.

— Срок назначен, Женька. Все готовятся к этому сроку. Я ведь приглашал. Понимаешь?

— На нас обращают внимание, я побегу.

— А-а, ты увидела Сашу! Это он идет, кажется?

Но Женя, не дослушав Костика, уже бежала к своим подругам.

— Взбалмошная, ой, взбалмошная! — пробормотал Костик. — Но мила. Очень, очень мила!

Костик снял со своих белых брюк какую-то соринку и обернулся к Саше, который в это время подошел совсем близко.

— Я с тобой не говорил еще, — начал Костик, дружески улыбаясь. — Вообще-то я объявлял, но друзьям я говорю лично.

Костик взял Сашу под руку и повел в сторону аллеи. Саша слушал его молча.

— Завтра в семь вечера у меня бал. Выпускной вечер в домашнем масштабе и вообще… В школе у нас выпускной вечер во вторник, так? Я же делаю раньше, потому что в среду, а может, и во вторник, я улетаю в Москву. Знаешь, я, наверное, поступлю на дипломатический… внешних сношений, понимаешь? Будут и из нашего класса дипломаты! Но не в этом дело. Завтра, значит, в семь и непременно с девушкой. Непременно! Это обязательное условие.

— Все будут… так? — осведомился Саша.

— Я же сказал: все и непременно.

— Я приду с Женей. — И Саша в упор посмотрел на Костика.

— Что? Видишь ли… — Костик запнулся. — Да, разумеется, если… Только она уже дала согласие быть со мной. Понимаешь?

— Дала? — Саша остановился. — Она и мне говорила это же… Не понимаю!

— Видно, она шутила с тобой. Но ведь это не имеет значения, правда? Мы уважаем Женьку и… и обязаны уважать ее… Я так понимаю. Я могу посоветовать тебе, кого выбрать. Я бы остановился… Есть одна хорошенькая! Студентка педагогического института Люда Лапчинская. Она составит тебе прекрасную пару.

— Не надо, не надо об этом говорить! — резко оборвал Костика Саша. — Я люблю Женьку — вот что я тебе скажу.

— Да-а? — протянул Костик.

— Да, да, да! — выкрикнул Саша, вырвал руку и посмотрел на Костика очень злым, почти свирепым взглядом. — Да! — снова громко проговорил он. — Имей это в виду! До свидания!

— Давай объяснимся… — Костик шагнул вслед за ним.

Только разве помогли бы сейчас какие-то объяснения! Костик это понял.

— Враги! Давно ли друг от друга их жажда крови отвела? — с усмешкой продекламировал он. — Давно ли они часы досуга, трапезу, мысли и дела делили дружно![44]

В ГОСТИНОЙ ПАВЛОВСКИХ

Прищурив глаза и скрестив на груди руки, Костик внимательно осмотрел длинный стол, накрытый на тридцать приборов. В ярком свете электрической люстры стол казался многоцветной клумбой. На белом фоне подкрахмаленных скатертей блестело стекло графинов и бокалов, ярко выделялись букеты живых цветов, вина, наливки, разнообразные закуски.

— Отличный пейзаж, — сам себе сказал Костик.

В этот момент раздвинулись тяжелые портьеры, прикрывающие дверь, и в комнату вошел отец, усталый, запыленный, с тяжелым портфелем и серым плащом, перекинутым через согнутую руку.

— Папа! — воскликнул Костик. — Наконец-то! Когда же кончатся твои командировки? Мы с мамой заждались тебя.

В голосе его, кроме вполне законной радости, прорвались и нотки укоризны.

Савелий Петрович, не выпуская из рук плаща и портфеля, в знак приветствия похлопал Костика по плечу и, слегка отстранив его, огляделся. Свободная рука его потянулась к густой черной бородке и стала теребить ее, что служило верным признаком дурного расположения духа.

— Что это за выставка семейных ценностей?

— У меня сегодня вечер, папа… Через полчаса начнут собираться гости! Я так ждал тебя: кое-что нужно было достать.

— Так, отец тебе нужен, как видно, только для выполнения роли экспедитора, — сдерживая себя, заметил Савелий Петрович. Он подошел к столу и окинул взглядом этикетки бутылок. — Этим ты доказываешь свою самостоятельность? Накупил коньяков и крепких вин, которые, как я тебе говорил, не нужны для вашей вечеринки…

Костик смутился.

— Коньяка немного, папа, всего лишь две бутылки.

— Ни одной бутылки, ни рюмки! После двух бутылок вы, мальчишки, потеряете сознание… Тем более, что, как я узнал, на твоем вечере не будет взрослых, учителей. Я тоже буду занят.

— Мы, папа, уже не мальчишки! — обиделся Костик.

— Нет, вы еще мальчишки! И прежде всего я имею в виду тебя, — уже сердито сказал Савелий Петрович.

Откинув портьеру, в столовую вбежала запыхавшаяся Софья Сергеевна.

— Савушка, в чем дело? К чему этот серьезный разговор? Костик не должен сейчас волноваться: что скажут гости! Костенька, мальчик, сядь, успокойся, выпей капель — на тебе лица нет! Я категорически заявляю, Савушка: сейчас никаких разговоров!

Софья Сергеевна, как наседка, заслонила от Савелия Петровича сына.

— Нет, Софья, — твердо, с нажимом сказал Савелий Петрович, — я обязан поговорить с ним. Пойдем, Костя.

— Категорически, Савушка, категорически: никаких разговоров! Я сама все расскажу тебе в тысячу раз яснее. Это — зависть! Наговоры!

Софья Сергеевна повернулась к сыну и расцвела в улыбке.

— Ты посмотри, Савушка, какой красавец! Как идет ему новый костюм!

В следующую секунду Софья Сергеевна уже тащила Костика пить какие-то капли. Савелий Петрович махнул рукой и пошел в ванную. В доме Павловских снова восстановилась торжественная тишина.

Костик медленным шагом последний раз обошел стол, заглянул на кухню, где две женщины орудовали над всевозможными закусками.

В прихожей раздался звонок. Внимательно оглядев себя, Костик направился к выходной двери.

«Должно быть, Женя!» — радостно подумал он, открывая дверь.

— Привет, Костик! — поздоровался с ним Борис Щукин, немного растерянный и смущенный. Рядом с ним стояла цветущая и свежая Людмила Лапчинская. Она первой вошла в переднюю, а Борис несмело последовал за ней.

— Прошу сюда, — галантно раскланиваясь перед девушкой, проговорил Костик, указывая на дверь в гостиную.

«Такая красавица и с кем, — подумал он, — с Борькой Щукиным, который, как говорят, ни рыба ни мясо».

— Вы, Костик, за камердинера[45]? — усмехнулась Людмила.

Павловский не понял иронии. Подождав, когда девушка скроется в гостиной, он толкнул Щукина в бок и воскликнул:

— Да ты герой, молодой человек!

Борис счастливо улыбнулся и, не отвечая Павловскому, направился к двери. Людмила стояла в дверях, словно не решаясь идти по блестевшему, как зеркало, паркету. Потом с шутливым видом она подхватила Бориса под руку, и они медленно прошли в угол, к голубому диванчику.

— Не подломятся? — шепнул Борис, с подозрением поглядывая на тонкие ножки дивана.

— Попробуем! — тоже шепотом ответила Людмила, усаживаясь на диван.

Несколько минут они молча разглядывали обстановку — диваны, кресла, большой, покрытый лаком рояль, зеркала в золоченых рамах с пляшущими амурами…

Костик в это время снова отпирал дверь, ожидая встретить за ней Женю. Но и на этот раз он не угадал: пришли Ваня Лаврентьев и Наташа Завязальская.

— Здравствуйте, Костенька! — сказала Наташа протяжным, певучим голосом и сделала шутливый реверанс.

— Отличный тон! — с удовольствием заметил Костик, пытаясь подхватить Наташу под руку.

Однако Ваня очень вежливо, но твердо предупредил его, ловко перехватив руку Наташи.

— Показывайте ваш дворец, — шутливо кланяясь Костику, сказал он.

Втроем они дошли до двери.

— Прошу! — пригласил Костик, раздвигая портьеры.

— Что это? Неужели мы первые? — удивился Ваня. — Ох, Наташа! Напрасно ты мне не дала дочитать «Падение Парижа»[46]! Читал, Костик? Обязательно прочти! Как ярко автор пишет о патриотизме простого народа, о предателях из правительства и о тупых фашистских солдафонах. Жаль, что нам не придется разобрать книгу на литературном кружке. Очень удачный роман! Ах, мы, оказывается, уже не первые! Здравствуйте, Людмила! Здравствуй, Боря!

— Прошу располагаться по-домашнему, — безразличным голосом проговорил Костик и подумал:

«А ее все нет!».

У него родилась тревожная мысль: а вдруг Женя вообще не придет?

Да, вдруг не придет? Закапризничает и сглупит: у нее есть эта струнка. Что тогда? Без нее и бал будет не тот, а главное, настроение окончательно испортится. Чертовски неприятно!

Костик пригладил на виске смятый вихор и вздохнул, почувствовав, что долгожданная вечеринка словно потеряла для него интерес.

Звонок!

Костик отогнал грустные мысли. Румянцева вольна поступить так, как ей заблагорассудится! Каприз девчонки, разумеется, не испортит ему настроения! Он будет веселиться! В конце концов, сегодня не ее именины, а его торжество…

Вошли Золотарев и не знакомая Павловскому русоволосая девушка в голубом крепдешиновом платье.

— Познакомься, Костик: сестра Бориса — Шура, студентка, будущий бесстрашный геолог-разведчик, — отрекомендовал девушку Семен.

— Константин Павловский!

— Добавляй: будущий художник.

— Я был уверен, что добавит товарищ.

Довольный удачной фразой, Костик внимательно посмотрел на Шурочку.

На вишневых губах девушки играла вежливая улыбка.

Кто-то бегом поднимался по лестнице. Дверь распахнулась, и в переднюю стремительно влетел Лев Гречинский.

— Не опоздал? — выдохнул он.

Павловский успокоил его:

— Как раз вовремя.

Гречинский вытер платком вспотевшее лицо.

— Уф! К пирогам успел! Нина! — крикнул он, оборачиваясь к открытой двери. — Пироги еще не съели, спеши!

Запыхавшаяся Нина Яблочкова вбежала в переднюю и сразу же забарабанила кулаками по спине Гречинского:

— Не убегай, не убегай, не убегай!

— Убьешь голкипера! — остановил ее Костик. — Кто мячи пропускать будет?

Гречинский немедленно принял торжественную позу: — Лев Гречинский мячей не пропускает! Никогда!

— Даже никогда? — переспросил вратаря Костик и спохватился: — Маэстро, вас ожидает рояль! Шагом марш в гостиную!

А ну-ка, солнце, ярче брызни,

Золотыми лучами обжигай![47]

басом запел Гречинский, нагибаясь, чтобы пройти под портьерой.

— Ба! Знакомые все лица! — воскликнул он, увидев гостей, и попытался шаркнуть ногой. Но, поскользнувшись на паркете, он вдруг рухнул на пол.

— Гол! — закричал Ваня Лаврентьев.

Эй, товарищ, больше жизни,

Шевелись, не задерживай, вставай![48]

задорно пропела на ухо Гречинскому Нина, тщетно пытаясь поднять его с пола.

— Один–ноль в вашу пользу, — смущенно пробормотал Гречинский, поднимаясь.

Гости прибывали. После каждого звонка взгляд Костика устремлялся к двери, но Жени все не было.

«А что, если она придет, но с Сашкой?».

В самом деле, как глупо он будет выглядеть, если Женя явится с Сашей! Что скажет мама? Как на это посмотрят друзья!

Костик ослабил галстук и, сдерживая волнение, выбежал на улицу.

Если бы она пришла одна!..

Павловский прислушался к приближающимся голосам. Кажется, Женя… Она! Но с кем? С Сашкой?! Нет, с ней идет девушка. Значит, Соня. Ур-ра-а!

Он облегченно вздохнул и торопливо вернулся в гостиную.

— Внимание, товарищи, — Женя Румянцева! Именинница! — закричал он.

Хлопнув в ладоши, он с торжественностью поднял вверх руки. Гречинский перестал играть.

— Внимание! — повторил Костик и исчез в глубине квартиры.

— Да он угорел! — сказал Сторман.

— Он просто рад, — заметил Ваня.

— Р-а-ад, — протянул Сторман. — На чужой каравай рта не разевай! Чему радоваться-то?

В прихожей отчаянно стрекотал звонок. Из столовой выскочил Павловский с огромным букетом роз. Девушки ахнули. Ребята переглянулись.

— Ну-ка, Ваня, открой! — зашептал Костик Лаврентьеву. — Встретим именинницу торжественно!

Сторман скорчил за спиной Костика забавную мину, но на шутника шикнули.

Не успел Ваня выполнить просьбу Павловского, как портьера шевельнулась, и в гостиную вошли Женя и Соня.

— Горячо поздравляю дорогую именинницу! — воскликнул Костик, подавая Жене букет цветов.

Гречинский ударил туш, и все захлопали в ладоши.

В первое мгновение Женя просто растерялась и хотела пройти мимо Павловского, но вдруг поняла, что букет предназначен ей. Покраснев, она взяла цветы и, когда стихла музыка и аплодисменты, сказала:

— Что это? К чему такая пышность? Зачем все это?

Оглянувшись по сторонам, она положила букет в ближайшее кресло, как сноп, — бутонами вниз. Лицо Костика дрогнуло, а Женя повторила, обращаясь прямо к нему:

— Ну, зачем все это?

И уже тише добавила:

— Я же говорила тебе: не люблю я таких замашек!

Костик пожал плечами. Обиженно поджав губы, он поднял букет с кресла и бережно положил его на рояль.

— А ну-ка, именинница, подойди сюда! — нарушил неловкое молчание Гречинский. — Ну-ка, ну-ка!

Костик толкнул его:

— Играй, пожалуйста!

Лев опустился на стул и ударил по клавишам.

Костик оглянулся. Женя уже кружилась с Людмилой. Плавно развевался подол ее длинного темно-синего платья…

ГОВОРЯТ ДЕВУШКИ

Обмахиваясь платочком, Женя подбежала к тонконогому креслу, с сомнением посмотрела на него и села на стоящий рядом глубокий диван.

— А я сюда сяду! — показывая на кресло, бойко проговорила Нина. — Выдержит?

— Сомнительно! — пробасил Гречинский.

— А ну-ка! Ух! — Нина утонула в мягком сиденье. — Да это же настоящее гнездо!

— Когда-то в этом гнезде сидел граф или князь, а теперь вот сидишь ты, — шутливо заметила Женя. — Тебя не распирает гордость?

— Ни чуточки! Не завидую графам, если они полжизни проводили вот в таком положении. Здесь только дремать хорошо! — ответила Нина и, восторженно расширив огромные серо-голубые глаза, продолжала: — Давайте, девушки, помечтаем! Может быть, последний раз вместе!

— Нет! — выкрикнула Женя. — Не хочу мечтать! — губы ее капризно выпятились. — Сколько лет мы учились вместе, столько и мечтали! Это не нужно и глупо! Нужно не мечтать, а делать, понимаете, делать: претворять в жизнь свои замыслы, действовать!

Услышав возгласы возражения, она строго категорически повторила:

— Делать, делать — вот!

— По-твоему, все мечты нужно сразу претворять в жизнь? — негромко, но запальчиво крикнула Нина. — А если я в седьмом классе хотела на Северный полюс бежать? Претворять нужно было?

— Глупо мечтать о бегстве на Северный полюс!

— Ой ли, глупо?! А сама не мечтала?

Этот спор заинтересовал Шурочку Щукину.

— Почему же не мечтать, Женя? — спросила она, присаживаясь рядом с Румянцевой. — Хорошая мечта никогда не вредна. Я, например, люблю мечтать! В мечтах представляю свою будущую жизнь, работу… И, знаете, — оживилась Шурочка, — многие мои мечты уже сбылись, а часть сбывается. Только все получается не так, как я думала.

— Хуже? — испуганно спросила Женя.

— Лучше! — повысила голос Шурочка. — Да вот пример: неделю тому назад я думала, что закончу курс и на все лето уеду в деревню… Буду бродить по полям, изучать строение речных обрывов, собирать минералы… И вдруг сегодня мне сообщают: поедешь на Алтай с геологической экспедицией. Я и еще три студента. На целое лето! Ведь это же замечательно!

Шурочка рассмеялась и заключила:

— В жизни всегда лучше получается, чем в мечтах!

— Какая ты счастливая, Шура! — прижалась к Щукиной Женя. — Едешь на Алтай. А нам? Бездельничать два месяца — только это и остается. Бездельничать и мечтать. И то и другое мне уже порядочно надоело…

— О, я бы нашла, чем заняться эти два месяца! — воскликнула Шурочка.

— Хорошо тебе говорить: ты студентка. Да притом едешь путешествовать. Перед тобой сейчас весь мир в розовом свете.

Подошли Наташа Завязальская, Соня Компаниец и Шура Зиновьева.

— О чем спор? — спросила Зиновьева.

— О мечте, — сказала Женя. — Нам же только и остается, что мечтать! Действовать мы еще не можем…

— О чем же ты мечтаешь? Ну-ка?

— Это неважно.

— Она думает о Костике Павловском, — не резко, но с насмешкой вставила Нина.

— Зачем же Костика, где следует и где не следует, вспоминать! — рассердилась Женя и напустилась на остановившегося рядом Гречинского: — Не мешай: у нас интимный разговор. Вечно подслушиваешь чужие тайны.

— Женечка, да я все твои тайны, как свои пять пальцев, знаю, — улыбаясь, заявил Гречинский, но отошел к окну.

— Я о нем вовсе не думаю, — продолжала Женя.

— Как он тебя встречал, Женя, словно ты знаменитость какая! — восхищенно произнесла Шура Зиновьева. — Он же тебя, наверное, очень любит…

Женя покраснела, оглядываясь на ребят:

— Не надо об этом говорить, девочки! Давайте лучше подумаем, кем мы станем лет через десять… Я, например, стану доктором…

— Окончательно решила?

— Кажется…

— Так расскажи…

— Чего тут рассказывать? Это же очень просто! Я буду скромным врачом в маленьком городке или даже в деревне… Я проживу в этом городке или деревне много-много лет и все эти годы буду лечить гриппы, сердечные болезни, ревматизмы…

— Ой, Женька, ведь это же очень трудно — всю жизнь прожить на одном месте и все время лечить разные гриппы! — воскликнула Нина. — Становись лучше хирургом… Хирурги — все смелые и яркие люди… А просто врачом — это скучно, ты не выдержишь.

— Нет, выдержу! И вовсе это не скучно, а интересно и почетно! А если и станет скучно, я одолею любую скуку!

— Ты всегда была упрямой!

— Упрямство, как ни говорите, — хорошая черта, — гордо сказала Женя. И, вскочив с дивана, шутливо продекламировала:

— poem-

Мальчишку маленьким упрямцем

Все звали в шумном городке…

— poem-

— Хорошие стихи!

— И я знаю чьи! — заметила Наташа.

— Ну и пусть, ну и знай! Саши Никитина, могу прямо сказать!

— Костик Павловский и Саша — два твоих идеала, — лукаво улыбнулась Нина.

Наташа добавила:

— Они оба влюблены в тебя!

— Не завидуйте, девочки, — помрачнев, тихо произнесла Женя и, вздохнув, опустилась на диван. — Я совсем не рада, что они влюблены… оба. Да и влюблены ли они — кто их знает?

— Влюблены! — уверенно прошептала Наташа.

ГОВОРЯТ РЕБЯТА

А у ребят в это время шел разговор о войне.

На громадном протяжении от Клайпеды до притока Вислы с коротким названием Сан западная граница Советского Союза упиралась в коричневое пятно фашистской Германии. На севере, за Финским заливом, вытянулась к полуострову Рыбачий маннергеймовская Финляндия. На юге — целая плеяда государств-рабов и государств-жертв, пошедших в оруженосцы к Гитлеру или просто раздавленных и порабощенных силою меча. Почти вся Европа, зловещая, окровавленная, стонущая, проклинающая и борющаяся, изнывала под фашистским сапогом.

— Все болтают, что Германия стягивает к нашим границам армию и нападет на нас, — сказал Золотарев.

— Кто это все? — откликнулся на это замечание Ваня Лаврентьев. — Кто? — добавил он с видом человека, уличающего собеседника во лжи.

— А я говорю, не у нас, а за границей.

— А-а! — с пренебрежением протянул Ваня. — Так бы и говорил, что за границей. Что же им делать? — спросил он, обводя товарищей своими строгими глазами и тем самым обращаясь ко всем. — Руки коротки остановить наш ход, только и остается болтать. Да они, за границей, только и способны, что болтать. Да и болтовня-то пустая, гнилая. Максим Горький сказал словами Павла Власова, что в мире капитализма уже нет людей, способных идейно бороться за свою власть, что капитализм духовно бесплоден.[49] Они обречены и хватаются за всякую соломинку.

— Моя сестра изучает английский… — продолжал Золотарев, спокойно выслушав Лаврентьева, но Ваня настойчиво перебил его.

— Что же она изучила? — сказал он свободным тоном всезнающего человека.

— Она изучила статью одного прогрессивного журналиста, который предупреждает, что немцы… — повысил голос Золотарев, но Ваня снова перебил его.

— Хорош, однако, про-грес-сивный, — он произнес «прогрессивный» по слогам, с нажимом — презрительно, — журналист-писака, что распускает провокационные утки. Кто читал опровержение ТАСС в «Правде»? — Он обвел всех торжествующим взглядом и посмотрел на Золотарева со смехом.

— Ну, все читали… Кто же не читал, — проронил Сторман.

— Ясен ответ нашего правительства на провокационные утки?

— Подожди ты, Ваня! — вмешался в разговор Гречинский. — Ответ ответом, а я скажу, что есть сведения, которые я узнал случайно, и вряд ли нужно было говорить об этом… впрочем, здесь мы — свои, комсомольцы, товарищи. Положение на границе серьезное. Принят ряд мер.

— Если бы не договор… — начал Золотарев.

— Договор, договор! — сказал Гречинский с насмешкой. — Это же такие выродки… Правильно, Ваня, выродки? Можно назвать их — с учетом договора?

— Договор факта не меняет, — с усмешкой подтвердил Ваня. — Выродки были, ими и остались. Так и говорить надо.

— Эти выродки ни с какими договорами не считаются! — закончил Гречинский.

— Повод надо…

— Повод! У Крылова есть замечательная басня, где волк говорит: «Уж виноват ты тем, что хочется мне кушать»[50]. Вот и повод.

— Обломится же этому волку по зубам, когда он оскалит пасть на нашу овечку! — воскликнул Сторман и с хохотом оглядел ребят. — Как вы думаете? Хороша себе овечка — Россия! От одного этого слова — Россия… Как звучит — Советский Союз! От одного этого слова дрожь проходит по всему буржуйскому миру!

— Да, ребята, — сказал Ваня, радостно потирая руки, — неужели они не понимают, что мы не простые, а новые люди — совсем не такие, как они? Что мы — советские, свободные люди! Вот что меня интересует. И все-таки не понимают, нет, не понимают, — с веселым сожалением заключил он. — Куда им понять, разгадать нашу душу! Да, — продолжал он, — вот я и говорю: неужели они не понимают, что мы сильны не только пушками и самолетами — идеей непобедимы мы, знаменем своим, которое ведет нас! Ну, пусть начнут, пусть! Пусть перейдут границу, пусть перейдут ее, пусть убьют нашего человека, — какой гнев поднимется, какая стена встанет на них!

— Да, все-таки нам придется столкнуться с ними, — убежденно вставил Сторман.

— Определенно придется. И вот я представляю, — вдохновенно говорил Ваня, — как я в бою занесу штык над ошеломленным, сломленным морально врагом! И я не убью его, ребята! Я опущу штык и скажу ему: «Товарищ, в кого стреляешь? Кого убивать пришел? Я такой же, как и ты, из народа. У меня отец — рабочий, паровозы делает, чтобы возили они вагоны с хлебом, с вином, с веселыми людьми в гражданских одеждах. А у тебя кто отец?» — спрошу я его. И он поймет меня и пожмет мне руку.

— Фашист не поймет!

— Не все же они фашисты. У них партия фашистская, дурачащая народ. Там коммунистов было около двух миллионов.

— Они все преданы или убиты.

— Ну, не все! Настоящего коммуниста нельзя ни купить, ни убить. Ленин умер, но дело его живет. Киров убит, но память о нем живет. Коммунисты ушли в подполье и борются.

— Что-то не слышно.

— Какой ты скептик! — неодобрительно сказал Золотареву Ваня.

В это время Женя вскочила и крикнула: «Ребята, станцуем!», и Сторман прикрикнул на нее, назвав ее бабочкой-стрекозой. — Вот женщины! Им только одно — танцевать, а до остального дела нет. Ветер с беспечностью.

Сожалеющий, сокрушенный, но совсем не серьезный тон его голоса рассмешил товарищей, только Ваня Лаврентьев неодобрительно покачал головой.

— С каким пренебрежением ты, Вадим, относишься к девушкам! Словно ты у Юкова учился. Это недостойно комсомольца. Та же Людмила Лапчинская или вот Женя Румянцева… да они храбрее, отважнее многих из нас!

— Ну уж! Женщина никогда не может быть ни храбрее, ни отважнее мужчины.

— Да ты знаешь, что были такие женщины, имена которых вписаны золотом в историю! Ты знаешь о русской девушке Соне Перовской?

— Слыхал о Софье Перовской.

— Эта Соня Перовская, хрупкая, слабая женщина с сердцем, как у орлицы, боролась с царизмом. Она была членом террористической группы «Народная воля», и по ее знаку был убит царь! Она была повешена. Вот какая благородная жизнь и какая гордая смерть!

— Я бы умер, как Соня Перовская, — вдруг тихо сказал молчавший все это время Коля Шатило и с преданностью посмотрел своими девичьими глазами на Стормана.

— А мне, ребята, кажется, что я не умру, — сказал Вадим, отвечая другу ласковым взглядом. — Не могу я представить, чтобы я умер.

— Я тоже думаю, что я не умру просто так, — добавил Ваня. — Я не представляю себе тихую, бессильную смерть. Уж если придется умирать, то умирать в бою, как умирают бойцы. Умереть за свое Отечество не страшно — была бы любовь к Отечеству.

— А из-за любви можно умереть?

— Из-за любви к Отечеству? — переспросил Ваня.

— Нет, — смущенно объяснил Коля Шатило, — из-за Отечества — ясно. Из-за девушки?..

Раздался смех.

— Стреляются из-за любви буржуазные интеллигентики, — авторитетно заметил Ваня. — Впрочем, если девушка, которую ты любишь, — в опасности, умереть за нее не менее благородное дело.

— Да, нам еще придется увидеть всякое, — с легким вздохом сказал кто-то.

В это время раздался звонок, и Женя Румянцева, выскочив из круга подруг, выбежала в прихожую.

ЖЕНЬКА РУМЯНЦЕВА ДЕЛАЕТ ВЫПАД

Женя чувствовала, как горят ее щеки.

«Это Саша, Саша!»

Но за дверью, оправляя стесняющий его костюм в серую полоску, стоял Аркадий Юков.

Суконный костюм Аркадия Жене был не в новинку, а вот зефировую рубашку с галстуком и черные полуботинки Женя увидела на Аркадии впервые. Новый наряд делал Аркадия старше, мужественнее. Одна только кепка с поломанным козырьком была старой, прежней и как бы кричала:

«Полуботинки, галстук — все ерунда. Аркашка Юков — Это я!»

— Опаздываете, модник! — кинулась к Аркадию Женя и тотчас же взвизгнула: Юков крепко схватил ее за уши.

— А ну попляши, попляши, именинница! — шутливо нахмурился Аркадий, осторожно дергая ее то за правое, то за левое ухо.

— О-о-й, отпусти! — тихо просила Женя. — Милый Аркадий, отпусти! Да отпусти же, Соня ждет.

Пальцы Аркадия мгновенно разжались.

— Да ну-у! — изумился он. — А я ее битый час около дома караулил.

— Тоже еще! — презрительно сказала Женя, потирая уши. — Кавалер… проворонил Соню! Мы с ней вместе пришли…

— С ней? А Саша?

— Саши нет, — грустно прошептала Женя. — Я думала, что это он, а это ты. Может, он обиделся и совсем не придет?

— Приде-ет! Задержался просто…

— Идем, идем! — кричала Женя.

Аркадий замялся, подтягивая галстук.

— Ты хоть посмотри на меня… Как я выгляжу? Мать заставила надеть все это… Удавка настоящая, гром-труба!

— Выглядишь ты очень хорошо! Просто изумительно! Как испанский гранд.

— Разве? — не удержался от горделивой улыбки Аркадий.

— Привет, друзья! — немного смущенно воскликнул он, входя в комнату.

Сорвав с головы помятую кепку, он повертел ее в руках и, по привычке, сунул в карман.

— Аркадий! — кинулся к нему Костик. — Так долго!.. Ну, располагайся… Я рад… Может, и Саша подойдет.

— Обязательно подойдет. — Аркадий огляделся и, заметив Соню, направился к ней.

Лев Гречинский снова играл. Несколько пар кружились по комнате. Только Борис Щукин одиноко сидел в кресле…

— Боря, что ты насупился? Почему молчишь? Все веселятся, а ты выглядишь отшельником, — сказала Женя, усаживаясь на валик его кресла.

Борис поднял на нее доверчивые глаза и ответил:

— Я и в самом деле чувствую себя здесь отшельником. А если точнее выражаться, — карасем на сковородке. Слишком уж здесь все торжественно…

Он застенчиво улыбнулся.

— Да я и сама, образно выражаясь, не в своей тарелке, — призналась Женя. — Сколько ни бываю у Павловских — всегда так.

— Верно, — согласился Щукин. — У Сони Компаниец, ты бы сейчас носилась метеором…

— Обязательно!

К Жене подошел Костик.

— Саши все нет, а больше ждать нельзя, — сказал он, положив ей руку на плечо. — Это же становится неприличным.

Он старался говорить как можно тише.

— Не понимаю, почему ты обращаешься ко мне, — холодно ответила Женя.

— Я спрашиваю у тебя совета.

— Решай сам — ты хозяин!

— Я жду совета, — настаивал Костик.

— Мой совет: подождать…

— Так бы и говорила!

Павловский нахмурился.

— Костик! Женя! Присоединяйтесь же к нам! — крикнул Ваня Лаврентьев. — У нас предложение: не садиться за стол до тех пор, пока каждый из нас не скажет изречение одного из великих людей… Изречение, которое больше всего нравится… Как, согласны?

И Ваня, не дожидаясь согласия Костика и Жени, возвестил:

— Начинаем!

— Я! — бросив на Людмилу быстрый взгляд, выкрикнул Щукин.

Тридцать пар глаз устремились на Бориса, а он обвел товарищей взглядом, ставшим вдруг умелым, непреклонным, и заговорил, слегка заикаясь:

— Товарищи! Девушки! Все, кто сидит здесь и смотрит на меня! Я ни разу в жизни не произносил никаких тостов и никогда не выступал, как вы знаете. А теперь вот… Вот теперь я хочу сказать. Извините меня за мой смешной голос. Я хочу сказать вам всего четыре слова, которые стали законом нашей Советской державы. Я хочу сказать слова великого Максима Горького. Я говорю их: «Человек — это звучит гордо!»[51].

— Браво, Борис, браво! — первым зааплодировал Аркадий Юков.

Он стоял, опершись рукой на бортик кресла, в котором сидела розовощекая Соня. Юноши и девушки дружно подхватили аплодисменты, любуясь просветленным, гордым лицом Бориса Щукина.

— Теперь я скажу! — крикнул Аркадий. — Я восхищен словами испанской коммунистки Долорес Ибаррури: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!»[52]

— И еще хочу сказать, — продолжал он, когда стихли аплодисменты. — Хочу сказать другие знаменитые слова…

— Хватит, хватит! — перебил Юкова Ваня Лаврентьев. — Разошелся! Теперь я!

Порывисто вскочив, он продекламировал:

Да будь я и негром преклонных годов

И то без унынья и лени

Я русский бы выучил только за то,

Что нм разговаривал Ленин![53]

— Браво, Робеспьер! Но я еще хотел сказать! Я хотел сказать!.. — не унимался Юков.

— По одному тосту, — недовольно остановил его Ваня. — Вы хотите говорить, Людмила?

Людмила встала, гордо подняла голову.

Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы,

Мой друг, Отчизне посвятим

Души прекрасные порывы![54]

— Это самое я и хотел сказать, — удовлетворенно проговорил Аркадий и заглянул Соне в лицо. — Скажи ты, Соня!

— Очередь Сони Компаниец, — объявил Ваня.

Девушка легко поднялась и, блеснув густой синевой глаз, сказала:

Кто не ищет дружбы с ближним, тот себе заклятый враг![55]

Аркадий сжал ее руку. Ни от кого не скрывая своего счастья, Соня улыбнулась ему.

— Разрешите мне, Ваня? — проговорила Шурочка Щукина.

Вскочивший ранее ее Золотарев поспешно сел. Девушка секунду помедлила и звонко произнесла:

Только тогда и до тех пор жизнь хороша, пока у человека есть о чем мечтать.[56]

Все потерять и все начать сначала, об утрате слова не сказав![57] — выкрикнул затем Семен Золотарев.

— Это что? — удивился Ваня. — Э-э, брат, мы таких слов не принимаем. Откуда они?

— Золотарев обязательно загнет что-нибудь сверхоригинальное! — сказала Нина Яблочкова. — Он, наверное, сам этот афоризм выдумал.

Костик заступился за Семена:

— Это слова Киплинга, английского писателя.

— Нет, друзья, мы не собираемся терять свое счастье! А изречения певцов империализма здесь совсем не к месту! — воскликнул Ваня.

Золотарев смущенно сел.

— Ну, высказались все, — наконец сказал Коля Шатило.

— Да, кажется, все, — согласился Ваня.

— Не-ет! — вкрадчиво произнес Костик. — А Женя? А Женя Румянцева! Ведь она еще ни звука не произнесла…

— Ты хочешь, чтобы я сказала? — вызывающе глядя на Павловского, заговорила Женя. — Что ж, скажу. Я скажу не слова… Я расскажу сказку Горького. Вот она, послушайте!

Глядя на Костика, словно обращаясь только к нему, она начала рассказ о том, как в одной стране жило могучее племя людей. Однажды орел унес черноволосую, нежную, как ночь, девушку той страны. Через двадцать лет она пришла не одна — с ней был юноша, красивый и сильный, — сын орла.

— Все смотрели с удивлением на сына орла, — говорила Женя, вызывающе глядя на Костика, — и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. Они разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал; когда же пришли старейшины, он говорил с ними, как с равными… Его поведение рассердило их, они назвали его неоперенной стрелой с неотточенным наконечником, сказав, что их чтят, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. Он же сказал им в лицо, что таких, как он, больше нет, и если все чтят их — он не хочет чтить. Тогда они сказали: ему нет места среди нас, пусть идет, куда хочет.

Женя помедлила. Костик не сводил с нее глаз.

— Аллегория! — прошептал Ваня.

«Что это значит?» — спрашивал Женю ошеломленный взгляд Павловского.

А Женя продолжала рассказ о том, как юноша, сын орла, был обречен на страшную казнь, как желал умереть, осужденный на одиночество.

— И с тех пор, — закончила Женя, — он все ходит, ходит. Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. Ему нет места среди людей… Вот как наказываются люди за гордость![58]

Женя последний раз взглянула на Павловского, словно убеждаясь, понял ли он ее, отодвинула кресло и выбежала из комнаты.

— Шальная девчонка! — смущенно произнес Костик.

Но никто не улыбнулся, не поддержал его. Все молчали.

ССОРА ЗА СТОЛОМ

Костик внимательным взглядом окинул гостей и, подавив в себе чувство обиды, вышел на середину гостиной и заговорил нарочито веселым тоном:

— Друзья! По-моему, мы достаточно ожидали нашего общего друга Сашу Никитина. Он, по-видимому, занят более серьезными делами. Больше ждать не стоит — уже девять часов… Очень жалко, что Саша не сядет вместе с нами за стол, но мне кажется, что он не может на нас обижаться! Прошу вас, друзья, к столу! — Костик распахнул плотно закрытые двери. Яркий свет электрической люстры, отраженный стеклом бокалов и графинов, казался ослепительным. — Прошу! — повторил Павловский.

Гости, пораженные этим сверкающим великолепием, несмело рассаживались по сторонам длинного стола.

— Да это же прямо банкет во дворце калифа Гаруна аль Рашида, — пробасил Лев Гречинский.

Костик удовлетворенно улыбнулся и поднял руку. По этому сигналу Софья Сергеевна, в щелочку портьеры наблюдавшая за происходящим в столовой, торопливо побежала к доске с выключателями. Люстра под потолком вдруг погасла, и сейчас же среди букетов цветов, стоящих на столе, вспыхнули маленькие разноцветные лампочки.

— Друзья! — сказал Костик, поднимаясь с места.

Гости тоже встали, поднимая свои бокалы.

— Друзья! — повторил Костик. — Давайте выпьем за наше юное счастье! За ласковое солнце, за душистые цветы, за веселье, безоблачное веселье…

Аркадий Юков нахмурил брови и насторожился.

Павловский говорил непонятные для Юкова, странные, ненужные, по его мнению, слова о покое, о женщине, украшающей жизнь, о святой любви. В заключение Павловский встал в позу и, устремив взгляд в потолок, продекламировал:

Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв, —

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв.[59]

— Я не согласен!

Юков поставил бокал на стол и, ответив на гневный взгляд Костика уверенным взглядом, продолжал:

— Нет, не согласен! Хорошие стихи, не спорю, но, будь моя воля, я запретил бы их печатать, чтобы они таких, как ты, не сбивали с дороги!

— О-о! — с иронией протянул Костик. — Послушаем, что нам скажет новый футурист… Или, впрочем, не футурист, а великий, хотя и неизвестный критик…

Аркадий выразительно взглянул на Костика.

— Мы рождены не для каких-то там звуков сладких и молитв, а для творческого труда. Трудиться, преобразовывать свою землю — вот для чего мы живем!

— Ну, хорошо, не будем спорить, Аркадий, — отступил Костик. — Смотри, девушки устали рюмки держать.

— Но я с тобой не согласен! Такой тост я поддержать не могу!

— Это дело принципа.

— Это дело совести — не только принципа. И не только моей совести — нашей совести, потому что я знаю: никто не согласен с тобой.

Аркадий, встречая одобрительные улыбки, посмотрел на друзей.

— Не будем спорить, Аркадий, — попросил Костик, — дай договорить мне.

— Хорошо! Я слушаю, — промолвил Аркадий и взял бокал. Рука его дрожала.

— Не волнуйтесь, Аркадий, — через стол шепнула ему Людмила. — Я с вами во всем согласна. Да и все согласны: Костик до начала, надо полагать, выпил лишнее…

— Зачем идеологические споры в самые золотые минуты нашей жизни? — улыбаясь, заговорил Павловский. — Я вовсе не предлагаю тост за сладость жизни, за любовь. Я хочу выпить за счастье. Счастье! Какое слово, сколько в нем смысла, сколько прелести. Счастье! Наши отцы и старшие братья завоевали нам счастье. Они совершили то, о чем человечество мечтало тысячи лет, и мы пользуемся плодами их побед по праву! Кто сможет отрицать наше право на счастье? Кто пожелает оспаривать мое желание провести свою юность безбедно, если мой отец был трижды ранен в боях с Деникиным и заслужил три ордена? Ну-ка, дайте-ка нам того, кто это скажет? Друзья! Короленко сказал: человек рожден для счастья, как птица для полета. Так выпьем же за наш полет к счастью, за тот сладкий миг, когда мы в глубокой выси схватим свое счастье в руки, прижмем к груди его без боязни, что кто-нибудь вырвет его из наших смелых рук! Выпьем же!

Юков поставил бокал на стол и сел.

— Ты не хочешь пить за счастье, Аркадий? — изменившись в лице, прошептал Павловский.

— Конечно! За счастье, вложенное мне в руки, доставшееся по наследству, пить не желаю! Да и никто не станет! Как вы думаете, ребята? — обратился Аркадий ко всем. — За какое счастье пить будете: за первое, даровое счастье, или за второе, о котором думаем мы?

— Я буду пить только за счастье, добытое мною, Аркадий! — ответила на его вопрос Людмила, садясь и ставя бокал на стол.

И все ребята и девушки сели и поставили бокалы и рюмки на стол. Только Павловский и Золотарев одиноко стояли над столом со стиснутыми в руках бокалами. Но вот и Золотарев, растерянно глядя то на Костика, то на Шурочку, поставил бокал и опустился на стул.

Тогда поднялся с места Аркадий Юков.

— Извини меня, Костик, но твои тосты для нас не годятся. Ну их к черту! Правда, ребята?

— Совершенно верно, Аркаша! — крикнул раскрасневшийся Ваня Лаврентьев.

— Вот видишь, Костик! Не думал я об этом, но, как видно, мне придется предлагать первый тост.

Аркадий улыбнулся, поднял бокал на уровень лица.

— Ну что ж, ребятки, давайте выпьем за наше хорошее будущее! Чтобы оно было и трудовое, и боевое… и чтобы вообще здорово было!

— Я не пью! — выкрикнул Павловский.

— Что-о? — словно не доверяя своему слуху, переспросил Аркадий.

— Я не пью потому, что ты невежлив и нетактичен, Юков, потому, что ты не понимаешь или не признаешь элементарных основ вежливого поведения в обществе! — срывающимся голосом закричал Павловский.,

— Невежливый, но зато честный человек, вот что я тебе скажу!

— Честный человек?! — Павловский иронически скривил лицо. — Это ты — честный человек? Ты, право, смешон, Аркадий! Вот как меняются люди, приняв «крещение» в Чесме. Давно ли ты перестал быть просто… просто никуда не годным человеком, медным ломаным грошом!

Юков побледнел и резким движением ослабил галстук.

— Учти, Костик, я не оскорблял тебя.

— А я оскорбляю! Я не могу не оскорблять нахала, влезшего в чужой дом, пьющего чужое вино и издевающегося над хозяином! Оскорбляю!

— Сам себя оскорбляешь, — сдерживая себя, заметил Аркадий и сжал кулаки.

Павловский топнул ногой и рванулся из-за стола…

РАЗРЫВ

«Пусть знает, что я о нем думаю! Пусть не воображает себя каким-то сверхчеловеком», — думала Женя, стоя на крыльце.

На улице смеркалось, но на западе еще тянулись по небу темно-алые, едва просвечивающиеся сквозь густые облака полосы заката, да над головой поблескивало чистое от звезд спокойное небо. Улица была пуста. В палисаднике пел одинокий ночной сверчок. За палисадником по дорожке пробежала большая собака.

Женя прислонилась к витой колонне крыльца и, сложив на груди руки, задумалась.

«Где сейчас Саша? Думает ли он обо мне, как я о нем? Или, может быть, я ему совершенно безразлична, просто одна из физкультурниц… Нет, он придет, он обязательно должен прийти!»

Она ждала минуту… Пять минут… Десять минут. Прохладный ветер слегка шевелил ее платье и кончики перекинутых на грудь кос. Вдруг она сделала невольный шаг вперед и, улыбаясь, вгляделась в темноту. На миг сладко защемило сердце, но напрасно: ни шагов, ни тени…

«Показалось, — подумала она с болью. — Он не придет. Он не желает видеть меня».

Улыбка только-только угасла на ее лице, когда чувство радости вновь всколыхнуло сердце. Женя выпрямилась.

На этот раз она не ошиблась: кто-то бежал через дорогу.

Женя спряталась за колонну и, глубоко вздохнув, прикрыла глаза ресницами, словно опасаясь, что радостный свет глаз выдаст ее…

Саша вбежал в калитку. Женя овладела собой, и когда он, не замечая ее, поднялся на крыльцо, вышла из-за колонны и пристукнула каблучками туфель. Он обернулся.

— Не узнаешь? — спросила она неожиданно резким и звонким голосом и тише, словно обессилев, повторила: — Да, не узнаешь?

— Женя?! Что ты здесь делаешь? — воскликнул Саша, и лицо его дрогнуло. — Ты поджидаешь кого-то?

— Кажется, вас, — прошептала Женя нежным голосом и, не сдерживая чувства радостной обиды, продолжала: — Как ты не поймешь, что из-за тебя страдают люди!

Она сказала и, почувствовав, что ее слова звучат откровенным признанием, поспешно добавила:

— Все волнуются… Все ждут тебя!

Она хотела, чтобы он не понял ее. Но он понял все: ее чувство, ее смущение, ее желание отделаться шуткой, и поспешно, с благодарностью схватил протянутую ему руку и крепко сжал ее, так крепко, что Женя вскрикнула.

— Что ты! Своей лапищей… она у тебя каменная.

— Женька, милая, прости меня! — не слушая ее, говорил Саша. — Бежал, как Знаменский, и думал, что успею. Уже начали?

— Конечно, начали! Я ждала, ждала тебя, — созналась она.

— Я же знал это!

— Да полно! Не мог ты знать всего.

— Догадывался.

— Да и не догадывался. Если бы догадывался, пришел бы вовремя. Почему опоздал?

— Странное дело, Женя! — тихо воскликнул Саша, поглядев куда-то в темноту. — На шесть вечера вызвал нас к телефону отец, ждали на переговорной до сих пор… и нет. Потом, уже в девять, сказали, что связь с местечком, где стоит часть отца, прервана. Что бы это могло быть?

— Ну, случайность. Пойдем.

— Может, постоим здесь? — очень ласково и неожиданно робко попросил Саша.

— Зачем? — спросила Женя и засмеялась. Она поправила бант, стягивающий косу, и тихо попросила: — Лучше пойдем… В другой раз постоим… Ладно?

Он молча кивнул головой и, подхватив ее под руку, ввел в переднюю.

Навстречу им выскочил раскрасневшийся от злости Костик Павловский.

— Извини меня, Костик, я запоздал немного, — начал Саша, но, взглянув на дрожащие губы Павловского, удивленно замолчал.

— Саша, как ты вовремя! — воскликнул Костик, опуская глаза. — Помоги мне: только ты можешь это сделать. Вспомни, что мы дружили чуть ли не с пеленок.

Судорожно сжимая руку Саши, Павловский гневно взглянул на Женю.

Как смешон, как беззащитен, как неузнаваемо жалок показался он Жене!

— Все это из-за каких-то аллегорий — как это нехорошо с твоей стороны! Она, она во всем виновата! — продолжал Костик, обращаясь к Никитину. — Да и Аркадий Юков несносен, невозможен! Дело дошло до того, что я вынужден был уйти… Я… не знаю, как поступить…

— Не хнычь, Костик! — прикрикнула Женя.

— Что же, собственно говоря, произошло? — недоумевающе спросил Саша.

Костик враждебно покосился на Женю.

— Ты, Женя, иди к гостям, — сказал девушке Никитин. — А я поговорю с Костиком.

— Не пойду! — упрямо покачала головой Женя. — Тебе нечего говорить: вы с ним не друзья…

— Это — новость! — зло процедил Павловский.

— Никакая не новость! Какие вы друзья, Саша, когда вы совсем, совсем разные люди?

Саша пожал плечами:

— В чем же дело, Женя? Я не понимаю, что все-таки случилось.

— Нечего говорить с ним, предоставь ему самому решить, прав он или виноват. Я знаю, что он виноват. Он же уверен, что прав.

— Я хочу узнать, в чем дело, Женя, — решительно повторил Саша. — Нам надо поговорить.

— О чем говорить? Он заслужил наказания и пусть расплачивается. Это урок ему!

Она потянула Никитина за руку.

— Я не знал, что у тебя такая коварная душа, Женя, — сказал Костик.

Женя резко повернулась к нему.

— Душа, душа! — презрительным голосом крикнула она. — Не смей говорить о моей душе: она чиста, на ней нет грязных пятен… А у тебя она — вся в грязи… А я тебя уважала! Вот дура, уважала его! — воскликнула она, обращаясь к Саше. — Я уважала его — того, с кем ты хочешь говорить, кому хочешь помочь, кто ненавидит и презирает тебя! Это же эгоист… Он мне говорил: одни созданы тлеть угольком, другие проносятся в жизни искрой, третьи — метеоры! — передразнила она Павловского. — Эх ты, ме-те-ор! Идем, Саша!

Костик отвернулся к стене, и его плечи задрожали.

— Пойдем, Саша, пойдем, милый! — твердила Женя, прижимаясь к плечу Никитина.

— Да что ты, Женька, в самом деле! Дай же поговорить нам. Нельзя его сейчас оставить!

— Ах, так! Ну, оставайся тогда с этим метеором, если он тебе дороже, чем я… Будешь каяться потом!

Женя оттолкнула Никитина и побежала к двери.

— Женя! Слушай! Куда ты? — рванулся за ней Саша, но она уже исчезла за калиткой палисадника.

— Ушла, — растерянно сказал Саша и вздохнул. — Ну, что тут произошло? Из учителей есть кто-нибудь?

— Нет, — проронил Костик.

— Я же тебе говорил!.. А ты не внял совету! Не пригласил даже Якова Павловича!

— Он занят, ты знаешь!

— Неужели ты думаешь, что он не выбрал бы время? Что же все-таки случилось?

— Виноват во всем Юков! Ты же знаешь, что он неисправимый человек, что у него злая, гадкая душа! Ты ведь сам знаешь, что он из себя представляет…

— Я бы не сказал этого, Костик.

— Все вы в заговоре против меня! — злобно выкрикнул Павловский.

— Не устраивай истерики. Что сделал Юков?

— Я обозвал его нахалом.

— Это плохо.

— Ты всегда был ближе к нему, хоть мы считались друзьями и вверяли друг другу самые сокровенные думы.

— Не криви душой, Костик! Ты не открывал мне своих тайн.

— Я прошу тебя не обвинять меня!

— Я остался с тобой узнать правду.

— У нас правда разная…

— И ты, конечно, считаешь, что только твоя точка зрения безошибочная?

Костик уклонился от ответа.

— Я прошу тебя помочь мне, — тихо проговорил он.

— Я остался здесь, чтобы помочь тебе… Остался, хотя, возможно, обидел Женю…

Саша на мгновение умолк и решительно закончил:

— Остался с тобой, хотя Женя для меня самый дорогой человек…

— Я тоже любил ее. А теперь я разгадал ее и не люблю!

— Кривишь душой.

— Я ненавижу ее. Она… У нее душа подлая.

— Не смей клеветать на Женю! Сам ты жалкий и низкий.

— Я ненавижу ее! Понял?

— Замолчи!

— Я ненавижу ее! — сжав кулаки, злобно выкрикнул Павловский.

— Костик!

Из внутренних комнат в переднюю высыпали все участники несостоявшейся вечеринки.

— Я ненавижу ее! И вы!.. И вы хороши! Вы! Знаете, кто вы? Вы — букашки, ползущие в мире, не зная куда! Можете идти! Наш вечер не состоится!

— Костик! Что ты говоришь, Костенька!

Софья Сергеевна бросилась к сыну, но Костик оттолкнул ее.

— Не твое дело, мама! Не вмешивайся в мою личную жизнь! Я не хочу иметь ничего общего с людьми, не уважающими меня…

— Ты хочешь сказать, Костик, чтобы мы убирались, — выступил вперед Саша. — Мы уйдем, но знай, что ты сам себя отталкиваешь от нас!

— Пусть я отталкиваю, пусть изгоняю себя! Лучше быть одиноким, чем бараном в стаде! Уходите! Ясно?

— Вот ты, оказывается, какой, Костик! — гневно воскликнул Ваня Лаврентьев.

— Букашка! — выразительно добавил Гречинский.

— Здесь не место для оскорблений, — остановил его Никитин. — Идите, ребята! И вы, девушки… Если он этого хочет, — мы ему не товарищи, он нам не друг.

ПЕРЕД РАССВЕТОМ 22-го…

Когда Саша подошел к дому Румянцевых, город уже спал. Только изредка раздавался звон редкого трамвая, да откуда-то из мягкой темноты доносился приглушенный, счастливый девичий смех. Окна квартиры Румянцевых были освещены.

«Не спят еще!» — с облегчением подумал Саша и тихо постучал в дверь.

Вышла Мария Ивановна. Она ахнула не то изумленно, не то радостно и, быстро схватив Сашу за рукав вышитой украинской рубашки, втянула его в дверь.

— Ах, Саша! — проговорила она с упреком, качая головой, повязанной белым платком. — Что вы друг дружку мучаете? Что у вас там не ладится? Горе мне с вами! Подожди, не ходи к ней! — прикрикнула она. — Не одета, наверно. Вас теперь это мало интересует, а в наше время вот так к девушке не приходили.

— Мария Ивановна…

— Подожди! Вот сейчас я тебе слово скажу. Не мальчик уже, должен понять мать-то. Садись-ка!

Она властно подтолкнула его к большому сундуку.

— Вы мне, мальчики, в кошки-мышки не играйте, — продолжала она строго, посматривая на Сашу. — Ты, милый друг, коли любишь Женю… любишь ты ее, а?

Она внимательно посмотрела в его смущенные глаза и с удовлетворенным вздохом кивнула головой.

— Любишь!.. Так я и знала — любишь. А Павловский? Что он между вами встал, чего добивается? Не понимаешь?

— Мария Ивановна…

— Не понимаешь, милый друг! Ее он добивается! А что ты ему друг — наплевать! Она же — девочка, кто поведет, за тем и пойдет. Понял ты меня?

— Да, понял, Мария Ивановна…

— Ах, молодость, молодость! — со вздохом проговорила мать. — Сколько вас надо учить, сколько надо наталкивать… Молодо, зелено, неопытно. Но смотри! — вдруг резко, с ласковой угрозой заметила она. — До крайности чтобы дело не дошло.

Саша вскочил.

— Мария Ивановна, что вы говорите?

— Жизнь, жизнь, милый друг, дело человеческое. Предупреждаю тебя, как мать. Ты послушай и помолчи. Знаю я вас, молодых. Сама была такой лукавицей…

— Мама, с кем вы там разговариваете? — раздался из комнаты беспокойный голос Жени.

— Ну, иди к ней, — поспешно сказала мать. — Успокой ее, а то злится, сама не зная отчего…

Она легонько подтолкнула Сашу к двери и снова вздохнула:

— Ах, молодость, молодость!..

В этот вечер, к удивлению Марии Ивановны, Женя пришла рано, раздраженная, колючая, как ежик, и, не сказав матери ни слова, скрылась в спальне. Несколько минут она стояла посреди комнаты, кусая губы, и повторяла чуть слышно:

— Променял, променял! На кого?! На Костика! А я… Дура, дура! Ждала его, любила… Да что я… и сейчас люблю!

Мысль о полученном вчера письме от отца заставила ее кинуться к столу и вынуть из ящика спрятанный конверт. Отец опять просил ее приехать в город Здвойск, где стоял его полк, хотя бы на пару недель. Он хотел поговорить с ней, выяснить дальнейшие отношения с матерью.

Перечитав письмо, Женя сразу же решила, что завтра соберется и уедет в Здвойск.

«Что бы ни случилось, что бы я ни надумала, что бы ни говорила мать — я поеду. Или же сама себя буду считать безвольной, не имеющей принципов, никому не нужной девчонкой!» — убеждала она себя.

Раздевшись и накинув на плечи халат, она села к зеркалу и начала расплетать косы, когда постучались и мать вышла отпирать. Женя ждала, что кто-нибудь пойдет в комнату, но никого не было. Потом скрипнула и открылась дверь, и она поняла, что пришел Саша, и встала, не оборачиваясь к нему, нахмурив лоб.

Саша стоял молча.

Женя плотнее запахнула халат и спросила:

— Зачем ты пришел?

— Я не мог не прийти, Женя! У нас сегодня… как-то получилось… Как-то нехорошо…

Ей хотелось обернуться и броситься к нему с сумасшедшим от любви лицом. Но она сдержалась и с какой-то вкрадчивой коварностью в голосе спросила:.

— А ты подумал о том, что ты обидишь меня тем, что плюешь на мои просьбы?

— Женя!

— Молчи! Ты думал о том, чем можешь заплатить за это оскорбление?

— Я уже заплатил за это крупной ссорой.

— С кем?

— С Павловским.

— Я знала, что так будет!

Женя обернулась, придерживая на груди халат.

— Я тебе говорила, а ты не хотел слушать меня… Ты поставил меня ниже его. И я не хочу, не хочу принимать твоего раскаяния! Ты обидел, унизил меня…

— Что с тобой, Женька? — удивился Саша. — Ведь ничего серьезного не произошло: ну, ошибся я… Я ведь прошу прощения!

— Я не хочу слышать ничего: ни о прощении, ни о чем-то другом, потому что я привыкла быть хозяйкой своих слов. Я сказала, и пусть будет так, как я сказала! — заявила Женя с горечью и, отвернувшись, подняла к потолку свою непреклонную голову, чтобы он не мог видеть ее наполненных слезами глаз.

Саша потянулся к ней и обнял вздрагивающие плечи.

— Ну, да ладно, прости меня, Женька!

Женя капризно дернула плечами и отстранила робкую руку Саши.

— Ну, зачем ты злишься? — тихо спросил Саша. — Ну, извини меня, если я тебя обидел…

Женя молчала, не решаясь ни простить его, ни настаивать на своем упрямстве.

Саша снова обнял ее за плечи.

Ей показалось смешным, что он — такой твердый, уверенный, всеми уважаемый, боится ее и просит прощения. Но это ощущение оскорбило ее потому, что она привыкла слушать и уважать его. И рассердившись на него за его уступчивость, она крикнула сквозь слезы:

— Не трогай меня! Я не… Я не позволю тебе трогать меня! Уйди!

— Ты совсем не умеешь скрывать того, что хочешь сказать, — ласково заметил Саша и тихо засмеялся. — Ой, Женя, не хитрая ты!

— Зато ты хитрый! — холодно отозвалась она. — К тому же невежливый.

— Да, иногда бываю невежливым, — вздохнул Саша. — Не простишь?

— Я сказала, что буду хозяйкой своих слов!

Саша вздохнул и снова попросил:

— Ну, извини меня, Женя! Все-таки давай будем опять друзьями.

Женя не ответила.

— Всего хорошего, Женя.

Женя по-прежнему молчала, и он, стремительно повернувшись, вышел.

Женя бросилась на кровать и, стиснув руками подушку, заплакала.

В окнах брезжил рассвет.

Вставало над землей утро одного из самых зловещих в истории дней.

Скоро уж, скоро — остались считанные минуты! — грянут первые пушки!

Заводятся моторы самолетов. Танки с крестами на броне выезжают из укрытий. Немецкие командиры читают солдатам приказ. Зябко дрожит листва кустарника. Мертво мерцает роса в траве.

Учащенно, тревожно бьются сердца пограничников на правом берегу Западного Буга, на реке Сан, на Немане: фашистская сторона вдруг наполнилась странными звуками. Слышен лязг металла и треск ветвей… Это неспроста, это неспроста!

Скупо брезжит рассвет.

До подъема далеко: спят спокойно на своих походных жестких постелях наши бойцы. Дневальные, отгоняя сон, прохаживаются по коридорам. Часовые, поеживаясь от предутреннего холодка, смотрят на угасающие звезды.

Крадутся к часовым люди с кинжалами. Валят молодых часовых ловкие люди в траву, и роса смешивается с дымящейся кровью. Первая кровь льется по русской земле, но еще не ударили первые пушки. Умирают молодые часовые.

Диверсанты закладывают взрывчатку. Диверсанты смотрят на часы. Взрывы, взрывы, взрывы!..

Летят в воздух пролеты мостов, корпуса заводов, стены электростанций, воинские склады…

Самолеты уже пересекли государственную границу. В предутреннем небе раскрываются над землей, еще застывшей во мраке, купола парашютов. В двухстах-трехстах километрах от границы опускаются на землю немецкие парашютисты.

Это было тогда, когда мы еще спали. Мы видели сладкие сны.

Спала, выплакав горькие невинные слезы, Женя. Спал, не чуя беды, Боря Щукин. Спал, широко разметав по топчану руки, Аркадий Юков. Тихо и безмятежно спала Соня Компаниец. Беспокойно ворочался на кровати Костик Павловский.

Все спали, и только Саша Никитин бродил по Набережному бульвару. И только Саша видел, как над авиационным заводом, за рекой поднялся столб огня и упал в туче искр на землю.

Но и Саша не догадался ни о чем.

Взрыв был всего лишь один. Взрыв был не очень сильный. Он не разбудил города. На первый взгляд, это был обычный, случайный взрыв.

А это началась война!..

РОДИНА

Военный горн сзывает друзей в трудный поход. Тревожно бьется на ветру знамя цвета горячей человеческой крови. Прямая и строгая лежит впереди дорога в бессмертие. Снова и снова проходят по ней самые смелые и сильные. Родина провожает своих детей.

Родина! На всю жизнь, на всю жизнь мы запомним твое теплое дыхание! Тысячи самых ласковых слов хотелось бы сказать о тебе. Но время горячее, времени нет. И мы говорим только одно из этих тысяч:

— Люблю!

— Люблю! — говорит это же слово Аркадий Юков.

— Люблю! — говорит Саша Никитин.

Кровь льется на русской земле. Погибают молодые парни из Владимира, Краснодара и Вышнего Волочка. На русской земле снова терзают женщин и убивают детей. И это только начало. Первые дни.

Наши друзья живут еще в июне 1941 года. Они не знают, что будет Одесса, потом Севастополь. Они ни за что не поверят, что будет еще Сталинград.

Сколько шагов им осталось пройти по земле?

Может, тысячу, может, десять тысяч…

Они ничего, ничего еще не знают.

Горн сзывает в поход, но боевой пост им еще не указан.

Друзьям не исполнилось восемнадцати лет.

Они не раз еще выйдут на Красивый мост и будут глядеть оттуда на поля за рекой, на леса, на Барсучью гору, полукругом возвышающуюся на юго-западе…

Они не раз бывали на той горе, знают там каждый куст, каждый камень.

Русские места, русская природа…

С восточной стороны — пологий спуск, весь исхлестанный тропинками, — как бы песчано-желтая вышивка гладью по зеленому склону; взъерошенные шапки обтрепанных ветром берез и дальше — черствый обрыв реки, сверкающая мелкой галькой кайма берега, глянцевито-синий перламутр раскрашенных ракушек… На западе крутой горбыль ската испещрен ядовито-яркой россыпью красных цветов; ниже — шоссе, тощий осинник, рваное, в просветах искрящейся на солнце влаги, рядно болота, резкая вязь ползучих кустов, черная вода в ржавой оправе маслянистой плесени; еще дальше — мохнатые лапы гигантских елей, в глубине которых неслышно течет иссиня-серый дымок лесного сумрака. На юге — Старица, древнее русло Чесмы, — в куцем окаймлении корявых ив; острые стрелы сочной осоки, молодые пучки ситовника и рогозов, искусно выточенные листья кувшинок — лягушачье царство в узорном кружеве изумрудно-сизой ряски. С северной стороны — город за стремительным изгибом реки. По склону у самого подножия бегут на ветру вниз молоденькие сосенки, а на самой вершине, посредине сухого лысого пригорка, стоит одинокая корявая сосна, вечно склоненная к городу. Издали, а особенно в ветреный день, кажется, что еще миг, и она кинется вслед убегающим сестрам — в таком отчаянном напряжении бывает ее шершавое, прокаленное солнцем тело.

Да, это наши места, истинно наша природа. И под Брянском, и за Великими Луками, и на Владимирщине есть и такие горы, и такие сосны, и такие цветы, и болотца, заросшие рогозами. И запахи везде такие же, луговые, лесные — медвяные. Это запахи Родины, юности, своего жилья. Запахи первой любви, материнских губ, горького отцовского табака. У каждого человека это — на всю жизнь. Это любят вечно и самозабвенно.

Родина! Русская земля моя! Да как же не любить тебя?!.

Загрузка...