ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая

ВОИНА, ВОЙНА!..

Мирная жизнь осталась позади, за чертой, отделившей июнь спокойного труда, отдыха и счастья от июня священной ненависти, крови, смерти и слез.

Казалось, сделай только один шаг назад, закрой дверь, ведущую в будущее, — и снова очутишься в мире тишины, покоя, нестрашного неба и цветастых лужаек, омытых дождем. Миллионы людей хотели бы сделать этот шаг — назад, в прошлое, но время не возвращается, дни уходят от нас навсегда. Дорога к счастью всегда ведет вперед, только вперед, только вперед, даже если она пролегает среди боев и пожаров. И люди устремляются туда, к своему счастью, далеко-далеко отодвинутому войной, — туда, в новые мирные дали, где голубеет нестрашное небо, ходят счастливые девушки в легких платьях и спят в люльках младенцы…

В сорок первом году мы видели их, эти мирные дали, сквозь пелену зловещего черного дыма и мертвенного огня, окутавшего чуть ли не полстраны.

Их видели все, кто верил Родине и партии.

Эти дни видел Аркадий Юков.

Среди миллионов советских людей он одним из первых устремился вперед.

Аркадий Юков пришел в военкомат.

Прорвавшись через длинную очередь добровольцев, он попал к сухому, лысому человеку с квадратиками в петлицах.

— Прошу направить меня на фронт. Поскорее, — выдохнул Юков.

Шел первый день войны, еще никто не знал, где он и что собой представляет, этот фронт, но тысячи, десятки тысяч людей уже требовали отправить их на фронт. Немедленно, сейчас же! Они просили оружие, простую русскую винтовку. Они стояли у дверей военкоматов и ждали, ждали, как в пустыне ждут воды, а в голодное время — хлеба.

Аркадий Юков тоже требовал отправить его на фронт.

Должно быть, лысый военный уже разговаривал сегодня с такими молодыми и нетерпеливыми. Он не стал объяснять Аркадию, что ему нужно подождать. Он вздохнул, чуть заметно улыбнулся и сказал:

— Явитесь в пятницу, в десять ноль-ноль.

— Есть! — воскликнул Аркадий и выскочил на улицу.

Неподалеку от военкомата жил Боря Щукин, и Аркадий решил забежать к нему, чтобы поделиться своей радостью.

Когда он вошел к Щукиным, Борис, Вадим Сторман и Олег Подгайный сидели перед картой Европы и сосредоточенно разглядывали коричневое пятно Германии. Вадим развивал пространный стратегический план, который, очевидно, должен быть принят нашим командованием в ближайшие два-три дня.

— Дело обыкновенное: русских не учить воевать, — беспечно заключил Вадим, молодецки подернув плечами. — Я уверен, что один мощный, слаженный, четкий удар, и фашисты толпой побегут на Берлин. Я даже рад, что началась война, — наша страна быстро образумит их… Мы будем свидетелями грандиозных событий, не правда ли? — сказал Вадим, обращаясь к Аркадию.

— Свидетелями, говоришь? Война тебе доставляет удовольствие? — иронически усмехнулся Юков и зло выпалил: — Глупец ты, и точка! Тебя бы в Киев под немецкие бомбочки, ты бы запел по-иному, Сторман. Сейчас тебе хорошо, сидя в уютной комнате, план выдумывать. А там кровь льется! Понимаешь, кровь! Небось попал бы под фашистские бомбы, сразу бы не то запел!..

— Ну уж!

— Доволен, отли-ично! — продолжал Аркадий с издевкой. — Фашисты, думаешь, фугаски только на военные объекты кидают? На жилые кварталы, на женщин, на детей, — вот куда они их кидают. Испанию помнишь? Мощный удар — и готово. Стратег! На немцев, сейчас вся Европа работает, снаряды готовит — вот что значит фашисты… А ты дово-лен! — передразнил Вадима Юков.

— Нельзя допустить, чтобы бомбили наши города, — решительно вмешался Олег Подгайный.

— Неожиданная война, — задумчиво произнес Щукин. — Хотя мы, конечно, разобьем фашистов, но не так легко будет победы добиться.

— Ну, уж заныли! — недовольно протянул Сторман.

Борис строго взглянул на него:

— Не надо смотреть на вещи беспечно.

Юков тронул приятеля за плечо и прошептал:

— Выйдем, Боря!

Щукин встал с табурета, и они вышли за дверь.

— Знаешь что, Боря? — сказал Юков, когда они отошли к калитке. — Ухожу на фронт. Не могу я слушать, что фашисты наши города бомбят! Сам своей рукой хочу придавить хоть одного! — Он потряс кулаком. — А тебя хочу попросить… насчет Сони. У нее папашу, пожалуй, скоро тоже мобилизуют. Ты посмотри за ней, помоги, а? Тебя в армию, может, не возьмут: по здоровью не подойдешь.

Глаза Бориса померкли, и он тяжело вздохнул.

— Ну что же, Аркаша, иди! Т-твое решение правильное! Защищать Родину — святое дело, — заикаясь от волнения, выговорил Щукин и обеими руками сжал дрожащую руку Аркадия.

— Коли останусь в живых… Да я и не хочу думать о смерти! Мы с тобой будем друзьями навек! Я тебя до гробовой доски не забуду, как ты вместе со всеми вывел меня на правильную дорогу, — сказал Юков.

Остановившись посередине улицы, друзья крепко обнялись, расцеловались, как влюбленные, поговорили немного, расцеловались еще раз и пошли в разные стороны.

УХОДИЛИ КОМСОМОЛЬЦЫ…

Аркадий в последний раз окинул взглядом свой чулан, деревянный топчанчик, полки с книгами. Потом он решительно поднял рюкзак и направился в комнату матери.

Мать лежала на кровати, прикрытая таким знакомым, серым с малиновой полоской одеялом. Аркадий почувствовал, как сжалось его сердце.

— Подойди, сынок, ко мне, — прошептала мать.

Она заболела весной, но теперь уже поправлялась. С лица ее сошла мертвенная бледность, которая так тревожила Юкова.

Аркадий подошел к постели и остановился, опустив голову, ощущая горький комок, подступающий к горлу.

— Уезжаешь, значит?

— Уезжаю, мама… Не могу иначе поступить.

Это было сказано очень твердо.

— Как ты себя чувствуешь, мама?

Мать взяла Аркадия за руку и мягко привлекла к себе.

— Не беспокойся за меня, сынок, мне лучше, — сказала она. — Если сердце требует, иди.

В порыве горячей сыновней любви Аркадий прижался к матери.

— Да, мама, сердце требует! Не могу оставаться здесь. Ты должна понять меня!

— Я понимаю… За правое дело идешь, за верное дело, — промолвила мать. — Иди.

Она опустила голову на подушку и с минуту держала сильную руку в своей слабой горячей ладони. На лице застыло выражение покойной величавости, только по краям плотно сжатых губ легли суровые, горестные складочки да блеснула на реснице слезинка.

Горьки вы, материнские слезы!

Аркадий почувствовал, что еще немного, и он расплачется. С щемящей болью в сердце в последний раз поцеловав мать, он схватил рюкзак и выбежал из родного дома.

«Вот и окончена моя мирная жизнь! И я уже не мальчик! И все прошлое кончено: уроки, экзамены, рыбалки, вечерние прогулки по городу, — думал он, с нескрываемой жадностью оглядываясь по сторонам. — Уезжаю! Все было отлично, и вдруг — война, бомбы, кровь! Ах, подлецы, гады! Посмотрим, кто будет смеяться последним! Кто сильнее — это еще вопрос! У кого нервы крепче — это решится! Навалились на пограничников, прут, бандиты! Коротка будет ваша радость, коротка, гром-труба!»

Половчее устроив за плечами рюкзак, Аркадий звонко сплюнул на мостовую, как бы отдавая последний долг мальчишеской лихости, и, не оглядываясь на маленький родной домик, зашагал к центру города.

Соня ждала его в подъезде дома.

— Аркадий! — воскликнула она.

Он на секунду привлек ее к себе.

Как громко, кротко и тревожно билось ее сердце! В нежном порыве он прижался щекой к ее плечу и прошептал что-то несвязное, но бодрое и утешительное. И она поняла этот шепот:

«Я люблю тебя, и буду любить всегда, что бы ни случилось! Я знаю, что все будет отлично!»

— Папа ждет, пойдем, — сдерживая слезы, сказала Соня.

Максим Степанович Компаниец встретил их в дверях. Лицо его, обычно добродушное и немного хитроватое, теперь осунулось, посерело. Щегольские усики уже не торчали так жизнерадостно. Лишь в фигуре Максима Степановича, напоминающей фигуру лихого запорожца-сечевика, чувствовалась, как в сжатой до предела пружине, непреоборимая, бодрая сила.

— Ну, дочка, доставай подорожную, — приказал Максим Степанович. — Чтоб никогда не забыл нас Аркадий.

Соня вынула из шкафа бутылку водки и три рюмки.

Чокнувшись с Максимом Степановичем, Аркадий залпом выпил едкую жидкость и закусил соленым огурцом.

— Максим Степанович, пусть Соня сбережет эти рюмки, мы из них еще за победу выпьем, — уверенно сказал он Компанийцу.

— Слышишь ты, доню? — обратился Максим Степанович к дочери.

— Ну, конечно, слышу. Рано еще говорить об этом…

— Она думает, что меня фашисты убьют! — сказал Аркадий. — Как бы не так!

— Тю, скаженная! — с упреком воскликнул Максим Степанович.

— Да помолчите вы, папа! — раздраженно сказала Соня. — И ты, Аркадий, не смей говорить об этом!

И, помогая другу прилаживать рюкзак, добавила с болью:

— Как вы не понимаете, что у меня на сердце!

Аркадий успокаивающе кивнул ей и подошел к Компанийцу. Они трижды расцеловались.

— Ну, Максим Степанович, до новой встречи! — вздохнув, сказал Аркадий и с многозначительным выражением на лице указал Соне на дверь. Девушка, вспыхнув, скрылась в соседней комнате.

— Простите, Максим Степанович. — Аркадий покосился на неплотно прикрытую дверь. — Я не решался вам раньше говорить, но теперь… В такой решающий момент… У нас с Соней…

— Поженились? — просто спросил Компаниец.

— Нет, что вы! Но я бы хотел знать, на будущее. Уезжать с полной уверенностью, что… Ну, это… Я очень люблю Соню и хотел бы…

Лицо Максима Степановича сразу как-то размякло.

— Вертайся, Аркаша, вертайся, сынок! Лучшего друга для дочки не найти! Ни пуха ни пера тебе, чтоб ни пуля, ни штык…

— Ну, вот это самое… Об этом я и хотел сказать, — облегченно проговорил Аркадий и, еще раз пожав Максиму Степановичу руку, выбежал из комнаты.

Соня ждала его на лестнице. На улице он, облегченно вздохнув, вытер с лица капельки пота и радостно протянул:

— Вот и все-е!

Соня не ответила, и Аркадий понял, что девушке ясен смысл его разговора с Максимом Степановичем. Он нежно сжал ее локоть, и они вдвоем направились к военкомату.

Откуда-то с соседней улицы до них донесся ровный гул четких шагов и песня:

Дан приказ — ему на запад,

Ей — в другую сторону.

Уходили комсомольцы

На священную войну…[60]

Сверкая остриями штыков, четко держа равнение, рота молодых бойцов выходила на Центральный проспект. Бойцы шли, окутанные прозрачно-пепельной дымкой пыли, поднятой сотнями ног, в глубине строя и вокруг него сверкали солнечные лучи, отраженные булыжником мостовой и штыками. Молодые, загорелые, решительные бойцы с устремленными вперед прямыми суровыми взглядами, в новом обмундировании, со строго покачивающимися штыками, заполнили улицу. Сбоку колонны бежали дети, спешили женщины с узелками, торопливо шагали пожилые рабочие. В воздухе стоял глухой, смешанный шум подкованных железом сапог, пения, отрывистой команды, детских криков, тревожно-сдержанного, гневно-торжественного говора толпы.

Чесменск отправлял на фронт первые эшелоны бойцов.

ОТСТАВИЛИ!

В просторном дворе военкомата толпились добровольцы. Они сидели на садовых скамейках, на траве, в тени деревьев, сновали по двору, заполняли широкую лестницу.

Аркадий Юков оглядел толпу, присвистнул от удивления и, держась за лямки своего рюкзака, воскликнул:

— Смотри-ка, сколько нас!

— Эй, Аркадий! — крикнули из толпы, и к Юкову подбежал вспотевший, взволнованный Коля Шатило.

— Приняли? — спросил он Аркадия.

— Без слов, — чуть горделиво ответил Юков.

— Поздравляю! — Коля схватил потною рукою ладонь товарища. — Повезло тебе! — добавил он с завистью. — А я ведь моложе тебя, кажется, на полгода и вот…

— Не приняли?

Обычно стеснительные глаза Коли зло блеснули:

— И слушать не захотели!

— Да ты не волнуйся, — сочувственно посоветовал Аркадий.

— Зло берет! Смотри, сколько народу идет… А я… — Коля махнул рукой.

— Потребуется — и тебя призовут. Успеешь!

— Успеешь, успеешь! Кровь кипит!

— Какая сила на фашистов поднялась! — сказал Аркадий. — Это только у нас, в Чесменске, а сосчитать по всей стране! — Аркадий усмехнулся. — Фашисты дураки, они недооценили наши силы… Я как-то в детстве… Отец отвернулся, а я со стола стакан горячего чаю хватанул, хлебнул — и обжегся! Такой конфуз с Гитлером обязательно приключится. Какая сила встает против него!

— Сила неисчислимая — Россия!

— Сказал тоже — Россия! Была Россия… — Советский Союз! Это — две или три России!

— Юков, Юков! — закричали толпящиеся у входа в здание. — Юков здесь?

— Я, я! — торопливо откликнулся Аркадий, оглядываясь по сторонам, чтобы разыскать отставшую в толпе Соню. — Здесь, здесь!

— К военкому!

Аркадий торопливо пожал товарищу руку и стал пробираться через толпу, вежливо повторяя:

— Разрешите, товарищи! Разрешите, товарищи, пройти! Разрешите к военкому!

Соня кинулась вслед за ним, но кто-то, настойчиво протискиваясь к белым широким дверям, оттеснил ее назад и загородил своей огромной спиной Аркадия.

— Что девушку толкаешь, тюлень? — взяв неуклюжего парня за плечо и остановив его, крикнул Коля Шатило. — Куда ты прешь? Видишь, девушке на ногу наступил. — Он взглянул в широкое лицо парня и покачал головой. — Макарычев, Макарычев, что же ты делаешь, браток, а? Прешь, как танк, и даже извиниться забыл…

Пристыженный парень повернул к Соне красное, совершенно мокрое от пота лицо, на котором задиристо сидел маленький носик, с усмешкой пробасил:

— Прости, девушка, если толкнул тебя немножко! Это все мое телосложение виновато!

Резким движением он встряхнул за спиной увесистый мешок и, хлопнув Колю по плечу, крикнул на весь двор:

— На фронт еду, кореш! Слышишь, Гитлера мять пойду!

Он подмигнул Соне и врезался в толпу, залихватски покрикивая:

— Эй, граждане, посторонитесь, пожалуйста! По нечаянности помять могу!

— Вот силища! — неодобрительно сказал Шатило. — С нашей улицы… Манеры — хоть умирай со стыда.

Коля задумчиво посмотрел на девушку и, ни к кому не обращаясь, проговорил:

— Та-ак… Значит, Аркадий уходит! Повезло ему — взяли.

— Макарычев, Макарычев! — раздалось в толпе, и в ту же секунду из дверей военкомата выскочил Юков.

С мрачным лицом, яростно раздвигая плечами встречных, он молча устремился к воротам.

Соня выбежала за ним.

— Аркадий! Да куда же ты?

Аркадий сорвал с головы кепку, скрутил ее и, злобно швырнув на тротуар, почти упал на сброшенный с плеч рюкзак

— Отставили! — схватившись за голову, промычал он.

— Как? Почему? Совсем? — залпом выпалила Соня.

— Совсем! — отрезал Юков.

Бледное лицо девушки порозовело.

— Ну, вот… — вздохнув, сказала она, но Аркадий перебил ее.

— Что, довольна? — крикнул он, почти враждебно взглянув на нее.

— Не смей грубить!

— Неужели ты рада, Соня? Рада, что я не пошел в армию?

Соня нахмурилась, помолчала.

— Умом — нет, Аркадий, а сердцем… рада, и не в моих силах это…

Она поглядела на него, словно прося прощения.

Аркадий горестно покачал головой:

— Отставили! Отложили!

— Война только еще разгорается, Аркадий!

— Ты меня не успокаивай… Меня теперь никто, кроме военкома, не успокоит. Точка!

Соня подняла скомканную кепку и отряхнула ее от пыли.

— Эх вы, женщины! Ничего не понимаете! Вам бы слезы лить…

— Когда нужно будет, не заплачу! А оставили — значит, нужно, — твердо проговорила Соня. — А то вскипятился! Разве ж я виновата? Придет время, и ты пойдешь.

— Меня интересует, почему оставили? Почему? — воскликнул Аркадий. — Военком говорит: молод, повремени, в тылу пригодишься. Неужели только потому, что молод? Эх, судьба! В тылу сидеть придется… Да я от тоски сдохну!

Нахлобучив кепку, он встал, подхватил руками рюкзак и угрюмо зашагал по улице.

Соня догнала его.

— Не дуйся на меня, Аркадий, ведь я тут действительно ни при чём… Я тебя очень и очень прошу, не обижай меня.

— Тяжело мне! Понимаешь, тяжело! Не могу я в тылу, характер не позволяет. Мне фашист вот так, вот здесь, у горла встал. Я с ребяческих лет фашиста возненавидел! Что это военком думает башкой своей? Немцы к Минску прут, а он: пока надобности нет! Тут сводки передают: то сдали, другое сдали, а он чай ложечкой пьет! Ну, я ему испортил настроение.

— И рад? — укоризненно спросила Соня.

— Да уж какая радость, — вздохнул Аркадий. — А половину зла все-таки отыграл там. Ведь что ему стоит вписать в список только одну фамилию! Юков, год рождения, в такую-то команду — и все. Так нет же!..

Вдруг Аркадий остановился и всплеснул руками.

— Стой-ка! Смотри, Сашка! Сашка, что ли? Да вон слез с трамвая… Саша-а! — закричал он и помчался через площадь, увлекая за собой Соню.

Вместо приветствия Саша встретил его словами:

— Ты понял, Аркадий? Без повода, без предупреждения, как разбойники!

Глаза его возбужденно блестели, кулаки были сжата. Казалось, он в любую минуту готов был ринуться в драку….

— Да-а, какие гады! — ответил Аркадий, сжимая руку друга.

— А мы с тобой говорили: тишина, мирная жизнь!..

— Да-а, говорили, Сашка. И вот нет ни тишины, ни мирной жизни!..

Романтика уступала место тяжелым раздумьям и тревогам.

ЖЕНЯ И САША

Известие о нападении фашистов на нашу страну потрясло Женю. Побледневшая, с расширенными глазами, она слушала по радио сообщение, и губы ее шептали:

— Папа! Милый мой папочка!..

В то время, когда она в своей уютной комнатке слушала радио, ее отец, может быть, уже бился с врагом в голубой небесной вышине.

Прошло два дня, но Женя по-прежнему не находила себе места. Она то гневно сдвигала брови и, сжав зубы, мечтала о том, как сама, припав к горячему пулемету, будет уничтожать фашистов, то принималась плакать, думая об отце.

Прошло еще два дня.

…Бледная, с синими кругами под глазами, Женя в своей комнате гладила белье, когда в передней послышались возглас матери и голос Саши. Женя бросила утюг на конфорку, подбежала к зеркалу, потом к двери, затем снова к зеркалу, торопливо поправляя прическу, оглядывая ноги в стареньких заштопанных чулках, измятое домашнее платье.

— Да, да! — крикнула она срывающимся голосом, слыша стук.

Пока Никитин о чем-то говорил с матерью, Женя еще помнила и о покрасневших глазах, и о заштопанных чулках. Но когда открылась дверь и на пороге появился Саша, она моментально забыла все на свете. Она молча смотрела на него. Глаза у нее блестели.

Он с нескрываемой радостью пожал ее влажную от волнения руку и сказал:

— Здравствуй, Женя! Ты такая бледная!.. Не больна?

— Нет, нет, — прошептала Женя.

Вдруг она схватила на столе какие-то листки и спрятала под томик Пушкина.

— Нет, нет, — повторила она уже с растерянностью.

— Что ты читаешь?

Саша протянул руку к томику.

— Не надо! Это письмо к тебе… Но я дословно передам его! Я была не права и презираю себя за глупую гордость. Больше там ничего не написано…

— Женя! — вспыхнув, сказал Саша. — Может быть, я сам поступил не так, оставшись с ним…

— Нет, нет, ты прав, — решительно возразила Женя. — Я была эгоисткой, хотела, чтобы ты… Я поняла свою ошибку.

И Женя, с радостью встретив признательный взгляд Саши, сунула скомканные листки письма ему в карман.

— Прочтешь, когда будешь один, и ни слова больше о том, что в нем написано, — добавила она дрожащим голосом и, стремительно повернувшись, пошла к окну.

— Фашисты Здвойск заняли, — заговорила она. — А я была там всего лишь год назад. У меня и сейчас в глазах, как наяву, тихий городок в тополях, со старыми каменными домами, с чудесными памятниками. А теперь в маленькой белой комнатке, где мы с папой пили чай, — фашисты, враги. Как тяжело, жутко и больно думать об этом!

«Как я беспокоюсь за отца!» — понял Саша и хотел сказать ей что-то бодрое, но она со слезами вскрикнула:

— Не успокаивай, не успокаивай меня!

— Милая Женя! — воскликнул Саша. — Я знаю, что успокоит тебя только наша победа. Ведь и у меня сейчас папа где-то там… Но нельзя нам плакать, нельзя! Кто знает, сколько еще придется увидеть и пережить. Немцы не только Здвойск и Перемышль заняли — они рвутся черт знает куда, даже представить страшно! Минск в огне, Киев, все западные города!..

— Я вот думаю, Саша, и не верится мне, что где-то умирают люди, раскалываются, как игрушечные коробки, дома. Как не вяжется это с нашей вчерашней счастливой жизнью! Неужели пропадет наше счастье?! — Девушка подняла на Сашу залитые слезами глаза. — Умереть еще ничего, но быть рабой! — Женя смахнула с ресниц слезы и гневно заявила: — Нет, никогда!

— Да, ты права, быть не человеком, а скотом — мы не можем. Помнишь: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»…

— Помню, — грустно улыбнулась Женя.

— Почему ты никуда не выходила?

— Мне было очень плохо… Я все время думала о войне и… о папе… И ты тоже… пропал куда-то…

Она села за свой туалетный столик и придвинула к себе свободный стул.

— Посиди! Я хоть погляжу на тебя.

Девушка замерла, не спуская с Александра своих сияющих глаз.

— Сегодня встретил я Аркадия с Соней, — рассказывал Саша. — Горячий парень, уже добровольцем хотел записаться…

— Какие глаза у тебя стали — чужие, серьезные, — со вздохом прошептала Женя.

— Спрашиваю его: на фронт, что ли, собрался? Ну да, говорит, только отставили, какой-то черт сунулся…

— Взрослым ты стал вдруг…

— Если бы я знал, говорит, кто военкому сказал, чтобы меня не брали, я бы ему показал, где федькина мать картошку копала!

— Если бы нам не расставаться никогда, всегда быть вместе! — мечтательно проговорила Женя.

Саша покраснел и чуть дрогнувшим голосом продолжал:

— Ну, а потом он, конечно, успокоился. Я ведь тоже в таком положении очутился. Сергей Иванович Нечаев сказал: «Даже мечтать о фронте забудь!» Спрашиваю: до каких пор? «Утро вечера, говорит, мудренее».

— Ты слышишь, что я говорю тебе? — нетерпеливо спросила Женя.

— Конечно, слышу…

— Ну, так помолчи! Я давно не видела тебя!

— Разве же давно…

— Да помолчи же! Я буду говорить, а ты слушай и молчи. Я видела тебя еще в мирное время, хотя это было четыре дня тому назад.

— Молчу, — покорился Саша.

НА ФРОНТ, НА ФРОНТ!..

Борис Щукин с горечью вспоминал слова Аркадия: «Тебя в армию, может, не возьмут: по здоровью не пройдешь».

Да, ему едва ли удастся стать воином. Ему не ходить в атаки, защищая свою Родину, не познать упоения честно выполненного солдатского долга!..

Борис вспомнил, как во время медицинского осмотра весной врач, поговорив с ним (Щукин тогда особенно заикался), заявил:

— В военное училище, молодой человек, дорога для вас закрыта: поступайте в институт.

Тогда он принял это известие без особого волнения: он готовил себя к мирному труду агронома. Разве мог он знать, что через какие-нибудь полтора месяца мирная жизнь кончится?

…Торопливо одевшись и позавтракав, Борис вышел за калитку и решительно направился к Лапчинским.

«Не может быть, чтобы майор Лапчинский не понял меня!» — раздумывал он, шагая через улицу.

Упрямо сжав губы, он неторопливо, но с заметным волнением открыл калитку и вошел во двор дома. На веранде мелькнуло белое платье Людмилы.

— К вам можно? — спросил Борис дрогнувшим голосом. — Здравствуйте!

Лицо Людмилы залилось ярким румянцем. Она улыбнулась и приветливо ответила:

— Здравствуйте, Борис! Что же вы к нам не ходите? Нельзя же так забывать знакомых! Вы к брату?

Щукин побледнел и, заикаясь, проговорил:

— Н-нет! Очень бы х-хотел увидеть в-вашего отца…

— Зачем? — вырвалось у Людмилы. — Он у себя в комнате… Входите, пожалуйста!

— Скажите ему, что п-пришел инвалид — поговорить п-по важному делу, — не глядя на девушку, продолжал Щукин.

— Я вас не понимаю, Борис! — удивилась девушка. — Какой инвалид? Неужели вы считаете себя инвалидом?

Она звонко расхохоталась, тряхнув короткой мальчишеской челкой.

— Д-да, я инвалид! — резко воскликнул Борис, — Разрешите мне п-поговорить с майором…

Он решительно поднялся на веранду, и Людмила с удивлением отметила эту необычайную для Бориса резкость и решительность.

Борис постучал в дверь. Затем, войдя в комнату и поздоровавшись, он сразу же стал говорить, стараясь сдержать горячность своей речи:

— Вот я пришел к вам проситься на фронт… Я с-су-мею бить врага и смогу погибнуть честной с-смертью! Единственный мой н-недостаток — з-заикание…

С мягкой улыбкой смотрел военком на Бориса.

— Простите, — возразил он, прищурив глаза. — Разве на фронт идут для того, чтобы умирать? Грош цена таким воинам. На фронт идут, чтобы бить врага, чтобы побеждать и жить.

Борис невесело усмехнулся.

— Да, я понимаю, что сказал неудачно… Но дело не в этом. Скажите, моя просьба бесполезна?

Военком внимательно посмотрел на юношу.

Вошла Людмила.

— Люся, оставь нас, — спокойно сказал майор.

— Пожалуйста, — недовольно отозвалась девушка и, выйдя на веранду, обиженно поглядела на окно.

Вскоре Борис вышел на веранду, сухо попрощался с Людмилой и быстро ушел.

— Папочка! Неужели же ты пошлешь его на фронт? — вскричала Людмила, вбегая в комнату. — Ведь он такой слабый, такой застенчивый… Да его сразу убьют!

Майор, прищурясь, посмотрел на дочь.

— Что это он тебя так интересует, Люся? Если бы он услыхал твои слова, вы бы, пожалуй, сделались врагами.

Людмила сердито посмотрела на отца и выбежала из комнаты.

«Нет-нет, я от своей цели не откажусь! — твердо решил Борис. — Все равно я буду в армии!»

Он не знал, как добиться цели и что делать дальше. Раньше он мечтал учиться в сельскохозяйственной академии, а теперь даже мысль об учебе казалась ему смешной. Разве можно было спокойно ходить на лекции, когда враг топтал родную землю! Книги в тяжелых, словно гранитных переплетах, грядки с арбузами, каучуконосы профессора Наумова — все было забыто.

Огорченный и взволнованный вернулся Борис из военкомата. Дома он застал Золотарева. Семен перелистывал альбом и переговаривался с Шурочкой, охорашивающейся перед зеркалом.

— Это что? — спрашивал он Шурочку. — Дендрарий? А это? Ласточкино гнездо?

Шурочка заглядывала через его плечо. У обоих были счастливые лица.

— А я за тобой! — вставая навстречу Борису, сказал Семен. — Целый час жду…

— Сводку не читал? — хмуро перебил его Борис.

Семен вздохнул.

— Под давлением превосходящих сил противника… Эх, тяжело на фронте! Но я думаю, мы скоро ударим.

Семен сообщил, что зашел по поручению Саши Никитина: сегодня у Сони Компаниец собираются выпускники Ленинской школы. Саша просил Бориса быть обязательно.

Он посмотрел на Шуру и добавил:

— Мы с Шурочкой пойдем, а ты нас сразу же догоняй! — И, уже направляясь к двери, крикнул: — Да, знаешь новость? Аркадия Юкова пока отставили от армии… Говорят, до особого распоряжения. Аркадий зол, как черт… Ну, мы пошли, догоняй!

Семен и Шурочка скрылись за дверью.

«Ага, вас догонишь!» — подумал Борис и, наскоро собравшись, вышел из дома.

Людмила в палисаднике поливала цветы. Борис дружелюбно улыбнулся ей, и ему стало радостно от ответной девичьей улыбки.

«Все равно, все равно я буду в армии! — твердил он сам себе. — Обращусь в какую-нибудь часть — и меня возьмут! Обязательно возьмут!»

Борис даже принялся насвистывать, бодро и быстро шагая в такт мелодии. И вдруг, взглянув в боковую улицу, резко остановился: нерешительно улыбаясь, к нему шел Костик Павловский. Вначале Щукин хотел отвернуться и пойти дальше. Но вид у Павловского был такой смущенный и извиняющийся, что сердце Бориса дрогнуло. Еще не доходя несколько шагов, Костик протянул руку и обрадованно проговорил:

— А-а, Боря!.. Давно мы не встречались. Здравствуй!

Обычная, широкая и приветливая улыбка осветила лицо Щукина.

— Здравствуй, Костик! Как дела? — спросил он, крепко пожимая руку товарища.

Это пожатие точно сняло с Костика тяжесть, которая давила на его душу с того памятного вечера.

— Дела? Плохи дела! — признался он, шагая рядом с Борисом.

ПРОКУРОР ПАВЛОВСКИЙ И ЕГО СЫН КОСТИК

Утром 22 июня Костик проснулся на рассвете и уже не мог уснуть.

В восьмом часу затрещал телефон. Вышел из спальни отец. Костик слышал, как он спокойным голосом сказал:

— Алло!

И тотчас же резче и торопливее:

— Как? Что?

Быстрыми шагами отец возвратился в спальню.

«Пожар, что ли?» — безразлично подумал Костик.

— Константин! — резко крикнул отец через стенку. — Спишь?

— Нет, разумеется. Я вообще не спал.

— Приемник включен не был?

— Нет. Что случилось?

— Минуточку!..

Отец что-то говорил Софье Сергеевне. Костик вышел в переднюю и, столкнувшись с отцом, заметил волнение на его обычно спокойном лице.

— Меня вызывают в прокуратуру. Нехорошие вести… Кажется, неофициальные. Сейчас все узнаем. Жди меня дома. Я еще буду с тобой разговаривать о вчерашнем.

По беспокойным, отрывистым фразам отца Костик понял: «Случилось что-то очень недоброе. Но что? Нехорошие вести… А мне-то что? Это меня не касается. В таком случае, нет причины для беспокойства», — раздумывал Костик, усаживаясь в кресло.

Отец приехал в первом часу дня.

— Уже знаете? — усталым голосом спросил он.

Софья Сергеевна испуганно пожала плечами.

Савелий Петрович укоризненно взглянул на нее, потрогал седеющий клинышек бородки и сказал:

— На границе сражение. Сегодня в четыре утра фашисты перешли наши рубежи!

— Господи, как не вовремя! Костеньке надо лететь учиться, — прошептала Софья Сергеевна.

Костик молча глядел на отца застывшим взглядом.

— Началась война. Перелеты на ближайших к границам трассах запрещены. Да и какие могут быть перелеты, если немецкие самолеты рвутся к нашим центрам. Война! — твердо повторил отец.

— Значит?.. — Костик подался вперед.

— Подумай сам, что это значит, — тяжело и медленно сказал отец. — Меня вызывают в политуправление военного округа. Сегодня я уезжаю в армию.

— Как! А я? Я же должен учиться! Я…

Костик не договорил.

— Ты кто? — раздался вдруг взбешенный чужой возглас отца.

Костик вскинул глаза и увидел перед собой лицо Савелия Петровича, — он никогда раньше не замечал на нем такого чужого, холодного и вместе с тем горького выражения.

— Ты, комсомолец, сын коммуниста!.. И ты в такую минуту думаешь о себе?!. — Савелий Петрович резко повернулся и отошел к окну. — Кого я вырастил!

Последние слова были произнесены шепотом, но Костик услышал их. Убийственный смысл поразил его. Он моментально вскочил с кресла и кинулся к отцу.

— Не пойми плохо, папа! Я так же, как и ты, как и все, люблю Родину и ненавижу фашистов! Ты же должен понять!.. Я страстно, всей душой хочу учиться, созидать, а тут — война, разрушения!.. Какой ужас!

— Расплылся, как слизняк! — безжалостно ответил отец. — Неправильно я воспитывал тебя, Константин!

И как бы для себя, он добавил:

— Мысль об этом будет терзать меня всю жизнь.

…Бывает так, что влюбленные поженятся, лелея страстное желание иметь ребенка, но проходит год, два, три, проходят пять мучительных лет, и становится ясно, что природа обидела счастливую на первый взгляд семью, отобрав у нее право продолжения жизни. Страшная и незаслуженная обида эта вдруг становится причиной ссор, размолвок, тяжких обоюдных оскорблений, толкает на крайние поступки.

«Медицина бессильна» — и жизнь супругов катится под откос.

Примерно в таком же положении оказалась семья Павловских на восьмом году супружеской жизни Савелия Петровича и Софьи Сергеевны. Жизнь их сводилась к бесплодному и мучительному прозябанию потерявших заветнейшую надежду людей, не представлявших собственного счастья без детей. Они не то что начали привыкать к мысли о том, что ребенок для них невозможен, а как-то пообгоревались, перестрадали и застыли. Перестали мечтать вслух, перестали искать знаменитых профессоров, Софья Сергеевна перестала плакать. И вдруг нежданно-негаданно свалилось счастье: Софья Сергеевна почувствовала себя беременной. С тех пор перевернулась жизнь в семье Павловских. Потекли дни в священном ожидании. Савелий Петрович даже сбрил усы. Он молод, он готовится принять на руки первого ребенка!

Ожидали сына. Савелий Петрович во сне бредил: сын, сын. И вот через восемь лет супружеской жизни и напряженного ожидания родился мальчик.

Савелий Петрович гордился сыном: такой пузан, такой беспокойный, басистый — сразу видно мужчину. Когда приходили гости, поднимался из-за стола в самую торжественную минуту и на цыпочках вел компанию в спальню. Говорил о сыне он веско, горделиво, словно ни у кого из гостей — почтенных седеющих юристов, прокуроров и судей не было сыновей, точно только ему досталось это счастье — иметь сына.

Время раннего детства сына было плодотворнейшим для Савелия Петровича. Он быстро и успешно продвигался по крутой служебной лестнице, с каждым годом все больше и больше загружая себя работой, которая поднимает человека выше узко личных взглядов и стремлений, заставляет думать о многих тысячах людей и часто вынуждает забывать о своей квартире, жене, сыне. Воспитывая сотни и даже тысячи людей, с которыми ему приходилось сталкиваться в своей служебной практике, он просто не имел физической возможности выделить из этих тысяч своего сына и заняться с ним более глубоко и вдумчиво. Он не думал, что сын может пойти какой-то другой дорогой, не той, которой он шел сам, что он может вобрать в себя что-то враждебное его, Савелия Петровича, морали, может переоценить свои возможности, свои силы, поставить себя выше общества, которое воспитало его, и, наконец, возомнить, что, в силу этих причин, он должен пользоваться особым моральным правом в жизни. Савелий Петрович знал, что потакать капризам ребенка, искать ему всевозможнейших услад, любовно разрешать ему так называемые человеческие слабости, прощать любую вину — вредно. Но, зная это и твердя об этом другим, он делал бессознательное исключение для своей семьи: потакал Костику, разрешал и прощал ему все, не замечая, как развиваются в ребенке губительные корни себялюбия.

Воспитанием мальчика занялась мать, Софья Сергеевна. Вся жизнь ее протекала в бесконечных заботах о Костеньке. Если забот не было — сын хорошо спал, ел, пил, был весел, умно вел себя и прилежно учился, — Софья Сергеевна, по словам самого Костика, «изобретала» тревоги.

— Сегодня маме показалось, что зрачки у меня помутнели, — говорил он школьным товарищам. — Чтобы доказать обратное, выпил две порции какао.

Или:

— Маме показалось, что ночью я беспокойно ворочаюсь… В воскресенье не избежать лечебных процедур…

Недремлющее око матери караулило каждое движение сына.

— Постыдись, мой мальчик, мамочка желает тебе добра и счастья и не устанет заботиться о тебе до самой кончины! — не раз слышал Костик из уст Софьи Сергеевны.

— Савушка, умоляю тебя, не пичкай Костеньку скучными тезисами! Неужели ты думаешь, что я не сумею объяснить ему то же самое нежными, материнскими словами? Ведь они будут понятнее и во сто крат полнее.

Добрая, любящая мать, не щадя сил, воспитывала сына. В школу и из школы его возили на автомобиле. Он имел именные часы, ручки, пеналы, носил модные, красивые костюмы. Дома, в школе, на улице — родные, учителя, знакомые — наперебой твердили:

— Не ребенок, а золото!

— Софья Сергеевна, вы осчастливлены судьбой, имея такого прелестного сына!

— Сыночек, будь таким благопристойным, как Костик Павловский!

— Я бы предложила кандидатуру отличника Костика Павловского!

— Поздравляю, молодой человек, у вас прекрасное будущее!

Талантливый художник Костик, отличник Костик, милый мальчик Костик!..

Так с детства Костик дышал гибельной отравой слепого восхищения и захваливания.

…И вот сейчас, шагая рядом с Борисом, Костик растерянно говорил:

— Да, мы давно не встречались… С того злополучного вечера… Впрочем, не так давно… Как я сожалею о том, что я тогда так мерзко поступил. Я так глупо поссорился с Сашей… Но мы все-таки друзья.

«Были», — мелькнуло у Бориса, но, не желая огорчить Костика, он неопределенно подтвердил:

— Вообще-то да…

— Я никогда не думал, что мы окончательно разошлись: ведь мы дружили чуть ли не с пеленок. Бывает, что неожиданно вырвется скверное, резкое слово…

Чувствовалось, что Павловский с трудом поддерживает разговор, но было ясно, что он говорил искренне.

— Война! — вздохнул он. — Как это ужасно! Все, все пошло вверх ногами… И именно сейчас так трудно быть одному…

Костик выжидательно взглянул на Щукина.

— А почему тебе быть одному?

Павловский с благодарностью посмотрел на Бориса и остановился.

— Слушай, Боря! — воскликнул Костик. — Будь другом, окажи мне услугу…

Щукин насторожился.

— Помири меня с Сашей!

— Что ж, я не против. Я не люблю ссор… Только вот как он?..

— Ну, я думаю, он не будет против, — неуверенно произнес Павловский.

— Тогда что ж, — подумав, сказал Борис. — Пойдем со мной: я иду к Компаниец. Там будут Аркадий, Саша…

— Ну, если там будет Аркадий!.. Он же зол на меня, ты сам знаешь. Это решительно невозможно.

— Ну, полно. Там будут не только ребята, но и девушки — Соня и Женя…

— Женя? — вскрикнул Павловский, схватив Бориса за плечо. — Пойду.

ВТОРАЯ КЛЯТВА

Соня старательно перетирала белые фарфоровые чашки. Хрупкие и звонкие, с золотистыми каемками, эти чашки были единственной памятью о матери. Мать ее, суровая и торжественная на фотографии, в жизни была, по рассказам отца, веселой, задорной певуньей. Соня ее не помнила — она погибла при ликвидации кулацкой банды от руки самостийника-бандита семнадцать лет тому назад, на Житомирщине. Мать Сони была комсомолка-активистка, боец отряда ЧОНа[61].

Девушка взглянула на фотографию матери и взяла в руки нежную, точно белоснежная лилия, чашечку. В этот момент во входную дверь постучали.

— Войдите, войдите! — крикнула она.

Аркадий обычно стучал не так, и Соня подумала: «Кто это может быть?»

Дверь распахнулась, и вбежала Женя Румянцева. Соня ахнула. Хрупкая чашка, как белый голубь, выскользнула из рук и разбилась вдребезги.

— Соня!

— Женечка!

Сильная, очень возмужавшая за последнее время, Соня обхватила тоненькую Женю за талию и закружила вокруг себя, словно девочку, громко смеясь и целуя ее.

— Ух, сумасшедшая, озорная, противная ты девчонка! Ни разу не зашла. Вот тебе, вот тебе за это!

И Соня еще быстрее закружила Женю. Женя болтала ногами и визжала.

Вдруг Соня отстранила подругу и всплеснула руками.

— Боже мой, да я же мамину чашку разбила! К счастью это или не к добру?

— Пусть будет к счастью! — воскликнула Женя. Она с грустным видом подняла золотистый осколок. — Ты помнишь, как перед вечером у Павловского я играла на гитаре, а ты сидела такая грустная, задумчивая? Но все-таки хорошо тогда было! Не правда ли? Мы твердо знали, что впереди нас ждет только счастье. Если же и были какие неприятности, то ведь без этого нельзя. До свадьбы заживет! Вот скажи честно, — подступая к Соне, мечтательно зашептала Женя, — скажи честно: ты когда-нибудь думала о свадьбе? Нет? А я откровенно говорю, думала. Я думала! — Вдруг на ее лицо набежала тень. — А тут эта война! Фашисты! Страшные, ненавистные враги! Теперь уже каждому ясно, что разбить их не так легко. Саша мне говорит: надо подготавливать себя к возможному отходу Красной Армии в глубь страны.

— Как в глубь?

— За Чесменск, — тихо пояснила Женя.

Соня отшатнулась от нее и строго, почти угрожающе сказала:

— Этого не может быть!

— А вдруг! — громко и, сама не зная почему, дерзко спросила Женя. — Вдруг фашисты бросят такие силы, что наши не в состоянии, не в силах будут остановить их? Ведь фашисты много лет готовились к войне. Вдруг не подойдут еще наши подкрепления, не вступят еще в бой главные силы, когда враги очутятся около Чесменска. И ворвутся в наш город, захватят его! Ты думала об этом?

— Я даже думать об этом…

— Ты думала о том, что будет с тобой? — словно не слыша ответа подруги, пылко продолжала Женя. — Я думала, что со мной будет! Нет, меня не оставят в городе, чтобы защищать его! Меня увезут отсюда еще до того, как враги подойдут к Чесменску. Мне скажут: вы слабая девушка, ваше место в тылу. Меня посадят в вагон и увезут в Омск, или в Новосибирск, или в Ташкент. А защищать меня, а кровь проливать за меня будет дядя! Я же буду жить в Ташкенте, а когда разобьют фашистов, приеду в Чесменск и пройду по улицам, где этот дядя умирал за меня! — с горькой иронией заключила Женя.

— Не дядя, Женя, не дядя, а отец твой!..

— Да, отец! — выкрикнула Женя. — Отец мне завоевал свободную жизнь, отец построил мне школы и дворцы, отец оградит меня от грязных лап фашизма! Все — отец! Счастье, добытое тремя орденами отца, — оно мне, конечно, очень дорого! Но я не могу, не хочу быть иждивенкой. Я хочу сама отстаивать свое счастье, хочу быть достойной его! Вот почему я думаю, что будет со мной, если проклятые фашисты ворвутся в Чесменск, будут хватать и убивать советских людей..

— Замолчи, Женя, — дрогнувшим голосом остановила ее Соня.

Женя порывисто обняла подругу и прижалась щекой к ее груди.

— Тебе страшно? Не отказывайся, я понимаю. Милая Соня! Мне тоже страшно! Когда я подумаю, что в городском сквере будет разгуливать наглый чужеземец, сердце у меня леденеет. Я вчера лежала и думала: вдруг никто меня не посадит в вагон, не увезет в Ташкент, а останусь я в Чесменске, и придут фашисты, и схватят меня, как комсомолку, и будут пытать страшными, мучительными пытками. Когда я подумала обо всем этом, меня охватил ужас. Но я была неумолима, я шептала и приказывала себе: иди, иди! Ты — комсомолка, русская, а они — подлые захватчики, — ты сильнее их! И если бы я на самом деле шла со связанными руками навстречу этим бандитам, я победила бы! Но этот миг ощущения своего душевного превосходства над выродками — придет ли он ко мне в минуту действительной, невыдуманной опасности? Только тебе и никому больше — я говорю это, милая Соня!

Женя вздрогнула и крепче прежнего прижалась пылающей щекой к груди подруги.

— Если бы у меня была такая душа, как у тебя! — горячо откликнулась взволнованная Соня. — Тебе суждено летать, как орлу, высоко-высоко в синем небе! — Соня вздохнула. — Я сейчас довольна, что Аркадия пока не взяли в армию, а в душе, где-то в самом больном и нежном уголке, точит какой-то червячок: стыдись, ведь война, ты должна гордиться, что твой… твой любимый на фронте… А я не могу! Но я смогу, — после короткого молчания более твердо продолжала Соня. — Пусть мне не суждено взвиться в заоблачную высь, но над землей я поднимусь!

— О какой выси ты говоришь, Соня?

— О выси подвига. Ты способна на подвиг! Ты — удивительная, а я простая, обыкновенная…

— Скромница! — воскликнула Женя и расцеловала подругу. — Я завидую тебе, а ты, оказывается, завидуешь мне. Ох! — вдруг вскрикнула она. — Скоро ребята и девушки придут, а у нас в комнате черепки насыпаны…

Неистребимая, неунывающая юность! Так широка душа в эти светлые годы, так много чувств кипит в это время в сердце, что ты в одно и то же время готова и отдаваться любви, и жертвовать собой, и совершать подвиги, и плакать от горя, и смеяться от радости!..

— Где же Аркадий? — собрав осколки, спросила Женя.

— Разве он непременно должен быть здесь? — смутилась Соня.

— Да я бы его от себя никуда не пустила! Скажи, — лукаво подмигнула Женя подруге, — он… поцеловал тебя хоть раз?

— Чш-ш, Женька, замолчи! — краснея до ушей, зашептала Соня. — Кто-то идет!

Послышался громкий, уверенный стук, и почти тотчас же в дверях показался Вадим Сторман в полосатой матросской тельняшке. За ним вошел в своей неизменной бордовой тюбетейке Коля Шатило.

— Милые мои одноклассницы! — переступив порог, приветствовал девушек Вадим. — Везет мне: куда бы я ни пошел, в какие бы двери ни постучался — везде встречает меня нежная половина рода человеческого!

— Здравствуй, моряк с разбитого корыта! — смеясь, воскликнула Женя.

Сторман обернулся к своему приятелю.

— Я же тебе говорил, Коля, что они не нас мечтали видеть! Ты только посмотри на эту постную физиономию!

Вадим с лукавой улыбкой указал на Женю.

Соня подняла палец и прислушалась.

— Идут Саша и Аркадий! Цицерон, будь паинькой! Давайте встретим их хоровым приветствием!

Все быстро вскочили со своих мест.

— Можно войти? — раздался за дверями взволнованный голос.

Девушки недоуменно переглянулись.

Сначала вошел Щукин, а за ним как-то боком, неловко потупив голову, показался Костик Павловский. Он беглым взглядом окинул комнату и, заметив Женю, радостно улыбнулся ей.

— А-а! Многоуважаемый эстет! — приветствовал его Сторман, стаскивая с головы кепку и галантно раскланиваясь. — При виде вашей физиономии меня охватывают волнующие чувства, которые хочется выразить так: дорогу, люди, движется шикарное детище человечества!

— Женя! — воскликнул Костик, не обращая внимания на высокопарно-насмешливую тираду Вадима. — Как я рад тебя видеть!

Лицо у Жени стало холодным. Павловский растерянно оглянулся и смущенно заговорил:

— Здравствуйте, товарищи! Здравствуй, Коля! Здравствуй, Сонечка! Ты похорошела. А я пришел к старым друзьям. Вот привел меня Борис… Вы простите меня — и ты, Женя, и ты, Соня, и вы, Вадим и Коля! Я был неправ тогда… Очень неправ и…

Павловский растерянно замолчал.

— Ну, что же мы все стоим, как статуи! — спохватилась Соня. — Садитесь! Хотите печенья? Сейчас будет готов чай! Да садитесь же! Женя, Вадим, Боря, Николай и ты, Костик…

Костик присел на диван рядом с Женей.

— Ты даже не простилась со мной, когда уходила, — жалобно сказал он.

— Не привыкай смолоду глядеть на людей с высоты своей колокольни! — резко ответила Женя, заглушая в себе чувство жалости к Павловскому.

— Я так мучился из-за этого… Надеюсь, что ты простишь меня…

— Ты думай не обо мне, а о товарищах: простят ли тебя они?

— Для меня ты и они — одно и то же… Простила бы ты, — прошептал Павловский.

— Ты не изменился, Костик.

— Он не изменился? — вмешался в разговор Вадим. — Ого, брат! Он изменился, еще как! Полтонны спеси сбито.

Сторман с подчеркнутой фамильярностью похлопал Павловского по плечу.

— Ты все шутишь, Вадим? — невесело улыбнулся Костик.

— Да, я все шучу, а вот ты, к сожалению, не шутишь, — колко проговорил Сторман и с распростертыми объятиями пошел навстречу входящему в комнату Гречинскому. — Милая личность, курносое сокровище десятого «А»! Здравствуй, мой дорогой, здравствуй, чертяка длинный!

— Ребята, ешьте печенье! — угощала Соня, ставя на стол тарелку, полную фигурного печенья и белых обливных пряников. — Здравствуй, Левочка! Присаживайся к столу! Коля, подвинь ему стул. Женя, пересядь сюда! А ну — за работу!

— Эх, аппетита нет! — потирая руки, сокрушенно сказал Вадим. — А небось Аркадию припрятала самое вкусное: знаем мы этих влюбленных амазонок! Впрочем, многоточие, как говорит Золотарев. Коля, Левка, на вас вся надежда: девушкам лишняя сладость вредна, а Павловский предпочитает глядеть голодными глазами на Женю.

Костик пожал плечами.

— К сожалению, у меня нет аппетита.

— Вот, вот я и говорю: аппетита нет. Ну-ка — р-раз! Ну-ка — второй раз! — приговаривал Сторман, атакуя тарелку с печеньем.

Вошел Золотарев, а с ним розовощекая Шурочка.

— А я вас не только догнал, но и перегнал, — насмешливо заметил Борис.

Шурочка поздоровалась с ребятами, а Золотарев, ошеломленный присутствием Павловского, неподвижно стоял около двери. Озадаченно сдвинув густые черные брови, он хмуро поглядывал на Костика.

— Дорогой друг Семен! Не застрял ли у вас в горле ненароком проглоченный метр? — ласково осведомился у него Вадим. — Шагните три шага вперед и протяните для пожатия свою честную десницу.

Семен поздоровался с девушками, подал руку Вадиму, Борису, Коле и Гречинскому.

— Почему же вы обходите сего гениального субъекта? — указывая на Павловского, спросил Сторман.

— Мы не знакомы, — твердо выговорил Золотарев.

— Но, может быть, вновь познакомимся? — вздрогнув, спросил Костик.

— Нет!

— Семен! — прикрикнула на Золотарева Шурочка.

Лицо Костика жалко передернулось.

— Неужели все считают, что я теперь вам уже не товарищ? — спросил он, умоляюще взглянув на Бориса. — Если бы я мог жить без друзей, разве я пришел бы сюда?

— Погоди! — ободряюще шепнул Костику Борис. — Придет Саша, и я уверен, что он поймет тебя… Он не может не понять!

Скупое сочувствие, звучащее в голосе Щукина, приободрило Костика.

— Саша и Аркадий идут! — воскликнула Соня, взглянув в окно.

Костик вздрогнул. Внезапно побледнев, он торопливыми движениями застегнул все пуговицы пиджака.

«Дьявол меня дернул сунуться в это пекло! Сам напросился на унижение… — мелькали в его голове бессвязные мысли. — Меня выгонят из комнаты, как мальчишку, прочитав предварительно нотацию… А Женя! Женя, ради которой я пришел сюда. Как холодна, как безучастна! Даже взглядом не хочет меня удостоить! А Семка Золотарев — негодяй. Я ему припомню это!»

В дверь постучали.

— Жаль, печенье не успели съесть! — шутливо вздохнул Вадим.

— Входите! — крикнула Соня и покраснела.

Саша открыл дверь.

— Здравствуйте, друзья! Ого, смотри, Аркадий, — печенье, — с порога сказал он.

Глаза его встретились с растерянным взглядом Костика, и он замолчал. Разговор в комнате смолк. Саша перевел взгляд на Женю и, встретившись с ее любящими глазами, снова внимательно посмотрел на Костика.

— На покаяние пришел? — нахмурив брови, спросил, обращаясь к Павловскому, Юков. — Или как?

— Подожди, Аркадий, — властно остановил друга Саша. — Ты зачем к нам пришел, Костик?

— Да я… Меня… Я и Борис…

— Саша, Костик пришел со мною! — вмешался Щукин. — Он хочет извиниться… Он понял свою ошибку, и я думаю, что больше нет причин для ссоры.

— В самом деле ты думаешь это, Костик?

— Да, Саша! Я хочу помириться. Я виноват… Мне очень тяжело…

Пуговица, которую Павловский ожесточенно крутил, оторвалась, и он, недоуменно посмотрев на нее, сунул ее в карман.

«Как я унижаюсь! Позор!»

— Прежде чем мириться, нужно извиниться, — резко сказал Золотарев.

Шурочка схватила Семена за руку.

— С Павловским говорит Саша!

— Я хочу помириться! — громче, дрожащим голосом повторил Костик. — Извините, ребята, за мое… за мое поведение…

Он замолчал, но, овладев собой, безжалостно продолжал:

— Потому что один, без вас, я жалок, как глупая овца, отбившаяся от родного стада.

— Браво! — вскрикнул Вадим. — Вот это меткое сравнение. Хвалю тебя, Костик.

— Только не овца, а самоуверенный баран, — вполголоса заметил Золотарев.

Саша неодобрительно взглянул на Семена.

— Как тебе не стыдно, Сема! — гневно воскликнула Шурочка, дернув Золотарева за руку.

— Ничего, ничего, Шурочка, — сдавленным голосом проговорил Павловский. — Я все стерплю. Мне ведь и положено терпеть: я виноват перед вами… перед ним. Я еще раз повторяю, что жить вне коллектива, как отщепенец, я не могу. Это не жизнь! Даю вам слово: я исправлюсь, только простите меня!

Александр шагнул к Павловскому.

— Я знал, что ты вернешься к нам! Вот тебе моя рука, Костик!

Павловский схватил его руку и крепко пожал.

— Аркадий! — обратился Саша к Юкову. — Помирись с Костиком.

Аркадий хмуро и недовольно протянул руку.

«Мы — враги! Мы по-прежнему враги!» — подумал Костик, взглянув в лицо Юкова.

Шурочка схватила Семена за руку и подтолкнула к Павловскому.

— Ну, довольно дуться друг на друга, — прикрикнула она, соединяя две руки: дрожащую — Костика и негнущуюся — Семена. — Я ведь знаю, что у вас давнишняя детская дружба. Ты разбил, растоптал ее, Костик! Я понимаю Семена: он обижен этим до глубины души. Я немного старше вас и немного лучше понимаю, что значит получить оскорбление от лучшего друга… Но я думаю, что для Семена не унижение, а гордость принять твою руку: ведь ты признаешь, что был неправ. Я еще раз прошу тебя, Семен, — обратилась она к Золотареву, с нежной требовательностью глядя на него, — помирись с Костиком, ну!

— Что ж… — проговорил Семен и, пожав руку Павловскому, с глазами, застланными влажным туманом, торопливо отошел к окну.

Дверь в комнату резко распахнулась, и влетела Нина Яблочкина, как всегда, запыхавшаяся, стремительная в движениях. В течение нескольких секунд она выпалила десятка два слов, обращаясь то к одной подруге, то к другой.

— Откачивайте! Захлебнулась! — бросился к ней Вадим Сторман, делая вид, что собирается производить искусственное дыхание.

— Ничего мы не поняли, Ниночка! — развела руками Соня. — У тебя пулеметные темпы разговора…

— Фу! Да вон же, смотрите! — крикнула Нина, указывая на лестницу.

Под руку с Наташей Завязальской шел стройный военный — в новенькой гимнастерке, в форменных брюках, заправленных в армейские сапоги. Военный, нагнувшись, что-то шептал девушке, и лица его не было видно. Только войдя в комнату, он сдвинул набекрень пилотку с красной звездой, и все узнали Ваню Лаврентьева, Робеспьера Ленинской школы.

— Ваня! — крикнул Никитин и бросился обнимать товарища.

— Ребята! Забежал я только на полчаса. Сегодня Чесменская добровольческая дивизия отправляется на фронт!

Ваня горячо жал тянувшиеся к нему руки товарищей. Заплаканная, но гордая Наташа льнула к его плечу.

— Командир не хотел пускать: скоро погрузка… Но я так просил, что он не мог отказать, — рассказывал Ваня. — Наши ребята так и рвутся в бой! Дадим фашистам пить!

— Эх, повезло тебе! — хлопнул по плечу Вани Аркадий. — Ну, вот что, мы тебя просим: скажи своим ребятам, чтобы они и за нас постарались, отпустили фашистам и нашу порцию. Да пусть не беспокоятся: мы тоже скоро в строй встанем.

— Обязательно передам, Аркадий! И сам постараюсь. Ярости во мне… Ох, сколько во мне ярости! Слышали? Немцы Львов заняли.

Женя ахнула.

— Скверно, конечно, — продолжал Ваня, — но… — Это «но» он произнес бодро, решительно, уверенно. — Но возьмем Львов обратно, обязательно возьмем!

— Ребята! — Саша в знак внимания поднял руку. Тревожно оживленный говор смолк.

Ваня с прильнувшей к его плечу Наташей, сжавший кулаки Аркадий, стиснувший зубы Сторман, горько закусившая губу Женя, строгая Соня, серьезный Борис и затаившая дыхание Шурочка, вздрагивающий от возбуждения Коля Шатило и растерянный Костик — все смотрели на Никитина.

— Ребята! — повторил Саша, не повышая голоса. — Пришло трудное, тяжелое время… Может быть, сегодня мы в последний раз собираемся вместе. Давайте же поклянемся в великой верности Родине. Давайте дадим друг другу клятву помнить нашу школьную дружбу до конца и, что бы нас ни ждало в будущем, с честью нести доброе имя комсомольца! Поклянемся же!

— Поклянемся! — первым отозвался Аркадий Юков и порывисто протянул Саше руку.

— Навеки! — вслед за ним воскликнул Борис Щукин.

Десяток рук слились в едином пожатии. И в этом дружном сплетении ладонь Костика Павловского соединилась с рукой Семена Золотарева.

Глава вторая

ПЕСНЯ О ГЕРОЯХ

Друзья из Ленинской школы давали клятву.

Это была вторая клятва. Именно тогда Костик Павловский, бледный и растроганный, выкрикнул дрожащим голосом:

— Ребята! Ребята!.. Всегда… Навеки с вами!

Он поднял руку — в знак особой торжественности минуты. Он навсегда соединял себя с бывшими одноклассниками. Это, конечно, была важная минута. И великая клятва. На глазах Костика блеснули слезы.

Аркадия Юкова так и подмывало предложить Костику носовой платок. Жаль, что платка и на этот раз не оказалось у него в кармане!

— Чудо! — сказал Вадим Сторман, — Костик Павловский пустил слезу. Ваня, учти, это факт необыкновенный, а значит, — к добру! Отлично воевать будешь!

— Спасибо, — улыбнулся Лаврентьев.

— Я очень взволнован, ребята, — прошептал Костик.

— Стойте! — воскликнул Аркадий, недовольный тем, что центром всеобщего внимания явно не по праву стал Костик. — Теперь ты, Ваня, должен дать клятву!

— Какую же?

— Ты должен поклясться, что в первом же бою убьешь двух фашистов.

— Почему именно двух? Почему же не трех, не четырех? — удивился Ваня.

— Хоть десять, хоть десять! — закричал Аркадий. — Но двух — обязательно: за себя и за меня. Ну, клялись — И он требовательно схватил Ваню за руку.

— Даю слово, Аркадий!

— Молодец! Этот должок за мной не останется. Я ведь не из тех, кто слезами умывается.

— Мы тоже плакать не собираемся, — заметил Саша Никитин.

— Вань, пора, — несмело проговорила Наташа Завязальская.

— Ну что ты, пять-десять минут в моем распоряжении, — взглянув на часы, ответил Лаврентьев.

Наташа вздохнула. Ах, Ваня, Ваня, ах вы, мальчишки! Ничего-то, ничего вы не понимаете!..

Женька Румянцева, та поняла сразу. Она оттащила Соню в угол и грозно зашептала ей на ухо:

— Их немедленно, немедленно надо оставить вдвоем! Ты догадалась? Пусть они хоть поцелуются на прощание. Тебе ясно?

— Но как?.. — Соня растерянно пожала плечами.

— Придумаем. Ну, думай!

Женька была хитра на выдумки, но на этот раз затея ее провалилась. Оставить Ваню и Наташу вдвоем не удалось, потому что Аркадий неожиданно предложил:

— Запоем, ребята, на прощание песню! Какую-нибудь такую… зажигательную!

— Потом, потом! — закричала Женька, делая Аркадию какие-то непонятные знаки.

— Нет уж, потом будет поздно, — скупо улыбнулся Ваня. — Давайте сейчас, ребята. Лева, запевай! — Лаврентьев, как дирижер, поднял руки.

— «Дан приказ ему на запад»!..

— Нет, «Каховка, Каховка»!..

— «Смело, товарищи, в ногу»!..

— «Крепка броня и танки наши быстры»!.. — раздались голоса.

Гречинский, загадочно улыбаясь, молчал.

— Запевай же! — нетерпеливо крикнул ему Аркадий.

— Солист требует аплодисментов, — смиренно заметил Сторман. — Похлопаем, а? — Вадим занес над головой Гречинского кулак.

Гречинский небрежно отстранил Вадима и, взмахнув рукой, запел глуховатым баском:

Легко на сердце от песни веселой,

Она скучать не дает никогда…[62]

Все недоуменно переглянулись: так неожиданна была эта мирная, энергичная и веселая песня, песня всенародных праздников и весенних карнавалов. И только один Ваня Лаврентьев не удивился и не нахмурился. Он заговорщически подмигнул Гречинскому и подхватил песню звучным высоким голосом:

И любят песню деревни и села,

И любят песню большие города!

И тогда уже все, воодушевленные двумя веселыми певцами, заулыбались и грянули:

Нам песня строить и жить помогает,

Она, как друг, и зовет и ведет.

И тот, кто с песней по жизни шагает,

Тот никогда и нигде не пропадет.

— Так это же боевая песня, братцы! — воскликнул Аркадий.

Шагай вперед, комсомольское племя,

Шути и пой, чтоб улыбки цвели,—

призывно продолжал Гречинский, в такт песни взмахивая кулаками, —

Мы покоряем пространство и время,

Мы — молодые хозяева земли.

Слова припева снова подхватили все. Теперь уже вокруг не было ни одного равнодушного лица. И Наташа Завязальская, и Женя Румянцева, и Соня, и даже Костик Павловский, даже Костик, лицо которого минуту назад выражало торжественную печаль, — все, все без исключений улыбались.

Гречинский, морща лоб, что-то бубнил себе под нос: он, должно быть, забыл слова.

— Давай, давай! — нетерпеливо крикнул Аркадий.

Мы все добудем, найдем и откроем —

И Южный полюс, и свод голубой, —

не дожидаясь Гречинского, повел песню Борис. Лицо его горело.

Тут вдруг шагнул вперед Аркадий, он заслонил собой Бориса и не пропел, а скорее всего выкрикнул две последние строчки куплета:

Когда страна быть прикажет героем,

У нас героем становится любой!

Эту песню не первый год пели в Ленинской школе. К ней давно уже привыкли. И, как часто это бывает, слова песни стали мало-помалу стариться, утрачивать свой первоначальный, брызжущий задором смысл. Но все на земле имеет свойство обновляться. Настанет момент — и песня звучит уже по-иному. Так случилось и сейчас: слова старой, знакомой песни вдруг приобрели особую злободневность.

Когда страна быть прикажет героем,

У нас героем становится любой,—

пропел Аркадий Юков, и все юноши и девушки поняли: к ним это имеет прямое отношение. А ведь раньше почти никто не вдумывался в смысл этих строчек. Поразительно обновилась песня! Она начала в эту минуту вторую жизнь, покорила и зажгла отвагой молодые, восприимчивые ко всему доброму и благородному сердца.

Сильнее всех был покорен песней Аркадий. Недаром он вырвался вперед и раньше других произнес две последние строчки[63]. Давно, давно уже Аркадий ждал приказа страны. «Родная страна! — можно было читать сейчас в его глазах. — Что же ты? Приказывай! Я жду, я в любое мгновение готов явиться на твой зов!»

Страна пока что молчала. Страна не звала Аркадия в красноармейский строй. У страны было много забот. И героев у нее пока что хватало. Каждый день радио и газеты разносили по всему свету их имена, Среди десятков героических фамилий не было фамилии Аркадия. И он, тоскуя и бранясь про себя, бродил по улицам Чесменска, клял свою грустную неприкаянную жизнь. Где его винтовка? Где пилотка с пятиконечной звездой?..

Ваня — счастливчик. Ваня первый из одноклассников уезжает на фронт. Вот он смотрит на свои часы, расправляет плечи, говорит:

— Мне пора, ребята! — И молодецки щелкает каблуками. Героический парень Ваня! Орел!

— Так смотри, и за меня, — торопливо напоминает ему Аркадий. — И пиши, обязательно пиши!..

— Внимание! Слушай мою команду! — раздается властный и веселый голос Саши Никитина. — В колонну по двое, в дверь, провожать Ваню — марш!

Аркадий Юков становится рядом с Ваней, но его сразу оттирают, около Ваниного плеча оказывается Наташа. Женя укоризненно глядит на Аркадия. Аркадий, ни о чем не догадываясь, преисполненный бравой отваги, пристраивается Ване в затылок. Борис Щукин, Гречинский, Соня, Шурочка, Женя — все становятся в строй. Сзади, рядом с Колей Шатило, переминается с ноги на ногу Костик Павловский. Он смущен, на лице его блуждает полуироническая улыбка, но делать нечего: ведь он торжественно поклялся в верности друзьям.

— Шагом марш! — скомандовал Саша. — Запевала, — песню!

— Ту же, ту же самую! — взмолился Аркадий.

Колонна вышла из ворот и с песней, так удивительно молодо и необычайно звучавшей в этот трудный день, с жизнерадостной песней отошедших в прошлое счастливых мирных дней двинулась по улице к центру города.

Люди на улице, уже привыкшие к другим — суровым — напевам, каждый день слушавшие боевые марши, в музыке которых звучали сталь и железо, сначала вздрагивали, услышав эту песню, но взглянув на лица поющих, увидев впереди колонны юношу в красноармейской форме с вещевым мешком за плечами, тотчас же соображали, в чем дело, глаза их светлели, на сердце становилось покойнее. Песня тоже заражала их бодростью.

А выпускники Ленинской школы, твердо печатая шаг, тем временем продолжали свой путь на вокзал, где Ваню ждал воинский эшелон и откуда чуть ли не на весь город разносились призывные, тревожно звучавшие паровозные гудки.

— Раз, два, три! Раз, два, три! — командовал Саша. — Подтянись! Не отставать!

«Подтянись» и «не отставать» относилось к Костику. Он то и дело путал ногу, семенил, отставал, в смущении озираясь по сторонам.

Коля Шатило, воодушевленный не менее Аркадия, время от времени утешал Костика:

— Смелее, смелее, Костик! Держи прямо голову. Ты думаешь, что идти в строю стыдно? Ты ошибаешься, даю тебе честное слово. Идти в строю так, как мы идем, почетно. Смотри, с каким уважением смотрят на нас люди! Ну, смелее, Костик!

И Костик, к своему удивлению, прислушивался к голосу Коли, догонял строй, немножко расправлял грудь. Странно, черт возьми! Месяц назад он и не замечал этого худенького, невзрачного одноклассника. Коля Шатило не существовал для него. А теперь вот этот самый Коля подбадривает Костика. Да, странные, странные перемены, странные времена!

Костик сейчас с особенной злостью ненавидел фашистов. Но это была какая-то совершенно личная ненависть. Так ненавидят вора, проникшего в заветный сундук, соперника, отнявшего любимую женщину, соседа по квартире, мешающего жить. Фашисты нарушили покой и благоденствие семьи Павловских, покой Костика, незаурядного человека, прекрасно знающего себе цену. Все остальное, конечно, тоже важно, но главное — это! Ах, как ненавидел фашистов и вообще немцев Костик! Это ведь они заставили его бежать вприпрыжку за своими одноклассниками, бормотать вполголоса песню, выслушивать смешные наставления Коли Шатило. Глупейшее, преглупейшее, унижающее занятие!

— Смелее, смелее, Костик! Может быть, завтра — и нам в бой! — слышался рядом голос Коли.

Жизнь была ужасна.

«Ах, какая песня! Какая боевая, бесподобная, зажигающая песня! — думал в это время Аркадий Юков. — Да с этой песней прямо в бой можно, в атаку, в штыки!.. „У нас героем становится любой…“ Вот это верно: прикажет страна — и любой!.. И я, например. Прикажут — пойду на смерть. Да и все: Саша, Ваня, Борис Щукин. Не-ет, фашист! Не-ет, проклятый. Ты прешь? Города занимаешь? Людей пытаешь? Ты думаешь: всесильный, непобедимый. Посмо-отрим, посмо-отрим, гад! Мы еще встанем поперек твоей дороги. Нас — миллионы! У нас героем становится любой!»

— Раз, два, три! Раз, два, три! Р-равняйсь! Шире шаг! — командовал Саша.

Жизнь была прекрасна!

Рядом с Сашей, иногда забегая вперед, семенил мальчишка лет двенадцати. Босой, в обтрепанных брюках с дырками на коленях, рыженький, в веснушках, он преданно, умоляюще заглядывал Саше в лицо, без устали тянул:

— Дяденька-а! Возьмите и меня! Моего папку немцы убили. Вчера похоронную принесли. Возьмите, дяденька-а!.. Я не струшу. Я в разведку пойду. Возьмите, пожалуйста, дяденька-а!

Сначала Никитин не отвечал, только сурово сжимал губы да хмурил брови. Глупый мальчишка! Разве не ясно, что им самим, взрослым людям, еще далеко до фронта? Пока что не берут и их. Да, очень глупый, беспонятливый мальчишка! Только сердце тревожит. В разведку захотел!.. Не струсит! Да ведь каждый из них пошел бы сейчас в разведку. Эх, мальчишка, мальчишка!..

— Отстань, пацан! — сердито сказал он.

Но босой паренек не отставал. Он непременно хотел идти вместе с ними и непременно в разведку.

— Дяденька-а!.. Возьмите, дяденька!

— Пристраивайся в хвост и не скрипи больше, — сказал Саша.

— Я в разведку пойду! Я не струшу! — закричал обрадованный мальчишка.

Костик по-прежнему отставал. Мальчишка бесцеремонно занял его место. Костик поплелся один. Теперь он был самым последним. У него проснулась желание — юркнуть в какой-нибудь переулок. К сожалению, колонна приближалась к вокзалу. Поздно, поздно! Надо было раньше думать, Костик.

«Ах, Женя, Женя, как ты подвела меня!»

— Ребята, паровоз под парами, — с беспокойством спохватился Вайя. — Спешим!

— Бего-ом! — скомандовал Саша.

Наконец-то Костику представился случай юркнуть в сторону. Он несколько секунд постоял, провожая одноклассников грустно-насмешливым взглядом, затем помахал вслед им рукой и зашагал назад. Он предпочитает свою собственную дорогу.

Ваня Лаврентьев не напрасно беспокоился: только он подбежал к теплушке, из которой уже тянулись к нему руки новых товарищей, как паровоз дал гудок, и под бодрые крики, песни и плач женщин состав тронулся в свой трудный путь — к фронту, в бой. Ваня на бегу поцеловал Наташу, прокричал что-то друзьям-одноклассникам и с разлету вскочил в теплушку.

— Прощай, Ваня!

Толпа провожающих побежала за составом. Громкие рыдания заглушили все звуки.

Наташа Завязальская не кинулась по шпалам вместе со всеми. Она словно вросла в землю. Большие серые глаза ее, сухие от молчаливого страдания, были устремлены в одну точку — туда, где светлело, как счастье, лицо Вани. Оно светилось все слабее и слабее… мелькнуло последний раз и исчезло.

К Наташе подошла Женя, обняла ее, потерлась носом о плечо подруги и прошептала:

— Милая, милая!..

Наташа заплакала.

«Ваня уехал, скоро уедет и Саша», — подумала Женя. Уедет и Саша! Вот так же сядет в теплушку и уедет. К победе ли? К смерти ли?..

— А-а-а! — закричала Женя и, расталкивая людей, побежала по перрону. Никто не обратил на нее внимания. Сколько их бегало около вокзала, женщин и девушек!

Саша все еще махал рукой вслед ушедшему эшелону. Женя, не раздумывая, как это будет выглядеть, с размаху повисла у него на плечах и поцеловала в щеку.

— Ты что? — Саша отскочил от нее, как ужаленный.

— От страха, — сказала Женя.

— Я тебя не понимаю.

— И не надо. Здесь надо чувствовать. — Помолчав, Женя добавила: — Я просто удостоверилась, на месте ли ты.

— Ну и что?.. — краснея, спросил Саша.

— Дурак! — радостно ответила Женя. Ужас, внезапно сдавивший ее сердце, прошел.

— Дураков-то целовать не стоит, — заметил Саша. — Не перевелись еще умные.

— Не обижайся, приходи ко мне. — Женя убежала.

Ну разве не странная девчонка!

Друзья из Ленинской школы смешались с толпой, потеряли друг друга. На путях, пропахших нефтью и гарью, шла посадка во второй эшелон. На станцию прибывали все новые и новые колонны. Пробираясь в толпе, Саша видел заплаканные, утомленные, осунувшиеся лица женщин, дрожащие губы, глаза, блестевшие от слез. Видел он и улыбающиеся лица, но в улыбках чувствовалась тревога и боль за своих родных и близких. Горе, горе обступило народ со всех сторон — и как это великое горе ни приукрашивали бодростью и музыкой, все равно оно оставалось давнишним, столько раз с древних времен и до наших дней ополчавшимся на страну горем! Горе, горе! Война! От Ледовитого океана до Черного моря шел бой, и ежеминутно умирали сотни родных людей.

Горько плакал в сторонке конопатый мальчишка. Увидев его, Аркадий подошел, положил руку на худенькое, вздрогнувшее от чужого прикосновения плечо. Мальчишка узнал Аркадия, сбросил с плеча его руку, всхлипнул горше прежнего.

— Обману-ули! Думал, на фро-онт!..

— Утри нос! — беспощадно сказал Аркадий. — Сами хотим, да не берут. А ты еще малыш. Подождешь.

Мальчишка презрительно взглянул на Аркадия, процедил сквозь зубы:

— Так я и поверил! Трусы вы — вот кто!

— Ах, ты!.. — Аркадий замахнулся. В этот момент Саша схватил его за руку.

— За что ты его?

— Трусами нас называет!

— Отпусти, он ничего не знает. Пойдем.

— Все равно на фронт уеду! — закричал мальчишка. — А вы большие, а трусы! Пулей боитесь!

— Вот тип, позорит нас как, — пробормотал Аркадий. — Тут и без него тошно. Скажи, долго нам сидеть?

— Откуда я знаю.

— Выходит, Ваня достойнее нас…

— Просто повезло. Ты заметил, какой плач стоял?

— Ни к чему это! — с яростью, по складам произнес Аркадий. — Как не стыдно! Ревут, как коровы. Эх, женщины, женщины!..

— Да, нехорошо все-таки… как на царскую службу провожают. За Родину ведь в бой люди идут!

— Ты учти, Саша, я не вытерплю, как другу тебе говорю, — решительно заявил Аркадий, — не возьмут в ближайшие дни, сам на фронт уеду!

— Не глупи.

— Не глупи, не глупи! — вспылил Аркадий. — Ходят слухи, что немцы всю Белоруссию прошли! Фронт к нам приближается! Говорят, что парашютистов фашистских возле города видели.

— И я слышал об этом, — вздохнул Саша. — Дела на фронте, видно, пока что не блестящие.

— Убегу я, убегу, гром-труба!

— Слушай, сегодня у меня мысль мелькнула: ведь в случае чего, мы такой партизанский отряд организовать можем, такой отряд! Как ты думаешь? — Саша испытующе взглянул на Аркадия.

— Мысль хорошая. Только не подпустят немцев к Чесменску. Что ты! Нет уж, на фронт вернее…

Саша помолчал минуту.

— А все-таки готовиться надо, — многозначительно заметил он. — Знаешь леса возле озера Белого? Дикие дебри, охотничьи угодья. Я, пожалуй, завтра съезжу туда. Пригодится — хорошо, а не пригодится — еще лучше. Поедем, Аркадий?

— Место, что ли, выбирать?

— Конечно.

— Ладно. Едем. Делать все равно нечего.

Друзья решили встать завтра пораньше, встретиться на Красивом мосту и отсюда двинуть по шоссейной дороге к озеру Белому.

Но осуществить этот план им не удалось: придя домой, Саша узнал, что из военкомата принесли повестку. Такая же повестка ждала и Аркадия Юкова.

— На фро-онт! На фро-онт! На фро-онт! — запел Аркадий, пускаясь в дикий пляс.

Мать, три дня назад поднявшаяся на ноги, молча вздыхая, принялась собирать сына в трудную дорогу. Она тайком смахивала слезы, стараясь, чтобы Аркадий ничего не заметил. Горькая доля выпала матери! Да разве только ей? Тысячи и десятки тысяч матерей вот так же, тайком, смахивали со щек слезинки. Сыновья их, комсомольцы, стыдились материнского плача.

ИСТРЕБИТЕЛЬНЫЙ БАТАЛЬОН

«Странная повестка, — размышлял Саша Никитин, разглядывая листок, принесенный из военкомата. — Явиться к десяти часам утра в помещение школы имени Ленина. Почему не в военкомат? Подписано военным комиссаром… Странная, странная повестка!»

Аркадий Юков не разделил сомнений друга, заявив, что командование лучше знает, где собирать призывников.

— Ясно, что на фронт! — безапелляционно заключил он.

«Нет, здесь что-то не то…» — подумал Саша.

Вечером он узнал, что повестки получили главным образом учащиеся девятых и десятых классов, которые в прошлом году ездили в военно-спортивные лагеря Осоавиахима, и это окончательно убедило его, что мечтать о фронте еще рановато.

Как только стемнело, к Саше пришел Андрей Михайлович Фоменко. Он пришел к нему впервые, и это было так неожиданно, что, распахнув дверь, Саша от удивления не мог раскрыть рта.

— Привет, Саша! Принимай гостей! — дружелюбно улыбаясь, сказал Андрей Михайлович. — Не ждал?

— По правде сказать… — пробормотал Саша.

— Ясно, ясно, — засмеялся Фоменко. — Старая болячка свербит. Ну, брат, кто старое вспомянет, тому глаз вон.

Андрей Михайлович, пройдя прихожую, как бы невзначай заглянул в комнату Екатерины Ивановны.

— Дома никого нет, — сообщил Саша.

Фоменко удовлетворенно кивнул головой, поднял со стола повестку.

— Уже получил? Думаешь, на фронт?

— Совсем не думаю, Андрей Михайлович.

— Правильно! До фронта, Саша, по-моему, еще далеко. Ну, сядем. Что же ты не заходишь?

— Да все как-то… — замялся Саша.

Фоменко с веселой улыбкой похлопал Сашу по плечу. Вслед за этим лицо его стало серьезным.

— Вот какой разговор, Саша, — задумчиво сказал он. — Ты хорошо помнишь места вокруг Белых Горок?

— Не забыл еще, Андрей Михайлович.

— Отлично. По секрету тебе скажу, что в том районе немцы выбросили несколько групп парашютистов.

— Слыхал.

— Вон как, — усмехнулся Фоменко. — Впрочем, в городе говорят об этом.

— Значит, мы вылавливать их поедем? — в свою очередь спросил Саша.

— Ну, правильно! — воскликнул Фоменко. — Задание, прямо скажу, серьезное.

— Очень!

— Не иронизируй, — строго оборвал Андрей Михайлович и добавил: — Давай-ка ближе к делу. Я пришел к тебе, чтобы наметить группу ребят, которым можно доверить наиболее опасные и ответственные поручения. Ты лучше меня знаешь своих друзей. Послушай-ка, я записал несколько человек. Ты, Золотарев, Сторман, Гречинский, Шатило, Щукин. Вот и все. Никого я не пропустил?

— Пропустили Аркадия Юкова.

— Характерец у него… — Фоменко задумчиво пощелкал языком. — Нет, он для этого не подойдет.

— Он обидится! — горячо возразил Саша. — Это же преотличнейший парень!

— Ну, братец! — Фоменко неодобрительно пожал плечами, показывая этим, что Сашина оценка не соответствует истине. — Ты судишь о нем с одной точки зрения, а я с другой. Юкова оставим в покое. Повестку он, кажется, получил и в Белые Горки поедет, но о нашем разговоре знать не должен. С этим покончили. Теперь… собственно, кажется, и все. Мы договорились. — Фоменко дружески улыбнулся.

— Вы назначены командиром?

Фоменко встал.

— Вместе будем работать. И я думаю, что прошлый печальной памяти инцидент не повторится. Бывай здоров! Значит, завтра в десять. О том, что я приходил к тебе, знать кому-либо не обязательно. Вник?

— Фу ты, какая таинственность!

Фоменко, сделавший было шаг к двери, остановился и, пристально взглянув на Никитина, проговорил:

— Не то определение, Саша. Не таинственность, а военная тайна.

Сказано это было тихо, но таким укоризненным тоном, что лицо Саши сразу же залилось краской стыда.

— Ясно, Андрей. Михайлович, — виновато сказал Никитин.

— Проводи меня.

«Остолоп! — мысленно обругал себя Саша, когда Андрей Михайлович скрылся за дверью. — Дело-то ведь действительно серьезное».

Просто так, ради пустячного разговора, Фоменко, конечно, не пришел бы. Понятно, что у него задание. Может быть, он не только свой список, но и самого Сашу проверял. Не встречались они давненько, всякое могло случиться… Одного не понимал Никитин: почему Андрей Михайлович так неодобрительно отозвался о Юкове?

«Дурное мнение — как кличка: пристанет — не скоро отдерешь», — подумал Саша.

…К десяти часам утра двор Ленинской школы заполнился молодежью. Здесь были и совсем молоденькие пареньки, гордые тем, что впервые в жизни держат в руках всамделишную военкоматскую повестку, и юноши с пробивающимися усиками, с первого дня войны думающие о фронте. Пареньки искренне радовались, юноши были настроены скептически, потому что уже в девять часов стало известно: мобилизуют не в армию, а в истребительный батальон. «Игрушки! — говорили они. — Леса прочесывать, мосты охранять… Детское занятие!» Что это игрушки и детское занятие, говорил также Аркадий Юков, но в душе все-таки был рад: винтовку он наконец-то получит! А с боевой винтовочкой жить станет веселее. Тогда уж никакой фашист Аркадия голыми руками не возьмет. Тогда он покажет, на какое дело способен!

Аркадий то и дело заводил разговор об оружии. «Дадут ли?» — прикидываясь наивным, спрашивал он. «Конечно, дадут! — уверенно отвечали ему будущие бойцы истребительного батальона. — Ловить диверсантов без оружия — это все равно, что брать голыми руками раскаленную сковородку». «Совершенно точно!» — отвечал Аркадий. В самом деле, какое может быть сомнение? Диверсант не в кубики играть явился, он, дьявол, вооружен до зубов, и голыми руками его не схватишь. Нет, нет, это не детские игрушки! Это, братцы мои, боевая работа, это почти, гром-труба, фронт!

Ровно в десять часов, после переклички, было объявлено, что «все поименованные в списке» зачислены бойцами в истребительный батальон. Сегодня в пять часов вечера всем явиться на вокзал, имея с собой дневной запас продуктов. И — все. Больше ни слова, никаких разъяснений.

— Будьте покойны, нас отправят поближе к фронту! — разъяснил ребятам Аркадий. Ребята были такого же мнения.

Пылкое настроение Юкова немного поугасло, когда в полночь истребительный батальон выгрузился на разъезде Полустанок и бойцам было объявлено, что они разместятся на территории бывших военно-спортивных лагерей Осоавиахима. От Белых Горок фронт был также далек, как и от Чесменска: дачный поселок лежал не западнее, а южнее города. И все-таки, как ни печально было это обстоятельство, Аркадий надеялся, что все еще образуется.

— Главное, без паники! — сказал он ребятам. — Скорее всего, нас поучат кое-каким хитрым приемчикам. Диверсанта надо брать умеючи, он ведь тоже не дурак, на каких-нибудь курсах в Берлине учился, разные тайные науки проходил.

«Резонно», — могли ответить на это ребята.

Ночь бойцы провели в трех домиках, разместившись как кому вздумается. Аркадий прилег под открытым небом в густой траве и проспал мирным сном до самого подъема. Ни продуктов на день, ни белья он не захватил, так что ему во всех отношениях было легко. Одного не хватало — винтовки, которую можно было бы обнять, как подружку, и беречь пуще глаза…

Утром Андрей Михайлович выстроил бойцов, разбил их на взводы и отделения и приказал получать оружие. Аркадий попал во взвод Всеволода Лапчинского. В списке он числился чуть ли не последним и понуро торчал где-то на левом фланге. «Горю, братцы, самым отчаянным образом горю! — говорило выражение его лица. — Сунули меня в четвертое отделение четвертого взвода. Видно, считают Аркашку последним из последних».

Оставалось лишь одно утешение — оружие, винтовка. Но и эта последняя надежда рухнула: винтовку-то Аркадий получил, но какую — учебную. Никуда не годную, с просверленным патронником! Это был жестокий удар. Все планы рушились к чертовой матери, впереди не было ни одного светлого огонька, на который можно было бы держать курс. Темень, ночь беспросветная, тоска и жалкое, полуинвалидное существование, ибо человек с учебной винтовкой в руках — не боец, не воин, а карикатура на воина, все равно, что рыбак без снасти. Правда, винтовка хоть и учебная, но снабжена штыком, русским трехгранным, как и в былые дни боевой винтовочной молодости, острым. Суворов сказал, что он — штык — молодец, а пуля, она — дура. Только почему-то не утешало Аркадия это знаменитое суворовское изречение. Громко и здорово сказано, да словами-то, братцы, не выстрелишь, стреляет все-таки настоящая винтовка, без учебных, будь они прокляты, отверстий! «Эх, диверсанты! — хотелось с горя закричать Аркадию. — Берите меня голыми руками, я ведь безоружный, меня из рогатки подстрелить можно!» А тут еще, смех и грех, Фоменко — сам-то с пистолетом! — читает лекцию о том, что винтовку нужно беречь, холить, лелеять, что за это, с позволения сказать, оружие каждый несет ответственность!..

В тот день взвод Всеволода Лапчинского прочесал какой-то лесок, спугнув деревенских ребятишек, собиравших землянику. Ни замаскированных парашютов, ни диверсантов обнаружено не было.

— Игрушки! Детская забава! — подытожил Аркадий.

И все-таки здесь, в Белых Горках, с учебной, можно сказать, игрушечной винтовкой в руках жить было легче и веселее, чем в городе, где Аркадий вообще пропал бы с тоски. Если бы еще Фоменко назначил его не в четвертый, а в первый взвод, к Саше Никитину! И Гречинский, и Золотарев, и Щукин — все были в первом взводе, только Юков, бог знает за какие прегрешения, попал в чужой, неприветливый четвертый. Всеволод Лапчинский, командир, и внимания на Юкова не обратил. Стал Аркадий простым, неприметным, рядовым бойцом. С друзьями ему встречаться не удавалось: взвод Саши Никитина был расположен отдельно, в палатках. Он даже не знал, чем его друзья занимались.

А они занимались не совсем обычным делом.

В первый же день жизни в лагерях Андрей Михайлович вызвал Сашу, Семена, Вадима Стормана, Гречинского, Борю Щукина и Колю Шатило и объявил им, что они будут выполнять особые поручения. Смысл их сводился к тому, что друзья должны тщательно прощупать наиболее глухие уголки лесных массивов, которые могут служить укрытием для вражеских диверсантов. Все глухие места должны быть не только осмотрены, но и описаны. Особенно важны в этом отношении, сказал Фоменко, овраги, балки, наиболее глухая и труднопроходимая лесная чаща.

— Срок — неделя, товарищи, — заключил Фоменко, — площадь около пятидесяти квадратных километров.

— Оружие будет? — спросил Гречинский.

— Только штык в чехле.

— Но как же… если диверсант?

— Наша задача не ловить диверсантов, а обследовать места, в которых они могут скрываться и накапливаться.

— Проза.

— Поэтически настроенных я могу перевести в другой взвод. Желающие есть?

Гречинский прикусил язык.

— Да-а, — почесывая затылок, жаловался он через некоторое время друзьям, — Андрей Михайлович разговаривал со мной не как физрук…

— Работа наша — не физкультура, — в тон ему добавил Саша.

— Что правда, то правда, — согласился Лев. — Навыки голкипера в этом деле вряд ли пригодятся.

— Если ворон ловить не будешь, — заметил Сторман.

— Ворон нет, а диверсантов — обязательно. Без диверсанта на своем счету я и в Чесменск не вернусь, это вы зарубите на носу. В противном случае, одним мужчиной станет меньше.

Это полушутливое обязательство дало Сторману повод для самых язвительных шуток, потому что уже на третий день хождений по лесу стало ясно: диверсантами здесь и не пахнет.

— Товарищи, — с самым невинным лицом заводил насмешливую речь Сторман, грустно поглядывая на Гречинского, — что мы перед собой видим? Половину мужчины, причем я с горечью утверждаю, что оставшаяся полноценная часть все уменьшается. Великолепный мужской экземпляр тает на глазах! И не исключена возможность, что скоро за этой полуженщиной станем ухаживать…

Беззлобно подтрунивали над Гречинским и остальные.

Так — в беспрерывных походах, утомительных и однообразных, перемежающихся ночным отдыхом и короткими привалами днем, прошла вся неделя. К концу седьмого дня задание, намеченное Фоменко, было выполнено. Саша подсчитал, что его группа исследовала и описала сорок восемь оврагов, триста пятьдесят шесть ложбин, низин и крупных ям, восемнадцать непролазных чащ, четыре болота, среди которых попадались островки твердой земли. Сторман шутил, что в этих потаенных местах могли бы укрыться все диверсанты немецко-фашистской армии.

Взвод Всеволода Лапчинского всю неделю прочесывал один и тот же лес, примыкающий к Белым Горкам. Три раза в день бойцы растягивались в цепочку и, углубляясь в чащу, обшаривали чуть ли не каждый куст. К концу недели это занятие Аркадию Юкову так осточертело, что он стал подумывать: а не сбежать ли от надоевших хождений в город?

На седьмой день утром Аркадия неожиданно вызвал Фоменко и приказал отправляться в Чесменск.

— Зачем? — удивился Юков.

— Точно не знаю. Кажется, в суд, что ли, вызывают.

— В суд? Вот тебе раз! — приуныл Аркадий.

— Дома узнаете. Поезжайте немедленно.

Не было печали, так черти накачали! Но зачем — в суд? Почему в суд? Что ему делать в суде?..

Аркадий сдал винтовку и поплелся на полустанок.

В тот же день по поручению Андрея Михайловича в город выехал с секретным пакетом Саша Никитин. Пакет он должен был вручить Сергею Ивановичу Нечаеву. Вместе с Сашей уезжал из Белых Горок и Борис Щукин: он получил известие, что отца его мобилизуют в армию.

Аркадий Юков опоздал на утренний десятичасовой поезд. Он особенно не торопился. Зачем?.. Странное известие ошеломило его, хотя он и не чувствовал за собой никакой вины.

«Наверное, по делу отца», — решил он.

Беспокойно и тоскливо сжималось его сердце от предчувствия какой-то надвигающейся беды…

СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ

Бродя по полустанку, Аркадий пришел к выводу: если в Чесменске у него наметятся неприятности, он немедленно — рюкзак за спину и — до свиданья, города и села! — на фронт, на фронт! Будьте спокойны, товарищ судья, если вы думаете привлечь Аркашку за какой-то проступок годичной давности, он ждать вашего приговора не будет, у него найдутся дела поважнее, ему, черт возьми, надоели эти учебные продырявленные винтовки с суворовскими штыками! Будьте спокойны, дорогие граждане, Аркашка найдет себе работку поинтереснее, фронт большой, и храбрые люди там нужны позарез!

От этих мыслей Аркадий повеселел и принялся насвистывать легкомысленный мотивчик — что-то такое уличное, но вполне бодрое и приличное. Трудолюбиво высвистывая и беспечно сплевывая, с видом — сам сатана ему брат, Аркадий подошел к сидящему на перроне гражданину и заинтересовался его шляпой. Шляпа была явно знакомая. Она, старушка дряхлой древности, приобрела форму берета, посредине которого что-то вздувалось пузырем, поля ее обвисли, стыдливо прикрывая длинные, с густой сединой волосы.

Да, сомнений быть не могло, эту знаменитую шляпу всегда носил Фима Кисиль, старый знакомый Аркадия, только вот пиджачок на гражданине был неизвестного происхождения: в полоску рубчиком, почти без пятен и вполне неизжеванный. Таких пиджаков Фима в своем гардеробе, помнится, не имел. Все остальное — и спина, п волосы, не говоря уже о шляпе, были Фимины.

Человек сидел неподвижно, созерцая лес. Постояв у него за спиной, Аркадий перегнулся через шляпу и, увидев нос, тоже Фимин, сказал:

— Алле, привет, Фима, какими судьбами?

Кисиль вздрогнул и вскочил, словно каменные плиты перрона стали вдруг горячими.

— А-а! — с облегчением выдохнул он, приподнимая шляпу. — Честь имею.

— Я тоже, — миролюбиво ответил Аркадий.

— Прекрасная погода… — сказал Фима.

— Жарковато… черт! — сказал Аркадий.

— Удивительный воздух, — сказал Фима.

— Сосновыми шишками пахнет… не люблю, — сказал Аркадий.

— Гуляешь, юноша? — спросил Фима.

— А ты что здесь околачиваешься? — спросил Аркадий.

Кисиль тяжело вздохнул, удрученно покачал головой и, дурашливо сморщив лицо, ответил:

— Бомбили.

— Чесменск?! — воскликнул Аркадий.

— Да, ужасно шумно взрываются бомбы. Это я не люблю. Это молодым интересно. А я человек в летах.

— Что, что там взорвали? — схватив Кисиля за плечи, закричал Аркадий.

— Завод, — небрежно пожал плечами Фима. — Я эвакуировался.

— Завод-то какой? Авиационный?

— Политикой не интересуюсь, — сказал Фима. — Как приеду сегодня — посмотрю.

— Возвращаешься, значит? Эх ты, беженец!

— А ты гуляешь, юноша? — задал прежний вопрос Фима.

— Так… работка здесь была. Леса прочесывали. Один лес по три раза в день. Смех и грех! — Аркадий сплюнул. Конечно, он понимал, что исповедоваться перед Фимой — по меньшей мере смешно, при других обстоятельствах он до этого не снизошел бы, но сейчас делать было нечего, более подходящего собеседника под руку не подвернулось — можно и Фиме пожаловаться. — Если бы вот не вызвали в город… по семейным обстоятельствам, — подчеркнул Аркадий, — с тоски бы подох.

— В лесу хорошо, — встрепенулся Фима, мечтательно улыбаясь. — Березы, сосны, прочие деревья. Птички. Травы. Запахи. Листья. Я люблю природу. Я поэтически накроенная индивидуальность.

— Понятно, понятно.

— Ты не веришь, юноша? Я в душе поэт. В моей грудной клетке гремят симфонии. Там — целый мир, и я, как астроном к звездному небу, приглядываюсь к своему миру.

«Повело», — подумал Аркадий.

— В свободные часы я сочиняю поэмы, юноша, — продолжал Фима, — но они не переводятся на человеческий язык, и только поэтому я не смогу процитировать тебе ни одной строчки. А они гениальны. Они созвучны нашей грандиозной эпохе. В них ты уловил бы лязг металла, дымы пожаров и тоску по прекрасной жизни, которую человечество видит во сне.

— Давай, давай, Фима, я послушаю, это интересно, — поощрительно заметил Аркадий.

— Слушаю музыку в груди, — пробормотал Фима.

— Да, видно, что ты был умным человеком, а вот… свихнулся, — простодушно сказал Аркадий.

— Свихнулся? Что такое свихнулся? Вы шутите, юноша? — обиделся Кисиль. — Я в своем уме. Вам не понять моей индивидуальности.

— Куда уж нам, — с легкой усмешкой, но в то же время примирительно отозвался Аркадий. Ссориться с Фимой не входило в его расчеты. Он надеялся в разговорах с Кисилем скоротать путь до Чесменска.

Но Фима не на шутку рассердился. Он встал, приподнял свою знаменитую шляпу и сказал с чувством оскорбленного достоинства:

— Да, куда уж вам! До свиданья, юноша, я занят личными мыслями.

— Фима, да не обижайся ты!..

Кисиль не ответил. Он твердым шагом направился в сторону Белых Горок. И больше Аркадий Фиму Кисиля, Фиму-сумасшедшего не видел.

Через полчаса подошел поезд. Аркадий сел в первый вагон. Кисиль выбежал из леса и вскочил в хвостовой.

На последней остановке перед Чесменском Кисиль вышел и, подождав, пока поезд не скроется из глаз, углубился по тропе в свежую, омытую недавним дождем березовую рощицу. За рощей начинались колхозные выпасы. По мягкой, роскошно-зеленой после дождя траве бродили коровы и телята. На опушке леса, под густой березой, сверкающей от просыхающих капель дождя, сидел пастух.

Кисиль подошел к пастуху и сел рядом.

— Добрый день, Виктор Сигизмундович! — почтительно поздоровался он.

— Слава богу, что зашли, — ответил Рачковский, почтальон из города Здвойска, а теперь колхозный пастух. — В городе вам показываться нельзя, за вашим домом, кажется, установлена слежка.

— Ч-черт возьми! — раздраженно выругался Кисиль. — Все планы рушатся!..

— Придется снова менять шкуру, Шварц. Планы остаются планами. Я подыскал вам местечко в деревне. Фима Кисиль умер. Можно снять шляпу и постоять с непокрытой головой над его символической могилой.

— Что ж, Фима жил восемь лет, Виктор Сигизмундович, и жил, честно говоря, неплохо, — грустно усмехаясь, сказал Кисиль-Шварц.

— Свою роль вы сыграло превосходно, — деловито проговорил бывший почтальон. — Теперь же вам придется забыть Фиму. Вы даже не знаете, что существовал такой в Чесменске. Более подробно об этом мы поговорим вечером. У меня все. Как дела в Белых Горках?

— Я почти наверняка установил, Виктор Сигизмундович, что мальчишки, прочесывающие лес, служат скорее фиговым листком, чем выполняют какую-то роль по вылавливанию диверсантов. — Шварц помолчал, опустив глаза. — Но что скрывается за этим фиговым листком — я, по правде сказать, узнать не смог.

— Вы уверены, что у красных имеется тайная цель?

— Абсолютно. Какой смысл прочесывать реденькие леса, расположенные вблизи дачного поселка? Занятие для отвода глаз. Это фактически подтвердил мне и один из бойцов истребительного батальона, Юков. О нем я как-то рассказывал вам. Думается, что в будущем мы на него сможем положиться.

— Я сообщу ваши наблюдения шефу. Это очень интересно. Кстати, этот Юков не знает, что вы сошли не в Чесменске?

— Нет. Да если бы и знал, беда небольшая. Это безопасный человек. Может, мы привлечем его к нашей деятельности?

— Подождите. Необходимо проверить, действительно ли за вами следят.

ТРУДНЫЕ ДНИ

Как запруженная река находит в своем неуклонном движении к морю новое русло, так и жизнь отдельных людей, семей, целого народа, круто измененная войной и, казалось бы, вконец расстроившаяся, входит в новые, до времени прочные берега…

Прошел месяц с тех пор, как тяжелые танки, раскрашенные для маскировки под цвет болотных жаб, взрыли полевые дороги на Западном Буге и у Белостока. Война шагнула на сотни километров в глубь советской земли. Гигантскими кострами горели старинные украинские и белорусские города. Но каждый из них достался немцам ценой огромных жертв.

Линия фронта с неумолимой быстротой приближалась к Чесменску. В первой половине июля, когда друзья из Ленинской школы уехали в составе истребительного батальона в Белые Горки, город ранним утром подвергся бомбежке с воздуха. Шесть фашистских бомбардировщиков, кружась над авиационным заводом, сбросили три десятка бомб, из которых пять штук разорвались в цехах. Остальные бомбы разрушили заводской Дворец культуры, несколько жилых зданий и повредили Красивый мост. Бомбежка повторилась на следующий день, но на этот раз бомбардировщики были встречены тройкой наших ястребков. Маленькие, юркие истребители смело бросились в атаку, и фашистским летчикам пришлось сбросить свой груз над лесом и лугами. В воздушном бою все три советских ястребка погибли: немецкие длинноклювые истребители, неожиданно появившиеся над городом, оказались сильнее и быстроходнее. И все-таки ястребки сбили один «мессершмитт». Он упал в Чесму, и долго не расплывались длинный хвост черной гари — в воздухе и масляные пятна — на реке.

В тот день, когда Саша Никитин, Щукин и Аркадий Юков приехали в Чесменск, налет повторился ранним утром. В южной части города еще поднимались три столба серого и черного дыма, пахло жженой резиной, в воздухе дрожали невесомые частицы пепла.

На вокзале Саша и Борис расстались. Щукин, не дожидаясь трамвая, движение которого было нарушено бомбежкой, побежал домой. Никитин направился в горком партии. Секретный пакет лежал у него в полевой сумке. Придерживая сумку левой рукой. Саша вбежал в вестибюль здания и попросил дежурного, чтобы тот доложил о нем Нечаеву.

— Сергей Иванович занят до вечера, — устало ответил дежурный.

— Я привез пакет из Белых Горок, — сказал Саша.

— Ваша фамилия Никитин? Предъявите паспорт. — Дежурный раскрыл Сашин паспорт и сказал: — Сергей Иванович вас ждет.

В просторной комнате секретаря горкома, которая раньше была увешана различными схемами и графиками выпуска продукции, теперь висела лишь большая карта европейской части Советского Союза. Сергей Иванович Нечаев сидел спиной к карте. Напротив него читал какие-то бумаги остроносый худощавый человек в военной форме, но без знаков различия на малиновых петлицах. Как только Саша вошел, он быстро глянул на него проницательными серыми глазами.

Сергей Иванович поднялся и протянул Саше руку.

— Здравствуй, здравствуй! — приветливо проговорил он. — Привез документы?

— Вот они, Сергей Иванович.

— Садись-ка.

Саша сел рядом с худощавым.

Сергей Иванович разорвал пакет, заглянул в чертежи и пояснительные записки и спрятал бумаги в стол.

— На карту смотришь? — поднял он глаза на Сашу.

Саша действительно смотрел на карту. Он приподнялся и тревожно спросил:

— Перешли Днепр?..

— Перешли! — резким голосом ответил Нечаев. — Перешли, Саша. — Он встал, повернулся к карте и некоторое время разглядывал ее. — Бои идут, как видишь, в районе Смоленска, — тихо проговорил он и сел, как садится грузный, очень уставший человек.

— Да, Днепр перейден, — подал голос худощавый. — Но возвратятся ли они назад, те, которые перешли, вот в чем вопрос. — Он усмехнулся холодно и жестко и добавил: — Вероятно, не возвратятся.

Саша смотрел на Сергея Ивановича: уж очень изменился Нечаев за эти две-три недели! Он постарел, похудел, скулы у него заострились, на лбу и на щеках появились новые морщинки. Но особенно поразили Сашу ярко поблескивающие, седые, совершенно седые виски и свежие серебристые нити, пробившиеся в усах. Седина и раньше проступала на висках и в усах, но теперь она колола глаза своей неожиданной густотой и снежным, морозным отблеском.

— Гитлер шлет лучших, самых здоровых парней Германии на разбой, но в то же время он шлет их на верную гибель, — продолжал худощавый.

— Ну, что уставился? — с дружеской грубоватостью обратился Нечаев к Саше. — Побелел Сергей Нечаев? Годы, годы, Саша, не первая молодость, никто не застрахован от седины, и она не спрашивает разрешения, когда начать свою художественную работу. Белый цвет — благородный цвет.

— Да, — сказал Саша, — постарели вы… как-то быстро, Сергей Иванович.

— Ну, не так уж быстро, — выступил в защиту Нечаева худощавый. — Сергей Иванович не одну жизнь прожил: гражданская война, коллективизация, а теперь вот еще одна война.

— Да и вы, Павел Андреевич, прошли те же этапы, — напомнил ему Нечаев.

— Я помоложе вас, — скромно заметил худощавый. — В гражданскую был мальчишкой, под копыта лошадей кидался, все хотел с белыми сразиться.

— Черт, давно это было! — с восхищением сказал Нечаев.

— В начале жизни.

— Может статься, что вы, Павел Андреевич, именно под моего коня кидались, — засмеялся Сергей Иванович. — Помню, от пацанов мы отбивались, как от конницы Шкуро[64], они нас стаями осаждали. А теперь, я думаю, эти пацанята бывшие — кто генерал, кто, может, в наркомы вырос.

— Вполне возможно. Во всяком случае, до секретарей горкомов многие доросли.

— Чин не очень большой…

Сергей Иванович засмеялся. Сдержанно смеялся и худощавый, которого Нечаев звал Павлом Андреевичем. У Саши на душе отлегло.

Но Сергей Иванович подавил смех и, пряча еще живую улыбку в усах, сказал:

— Легкие дни сменились трудными. Думать о будущем — наша первейшая обязанность.

— О каком будущем? — спросил Саша.

— Я не заглядываю сейчас в коммунизм, Александр, хотя это и не возбраняется. Возьмем более скромный отрезок времени — год. Время войны.

— Не много ли?.. — удивленно возразил Саша и нахмурился. «Год! — промелькнуло у него. — Лето, осень, зима, весна…»

— Будем считать так, — подтвердил мнение Нечаева Павел Андреевич.

— В первую очередь нас интересуют ближайшие месяцы. Возможно, они будут наиболее трудными. Немцы наступают. Красная Армия пока что отступает с боями.

— Но это же временно! — воскликнул Саша. — Завтра, может быть, она перейдет в наступление.

— Непременно перейдет, ты абсолютно прав. Но пока что, Александр, на нашем участке фронта случились осложнения. Немцы рванулись вперед и снова продвинулись в глубь нашей территории.

— Можно прямо сказать: немецким танкам открыт путь на Чесменск, — добавил Павел Андреевич.

— Это правда?

— Правда, Саша, — отвечал Нечаев. — Конечно, это не значит, что они непременно ворвутся в наш город. Мы надеемся, мы почти уверены, что этого не случится. Но партия требует от нас все предвидеть и предусмотреть. Тебе ясно, надеюсь?

— Ясно, Сергей Иванович.

— Для обороны нашего города потребуются очень преданные люди. Оборонять Чесменск мы будем и на фронте и в тылу врага. Ты знаешь указания на этот счет. Так вот, для этого потребуется молодежь, стойкая, закаленная, преданная нашему делу не на словах, а по-настоящему.

— Способная пойти на смерть, если потребуется, — добавил Павел Андреевич.

— Все понятно. Дело касается меня? — спросил Саша. Он встал.

— Садись, садись. Не горячись. У нас спокойный, деловой разговор. Представь себе, что мы разговариваем о… ну, хотя бы о школьной успеваемости.

Саша опустился в кресло.

— Предположим, от тебя зависит, кого послать на боевое дело. Ты командуешь своими товарищами. Кого пошлешь?

«Об этом же спрашивал меня Фоменко, — подумал Саша. — Дело касалось истребительного батальона. Теперь другое…»

— Как ты думаешь, кто из них не дрогнул бы в самом тяжелом положении? — продолжал Сергей Иванович.

— Большинство моих товарищей готовы на это, — ответил Саша.

— Общие слова, Саша. Вот начнем, скажем, с Павловского. О нем мы мало знаем. Отец у него видный и хороший работник. А он сам? Какого ты мнения?

— Видите ли, Сергей Иванович… — начал Саша и замолчал, задумался. — Нет! — решительно сказал он через минуту. — Костик, по-моему, для такого дела не подойдет. Я не могу ручаться за него.

— На чем основано твое мнение?

— Он себялюбец, стоит вне коллектива, ненадежен как товарищ…

— Он ведь комсомолец, сын коммуниста, — напомнил Саше Сергей Иванович.

— Все-таки я не ручаюсь за него. Я не послал бы его на ответственное задание.

— Хорошо, Саша. Продолжай.

— Называть фамилии? Пожалуйста, Борис Щукин.

— За него ты ручаешься?

— Вполне.

— Причины?

— Честный парень, Сергей Иванович. Я с ним давно дружен. На него можно положиться во всем. Только он немножко заикается и очень стеснителен.

— Стеснительность храбрости не мешает, — заметил Павел Андреевич.

— Что ж, примем к сведению. — Нечаев сделал пометку в своем блокноте. — Он — сын мастера паровозоремонтного завода Сергея Васильевича Щукина. Хорошая семья!

— Я могу назвать вам сразу десяток фамилий.

— Сразу не стоит. По одной.

— Аркадий Юков. Свой человек!

— Это как понять — свой? — спросил Павел Андреевич.

— Юков — страшно надежный парень. Лучше всех, честное слово.

— Ты опять горячишься. Спокойнее, Александр.

— Юков не подходит, — сказал Павел Андреевич.

— Почему?

— Не подходит, — не изменяя голоса, проговорил Павел Андреевич.

Вот так же и Фоменко, не думая, на скорую руку, отклонил Юкова. Да какое они имеют право!..

— Извините, товарищ, — напористо начал Саша, обращаясь к Павлу Андреевичу, — утверждение ваше голословное! Вы просто-напросто не знаете Аркадия.

— Саша, Саша, не горячись! — опять предупредил Никитина Сергей Иванович и легонько стукнул ладонью по столу. — Павел Андреевич знает больше, чем мы с тобой, у него работа такая. Не обижай его.

«Сомневаюсь!» — подумал Саша, а вслух сказал:

— С Юковым я учился много лет. Он — патриот!

— Продолжайте и не забывайте девушек, — переглянувшись с Нечаевым, проговорил Павел Андреевич.

Спокойный и неторопливый голос худощавого обезоружил Сашу. Павел Андреевич не зря наговаривал на Аркадия. У него были, конечно, свои соображения. Но какие, какие?..

Разговор о школьных товарищах Никитина длился еще полчаса, и все это время Саша думал об Аркадии. Судьба Юкова складывалась явно неудачно. Если все так решительно настроены против него, значит на фронт его не пустят. Может, здесь сыграл роль отец Аркадия, отбывающий срок заключения? Возможно, и характер Аркадия, его хулиганские поступки произвели нежелательное впечатление…

— Вот все! — перечислив почти весь свой класс и не забыв многих ребят и девушек из школы имени Макаренко, заключил Саша.

— Ну, спасибо! — Сергей Иванович протянул Саше руку. — У меня есть сведения, что истребительный батальон решено послать на строительство оборонительных укреплений в районе города Валдайска. Ты можешь не возвращаться в Белые Горки. Наш сегодняшний разговор — предварительный. Думаю, что немцы не прорвутся к нам. Ну, а если… тогда встретимся еще раз.

— Найдем время, — улыбнулся Павел Андреевич.

— От отца писем нет? — спросил Сергей Иванович.

— Не было…

— Бои трудные, писать некогда. Всего, Саша!

Никитин попрощался и вышел.

Сергей Иванович напомнил ему об отце. У Саши защемило сердце. Жив ли?..

Саша медленно спускался по лестнице. Он видел сейчас отца. Он видел его как наяву, как живого. Он даже ощущал стойкий свежий запах ремней его амуниции…

В каком месте, под каким городом сражается его танковая часть?

ТРИНАДЦАТАЯ КОМНАТА

Целиком поглощенный невеселыми думами об отце, Саша вышел на крыльцо горкома, и здесь, в самых дверях, его чуть не сшиб с ног Аркадий Юков. Аркадий налетел так неожиданно, что Саша отшатнулся и пробормотал:

— Осторожнее… что ты… в чем дело?

— Саша! Ты не знаешь, что случилось, Сашка?!

Лицо Юкова светилось восторгом, старая кепка была лихо сдвинута на затылок.

— Ты куда это летишь? — опомнился Саша. — И что в самом деле случилось?

— Уф! Сердце прыгает… как волчок! — воскликнул Аркадий. — Ты знаешь… история! Вызывают меня в Чесменск, в суд, как сказал Фоменко. Вот, думаю, история, черт бы ее побрал! Прибегаю домой, а мать говорит: приходил незнакомый парень, приказал, чтобы срочно шел… это я чтобы срочно шел… в горком партии, в комнату тринадцать. Ну, я прямо — р-раз… И сюда… Зачем меня вызывают, ты не знаешь?

«Что за чудеса?» — подумал Саша.

— Ты что молчишь? — Аркадий подозрительно глянул на Сашу. — Говори прямо!

— Не знаю зачем. Может, спросить о чем-нибудь хотят… Не знаю даже, что и предполагать…

— Ладно, сейчас скажут. Я побежал. Где эта тринадцатая комната?

— Не имею представления.

— Всего, Саша, я спешу!

Махнув Никитину рукой, Юков вбежал в вестибюль и растерянно оглянулся по сторонам.

— Вам кого? — спросил его дежурный.

— Мне? Да сам не знаю… Вот вызвали… в эту самую… в тринадцатую комнату.

— В тринадцатую? — переспросил дежурный. — Минуточку. — Он хотел поднять телефонную трубку, но замешкался, глядя куда-то мимо Аркадия.

Юков обернулся и увидел, что по широкой, покрытой ковровой дорожкой лестнице в вестибюль спускается худощавый человек в военной форме без знаков различия в петлицах.

Этот человек подошел ближе, и взгляд его настороженных глаз остановился на лице Аркадия.

— Юков? — спросил он.

Сорвав с головы кепку, Аркадий утвердительно кивнул.

— Пойдемте, — спокойно сказал худощавый и, не оглядываясь, зашагал вверх по лестнице.

Держа свою кепчонку за козырек, Аркадий поднялся на второй этаж. Здесь стояла тишина, лишь изредка мягко хлопали обитые войлоком и дерматином двери.

«Человек, видать, серьезный, шутки шутить не любит, — размышлял Аркадий. — Не какой-нибудь рядовой милиционер…»

Юков крепко сжал губы, нахмурился, кепчонку незаметно сунул в карман, застегнул пуговицу на рубашке: расхлябанность и всякие там легкомысленные улыбки тут не к месту. Строгость…

А худощавый, подведя Юкова к одной из дверей, постучал пальнем по табличке с цифрой 13 и сказал, по-домашнему улыбаясь:

— Кабинет, надо признаться, попался мне неудачный. Зловещая цифра, не люблю я ее. Как вы думаете, Юков?

— По-моему… предрассудки, — пробормотал Аркадий, пораженный легкомысленной улыбкой и еще тем, что худощавый говорит с ним о каких-то пустяках.

— Нет, все-таки я думаю сменить комнату, — продолжал худощавый. — Народные поверья, они, Юков, влияют на психологию людей.

Он открыл дверь, и Аркадий, вновь озадаченный словами худощавого, вошел в небольшую светлую комнату. Письменный стол, на котором не было никаких бумаг, сейф, несколько стульев и диван с аккуратно свернутым солдатским одеялом составляли всю обстановку комнаты. На белой стене, сбоку, висела политическая карта Советского Союза. Ничего, ничегошеньки страшного. Разве что сейф заключал в себе нечто такое, которое можно отнести к разряду таинственного…

Хозяин кабинета коротким жестом предложил Аркадию сесть и, наблюдая за каждым движением Юкова, протянул коробку папирос «Казбек». Юков отказался.

— Бросил, — скупо объяснил он.

Худощавый понимающе кивнул головой и достал из сейфа толстую папку.

— Вы догадываетесь, Юков, зачем вас вызвали? — спросил он, открывая папку. Теперь он не улыбался, ни одной веселой искорки не промелькнуло в его глазах.

— На фронт? — почти шепотом выговорил Юков, так и подавшись вперед.

— Вы хотели бы?

— Хоть сейчас!

— А если не на фронт, а труднее?

— Я согласен и труднее! Только чтоб врага бить!

Аркадий хотел потрясти сжатыми кулаками, но понял, что подобные жесты вряд ли уместны.

Собеседник его несколько минут задумчиво перелистывал бумаги в папке. Аркадий с удивлением увидел свою фотографическую карточку, письменную работу по литературе, которую он писал в школе три месяца назад, знакомую вырезку из газеты под заголовком «Смелый поступок»…

Худощавый задумчиво произнес:

— Бить врагов в одном ряду, плечом к плечу с друзьями, конечно, трудное дело. Еще труднее жить среди врагов…

— Как то есть жить? — Аркадий даже отшатнулся — Я не понимаю…

— Очень просто — жить. Вот вы, например, могли бы жить среди немцев?

— Я? В каком смысле?

— Ну, в самом прямом, — мягко улыбнулся собеседник. — Жить с ними вместе, возможно, носить их форму, делать вид, что с ними заодно.

— О-о-о! — протестующе взвыл Аркадий. — Это не по мне! Я уже как-то прикидывал… с одним другом своим… это самое. Еще до войны.

— Что, испугались?

— Я? Испугался? — Юков вспыхнул. Он понял, что путного разговора с худощавым у него все равно не получится. — Ничего я не боюсь. Я в любой час жизнь за Родину отдам, только вы предлагаете неприемлемое какое-то… У меня душа просит — не жить с ними, а бить их! Сердце не примет жить с такими!

— Сердце! — воскликнул худощавый. Лицо его исказилось. — Сердце! — повторил он и, бросив на стол карандаш, вскочил. — В схватке с заклятыми врагами сердце и прочие лирические отступления в расчет не берутся! На карту поставлена судьба Родины! До Днепра, до Смоленска немцев пропустили! Полстраны под фашистским сапогом!..

Он словно споткнулся и замолчал. Потом спросил:

— Значит, вы отказываетесь?..

— Как это отказываюсь? — ответил Аркадий, чувствуя, что его поняли не так. — Нельзя так быстро… Вы не объяснили как следует… Я не подумал еще… Вы подождите выводы делать. Лучше толком объясните мне, в какое пекло и как лезть.

Лицо худощавого посветлело. Он встал, положил руку на плечо Аркадия.

— Я тебя понимаю, друг мой Аркадий, прекрасно понимаю, сам в твоем положении удивился бы, потому что уж больно неожиданную работу я тебе предложил. Ты потерпи немножко, я вот тут… — Он вышел из-за стола и принялся расхаживать по комнате, разводя и сводя перед грудью руки. — Физические упражнения помогают при нервном возбуждении и переутомлении, — пояснил он.

«Тяжелая должность, видать, у человека!» — мысленно посочувствовал Аркадий.

— Ну вот, все в порядке. — Худощавый снова поудобнее примостился за столом.

— Так о чем же мы говорили, а?

— Ясно о чем, — буркнул Аркадий. — Вы, давайте, не разводите со мной дипломатию. Все равно возьмусь, вы прекрасно это знаете, — Аркадий поглядел в окно, в свободную, поднебесную птичью даль и вздохнул: — Эх, Сашка, Сашка, ты словно в воду глядел!

— Какой Сашка? О чем вы? — насторожился худощавый.

— Так, дружок мой. Мечтал о такой работенке. Никитин, вы его должны знать. Ну — пишите: Аркадий Юков согласен. И давайте, что там и как.

— Твердо решили? Учтите, вы имеете полное право отказаться. И никто вам дурного слова не скажет. Дело в том, что работа… работа все-таки, а не работенка, которую вам предлагают, сопряжена с постоянным риском для жизни, — строго сказал худощавый.

— Какое же военное дело не сопряжено с риском для жизни! — сказал Аркадий. — Все понятно. Если это нужно, я готов. Не в бирюльки играем. Объясняйте, если доверяете. И прошу еще раз: все начистоту.

— Ну что ж, вы правы, — деловито проговорил худощавый. — Фамилии своей я вам не говорю. Работать со мной вам не придется. Тот, с кем придется дело иметь, станет известен только в том случае, если Чесменск окажется под угрозой оккупации.

…Поздним вечером собеседник Аркадия встал и настежь распахнул окно: разговор был окончен.

— Итак, до новой встречи, — сказал худощавый. — Помни, все, что ты здесь слышал, — большая тайна, государственная, народная тайна. А теперь пойдем со мной.

Они вместе прошли по коридору в самый конец здания. Худощавый открыл тяжелую дверь, и Аркадий еще из коридора увидел секретаря горкома Нечаева, поднявшего от бумаг голову. После прошлогоднего комсомольского собрания они ни разу не встречались и не разговаривали.

— Здравствуй, Аркаша! — поднялся он навстречу Юкову и дружески потряс Аркадию руку. — Как жизнь?

— Плохо, Сергей Иванович, — сказал Аркадий.

— Что так?

— Да ведь… — Аркадий кивнул в сторону карты.

— Что верно, то верно, не совсем удовлетворительно, но я не об этом спрашиваю. Как домашняя жизнь?

— А-а, это хорошо! Мамка болела, теперь выздоровела. Спасибо вам за прошлогоднюю помощь, Сергей Иванович!

— Ну, о чем разговор… Как отец? Что слышно?

— Да ну его к черту! Не хочется и говорить.

— Отец все-таки…

— Понятно, — насупился Аркадий.

— Мамаша-то проживет без тебя?..

— Она у меня простая, Сергей Иванович. Ей бифштексов не нужно. Хлеб да картошка.

Нечаев обнял Аркадия, секунду постоял так.

— Ну, давай-ка мы с тобой напрямик, без обиняков. Тебе доверяется очень опасное, очень трудное и очень важное дело. Твои друзья и товарищи с презрением отвернутся от тебя, будут считать тебя изменником и предателем. Ты будешь один среди врагов. Тебе на каждом шагу будет грозить смерть. И только одно всегда будет воодушевлять тебя и помогать — сознание того, что ты беззаветно служишь Родине. В твоем лице подпольные советские органы, а они непременно будут, если Чесменск окажется захваченным немцами, хотят видеть надежного человека в немецкой полиции, а возможно, и в гестапо — это зависит от твоей находчивости. Как вести себя, ты знаешь?

— Помаленьку, исподволь привыкну.

— Знай, что любовь народная — для человека великая награда. Народ вечно будет помнить своих сынов, боровшихся за его счастливое будущее. Запомни это, Аркадий.

— Я запомню, товарищ секретарь.

— И вот еще что… отец у тебя, как ты сам признаешь, неважный. Позволь, Аркаша, мне считать тебя своим сыном, а?

— Сергей Иванович! — растроганно воскликнул Аркадий. Ему стало жарко от волнения.

Нечаев шагнул к Аркадию, поцеловал его и снова прижал к себе.

— Я еще увижу тебя. Иди.

— Счастливо вам, Сергей Иванович.

— И тебе счастливо, Аркаша!

— Хороший парень! — сказал худощавый, когда Аркадий вышел в коридор.

Секретарь горкома ответил не сразу. А когда он заговорил, худощавый, который уже давненько знал Нечаева, понял, как тяжело у него на душе.

— Страшнее всего, Павел Андреевич, что именно самых хороших мы посылаем почти на верную смерть! — Сергей Иванович отвернулся к карте и добавил, чуть ли не выдавливая каждое слово: — Какие же сердца нам нужны!..

ПЕРВАЯ ПЕСНЬ ОБ АРКАДИИ ЮКОВЕ

Ты все сидишь, Аркадий?..

Ты одиноко сидишь в сквере, спрятавшись на потаенной скамейке от любопытного людского взгляда.

Ты сидишь с опущенной головой, и глаза твои упрямо смотрят в одну точку.

Ты думаешь, Аркадий?

Думы, думы! Они плывут нестройными рядами, как облака на небе, как густые, темные облака, наглухо заслоняющие солнце.

Никто не скажет, что ты раскаиваешься, Аркадий. Эй, люди! Вы, вы, разных годов рождения, — кто из вас может заявить, что Аркадий Юков раскаивается? Я вижу: у вас чистые, правдивые глаза, вы и в мыслях не держите таких кощунственных слов. Нет, всем ясно: ты не раскаиваешься, Аркадий. Ты принял решение и сделаешь все так, как тебе приказано. Просто тебе скверно сейчас. Тебе горько. Ты не ожидал этого. И оттого, что тебе очень, очень горько, ты и спрятался в сквере, на скамейке, где перочинным ножом вырезано «Петя+Катя», спрятался и ничего не замечаешь вокруг.

А над тобой, в белых парадных облаках, плывет неунывающее улыбчивое солнце, и каждый листок сирени, растущей вокруг тебя, отвечает ему своей улыбкой. Оно плывет, это же солнце, и над полями сражений и — так уж заведено в природе — одинаково всем — и врагам, и друзьям — светит с неприступной высоты. Оно всех без разбору оделяет своим теплом, но тот, кто желает победить, должен впитать в себя больше тепла, больше света.

А ниже солнца и облаков несутся ветры. Они бывают шальными, неистовыми. Но бывают и добрыми, освежающими. Ветры тоже без всякого разбора и валят с ног человека и овевают его прохладой. Но человек, сильнее жаждущий победы, примет ураганы на свою грудь, разорвет их и придет к конечной цели быстрее.

А под ногами Аркадия лежит земной шар, который издавна привык к тому, что его немилосердно топчут миллионы разных ног. Земной шар покрывают сотни тысяч, а может, и миллионы лужаек — зеленых, белых и алых. И на каждой из них могут найти приют и добрый человек и злой, зверь и птица. Цветы пахнут для всех. Разве не все равно ромашке, распустившейся на берегу Днепра, кто сорвал ее — чужой или свой? Разве не все равно березовой ветке, выросшей под Смоленском, над чьей головой — врага или друга — висит она в утренний, пахнущий соками земли час? Все равно, все равно, Аркадий! Но ты должен запомнить: кто сильнее любит свою Родину, кто тверже сердцем, кто идет воевать за правду всего человечества, тот, вдыхая запахи ромашек и березовых листьев, впитывает в себя окрыляющую силу и побеждает.

А возле сквера, в глубине которого сидит Аркадий, идут русские солдаты. Они идут обычным своим, в меру усталым — много прошли, и в меру твердым — еще больше предстоит пройти — усталым и ровным шагом. Они глядят только вперед, потому что у них нет выбора. Только вперед, только вперед! Раздумья расслабляют походку — прочь раздумья! Грусть размягчает сердце — прочь грусть, когда Родина, священная страна берез и ромашек, в опасности! Солдаты идут в бой, и выбирать им не из чего. Сыновний, отцовский долг, долг перед Родиной обязывает их: победить!

Так вставай же, Аркадий!

Солдаты идут в бой, и ты видишь теперь их штыки. Ты видишь, как в просветах кустов сверкают эти штыки, еще не обагренные кровью, эти прекрасные трехгранные штыки, несущие с собой частицу русского солнца. Скоро, может быть, они перестанут сверкать, покроются пылью и смертельной ржой, сгинут в каком-нибудь болоте, в окопе, засыпанном взрывом бомбы, но все равно и через тысячу лет люди не забудут, что они несли в себе частицу солнца — главное достоинство штыков, пущенных в дело во имя свободы человечества.

Иди, Аркадий!

Солнце прольет на тебя свое вечное тепло, и ты впитаешь его как можно больше.

Ветер ударит в твою грудь и разметает волосы — ты выстоишь и пойдешь дальше.

Русский луг приютит тебя, и ты, всей душой вбирая в себя его живительные запахи, станешь сильнее.

Счастливого пути, Аркадий!

Ни уговаривать тебя, ни утешать не надо. Найти бы для тебя родное слово! Слушай, ты, кажется, любишь стихи, которые не раз читала тебе Соня. Вот эти:

Нас водила молодость

В сабельный поход.

Нас бросала молодость

На кронштадтский лед.[65]

Сложил эти стихи Багрицкий, умный поэт, который предвидел, что таким, как ты, очень нужно будет живое сабельное слово. Это он для тебя писал, Аркадий! Для тебя и о тебе. Ведь это тебя, тебя бросает молодость в поход.

Боевые лошади

Уносили нас,

На широкой площади

Убивали нас.

Дундич!.. Кавалерийская атака!.. Шашки наголо! И — пуля, шальная, смертельная…

Разве не о тебе это, Аркадий?

Нет, не о тебе пока. Ведь дальше сказано:

Но в крови горячечной

Подымались мы,

Но глаза незрячие

Открывали мы!

Мы подымались и открывали глаза.

Ты подымался и открывал глаза, Аркадий.

И враги отступали и рассыпались в прах.

Это было уже, было. Ну и что же, что это было во сне? Повторится и в жизни. Вот она, жизнь, перед тобой — в сиянии солнца и солдатских штыков, в блеске девичьих глаз и в пламени пожаров, в крови, обагрившей белые одежды, и в гуле заводских корпусов. Жизнь со смертью рядом. Так было всегда. Но до каких же пор, до каких же пор будет продолжаться такое?..

Это твоя душа кричит на весь мир, Аркадий.

И поэтому ты встаешь.

Ты выходишь из сквера. Ты шагаешь солдатским шагом.

Ты идешь на свой боевой пост.

ДВА ПРОЩАНИЯ

В тот же день вечером истребительный батальон возвратился из Белых Горок в Чесменск. Бойцам было объявлено, что завтра в десять часов утра они вновь должны собраться во дворе школы имени Ленина. Все уже знали, зачем этот сбор…

На другой день бойцам дали отпуск до вечера.

Саша Никитин вышел со школьного двора вместе с Аркадием Юковым. Аркадий был, как никогда, задумчив и степенен.

— Так, значит, ямки копать, — вздохнул он. Иронически добавил: — Приятное занятие!

— Что ж поделаешь. — Саша помолчал. — Ты почему не говоришь, зачем тебя в горком вызывали?

Саша вечером долго думал об этом странном вызове, но так ни к какому выводу и не пришел.

— Не вспоминай, Сашка! — горестно махнул рукой Аркадий. — Ошибка произошла. Есть, оказывается, какой-то мой однофамилец. А я-то думал!..

Саша поверил Аркадию. После характеристики, которую дал Юкову Павел Андреевич, Аркадию, конечно, и мечтать не стоит о каком-либо боевом задании.

— Ну, не унывай, Аркаша! — все-таки успокоил Саша друга.

— Тошно, Сашка!

— Я понимаю…

Сашу и Аркадия догнал Семен Золотарев, возбужденно заговорил:

— Как это вам нравится — под Валдайск? Учебные винтовки сменим на лопаты! Неужели ничего лучшего нельзя было придумать? Это черт знает что! Ведь есть мирное население, есть невоеннообязанные!..

— Ты, конечно, считаешь себя военным населением? — уколол его Саша. — Воином, активным штыком, так?

— Да уж, конечно, мое место не на оборонительных работах! Я не думаю, что и ты с охотой идешь.

— Приказ есть приказ, Семен.

— Это верно. И в то же время скверно.

Аркадий слушал их молча. Он все время о чем-то думал. Саша понимал его настроение.

— Смотрите, смотрите! — закричал Семен, указывая па другую сторону улицы. — Борька Щукин с отцом! И Шурочка, Шурочка с ними!

— Загорелись глаза, — шутливо подтолкнул Аркадия Саша.

— Борькин отец на фронт уезжает, — не обращая внимания на эту реплику, сказал Семен и побежал через улицу. — Здравствуйте, Сергей Васильевич! Здравствуй, Шурочка! Привет, Борис!

Одетый в новую красноармейскую форму, с рюкзаком за плечами, шагал Щукин-отец. Рядом с ним — взволнованный Борис и заплаканная Шурочка.

Саша и Аркадий последовали за Семеном. Сергей Васильевич Щукин остановился.

— А, здорово, молодцы-истребители! Как дела? — приветливо заговорил он.

— Как сажа бела, — невесело отозвался Юков. — Истребляем мы пока хлеб да кашу.

— А ты не спеши, Юков! — сказал Щукин. — Знай, что лучший солдат — это тот, который команду выполняет. Сказали тебе: жди — значит, надо ждать.

— Ах, папа, ты других учишь ждать, а сам на фронт торопишься, — сквозь слезы упрекнула отца Шурочка.

— Я — другое дело, дочка! Я — уже стреляный воробей, две войны прошел — германскую и гражданскую. Такие, как я, сейчас нужны на фронте. Туго нашему брату приходится. Было бы полегче — не пошел бы. А то ведь там что делается!.. Нет уж, ты лучше не плачь, Шурочка, без меня, видно, не обойдутся. У нас на заводе сразу десяток мастеров заявления в военкомат подали. Мы — рабочий класс, мальчишки, без нас ни в тылу, ни на фронте порядка не будет. Поможем, подскажем. Молотом Советскую власть подпирали, спиной своей, теперь штыком подопрем.

— Папа, ну все ясно! Как ты любишь политбеседы! — сказала Шурочка.

Сергей Васильевич резко обернулся к ней.

— Молчать!

Шурочка отшатнулась.

— Молчать, девчонка! — тише повторил Сергей Васильевич. — Я эти политбеседы с семнадцатого года провожу и до смерти проводить буду. Кому, как не мне, их проводить? Ты видишь эти лица? — Он ткнул пальцем в лицо Юкова. — Раскисли, расплакались! Борис тоже ноет. Немцы наступают, города забирают! Ну и что же? Не такое видывали. Москва со всех сторон была окружена, а выстояла. Сейчас мы посильнее будем, кулак у нас покрепче. Вот так, ребятки. Слезы не лить, не хныкать. Чтобы у вас глаза всегда были сухие и нервы крепкие. Слышишь, Борис?

— Слышу, папа.

— А ты слышишь, дочка?

— Слышу, папа.

— Вот так. Ну, и вы, орлы, тоже. Знайте, что пока жив рабочий класс, жива и Советская власть! Желаю вам счастья! До встречи!

— Всего хорошего, Сергей Васильевич!

— Возвращайтесь с победой!

— Ждите и нас на фронте!

Друзья долго провожали взглядом сильную широкоплечую фигуру Щукина.

— Вот это человек! — с восхищением сказал Аркадий. — Такой не дрогнет.

— Коммунист! Вот у кого нам учиться, — добавил Саша. — Он правду говорит: лучший солдат тот, который терпеливо ждет приказа. Понял, Аркадий?

Саше хотелось приободрить, успокоить Юкова, но Аркадий и без этого уже глядел веселее: разговор с Сергеем Васильевичем подействовал на него благотворно, как приятное долгожданное известие.

В тот день Аркадий и Саша прощались с Соней и Женей.

Впрочем, короткий разговор около грузовика, который через пять минут должен был увезти Никитина и Юкова в Валдайск, трудно было назвать прощанием. Никаких особых прощальных слов сказано не было, только Саша расхрабрился и в самую последнюю минуту чмокнул Женю в щеку.

Аркадий попрощался с Соней строже. Он пожал ей руку и, сгорая от нестерпимого желания проделать то же самое, что проделал Саша, — так и не решился! — сказал:

— Увидимся еще! Не унывай, ладно?

И как-то боком, боком, коротко вздыхая, ни на кого не глядя, подвинулся к кузову и полез, тяжело забрасывая ногу.

Соня махнула ему рукой. Грузовик тронулся, исчез за поворотом, а Соня все махала, глядя в ту сторону необычайно большими, расширившимися от горестного удивления глазами.

— Уехали, Соня! — сказала Женя.

Соня опустила руку, повторила:

— Уехали!

Женя обняла подругу и зашептала:

— Давай поклянемся, что мы никогда, никогда не забудем Сашу и Аркадия.

Соня, должно быть, только и ждала этого.

— Клянусь, что бы ни случилось с Аркадием, — горячим шепотом отозвалась она, — где бы он ни был, что бы ни случилось с ним, я не забуду его никогда!

— Я люблю Сашу, как свою жизнь! Я хочу быть самым близким, самым верным его другом! Клянусь всем сердцем! — в свою очередь проговорила Женя.

Но сказав это, она вдруг смутилась, быстро оглянулась по сторонам и, заливаясь густой краской, спросила:

— А это не смешно?

— Странная ты, Женька! — осуждающе проговорила Соня. — Разве ты любишь Сашу? Не любишь ты его, хочешь обижайся, хочешь нет! Ветреная ты.

— Сонечка, не осуждай меня! — взмолилась Женя. — Уж такая я. Не люблю, если смешно.

— Смешно то, что ты говоришь. Понимаешь ли ты, что такое любовь?

— Конечно, понимаю.

— Скажи, ну?

— Это… Это… такое чувство… Да что ты меня экзаменуешь? — обиделась Женя. — Люблю я Сашу. Нравится он мне.

— Себя ты любишь, больше никого.

— Ты все гадости сказала?

— Не нравится?

Женя надула губы, отвернулась. Соне стало жалко подружку.

— Не обижайся, — мягко сказала она. — Видно, такой уродилась ты.

— Видно, — покорно, со вздохом согласилась Женя.

Ну разве можно было на эту вертушку по-настоящему обижаться?

Глава третья

«ДРУЖБА — СВЯТОЕ ЧУВСТВО»

Тихие, задумчивые вечера установились в конце июля.

Белые, знойно дрожащие по горизонту дали постепенно блекли и угасали, небо, мутное днем, становилось иссиня-прозрачным, как вылинявший за лето ситчик. К вечеру на ясное небесное поле отовсюду набегали облака, хрупкие, как куски первого пышного снега.

Они плыли на восток, все почему-то на восток, на восток, торопливо, по-беженски, и одно за другим исчезали за горизонтом.

Там, на востоке, бродили то огненные, то бледные неясные пятна света, и оттуда пробивались иногда широкие, падающие веером, а иногда тонкие, как блеск сильной молнии, солнечные лучи.

Однажды в такое вот время Саша Никитин и Борис Щукин после работы шли через густой лес, подернутый серой вечерней тенью, к тихому лесному озеру, вода которого отличалась особенной чистотой и свежестью.

Они миновали широкое поле, светло-желтое, выжженное солнцем — на пригорках и светло-зеленое, испещренное яркими пятнами отавы[66] — в низинах, и очутились в березовом перелеске, через который шла извилистая тропинка в глубину лесной чащи.

Вечер был по-особенному душный. Раскаленный солнцем, густой и горячий воздух был напитан едкой дорожной пылью и горьковатым запахом сухой, опаленной небесным жаром земли.

— Саша, — заговорил Борис, хмуря лоб. — Я все-таки считаю, что наш долг — поправить Юкова. Ведь он же нам товарищ, мы все любим его.

Борис уже не первый раз заговаривал с Сашей об Аркадии.

Было, было из-за чего волноваться.

Уже несколько дней Аркадий не показывался возле холма, где истребительный батальон вел земляные работы. До этого он все-таки работал. Правда, и тогда от его работы мало было пользы. Часто, когда другие работали, он прогуливался вдоль линии строящихся окопов и рвов. Он разгуливал, заложив в карманы руки, презрительно дымя папироской, насмешливо поглядывая на возмущенных товарищей.

— Работаете? — спрашивал он кого-нибудь и, чаще всего не получая ответа, сам отвечал: — Ну работайте, работайте, мозолей не натрите.

Теперь он не стал выходить на работу.

— Трудно это, — вздохнул Борис, не замечая, что Саша морщится, как от зубной боли. — Когда теряешь друга, теряешь частицу себя.

— Истинных друзей, Борис, потерять нельзя, — хмуро заметил Саша. — Настоящий друг не изменит. Настоящий, понимаешь? — Последние слова он резко подчеркнул.

— Когда любишь человека, разочарование очень трудно перенести, Саша, — тихо продолжал Борис. — А я любил Аркадия, как, брата… как что-то дорогое, бесценное. Я восхищался его душой. Она у него широкая, вольная, русская, открытая. Я знал неприятности в жизни, но они — царапины по сравнению с тем, что переживаю сейчас. Дружба — святое чувство, и обмануться в друге очень тяжело. Главное, сам Аркадий понимает, как он далеко зашел. Он страдает, ему больно, это в глазах у него читается.

При этих словах Саша снова поморщился и сказал:

— Не думаю.

— Что? Ты не веришь в это?

— Да… знаешь ли, в чем дело… — Саша на мгновение задумался. — Как бы тебе сказать…

— Ты говори прямо, — попросил Борис. — Может, что-нибудь знаешь?

— Ничего я не знаю. Я вот думаю: не ошиблись ли мы в человеке?

— Я привык верить человеку! — воскликнул Борис. — Может быть, я не прав, но это, по-моему, очень хорошо — верить в человека. Чувствовать, когда чья-то посторонняя, но родная душа как бы отражается в твоей, как в зеркале, и все, что в ней, тебе видно. А когда любишь человека — совсем хорошо. Вот я люблю Аркадия. Я для него все бы сделал, а тут…

— Ты погоди, Борис, тут вот какое дело, — перебил Щукина Саша, хмурясь еще больше. — Война, понимаешь? Война проверяет людей. Она коснулась Аркадия. И он не выдержал, понимаешь? Это очень просто… и сложно… и горько.

Саша говорил медленно, с трудом подбирая слова.

— Понимаешь, война, — повторил он и вздохнул.

— Я знаю: ты любишь его еще больше, чем я, — сказал Борис. — И тебе еще тяжелее.

— Аркадий не смог пересилить в себе обиду, я так думаю, — продолжал Саша. — Он просился на фронт, а его послали сначала прочесывать лес, а потом рыть окопы. Я его понимаю, но простить ему не могу. Да, я любил его, но мы должны быть тверды. Я, по правде сказать, теперь думаю: а искренне ли он стремился на фронт?

— Ты хочешь сказать, что он рисовался? Нет, нет, — протестующе заявил Борис. — Я все-таки по-прежнему верю ему. Но поведение его странное, очень странное.

В разговоре они не заметили, как тропа, ведущая к озеру, давно повернула влево и что они, пройдя проезжую дорогу, углубились дальше в лес.

— Куда это мы забрели? — воскликнул Никитин.

— Да, мы что-то… не туда, кажется…

— Выкупались!

Лес поредел. Впереди обозначилась опушка. Прямо за ней тянулся луг. Слева начиналось темное поле гречихи, за которым далеко, далеко перекликались перепела. Над дальним лесом сгорала тонкая, сдавленная темной грядой облаков, полоса зари. Розовый отблеск ее плыл пятнами по тяжелой громаде туч. Иногда этот розовый свет выступал изнутри тучи, но тотчас же скрывался, переливаясь, как густое вино.

Назад, в потемневший лес, окутанный вечерним сумраком, идти не было никакого смысла, и друзья зашагали по опушке, мимо гречихи. Постепенно гасли яркие краски зари, становилось все темнее и темнее, но лес по-прежнему тянулся плотной непроницаемой стеной. Друзья прибавили шагу. Они шли молча, не перекидываясь ни единым словом. Наконец лес отступил в сторону и показалась светлая от пыли лента дороги.

— Смотри, огоньки, — указал Саша на множество светлых точек невдалеке. — Костры жгут. Здесь, наверное, тоже укрепления строят…

— А ты слышишь — голоса? — откликнулся Борис. Он остановился и замер. — Идут две девушки и разговаривают… Нет, одна поет…

Борис недаром остановился и замер: он сразу же узнал, кому принадлежат голоса. Поющая девушка была, несомненно, Маруся Лашкова. Это открытие не взволновало бы Бориса. Взволновало его другое: второй голос принадлежал Людмиле Лапчинской!

Как Маруся и Людмила очутились здесь, в ста километрах от Чесменска? Почему они шли в этот поздний вечерний час по лесной дороге? Эта радостная неожиданность была пока что тайной.

НЕЖНОСТЬ И РАСТЕРЯННОСТЬ

Девушки подошли ближе и тоже остановились.

— Кто вы такие? — раздался голос Маруси Лашковой.

Борис хотел ответить, но Саша схватил его за руку и, прошептав: — Не отзывайся! — прохрипел:

— Пир-раты! Деньги или жизнь!

— Не очень остроумно, — насмешливо заметила Маруся. — Слышишь, Люся? Сухопутные пираты требуют денег, которых нам самим не хватает.

— Я говорю: сдавайтесь или будет хуже! — хрипел Саша. — Боб, обна-жай ятаганы, заходи слева по носу!

— Явно неостроумные пираты, — продолжала Маруся. — В наказание за плоские шутки не ограбить ли нам их самих?!

— Да у них взять нечего, — засмеялась Людмила. — Знакомые, должно быть, мальчишки!

— Эй, граждане пираты! — грозно закричала Маруся. — Проваливайте ко всем чертям, а то мы свистнем своих, и худо вам придется!

— Боб, в атаку, на абордаж!

— Д-девушки, д-да не пугайтесь, мы шутим, — не выдержал Борис, заикаясь от волнения.

— Бори-ис! — вырвалось у Людмилы.

— Саша, ты? — дрогнувшим голосом спросила Маруся.

Девушки подбежали. Людмила даже взвизгнула от радости. У Бориса вдруг закружилась голова от ощущения теплого, домашнего счастья.

Посыпались вопросы, и сразу все выяснилось: пятьсот чесменских девушек приехали сегодня утром на уборку урожая в колхозы Валдайского района. Маруся и Людмила попали в колхоз, расположенный вблизи Валдайска. Вечером, после рабочего дня, девушки вышли погулять.

— Так мы вас проводим, — сказал Саша.

— Это далеко, ребята. Километра три, да, Люда?

— Ничего, пустяки. Как ты смотришь, Борис?..

— Я? — Борис смутился. Вопрос Саши застал его врасплох. Он, наверное, целую минуту жал руку Людмилы, неотрывно глядя девушке в лицо и не замечая ничего вокруг.

— Ты что, колеблешься? — удивленно спросил Саша.

— Я? Нет… Я не знаю, о чем ты?

— А-а! — Саша засмеялся. — Догоняй нас, Борис. Людочка, приведи его в чувство.

— Ты знаешь, я была уверена сегодня, что встречу тебя, — сказала Маруся, как только они отошли от Лапчинской и Щукина.

— Ты знала, что мы в Валдайске?

— Нет, не знала. Просто была уверена.

— Не понимаю, — пожал плечами Саша.

— Ну как же!.. — укоризненно воскликнула Маруся. — Я чувствовала. Предчувствие.

Она помолчала. Саша не отвечал. Он шел, опустив голову, и ей трудно было понять, как он отнесся к ее словам.

— Ты понимаешь? — спросила она.

— Нет. — Саша засмеялся и осторожно взял Марусю за руку повыше локтя. — Это ты выдумала сейчас, да?

Саша говорил нежно, почти шепотом, но Маруся, кажется, обиделась.

— Не выдумала! — твердо сказала она. — Как ты этого не понимаешь! — В ее голосе снова звучала тревожная укоризна. — Я всегда чувствую, когда ты близко, и если ты мне не веришь… Впрочем, ты можешь не верить. — Маруся вздохнула. — Какие вы, ребята, грубые и нечувствительные, удивительно просто!

Саше хотелось что-нибудь ответить Марусе, утешить ее, но язык не повиновался ему. Это было странно! Саша напрягал волю, подыскивал слова — напрасно. В то же самое время пальцы его все сжимали и сжимали руку девушки. Он заставлял себя разжать пальцы — и тоже напрасно.

А Маруся словно и не замечала, как он сжимает ее руку. Она спросила, и голос ее прозвучал насмешливо, вызывающе:

— Что ты молчишь, пират с разбитого корыта? Язык проглотил?

— Представь себе, кажется, да, — пробормотал Саша.

Маруся громко рассмеялась.

— Я не верю в предчувствия, — строго сказал Саша. — Все это вздор.

— Ясно, ты обиделся.

— Вовсе нет.

— Странная у нас с тобой дружба! — снова вздохнула Маруся.

— Ты считаешь, что у нас есть дружба?

— А как ты думаешь?

— Маруся, мы взрослые люди. Почему мы разговариваем, как дети? Помнишь, я тебе сказал, что… Это было в Ивантеевке, когда… в общем, после разговора с Борисом…

— Ты был прав, Саша.

— Когда человек прав, ему радостно, а мне было грустно. Мне было очень грустно тогда.

— Мне тоже.

— Маруся, — сказал Саша, прижимаясь к плечу девушки, — тогда, в лесу, я был самым счастливым человеком! Почему это?

— Я тоже. Не знаю. Ты сам ответь на этот вопрос.

— Слушай, Маруся… — Саша остановился и обнял девушку за плечи. В темноте он увидел ее глаза, большие, удивленно-счастливые — ему так показалось. — Слушай, Маруся, — повторил он шепотом.

Где-то шагах в пятидесяти сзади шли Борис и Людмила. Где-то не очень далеко отсюда, километрах в двухстах, может, и меньше, гремела война. Три минуты назад Саша помнил об этом. Три минуты назад! Сейчас же он забыл обо всем, обо всем, он чувствовал только плечи Маруси и видел только ее глаза. В груди у него была только нежность. Переполненный нежностью, он тихонько гладил плечи девушки, гладил, гладил эти горячие и мягкие плечи…

— Слушай, Маруся, — еще раз прошептал он, сам не зная, зачем эти слова.

— А Женя? — спросила Маруся.

Саша отдернул руку.

— Слушай, Маруся, — хрипло сказал он, зашагав дальше, — ты не читала сегодняшнюю сводку?

— Не читала, — медленно выговорила Маруся. — Кажется, отступают… оставили какой-то город… Хорошая ночь, правда?

— Не помнишь какой?

— Мне всегда очень грустно после встреч с тобой.

— Может, Смоленск?

— Грустно — даже не то слово.

— Или, может, Псков?..

— И эта война, и все… Зачем эта война, Саша? — с отчаянием спросила Маруся.

— Проклятые фашисты! Это они во всем виноваты. Как я их ненавижу!

— Я уйду на фронт, Саша. Я попрошусь в самое трудное место. И я больше не хочу с тобой встречаться. Не хочу, не хочу! — крикнула Маруся и побежала.

Несколько секунд Саша растерянно смотрел ей вслед, а потом бросился за ней.

— Не надо, не догоняй! Мне уже близко, вот огоньки, это деревня. Возвращайтесь назад. Я не хочу больше с тобой встречаться, потому что… люблю тебя! — Она выговорила эти слова громко, не стесняясь, что их услышит Людмила. Видно, у нее перехватило дыхание, она глубоко вздохнула и, повторив: — Я люблю тебя! Я люблю тебя! — снова побежала.

Уже издали она крикнула:

— Людмила! Ты где-е?

— Я иду-у! — отозвалась Людмила.

«Какой счастливый, просто сияющий голос!» — подумал Саша, с грустью глядя в темноту, поглотившую Марусю.

СЧАСТЬЕ

«Людочка, приведи его в чувство», — услыхал Борис слова Саши, и кровь прихлынула к его лицу. Он понял, что невольно выдал свое настроение. Людмила догадалась, она же умная, она поймет, как эта неожиданная встреча обрадовала его! Борис был уверен, что он не должен выказывать свое чувство. «Только бы не догадалась, только бы не догадалась!» — часто думал он раньше. Он боялся, что Людмила посмеется над ним.

— Саша шутит, — стараясь быть равнодушным, сказал Борис.

— А что? Пусть они идут, — торопливо ответила Людмила. — Мы целую вечность не видели друг друга!

— Я т-тебя сразу узнал, Люся, — заикаясь проговорил Борис.

— Почему же ты не попрощался со мной, когда уезжал сюда?

— Д-думал, не надо…

— Ах ты, дикий, странный! — воскликнула Людмила и стала прикладывать пальцы к глазам. Она, кажется, смахивала с ресниц слезы.

Это так поразило Бориса, что он замолчал и уставился на Людмилу. Ему не верилось, что она вдруг заплакала. Из-за чего? Почему? Она сказала «дикий, странный» и стала смахивать слезы.

— Борис! Боря! — вырвалось у Людмилы.

Она села прямо на дорогу, уткнулась лицом в колени и заплакала.

Борис не ожидал этого. Он и в мыслях не держал, чтобы Людмила вот так опустилась на землю, прямо в пыль, говоря этим смешным жестом все, все… Борис в первую минуту остолбенел. Людмила плакала, а он стоял и глядел на нее, переполненный счастливым недоумением. Вот это самое, вот такое — слезы девушки после негаданной встречи — это дается в награду. Чем же Борис заслужил такую необыкновенную награду? И Борис стоял, не двигаясь, а над его головой тихонько мерцала, как над избранником счастливой судьбы, маленькая, послушная взгляду звездочка.

— Когда ты уехал… и Шурочка сказала мне… я подумала, что ты уже не желаешь… даже видеть меня, — заговорила Людмила сквозь слезы. — Ты ходил такой суровый… и не хотел, совсем не хотел замечать меня…

Блаженное оцепенение слетело с Бориса.

— Ты встань, встань! — горячо зашептал он, приподнимая Людмилу за плечи. — Здесь пыль… И не надо так говорить. Я хотел тебя видеть, но я думал… Встань, встань, пожалуйста!

Людмила встала. Борис осторожно и неумело отряхнул ее платье от пыли.

— Я хотел тебя видеть, но я думал…

— Я думала, что ты занят совсем другим…

— Я совсем не думал о другом…

— Но я… ты очень серьезный человек и…

— Люда! — с восторгом произнес Борис.

Он видел, как, блестели ее глаза, как они тянулись, стремились к нему. Он поднял руки и не обнял Людмилу, а положил руки, прямые, негнущиеся руки на ее плечи.

— Боря! — с таким же восторгом, очень похоже, отозвалась Людмила, голова ее склонилась, и руки Бориса, ставшие смелыми, сжали ее голову и притянули к себе. Людмила прижалась к груди Бориса щекой и ухом. Один глаз ее, блестя от восторга, неотрывно смотрел в лицо Бориса, а ухо, тугое ушко, которое Борис так хорошо чувствовал, слушало, слушало, как бойко стучало в его груди сердце.

Борис глядел вверх, на звезды, и улыбался.

Людмила была рядом с ним, около груди, и это сейчас было самым главным. Все остальное, по сравнению с этим, не имело серьезного значения.

— Не забывай меня! — прошептала Людмила.

— Никогда! — воскликнул Борис.

Когда Маруся окликнула Лапчинскую, Борис и Людмила сладко, потеряв ощущение времени, целовались.

— Я иду-у! — отозвалась Людмила, но еще целую минуту, наверное, она стояла, прижавшись к Борису.

Как дети, они повторяли: «Боря! — Люда! — Боря! — Люда!..» И Борис в эти минуты уверовал, что вот это самое, эти слова, эти поцелуи, это робкое и чистое движение, этот запах волос, от которого жарко делается в груди, и это дыхание другого, бесценного человека — все это и есть то, что люди называют примелькавшимся, почти утратившим свой смысл словом счастье. Счастье! Счастье! Счастье! Сейчас это слово, круглое и яркое, как солнце, засветилось по-новому, и в этой новизне было тоже счастливое открытие.

— Не забудешь?

— Никогда!

— Что бы ни случилось?

— Никогда!

— Какие бы беды ни опустошали землю, людей?..

— Никогда!

— Даже если солнце не станет светить так прекрасно?

— Никогда!

— Я иду-у, Маруся! — крикнула Людмила еще раз и побежала, все время оглядываясь.

— Никогда, никогда, никогда! — твердил Борис, сияюще улыбаясь.

Людмила, пробегая мимо Саши, сама удивляясь своей смелости, обняла его на бегу и поцеловала в щеку.

— До свиданья, Саша-а! — со смехом, празднично звенящим в ночи, крикнула она.

И от этого смеха, от поцелуя опустились у Саши плечи, и ему стало так мучительно грустно, как это бывает, когда рядом пролетит, осенив тебя мягким и теплым крылом, чужое, далекое, недоступное счастье.

«Что со мной? Почему я сейчас страдаю?» — подумал Саша.

«А Женя?» — слышался в его ушах робкий и грустный голос Маруси.

«А Женя? А Женя? А Женя?..»

Подошел Борис.

— Звезды какие! — прошептал он.

— Как угли на жаровне, — ответил Саша.

— Как золотые горошины!

— Гарью пахнет… трудно дышать.

— Прекрасная ночь!

— Душно вокруг!..

— Саша, я очень, очень люблю!..

— Поздно, пойдем домой.

— А ты любишь Женю?

— Завтра рано вставать…

— Женя чудесная!

— Наши опять сдали какой-то город… Когда же на фронт, когда же на фронт! — почти проскрипел зубами Саша, и Борис понял, что говорить сейчас о любви, о Жене, о счастье, крупном и ярком, как солнце, неуместно и нелепо.

Война, война шла на эту землю, покойно лежащую под звездами, похожими на золотые горошины!

«Я НЕ ВЕРЮ, АРКАДИЙ!..»

Встреча с Людмилой, ночное объяснение в любви всколыхнуло и перевернуло всю жизнь Бориса. Все это заметили. На другой же день Семен Золотарев, очень сдружившийся с Борисом за последнее время, спросил, пристально вглядываясь в приятеля:

— Не пойму… то ли глаза у тебя стали другие… то ли вырос вдруг ты… то ли смелее стал. Ты прямо весь светишься изнутри!

Семен был прав. Борис светился своей любовью. Он и вырос, и стал смелее, и взгляд у него изменился. Борис любил, но не это было причиной его внезапного расцвета — главное было то, что его любили. Все было бы хорошо, если бы не Юков…

Борис уже несколько дней не видел Аркадия. Кто-то сказал, что Юков сбежал из Валдайска. Борис не верил. Это было бы уж слишком!

Дня через два после встречи с Людмилой командир послал Щукина в город за продуктами. Осторожно правя лошадью (раньше ему никогда не приходилось делать этого), Борис въехал на окраину Валдайска, старинного русского города, расположенного среди полей, перелесков, речек и прудов, и здесь, возле грузовика с бочками в кузове, увидел Юкова.

Аркадий стоял, прислонившись к борту, и молча глядел на приближающегося Бориса. Руки у него были засунуты в карманы брюк, кепка по-молодецки сдвинута набок.

— Аркадий! — воскликнул Борис, подъехав.

Он дернул вожжами, желая остановить лошадь, но гнедая, состарившаяся на немудрящей полевой работе кобыленка стала деловито заворачивать вправо; военная повозка, в которой неудобно сидел Борис, накренилась набок.

— Тпру-у! — закричал Борис и снова дернул вожжой. Кобыленка, ошалело глянув на хозяина, повернула влево.

Аркадий с усмешкой на исхудавшем лице подошел к лошади и, схватив ее под уздцы, сказал строго:

— Стой, ослиха! Что, правил не знаешь? Говорят тпру, так делай тпру, а не при в разные стороны!

Юков подошел к школьному приятелю и приветливо протянул руку.

— Привет, Борис! Куда путь-дорога? Хор-рошая тачанка!

Юков старался казаться беспечным, ио Борис ясно видел — вид у него был усталый.

«Он страдает», — сразу же решил Борис.

Шофер грузовика, сердито ворча ругательства, копался в моторе. Борису представилась подходящая минутка для разговора.

Разговор начался с пустяков. Посмеиваясь, Аркадий рассказывал какую-то историю. Опустив голову, невольно краснея, Борис чувствовал, как фальшивы бодрые слова товарища, каким чужим, непонятным стал Юков.

Неожиданно, не досказав истории, Аркадий своим обычным искренним голосом сообщил, что он — кивок в сторону грузовика — возвращается сейчас в Чесменск.

— Надоело, — прибавил он.

— Разве ты в-волен, Аркадий, поступать так, как тебе в-вздумается, да еще в такое время? — заикаясь возразил Щукин. — Я твое поведение не одобряю.

— Что же ты мне, дружок ситный, посоветуешь? — с некоторой долей насмешливости спросил Аркадий.

— Я, Аркадий, в-вынужден…

— Какая официа-альность, прямо дипломат! — со смехом протянул Юков. — Не идет тебе, Боря…

— Я, Аркадий, в-вынужден заявить, что твое п-пове-дение не к лицу комсомольцу, вот что, — заключил Щукин. — Вспомни, как хорошо мы дружили…

— Я от дружбы, Боря, не отказываюсь. — Аркадий помолчал. — Вот ты хорошо сделал, что заговорил со мной. Знаешь, другие уж и руки не подают, — как бы вскользь, но с болью в голосе заметил Аркадий. — Я бы не подошел к тебе: признаться, стыдно мне…

— Я вижу, что ты с-страдаешь, но пойми: они правы, те, кто не подает руки! — с жаром воскликнул Борис.

— Да, правы. — Губы Аркадия чуть скривились, задрожали. — Но помни, помни, черт возьми, что бы ни случилось, ты всегда найдешь во мне друга. Помни, Борис!

Вслед за этим Аркадий передернул плечами, словно стараясь сбросить что-то тяжелое, и безнадежно махнул рукой.

— Надоело все, к чертовой бабушке! Хотя бы эти укрепления. Ты думаешь, они остановят немецкие танки? Не остановят, по-моему, и точка. Так за каким же чертом сюда столько людей согнали, а?

Аркадий замолчал, внимательно глядя на Щукина.

— Ты договаривай, договаривай, Аркадий! Ты что, п-против? — Борис даже отшатнулся от Аркадия, но почти в то же мгновение соскочил с повозки и закричал: — Да что ты г-говоришь? Я не верю тебе! Ты шутишь, не верю!

— Эй, парень, прыгай в кузов, поехали, — сказал шофер, влезая в кабину.

Юков вскочил в кузов. Грузовик тронулся, обволакивая дорогу пылью.

— Боря, дружок! — послышался из облака пыли голос Аркадия. — Я никогда не забуду тебя, не забывай и ты!

Борис, сжав зубы, стоял возле повозки.

«Может, прав Саша?» — мелькнула у него злая мысль, но он тотчас же отмахнулся от нее.

Можно было подумать, взвесить все, да не этим только жил Борис. Он и так уже опаздывал: время приближалось к полдню, а он, еще не добрался до продовольственного склада.

Повозка, миновав несколько окраинных улиц, въехала на мост. Спереди и сзади пылили машины. Борис сидел на корточках, хмуро сосредоточенный, почти мрачный.

«Лучше бы не встречать его, не разговаривать с ним», — думал он.

И вдруг кто-то рядом, кажется в кузове заднего грузовика, закричал:

— Фашисты! Воздух!

— Дальше, дальше!.. — закричали со всех сторон на шофера. — Они, бандиты, мост будут бомбить!

Немецкие пикировщики, встреченные редкими залпами зениток, спокойно заходили на цель.

Передний грузовик рванулся, пролетел мост. Борис, встав во весь рост, нахлестывал лошадь. Прижав уши, она стремглав тащила за собой грохочущую повозку. Сзади напирал второй грузовик.

В воздухе что-то завыло, пронзительный свист, приближаясь, заставил сжаться сердце Бориса… В следующее мгновение где-то рядом — Борису показалось: под ногами — рванулся тяжелый взрыв, запахло какой-то неприятной гарью, взметнулась в небо вода, полетели щепки, лошадь поднялась на дыбы… На исковерканном прямым попаданием мосту, в бушующих клубах дыма и взрывной гари сверкнул огонь. Сквозь грохот падающей земли и обломков моста прорвался тонкий человеческий вопль…

Все это произошло в течение какой-нибудь секунды. Вместе со всем этим Борис увидел пламя, багровое и жирное, и почувствовал, как громадная сила, сопротивляться которой было невозможно, отрывает его от повозки и подымает вверх. Потом уже, вспоминая эту минуту, Борис отметил, что последним его зрительным впечатлением, твердо отпечатавшимся в глазах, была голова лошади с дико выпученными от смертельного испуга глазами и пеной, густо покрывшей оскаленную пасть…

Бориса подобрали возле моста через десять минут после взрыва. На первой же санитарной машине его вместе с другими ранеными отправили в Чесменск, в госпиталь.

ТРЕТЬЯ КЛЯТВА

В два часа ночи истребительный батальон был поднят по тревоге. Вслед за этим последовал приказ: «Оставаться на своих местах. Ждать команды».

Саша Никитин обычно ночевал в пустующей крестьянской избе, расположенной на краю села. В этой же избе проводили ночь Золотарев, Гречинский, Сторман, Коля Шатило. Вскочив с разостланных на голых кроватях одеял и пиджаков, они быстро оделись, выскочили один за другим во двор.

— Что такое? — недоуменно спросил Семен Золотарев. — Что это гудит?..

Все прислушались. С севера явственно доносился ровный однообразный гул, который напоминал звук гудящих корпусов чесменского Заречья. Как будто там, за лесами и полями, работала какая-то гигантская машина.

— Вы слышите, как гудит! — крикнул Семен.

— Самолеты летят, — сказал Коля.

— Не может быть, не такой звук. Как будто водопад… — заметил Гречинский.

— Фронт, ребята! — прозвучал с крыльца встревоженный голос Саши.

— Фро-о-онт! — разом выдохнули все и надолго замолчали, вслушиваясь в гул артиллерийской канонады.

Странно было, что он катился не с запада и даже не с юга, где немцы недавно продвинулись сразу на семьдесят пять километров, а с севера.

— Водопа-ад! — удрученно протянул Гречинский.

— Обходят Валдайск, — вздохнул Сторман.

— Идут на Чесменск, — сказал Саша.

И снова установилось тягостное молчание.

До утра никакой команды не последовало. А утром такой же ровный зловещий гул стал катиться и с юга. Разнесся слух, что немцы заняли железнодорожную станцию в пятидесяти километрах от Чесменска и в семидесяти пяти от Валдайска. Железная дорога между Чесменском и Валдайском была перерезана.

В десять утра командир батальона отдал приказ: «Всем выходить на работу». В три часа дня артиллерийская канонада с юга стала звучать в полный голос, на горизонте выросли шапки дыма.

В четыре часа все работы на полосе укреплений были прекращены. Батальон вернулся в село. Из конца в конец носились разноречивые слухи. Одни говорили, что батальон вооружат и двинут к фронту, другие утверждали, что есть приказ об отправке батальона в Чесменск.

Под вечер на дороге, огибающей село, появились первые колонны отступающей пехоты. Бойцы двигались повзводно, сохраняя строевой порядок, и беспорядочными группами. Некоторые бойцы подбегали к крайним избам, просили воды.

— Как дела? Плохо? — спрашивали их ребята.

Одни молчали, сурово сдвинув брови. Другие кивали в ту сторону, откуда все усиливался гул, роняли:

— Обходят.

И шли дальше, мимо села, на восток.

На западе, за далеким синим лесом, куда спускалось солнце, было тихо. С запада-то и отступала наша пехота, твердя одно страшное слово: «Обходят!»

В сумерках Саша пошел к командиру батальона (вместо Фоменко батальоном командовал теперь один из работников городского военкомата), чтобы узнать, в чем дело, сколько еще придется ждать. Командир, уставший от объяснений, затопал на Сашу ногами и выгнал из избы, грозя ему богом и чертом.

— Нет приказа, не знаю! — только и понял Саша.

«Эх, тряпка! Да на его месте я черт знает что сделал бы!» — подумал он. Впрочем, что, что бы он сделал? Двинул бы батальон к фронту? А где оружие? Приказал бы отходить к Чесменску? А если бы через час пришел приказ… к фронту?

«Тут затопаешь ногами», — приуныл Саша.

В крайней избе в это время шел настоящий военный совет. Лев Гречинский подобрал на дороге командирскую планшетку с картой фронтовой полосы. На этой карте черным карандашом была нанесена извилистая линия фронта. В двух местах ее перерезали жирные красные стрелы. Обходя с юга и севера Валдайск, они тянулись на восток и смыкались восточнее Чесменска.

Территория, сжатая этими стрелами, была тем же карандашом перечеркнута крест-накрест и отмечена большим восклицательным знаком.

При свете лампы-коптилки ребята склонились над картой. Взгляды их сходились на зловещем месте и выразительном восклицательном знаке.

— Что же происходит? — возмущенно говорил Гречинский. — Наступление врага планируют!..

— Сил, видно, нет, вот и не идут вперед. — заметил Вадим.

— Есть у нас силы, есть! Просто путаница какая-то. Подожди, узнают в Москве…

— В Москве знают, там планы есть, — сказал Вадим.

— Конечно, есть, — добавил Семен. — Отступают — нужно, выходит. Кутузов и из Москвы отступал. Это стратегией называется.

— Вот это? — постучал Гречинский пальцем по карте.

Вошел Саша, и все заговорили вперебой:

— Саша, взгляни! Посмотри, какие тут чертежи! Вот сволочи! Немцы к Чесменску прут! Отступление! Что командир говорит?

— Да-а, — задумчиво протянул Саша, разглядев карту, — по всему выходит, правильно эти стрелки нарисованы. Гул с севера и с юга, там, значит, прорывы. И ясно, что они за Чесменском хотят соединиться. Вот, все дороги так ведут… удобные места. Но вот этот восклицательный знак мне не нравится… и крест тоже. Ясно, что это?

— Конечно, ясно: труба, — сказал Гречинский.

— Сам ты труба! — крикнул Семен. — Никогда этого не случится. Ты думаешь, командование позволит такую область в мешок взять?

— При чем здесь командование? — сказал Саша и, помолчав, вдруг спросил: — Ребята, что же мы будем делать, а?

— Партизанить! — весело выпалил Сторман. — Эх, хорошо!

— Нет, в самом деле? Кругом паника, никто ничего не знает, командир растерян и вот… видите, — Саша указал на карту.

Все опять посмотрели на карту, словно она могла ответить на вопрос: как быть?

Еще вчера никто не верил, что немцы могут пройти дальше, в глубь России: считалось, что рубеж западнее Валдайска — неприступный; с этого рубежа наши должны, по общему мнению, наступать. И вдруг этот неприступный рубеж рухнул сразу в двух местах!

Саша проследил движение нижней стрелы, перевел взгляд на верхнюю. Перед глазами мелькали знакомые названия сел и маленьких городков. Севернее и южнее Чесменска тянулись леса, они были обозначены зеленой краской. Километрах в двадцати севернее Чесменска синело среди сплошной зелени маленькое пятнышко озера Белого.

Красивые, тихие, безлюдные эти места! Саша вспомнил, как он в прошлом году после возвращения из Белых Горок ездил с соседом ловить рыбу на это озеро, затерявшееся в глухих, но веселых лиственных лесах. На берегу озера они прожили целые сутки, ночевали в старой охотничьей землянке. Саша до сих пор помнил пропитавший стены землянки запах сухого мха и ароматных лекарственных трав.

— Ты что придумал? — с надеждой спросил Гречинский, заметив, как блеснули Сашины глаза.

— Ребята, я подумал… я подумал, что, если случится беда, — с волнением начал Саша, — что нам делать тогда? Ведь мы очутимся в центре этого кружка, помеченного крестом…

— Нас бросят на фронт, — сказал Семен.

— А если не бросят?

— Тогда уж… тогда уж я не знаю.

— Но мы же должны бороться? — повысил голос Саша.

— Обязательно! Не будь я голкипером.

— Вадим сказал: партизанить. А что? И будем партизанить!

— Верно! — подхватил Вадим.

Саша вынул из кармана пиджака огрызок карандаша и обвел озеро Белое кружком.

— Вот, смотрите… Ребята, для партизанской базы это великолепные места!

— Далеко… Километров сто пятьдесят, — заметил Сторман.

— Сто, не больше, если прямой дорогой, — возразил Саша. — Давайте договоримся: если что, двигаться сюда, устраиваться там и… Понятно?

— Ясно! — сказал Сторман.

— А оружие? — спросил Коля Шатило.

— Добудем!

— Добуде-ем! — весело подхватил Вадим.

— Как ты смотришь, Семен? — повернулся Саша к Золотареву.

— Я от вас не отстану, — немного обиделся тот. — Это на крайний случай, я так понимаю?

— Конечно. Нас пятеро. Ядро.

— И мы не трусы, — добавил Сторман. — Стрелять умеем по цели.

— Тогда, ребята, дадим слово, — предложил Саша. — Один за всех, все за одного.

Они поклялись, что в случае падения Чесменска соберутся на берегу озера Белого и начнут бить немцев из-за угла, по-партизански. Этот план казался простым, ясным, заманчивым. Особенно восторгался планом Вадим. Он тут же подал мысль, что надо проложить на карте путь следования к озеру. Предложение его было с готовностью принято, и скоро на карте была прочерчена «линия следования», как сразу же назвали прямую дорогу к озеру.

— По дороге можно устраивать нападения, — разошелся Вадим. — Это же очень просто!

— На кого? — насмешливо спросил Семен. — На наших?..

— На фашистов, дурак!

— Где они, фашисты? Здесь везде наши!

— Попросить оружие у наших, — не растерялся Вадим. — Дадут.

— Ну, фантазировать не будем, — оборвал его Саша. — Условимся, что если кто нарушит клятву — позор тому.

— Позор! — ответили все.

Ночью, когда все уснули, Саша встал и вышел на крыльцо. Гул на севере и юге, целый день тревоживший душу, смолк. Саша напряженно вслушивался, но в тишине, царившей над селом, не раздавалось ни одного звука. Блестели на небе звезды, легкий ветерок шевелил листья. И дорога, по которой весь вечер двигались на восток войска, была молчалива, пустынна.

«Что же это такое? — думал Саша. — Остановили? Вдруг остановили?..»

Он знал, что бои на фронте не прекращаются и ночью. Так почему же такая мертвая тишина?..

«Значит, остановили. Выдохлись немцы!» — решил Саша.

И все-таки этот вывод не успокоил его: тишина, так же как и недавний гул, была гнетущая, тревожная, — обманчивая была эта тишина.

Саша хотел разбудить ребят, посоветоваться с ними. «Боишься?» — насмешливо спросил он себя.

«Нет, не боюсь! К черту, спать!»

Он вошел в избу, лег на спину. В прямоугольнике окна светились из невообразимых просторов неба звезды. Саша насчитал их два десятка. Много было звезд этой ночью на небе.

Саша вспомнил Марусю, Женю… Звезда сквозь окно глядела на него и улыбалась мирной человеческой улыбкой.

Тишина, небывалая, всеохватная тишина стояла над миром.

Саша уснул…

Глава четвертая

«МИЛЫЙ ГОРОД! ГДЕ ТВОИ ПЕСНИ?..»

Все свои поступки Аркадий теперь подчинял цели, намеченной для него в разговоре с худощавым. «Работайте спустя рукава, а когда поймете, что атмосфера накаляется, уезжайте», — сказал худощавый. Так Аркадий и сделал.

Возвратился он в Чесменск утром.

Утро, серое и прохладное, только что занялось над городом. В густом, пропитанном влагой воздухе (ночью прошел дождь) еще бродила ночная тень. Небо едва-едва поблескивало сквозь тучи, быстро уходящие на восток.

«И тучи бегут, — подумал Аркадий. — Все бежит от фашистов, только я никуда не побегу».

В Заречье, на песчаной дорожке, изрытой, словно оспой, тяжелыми каплями дождя, Юков догнал Всеволода Лапчинского. На оборонительных работах он Всеволода не встречал. Очевидно, Лапчинский не попал в число тех, кто был отправлен в Валдайск.

— Эй, подожди-ка! — позвал Всеволода Аркадий. — Как тут дела?

Лапчинский остановился, приветливо поздоровался.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он.

— Вообще…

— Дела, как сам знаешь, обычные… неважные.

— Скучно? — осведомился Аркадий, лениво взглянув на серое небо.

— Что ты? — удивился Всеволод. — Какая может быть скука! Работы по горло! Чесменск то и дело бомбят… Эх, гады!

— Людей-то много побило?

— Конечно, много! Трудно сосчитать. Завалит — и поминай как звали. В подвалах иной раз все выходы заваливает.

— Откапывать надо! — резко сказал Аркадий, как будто от Всеволода зависело что-то. — Люди-то живые.

— Откапывают, как же! Скорее бы уж в бой, а то в тылу, как муху, пришибут. Ты откуда?

— Так… оттуда, — Аркадий неопределенно махнул рукой.

— А я, представь себе, на курсы радистов взят, диверсантом вроде буду. — Всеволод оживился, щеки у него зарозовели. — Хорошее дело, по моему характеру.

Аркадий выслушал признания Лапчинского и с усмешкой оглядел его с ног до головы.

— Хорош, — резюмировал он. — Диверсант из тебя броский выйдет. Классный, я тебе скажу, диверсант и — точка! Только вот нос несколько курносый. Что это он у тебя подкачал? Вида не будет, солидности. Придется тебе по ходу дела, друг ситный, искусственный паяльник приставить, чтобы вывеска, как говорится, была внушительнее. А то какой же ты диверсант?

Аркадий мрачно выругался и неожиданно накинулся на оторопевшего Лапчинского.

— Что же ты болтаешь? Что ты мне душу свою, как неумная баба, нараспашку выворачиваешь? Тебе говорили — держи язык за зубами, будешь жрать пирожки с грибами? Или начальники у вас совсем уж аховские, дисциплинку не налаживают?

— Что ты, что ты, Аркадий? — попытался урезонить Юкова Лапчинский. — Я же только тебе. Я же знаю: ты парень свой.

— Да откуда тебе известно? — пуще прежнего разозлился Аркадий. — Может, я самая последняя контра. Может, я немцу со всей требухой продался?

— Шутишь, Аркадий! — усмехнулся Лапчинский, встревоженно озираясь по сторонам. — Брось, брось разыгрывать. Могу сказать тебе, что Соня учится на курсах медсестер при госпитале в школе имени Ленина.

— Спасибо за информацию.

— И, по-моему, страдает по тебе.

— Заткнись! — снова оборвал Аркадий и, не сказав больше ни слова, зашагал прочь.

— Куда же ты?.. Расскажи, как там дела? — рванулся за ним Лапчинский.

— Дела, дела! — не оборачиваясь, ответил Юков. — Дела — как сажа бела. Потерпи, друг ситный, скоро ты узнаешь все дела.

Слова Лапчинского о том, что Соня страдает о нем, больно укололи Юкова. Он сплюнул на мостовую и крепко сжал зубы. На щеках его отчетливо обрисовались желваки. Сердце заныло, затосковало.

«И Соне правду нельзя сказать!» — подумал он.

В липовой аллее на берегу Чесмы Аркадий увидел зеленые жерла пушек, сурово уставившихся в небо. Часовой махнул Аркадию рукой, чтобы он шел левее.

— Корешок! — крикнул артиллеристу Аркадий. — Пропустишь фашиста на город, встречу в центре — разделаю под орех: я тебя запомнил!

— Проваливай, проваливай! — зло огрызнулся артиллерист, угрожающе приподняв винтовку. — Ишь, умный нашелся!

Юков под колючим взглядом красноармейцев-патрульных миновал мост, вышел на Цветной бульвар. Увидев дымящиеся развалины зданий, вздрогнул, крепче сжал зубы, повернул обратно.

В небе быстро таяли похожие на пелену тумана облака. Хмурое, неяркое солнце осветило тротуары в темных пятнах влаги и осыпало бисерным глянцем застывшие деревья, от которых через всю площадь тянулись черные тени.

Солнце вырвалось из-за туч, но блеск его не придал городу той обычной прелести, которая чувствовалась в нем каждое утро всего лишь полтора месяца назад. Сейчас, при солнечном свете, особенно ярко рисовались развалины, сиреневый дым угасающих пожарищ, осколки стекол на тротуарах…

Милый город! Где твои песни? Где твой деловой бодрый гам? Где влажный шум красивых фонтанов и щеголеватая чистота улиц? Где все это, мирное, знакомое с детства, с детства родное?..

Щемящая боль с силой сдавила сердце Аркадия. Он сел на сцементированную груду кирпича, зажмурил глаза. Он увидел себя маленьким мальчиком, бегущим по счастливым, веселым бульварам. Бежит, бежит резвый мальчик. Гремя и подпрыгивая, мчится перед ним железный обруч…

Отошло то время, когда ты бегал босиком по звонким мостовым родного города. Ты вырос и теперь можешь сам постоять за себя. Но смотри — видишь, дети примостились на голой, холодной земле в сквере? Сколько им, пять или семь лет? В их глазах застыл ужас воспоминаний о ночной бомбардировке. Твой долг — вернуть им утраченное счастье, вернуть золотое детство.

Юков вскочил, сжал кулаки. Такая крутая злоба к захватчикам закипела в его сердце, что он готов был сейчас с голыми руками броситься на фашистские танки.

«Н-ничего, н-ничего! — подумал он. — Мы с вами встретимся, господа немцы, встретимся!»

Мысленно Аркадий стал перебирать в уме немецкие слова. Он обязан был, по заданию худощавого, более или менее сносно говорить по-немецки. Сейчас он начал составлять в уме простые немецкие фразы. Оказалось, что он мог болтать с немцем о наиболее простых, вернее, низменных вещах, и этого, по его мнению, было вполне достаточно.

«С каждым часом я приближаюсь к идеалу, — иронически размышлял Юков. — Для знакомых я снова стал шалопаем, для друзей — превратился в подлеца. В один прекрасный день я скачусь под ножки какому-нибудь германскому начальнику, расшаркаюсь, как подобает мерзавцу, и скажу: „Здравствуйте, голубчики немцы: я ваша бабушка! Зетцен зи зих! Вердамт нох мал! Доннер веттер!“»

Аркадий опять, теперь уже брезгливо, плюнул, быстрее зашагал домой. Еще раньше он принял решение не заходить к Соне, но только поравнялся с ее домом — забыл обо всех обещаниях. С радостно бьющимся сердцем он вбежал по лестнице на второй этаж, постучался. Дверь квартиры Компанийцев была заперта. Никто не отозвался. Постояв немного, Аркадий медленно спустился по лестнице, вышел на улицу.

«И все-таки нельзя, нельзя мне ее видеть, — думал он. — Хорошо, что ее нет. Теперь я выдержу».

Аркадий решил, что он ни разу не пройдет мимо дома, где живет Соня, — есть другие дороги.

Это был приговор, и вынес его сам Аркадий.

ОТ СЦЕНЫ ДО ОПЕРАЦИОННОЙ

В больших светлых зданиях на Центральном проспекте и Цветном бульваре расположились военные госпитали. Один из госпиталей разместился в школе имени Владимира Ильича Ленина.

По заданию райкома комсомола Женя Румянцева и ее подруги — Соня, Наташа Завязальская, Нина Яблочкова, Людмила Лапчинская и Шурочка Щукина организовали бригаду художественной самодеятельности для культурного обслуживания госпиталей.

Первое выступление должно было состояться в госпитале, размещенном в здании школы. Раненые бойцы, которым стало известно о предстоящем концерте, с нетерпением ждали назначенного дня.

Для Жени и Сони этот день начался грустно: они проводили на строительство оборонительных укреплений Аркадия и Сашу. Но волнения из-за предстоящего концерта скоро оттеснили грусть.

Проведя последнюю репетицию в третьем часу дня, молодые артистки вошли в вестибюль школы. По знакомой широкой лестнице они поднялись на второй этаж, в бывший спортивный зал. Раненые, гремя костылями, поспешно занимали места на скамьях. Многих принесли в зал на носилках. Сотни приветливо блестевших глаз устремились на зеленый бархат занавеса. В зале раздавался глухой шум голосов.

Роль конферансье была поручена Всеволоду Лапчинскому, который в то время еще не учился на курсах радистов. Рекомендовал его Жене Олег Подгайный.

— Лучше любого артиста! — сказал он. — Никто на ногах не стоит, все на животы ложатся от смеха.

Образная рекомендация Олега заинтересовала Женю. Он не ошибся в артистических способностях Всеволода. Лапчинский свободно принимал любую комическую позу, был находчив и остроумен.

Сейчас Всеволод был спокойнее всех. Он не спеша прохаживался по сцене, подтрунивая то над одной, то над другой юной артисткой.

Наконец Женя вихрем вылетела на середину сцены и трагическим шепотом оповестила:

— Начинаем! Сева, говори приветственное слово!

Лапчинский подтянулся, расправив плечи, шагнул на авансцену, и тяжелый бархат занавеса скрыл его статную фигуру.

В зале сразу наступила тишина. И в этой тишине ясно раздался звучный голос Всеволода. Дружный взрыв аплодисментов заглушил окончание приветственной речи. Занавес раздвинулся.

В щелку кулис Женя увидела сотни внимательных глаз, сердце ее так и затрепетало от щедрого чувства любви к этим добрым, больным людям.

«Сейчас они забыли все на свете, видят только нас, а немного погодя они опять возьмут винтовки и будут биться за нас, будут разить врагов, и многие из них, может, не доживут до победы, — думала она. — Желаю, как своего счастья, чтобы все вы прошли через войну целыми и невредимыми! Желаю, как своего счастья, всем жизни! И победы!»

Программу начал хор девушек, он с подъемом исполнил новые песни на слова поэта Лебедева-Кумача. Затем Шура Зиновьева тоненьким звонким голоском спела песню про Катюшу. Смущенную, радостно раскрасневшуюся девушку вызывали на сцену несколько раз. Соня и Шурочка Щукина пропели «Комсомольскую прощальную», и последний куплет песни был подхвачен всем залом:

А всего сильней желаю

Я тебе, товарищ мой,

Чтоб со скорою победой

Возвратился ты домой.[67]

Вслед за этим Всеволод предложил «веселый номер»: Людмила Лапчинская в украинском костюме и Олег Подгайный исполнили дуэт Одарки и Карася из оперы «Запорожец за Дунаем»[68]. Олег, представлявший лихого подвыпившего казака, ожесточенно крутил бравые усы и мальчишеским басом убедительно оправдывался перед Людмилой. Людмила, бойко уперев руки в бока, обвиняла и отчитывала веселого Карася — Олега. Усы не выдержали слишком энергичного подкручивания и отвалились, но Олег не растерялся: плюнул на кожаную подкладку и снова, под хохот всего зала, укрепил их на место.

Не успели стихнуть последние взрывы смеха, как Всеволод своими анекдотами о грабьармии[69] заставил смеяться не только зрителей, но и самих артистов.

Все это время Женя с волнением ожидала своей очереди. Она должна была танцевать «цыганочку». Никто не умел танцевать ее так, как Женя, — в этом школьные подруги Жени были совершенно уверены. Дрожащая от возбуждения, Женя то и дело заглядывала в программу. И вот Лапчинский вышел на сцену и объявил:

— Сейчас вашему вниманию предлагается коронный номер концерта: цыганская пляска в исполнении почтенной Евгении Румянцевой!

«Фу! Так и знала, что склоунничает!» — возмущенно подумала Женя и погрозила Всеволоду кулачком.

Зал притих, ожидая «почтенную Евгению Румянцеву». На сцену под аккомпанемент баяна вылетела и плавно закружилась, позванивая колокольчиками бубна, молоденькая девушка в пестром платье и красных туфельках.

Каждое движение ее было так грациозно и свободно, такой легкой, почти невесомой казалась ее фигура, с таким задором улыбалось ее юное розовощекое лицо, что весь зал с восторгом и обожанием не отрывал глаз от этой артистки.

А Женя то горделиво выступала на самых носочках туфель, то вдруг сорвавшись с места, неслась по сцене с такой стремительностью, что длинный подол ее цветастого платья, казалось, не успевал за ее движением.

Всеволод не шутил: это был действительно коронный номер концерта.

Закончив танец особенно красивым па[70], Женя присела и стремглав кинулась за кулисы. Бойцы несмолкаемо рукоплескали. Женя выбежала и снова поклонилась. Крики «бис», «браво», «еще» оглушили ее. Она сделала по сцене вихревой круг. Зал продолжал грохотать. Забившись в угол за сценой, Женя плакала от счастья и все твердила:

«Желаю вам всем, всем жизни, жизни и победы!»

Шумный успех сопутствовал артистам во время выступления и в других госпиталях.

Но потом агитбригада распалась. Фронт все приближался к Чесменску, и было теперь не до этого…

Женя и Соня уже учились на курсах медицинских сестер при госпитале в школе имени Ленина.

Занятия проходили в подвальном этаже школы, в бывшей физико-химической лаборатории, где совсем недавно Женя и Соня держали последний экзамен.

Теперь в этом классе тощий крикливый старичок в тюбетейке — знаменитый хирург, профессор Тюльнев читал будущим сестрам лекции о переломе костей, о слепых и сквозных ранениях, шоках, травмах и инфекциях. Профессор горячился, бегал от двери к доске, ладонью хватал себя за подбородок и грозил кому-то пальцем. В его нервных жестах и визгливом голосе было что-то детское, наивное и комическое. Однако курсантки не улыбались: тощий старичок был воплощением святого медицинского искусства. Они знали, что подвижное лицо хирурга становилось каменным, когда он появлялся, как белый бог, в операционной, а его длинные руки, на уроках беспорядочно летающие из стороны в сторону, делались чуткими и точными, когда он брал гибкими пальцами инструмент. Конечно, он был чудаковат, этот профессор, но говорят, что люди большого ума и искусства всегда отличаются некоторой оригинальностью.

Потом девушки поднимались с нижнего этажа наверх — в светлые палаты, где даже воздух, несмотря на свежесть, был как бы пропитан человеческим страданием…

Однажды профессор Тюльнев вызвал подруг и сказал, что они будут присутствовать на операции.

Санитары внесли раненого.

— Быстро! Живо! — резким, но спокойным голосом приказал Тюльнев ассистенту, натягивающему резиновые перчатки на руки профессора.

Женя взглянула на оперируемого и едва не закричала от ужаса. Соня с силой сжала ее руку и прошептала:

— Борька Щукин!

…После операции профессор с неудовольствием спросил подруг, почему они шумели. Бледная, расстроенная Женя объяснила ему, что оперируемый — их товарищ, с которым они учились в десятилетке, в том классе, где сейчас операционная, и парта Бориса Щукина стояла почти на месте операционного стола.

Профессор взял Женю двумя пальцами за подбородок и взглянул ей в лицо, словно увидел впервые.

— Я этого не знал, иначе присутствия на операции не допустил бы. Но коли уж так случилось — герои, герои! — Он легонько оттолкнул Женю и, зажав в кулаке свой подбородок, зашептал: — Мальчики, девочки, молодежь… из-за парты и в бой, от детских слез к крови, к ранам, к смерти. Когда, когда это кончится на земле, скажите вы мне, гражданин бог, если вы действительно существуете в синеве над землей?

Женя с Соней переглянулись и бесшумно выскользнули за дверь.

К вечеру, после операции, Борису стало лучше. Хирург разрешил подругам навестить товарища.

Борис сразу узнал девушек, он обрадованно улыбнулся им своей обычной конфузливой улыбкой.

— Здравствуйте, девочки, — прошептал он. — Вы пришли в свой класс?

— Нет, мы пришли к тебе, Борис, — ласково сказала Женя. — Ты видел нас на операции?

Борис вздохнул:

— Я ничего не видел… Я видел только красное небо и землю, которая поднялась вместе с огнем…

Он устало закрыл глаза.

— Тебе дурно? — испугалась Женя.

— Боюсь, как бы совсем не выйти из строя…

— Страшное уже позади, Боря. Ты поправишься, и все будет хорошо. Через неделю ходить будешь.

— Вы не забывайте меня, девушки, а то я… один. — Борис открыл глаза. Возле пересохшего рта обозначились горькие складочки. — Сестра в колхоз уехала. Отец в армии… Мама с заводом эвакуировалась… Товарищи все в отъезде.

— Здесь Всеволод Лапчинский. Иногда мы с ним дежурим на крыше, он учится здесь, рядом.

— Ну, скажите ему, чтоб зашел… Соня, что ты молчишь?

— Боря, как там Аркадий?

— Вот… Знал, что о нем спросишь. Н-ничего… не беспокойся.

— Он написал мне только одно письмо.

— Н-напишет…

— Мне говорили о нем дурное.

— Ничего, — повторил Борис и с усилием улыбнулся Соне.

Зловещий вой сирены прервал их разговор.

— Он так и не ответил, как же Аркадий, — прошептала Соня, когда девушки после отбоя возвращались домой. — Что мне делать, Женя? Я чувствую… Я должна помочь ему…

— Но ведь ничего же неизвестно, — возразила Женя. — Аркадия нет. Саша мне тоже не пишет.

— У нас с Аркадием совсем другие отношения, — заметила Соня.

— Ну, что ты!..

— Да, да. У нас серьезные отношения, Женя. У нас — на всю жизнь.

— А у меня?

— Не знаю… наверное, нет.

— Что ты такое говоришь! — обиженно воскликнула Женя. — Какая ты стала!

Соня посмотрела на подругу и вздохнула:

— Я взрослее стала. А ты, Женька, как птичка божья, — ни забот у тебя настоящих, ни горя…

— Нет, ты не взрослая, ты грубая… дурная! Ты меня все время бесишь. Ты думаешь, это по-дружески?

Женя все больше и больше злилась. Глаза у нее стали колючими.

— Да, по-дружески, — твердо произнесла Соня. — Война, жуткое время, а ты все время поешь и порхаешь.

— И буду, буду петь! Никто мне петь не запретит! — закричала Женя. — А ты просто-напросто хнычешь!

— Подумай, какая беда надвигается. Сможешь ли выдержать?

— Выдержу, не беспокойся, — холодно отчеканила Женя и больше не сказала ни слова.

ДВА РАЗГОВОРА

Аркадий не сказал тогда худощавому, что он любит Соню, посчитав это обстоятельство делом сугубо личным. Он не подумал о том, что любовь обязывает его отчитываться перед Соней. И вот теперь, вернувшись из Валдайска, он понял, что минута отчета приближается. Аркадию нужно было что-то сказать Соне, как-то объяснить причину возвращения в Чесменск. Но как?

Напрашивался грустный вывод: избежать встречи с Соней и тем самым оттянуть на неопределенный срок объяснение с ней. «Может быть, немцы и не придут в Чесменск», — теплилась в сердце Аркадия надежда.

Вот почему Аркадий в конце концов обрадовался, не застав Соню дома. «К счастью, обошлось», — думал он. Но это было невеселое счастье, счастье-горечь, счастье-тревога, счастье-сожаление… впрочем, какое уж это счастье!

И все же Аркадий чувствовал облегчение. Разговаривать с Соней, глядеть ей в глаза было бы страшнее, чем вот так, с изнывающим от тоски сердцем, решительно шагать домой, делать вид, что все, в основном, прекрасно в мире, а если и не хватает чего-то, так это незначительный пустяк.

Аркадию предстояло два-три дня пошляться по своему поселку («помозолить глаза кое-кому из населения», — сказал худощавый), а затем явиться в определенное место за получением последних («а возможно, и не последних») инструкций. Затем уж, если инструкции будут последними, Аркадий предоставлялся самому себе.

Аркадий шел и думал сейчас о том ответственном дне, когда ему будет предоставлена полная свобода действий.

Он так задумался, что не заметил старушку, перебегавшую улицу. А старушка сразу заметила его, остановилась, всплеснула руками (в одной был зажат стакан со сметаной) и вскрикнула сдавленным от радости голосом:

— Сынок!

Аркадий вздрогнул. Торопливым, сбивающимся шагом он подошел к матери, обнял ее, прижался к простоволосой голове.

— Насовсем? — прошептала мать.

— Вроде бы…

— А у нас гости.

«Отец!» — мелькнуло у Аркадия, и лицо его тотчас же помрачнело.

— Пойдем, пойдем, — заторопилась мать, — увидишь.

«Значит, не отец», — успокоился Аркадий.

— Сметаны у соседки купила, угощать буду… и ты как раз, вот радость-то! — шептала мать, преданно заглядывая сыну в лицо.

Аркадий улыбался, глядел на этот мизерный стаканчик сметаны. «Птице раз клюнуть!»

— Так кто же у нас, что ты скрываешь? — нетерпеливо спросил Аркадий.

Мать, не отвечая, побежала в дом.

— Аркаша приехал! — крикнула, отворив дверь в горницу, мать, и в тот же миг Аркадий увидел, что со стула вскочила и заслонила собой маленькое оконце Соня Компаниец. Он остановился на пороге, чувствуя, как непосильная радость прихлынула к сердцу, сдавила его, покатилась дальше, оглушая мозг, увлажнила глаза…

— Соня! — сказал Аркадий укоризненно и нежно. Все решения, принятые полчаса назад, потеряли смысл, перестали существовать.

Соня глядела на Аркадия и молчала. Внимательные, настороженные и озаренные светом нежданной радости глаза ее звали и в то же время, как бы спохватившись, предупреждали:

«Иди ко мне! Нет, нет, подожди, я должна убедиться, такой ли ты!..»

— Мама, ты выйди, — грубовато и неуклюже сказал Аркадий, махнув рукой на окно, и, не слушая предостерегающего взгляда Сони, обнял девушку, стал безостановочно целовать ее лицо.

Соня, обмякнув в руках Аркадия, с облегченным вздохом прижалась к нему. Он приподнял ее голову. По щекам Сони текли слезы. Аркадий припал своей шершавой щекой к ее щеке, мокрой и нежной, зашептал:

— Я к тебе заходил… тебя не было дома… не думал…

Около двери, отвернувшись, уткнув лицо в передник, счастливо всхлипывала мать.

— Похудела… синяки под глазами.

— И ты… у тебя синяки… отпусти меня… Ведь мама твоя…

Аркадий, зажмурив глаза, нащупал губами ее рот (он был и соленый и сладкий, как земляника).

Соня вырвалась.

Мать, отбежав от двери, бестолково заметалась по горнице, все повторяла:

— Сметанки-то, сметанки-то мало!..

Аркадий одной рукой взял со стола стакан сметаны, другой поймал Соню, обхватил девушку за шею, сказал:

— Не выпьешь сразу — вылью за воротник.

Соня изо всех сил сжала губы, замотала головой.

— Пей — вылью! — радостно крикнул Аркадий, наклоняя стакан.

И Соня, стараясь вырваться (не удалось!), выпила, со слезами вместе, эту густую ароматную сметану.

Мать схватила банку, выскочила на улицу.

— Сейчас еще придется, — сказал Аркадий.

Минуты две они стояли молча, слушая, как бьются их сердца.

— Какие новости, Соня? — наконец спросил Аркадий.

— Новости?

Соня взглянула на Аркадия, и тихая радость, сиявшая на ее лице, стала гаснуть.

Отец Сони ушел в армию. Военный вихрь, бушевавший в стране, забросил его в финские болота, в край тысячи озер, и там затерялся его след. Соня осталась одна. Аркадий стал для нее единственным родным человеком на свете. И теперь он, рядом с ней.

Но тот ли это, прежний ли Аркадий рядом с ней? Как спросить, узнать?

— Какие же новости, — вздохнула Соня. — Война… вот и все новости. А ты? Как ты? Как чувствуешь себя?

Она не смогла задать вопроса о том, правда ли, что Аркадий скверно вел себя под Валдайском. Она спросила его о здоровье.

— Так, ничего, — отвел глаза Аркадий. — Ты, ты как?

— Хорошо. А ты?

— Устаешь? Питаешься плохо?

— Питаюсь нормально. А ты?

Соня спрашивала настойчиво, повелительно: «А ты?» В этом вопросе были и надежда и отчаяние.

«Ты, ты, Аркадий, как ты служишь общему делу, за которое гибнут сейчас тысячи людей?» — слышалось Аркадию в этом настойчивом вопросе.

— Расскажи о себе. Как ты? — спрашивала Соня.

И Аркадий снова отвел глаза.

— Аркадий! — тихо, но требовательно сказала Соня. — Ты мне сейчас расскажешь все!

«Не могу, Соня», — подумал Аркадий, а вслух сказал:

— О чем ты? Все в порядке. Вот я вернулся. Там неразбериха, понимаешь… пустяки какие-то… На фронт проситься буду.

Он говорил, и сердце у него холодело: он видел глаза Сони, большие, немигающие глаза, которые не обманешь.

— Значит, правду о тебе говорили?.. — медленно выговорила Соня, а глаза сказали эти же слова резче, обиднее.

Аркадий понял: это его последняя встреча с Соней!

«Последняя, последняя, последняя!» — неслись в голове Аркадия черные одинаковые слова. Тяжелые, свинцовые, они как бы вдавливались в сердце, пронизывали его и неслись дальше.

— Уйди, Соня! — глухо сказал он. — И не приходи ко мне больше.

Сонины глаза дрогнули, потеплели.

— Ты все можешь — прогнать меня, уйти, скрыться, — сказала Соня. — Только прошу — не отводи взгляда. Дай я посмотрю на тебя…

Аркадий повернул к ней свое лицо.

— Вот так. А глаза у тебя прежние. И не думай, что я такая уж дурочка. Давай посидим и посмотрим друг на дружку. Ты хочешь?

В голосе ее уже не было требовательных ноток. Аркадию даже показалось, что в голосе — ликование.

— А что ты хочешь? Зачем?.. — пробормотал Аркадий.

— Не всегда можно говорить языком… словами. Поговорим глазами, — с улыбкой, осветившей лицо девушки, сказала Соня, села на стул и устремила на Аркадия внимательный нежный взгляд.

Аркадий, словно загипнотизированный, стоял и смотрел на Соню.

Он чувствовал: она спрашивает. Он знал, о чем она его спрашивает. Он отвечал.

Молчаливый разговор этот запомнился Аркадию на всю жизнь.

«Ты — честный, Аркадий?»

«Да, я честный, Соня!»

«Ты остался прежним, ведь правда?»

«Да, да, прежним».

«Ты ведешь, себя правильно, ведь правда?»

«Да, кажется, правильно».

«Тебе нужно, нужно так?»

«Да, да, Соня, нужно так!»

«Ни мне, ни кому-либо ты не обязан говорить об этом?»

«Ты права, ни тебе, ни кому-либо».

«Мне понятно все, хотя я и не знаю, что тебе предстоит, и я спокойна».

«Спасибо, Соня, милая моя!»

«Я всегда с тобой, вечно, до смерти!»

«Спасибо, Соня, милая, бесценная, прекрасная моя Соня!»

— Я не такая дурочка, я понимаю, — повторила Соня, с ласковой хитрецой улыбаясь. — Я верю тебе, Аркадий. — Улыбка исчезла с лица девушки, в глазах мелькнула суровинка. — Но знай, если ты обманешь меня… нет, не только меня — других, всех нас, я первая прокляну тебя. — Она помолчала и еще раз проговорила — тверже, требовательнее: — Слышишь? Прокляну!

Аркадий вытер со лба пот, распахнул окно, сказал, глядя в мир и видя голубое небо и солнце:

— Я не обману тебя, Соня! Я скорее умру…

Ветер, летящий над миром, овеял Аркадия извечными запахами старой и родной земли.

Он глубоко вдохнул эти запахи и почувствовал, что никогда еще не был так счастлив, как сегодня.

РАЗДАВЛЕННЫЕ НАСТУРЦИИ

И по аллее, и слева, и справа от нее то и дело подъезжали к бывшему школьному крыльцу автобусы с красными крестами на кузовах; крытые брезентом, тоже с санитарными крестами, автомашины и просто обыкновенные грузовики с ранеными, сопровождаемые усталыми санитарами в посеревших от пыли халатах. Навстречу им тарахтели пустые машины. Разворачиваясь возле крыльца, они безжалостно сминали клумбы, ломали, хищно воя, декоративный кустарник. То тут, то там возникали пробки и заторы. В одном месте грузовик чуть не врезался в автобус, в другом — автобус, накренившись на правый бок, застрял между двух громадных лип. Шоферы, выскочившие из кабин, бегали вокруг, скверно ругались, размахивали кулаками. Лязг и скрежет моторов и металла густо был перемешан с человеческими воплями.

Посреди школьного двора осталась только одна клумба, еще сохранившая свою девственную, необычайную посреди сплошного разгрома неприкосновенность. Ни одно колесо не тронуло ее, ни один цветок, казалось, не был сорван с ее пышного и яркого чуба. На клумбе росли настурции, дивные настурции, любимые цветы Костика Павловского, — он только сейчас понял, что именно эти цветы можно признать бесценными; для него они выражали нечто дорогое и сокровенное — мечту о прекрасных днях мирной жизни.

Костик стоял возле школьной стены. Лицо его было страдальчески сморщено. Грубые крики шоферов, перебранка санитаров, вой моторов, ядовитая стрельба выхлопных газов, истерзанные клумбы — все это было не для него. («Не для меня, не для меня!» — твердил он, стараясь не замечать этот хаос). И все, что творилось вокруг, в воздухе и на земле, тоже было не для него. Он был твердо убежден, что люди с особой душевной организацией, такие, как Костик, должны всячески ограждаться обществом от соприкосновения с грубыми, непривлекательными сторонами жизни. Но твердо убежденный в этом, Костик одновременно понимал — он же не эгоист, Костик, он политически и морально сознательный человек, — что бывают в истории такие моменты — Костик умел мыслить и размышлять исторически, — когда обществу просто нет времени заняться благоустройством выдающихся людей. Именно такой момент наступил сейчас. Он не мог предъявить никаких претензий к людям, собственная мать и отец, разумеется, в счет не идут. Но Костик страдал. О-о, как он страдал!

Для страдания были две причины.

Завтра утром он уезжает из Чесменска в один из городов Средней Азии. (Костик не употреблял слова «эвакуироваться», оно во всех отношениях, по его мнению, неблагозвучно).

Ему не удалось и, по всей вероятности, не удастся попрощаться с Женей Румянцевой: в госпитале ее не оказалось, дома ее тоже не было. Это ужасно, это не по-рыцарски: уехать, и все.

Весьма веские причины для подлинного страдания. На что он рассчитывал? На какую жизнь он рассчитывал, Костик? Он хотел создавать, творить — и вот тебе… как кричит один из безобразных санитаров: «Накось, выкуси, гад!»

«Не смотри на эту грязь! — приказал себе Костик, собрав всю силу воли. — Лучше гляди на клумбу. Прекрасная клумба! Удивительная клумба!»

И тут у него мелькнула неожиданная мысль: ведь вот как эта клумба избежала колес, так и некоторые люди избегут ужасов войны! Ах, какие счастливые это, должно быть, люди! Кто они? Где? Укажите, укажите туда дорогу Костику Павловскому!

Клумба, сказочная клумба, оазис мира, благополучия и красоты!

— Накось, выкуси… гад! — во все горло орал дюжий, похожий в своем окровавленном халате на мясника, санитар, строя при помощи рук какие-то непонятные фигуры. Шофер соседней машины, высовываясь из кабины, отвечал ему тем же. — Сдавай назад, хамло, — кричал санитар, — не то сам сяду за руль и раздавлю тебя, как клопа! У меня умирающий капитан, герой фронта, сын генерала из ставки, расстрел получишь, твою… дети… сестры… богородица!..

Костя зажал руками уши.

«О, ужас, ужас!» — морщился он.

Шофер, должно быть испугавшись «генерала из ставки», стал сдавать грузовик назад.

Поползли, поползли, зловеще хрустя, к нетронутой клумбе, к девственным настурциям громадные резиновые колеса, толчком врезались в рыхлую землю…

Костик зажмурился.

А открыв глаза, увидел: грузовик залез на клумбу, утюжит, располасывает ее всеми четырьмя колесами: невинные и беззащитные, умирают под колесами настурции.

У Костика снова мелькнула мысль: вот так же, как эти настурции, раздавлено сейчас безжалостными колесами войны все, что прекрасно в жизни.

«Бежать, бежать!» — думал Костик.

Но куда бежать? Внезапно ворвались в уши пронзительные плачущие звуки сигналов воздушной тревоги. Санитары, шоферы рассыпались в разные стороны. Костик побежал тоже. Кто-то втолкнул его в дверь.

Костик очутился в подвале, пропахнувшем огуречным рассолом. Здесь под мокрыми сводами горели тусклые фонари. От глухих взрывов бомб, падавших невдалеке, звенели металлические решетки под потолком, падали сверху капли ржавой влаги. Люди стояли в подвале, тесно прижавшись друг к другу. Все угнетенно молчали, кто-то шептал молитву. Иногда слышались тяжелые вздохи. Когда бомбы падали близко, женщины вскрикивали, и вслед за этим раздавались успокаивающие голоса мужчин.

«Как селедки в бочке», — подумал Костик, ощущая рядом с собой нежные и мягкие девичьи плечи.

— Что делают, что делают, мерзавцы! — раздался знакомый голос, сразу заставивший трепетно сжаться сердце.

— Женя-а! — с болью пострадавшего человека выдавил Костик.

Женя стояла рядом с ним, совсем рядом, это ее плечо он чувствовал все время. Она вздрогнула, обернулась и, как видно, не узнала его.

— Сколько я тебя искал и вдруг встретил в этом грязном, вонючем подвале! — Костик нащупал Женину руку и сжал ее холодные пальцы.

— Это ты-ы?.. — протянула Женя. — А я только приехала с вокзала. Сегодня так много раненых, так много! На фронте, кажется, очень плохо.

— Да, плохо, — подтвердил Костя (ведь предстоял разговор об эвакуации — ах, проклятое слово!). — Когда же кончится это отступление!..

Но тут он спохватился. Эти гневные слова адресовались скорее какому-нибудь седовласому генералу или маршалу. Эх, поговорил бы с ними Костик, постыдил бы их, сейчас у него такое смелое сердце! Да, с генералом он поговорил бы, но при чем тут Женя, усталая, растерянная Женя?.. Зачем ей все это — белый халат, дикие выкрики санитаров?..

— Я, знаешь, удивлен, что ты вдруг решилась окунуться в эту грязь и кровь, — растроганно сказал Костик в самое Женино ухо. — Ты похожа на Жанну д’Арк, ты — чудесная… не могу выразить это словами!

— Не надо никаких слов, Костик, — устало отозвалась Женя. — Разве можно поступать как-то иначе? Ведь вся страна сейчас в крови…

— Да, да. Я тоже все время мучаюсь. — Он вгляделся в ее изможденное бессонницей и, очевидно, недоеданием лицо, ласково заметил: — Ты посерьезнела, похудела и, извини, подурнела.

— Не знаю. Возможно. Эго не так важно.

— Но характер прежний.

Женя улыбнулась.

— Да, да, у тебя отличный, твердый, характер, — продолжал Костик. — Я завидую тебе.

— Эх ты, бедный, слабохарактерный мальчик! — по-прежнему улыбаясь, проговорила Женя. Похвала Костика приободрила ее.

— Подумать только, как все изменилось, — продолжал Костик. — А какие были у нас с тобой дни, какое счастье!

— Они не повторятся, — грустно отозвалась Женя.

— Отчего же? Я готов на все ради тебя! Слушай, Женя, я пойду на все, только при одном условии: ты забудешь о Никитине.

Взрывной удар потряс землю. С потолка посыпалась мокрая штукатурка.

— 3-з-забудешь! — клацнул зубами Костик.

— Нет, — тихо ответила Женя. — О нем я думаю все время. Не могу я забыть.

— Ты пойми, как я тебя люблю, — горячо зашептал Костик. — Я завтра уезжаю в Ташкент, я возьму тебя, ты поедешь с нами, ты будешь учиться, жить, как нормальные люди, одеваться, все, все будет у тебя! Для меня ты всегда будешь бесценным сокровищем, я буду жить только для тебя одной!

Женя отвернулась, устало сказала:

— Не надо. Мне трудно, это правда, я боюсь, что не выдержу… И никакой у меня не твердый характер, мне очень трудно, я не могу выносить вида крови… но ехать с тобой? Куда? Зачем? А мама? А Саша? А все остальные? А как потом в глаза им глядеть?

Она спрашивала не Костика, а задавала вопросы себе, и с каждым вопросом тверже, увереннее был ее голос.

Костик прижался к ней. Он затравленно оглянулся по сторонам. Проклятый подвал!

— Нет! — сказала Женя. — Ты мне нравишься… нравился… нравишься, — уточнила все же, — но я тебя не люблю. Я люблю Сашу. Только Сашу. Я слабая, а он сильный. Я люблю сильных, а ты… ты в Ташкент убегаешь.

Это было обидно, это было мучительно обидно!

— Убегаю! — опешил Костик. — Да как ты смеешь? Мне велено, понимаешь, велено, предлагают уехать!

— Специальный декрет по поводу спасения бесценной жизни Павловского? — насмешливо спросила Женя.

— Да, предписание! — крикнул Костик, почти убежденный, что это так и есть на самом деле. — Я не могу здесь оставаться. Есть люди, которые понадобятся и через десять лет.

— Скажите, пожалуйста! — почти враждебно ответила она. — А мы, простые смертные, не понадобимся через десять лет! Нас можно убить, уничтожить. Так, Костик?

Распахнулись наверху двери, все побежали.

— Отбой объявили, — сказала Женя.

— Ты куда?

— Домой.

— Я провожу тебя.

Снова завыли сирены.

— Опять! — с тоской и злобой простонал Костик. — Опять бомбы, опять кровь!

Он в ужасе заметался по площади.

— В школу! Там убежище! — поймав его за руку, закричала Женя. — Как маленький!..

В школьном вестибюле распоряжался какой-то военный с четырьмя треугольничками на петлицах. Увидев Женю, он закричал:

— Румянцева, ты сегодня дежуришь? Нет? Тогда на крышу, занимай пост! Неожиданный налет! Занимай, занимай! Это кто с тобой?

— Знакомый. Иди в бомбоубежище, Костик!

— Нет, я с тобой!

По узкой пожарной лестнице они взобрались на крышу. Под ногами захрустело оцинкованное железо. Костик увидел звездное небо, перекрещенное огненными полосами прожекторов, а ниже, там, где лежал город, было почти черно, только в двух-трех местах полыхало пламя пожаров.

Женя заняла свое место — она не первый раз дежурила на крыше. Костик, шаря руками, подошел к ней.

— Ты не отходи далеко, — прошептал он девушке. — Не теряй меня из виду. Здесь очень опасно…

— Лучше побеспокойся о себе.

— Я не боюсь бомб! — храбро выкрикнул Костик.

— Храбрый, храбрый!.. А я боюсь и не стесняюсь говорить об этом.

Словно огненные ножницы, стригли мрачное, усыпанное звездами небо лучи прожектора. Далеко вокруг раскинулся еле угадываемый в ночи город.

— Смотри, смотри! — свистящим шепотом проговорил Костик, протягивая руку к западу, где особенно часто скрещивались прямые ножи света.

В дрожащем скрещении лучей Женя увидела яркую алюминиевую точку. Она блеснула, как рыба, выскочившая из воды, заметалась и скрылась. Лучи прожектора быстро-быстро забегали по небу. Внизу мелькнули багровые огоньки, раздались выстрелы зениток. В небе вспыхивали и гасли звезды разрывов, похожие на иллюминацию. Они все приближались и приближались.

Взметнулось пламя, с ожесточенным гулом разнесся над землей взрыв крупнокалиберной бомбы. За ним — второй, третий… Казалось, весь город задрожал мелкой дрожью. Где-то за Чесмой, в заводском районе, потекло по земле, разрастаясь вверх, алое пламя.

— Гори-и-ит! — стонал Костик, присев на корточки спиной к трубе.

— Не бросай клещи! — почти брезгливо крикнула Женя. — В горячке не найдешь потом.

— Смотри, смотри, сбили, сбили! — крикнул Костик, показывая рукой на алую полосу огня, падающую на землю.

— Держи-и-ись! — раздался в этот момент предостерегающий голос (Костик только спустя минуту понял, что это кричал Аркадий Юков). Над головой пронзительно засвистело — и где-то совсем рядом вдруг так ахнуло, что Костик отлетел метра на два в сторону. Горячая и зловонная волна пронеслась над крышей. Костик зажал руками глаза и уши. Губы его что-то шептали.

К нему первому и подбежал Аркадий Юков, приподнял за плечи.

— Кто это? Павловский?! Ты что?.. Ранен? Нет? Что ты говоришь?

— Раздавленные настурции, раздавленные настурции! — дрожащими губами шептал Костик. Лицо его было мокрым от слез.

ПЕРВАЯ УТРАТА

В этот день Аркадий Юков получил последние инструкции…

Когда он вышел на крыльцо дома, над городом нависла мрачная влажная и тяжелая тьма. По небу, точно обложенному густой черной ватой, изредка пробегал мутный луч прожектора, быстро исчезающий за горизонтом.

Аркадий шел по мокрому тротуару, с трудом обходя глыбы сцементированного кирпича, спотыкаясь о какие-то бревна и булыжники.

Вторая воздушная тревога застала его на Цветном бульваре, и он, как минуту назад Женя с Костиком, вбежал в заставленную грузовиками школьную липовую аллею. Какие-то люди втолкнули его в подъезд. Среди дежурных, распоряжавшихся у входа в подвал, где помещалось убежище, оказалась Наташа Завязальская.

— Аркадий?! — воскликнула она. — Ты что? В бомбоубежище?..

— Давно мечтал посидеть в бомбоубежище! — иронически проговорил Юков. — Шел по улице, а тут опять началась эта музыка.

— Пойдем дежурить на крышу, — предложила Наташа.

«Мне нельзя», — хотел ответить Аркадий, но спохватился.

«А почему же нельзя? Опасно? Так и в подвале опасно. Завалит — и поминай как звали!»

— Лезем! — решительно сказал он. — Люблю высоту!

— Здесь где-то я видела Женю, — сообщила Наташа.

— Может, весь класс здесь?

— Полкласса! — крикнула Наташа, проворно взбираясь по лестнице вверх. — Я считаю, что крыша — самое безопасное место.

На крыше он потерял Наташу из вида. Когда первая крупнокалиберная бомба, разорвавшаяся в липовой аллее, потрясла землю и воздух и отшвырнула от трубы Костика, Аркадий, за несколько секунд до этого крикнувший: «Держи-и-ись!», увидел чье-то тело и подбежал к нему.

…Костик все твердил:

— Настурции, настурции!..

— Какие настурции, черт возьми! — разозлился Аркадий. — Что ты бредишь, лунатик?

В это время снова засвистело и ахнуло, крыша, встряхнувшись, как от озноба, зашаталась, по ее блестящей цинковой поверхности побежал золотоперый петух — отблеск фонтана пламени, вырвавшегося из глубины здания.

Непреодолимая сила швырнула Женю в сторону. Девушка опрокинулась на спину и покатилась вниз. Кругом скрежетало, звенело, лопалось и рвалось. Женя чувствовала запах раздробленных кирпичей, жженой краски, запахи крови и дыма. Катилась она всего две-три секунды, но ей показалось, что это длилось целую минуту.

«А там — обрыв!» — мелькнуло у нее. Голова уперлась во что-то жесткое. Это были низкие перильца пожарной лестницы.

За спиной Жени, как красное полотнище на ветру, металось жаркое крыло пламени.

Женя схватилась за перильце руками и, зажмурившись от страха, стала спускаться по отвесной лестнице. Ей казалось, что она спускается в глубокий колодец: наверху было светло, внизу стояла непроглядная темь. Бомба пробила крышу, чердак и взорвалась в уборной третьего этажа. Стены соседних комнат, где помещались склады и операционные палаты, рассыпались в щебень. Верхний этаж и чердак наполнились едким дымом, смешанным с пылью. Пламя охватило паркетные полы, стропила и выбилось через пролом крыши.

В момент взрыва Аркадий распластался на железе. Когда грохот разрыва улегся, он крикнул, сложив руки рупором. Костик не отозвался. Еще до взрыва он, закрыв лицо руками, сломя голову бросился куда-то в сторону.

Аркадий побежал по крыше навстречу пламени и возле полуразвалившейся дымовой трубы разглядел сжавшееся тело Павловского. Нагнувшись, он лихорадочно ощупал грудь и лицо Костика. Рука ощутила что-то липкое. «Кровь!» — мелькнуло у Аркадия. Он поднял Костика на руки и понес через слуховое окно на чердак. По чердачной лестнице уже скользили язычки пламени. Вырываясь откуда-то снизу, они множились, свивались в тугую, начавшую гудеть змею. Аркадий ладонью зажал глаза Павловского, надвинул на лицо кепку и, не выпуская Костика из рук, перепрыгнул через струю огня, скатился вниз.

Врачи, медсестры, санитарки вместе с легкоранеными уже тушили огонь, засыпали его песком, глушили пенными струями огнетушителей.

Юков, почти задохнувшийся от дыма, опустил неподвижное тело Павловского в углу, возле лестничной клетки.

— Что с ним? — спросила молоденькая медсестра с санитарной сумкой через плечо.

Аркадий не мог говорить. Он широко раскрывал рот, втягивая воздух.

— Товарищ? Товарищ? — тревожно спросила медсестра. — Вы не ранены? Помощь вам не требуется?..

— Нет, — буркнул Аркадий. — Посмотрите вот… его. Медсестра склонилась над Костиком.

— Боже мой, какой молодой, красивый! — слезливо прошептала она, освещая тело карманным фонариком.

— Убит?! — испугался Аркадий.

— Лицо разбито. Больше ран нет.

Костик застонал.

— Лицо заживет, — безжалостно сказал Аркадий: — Голова бы цела была. Запишите адрес, сообщить надо… мать там у него, жена прокурора. Начальство все-таки! — усмехнулся Аркадий.

— Павловский? — удивленно спросила медсестра. — А вы кто? Товарищ?..

— Прохожий, — ответил Аркадий и пошел к вестибюлю, ощупывая волдыри на руках.

«Домой, спать, забыть!..» — думал он.

— Осторожнее, парень! — глухо сказал кто-то.

Аркадий резко остановился. Перед ним на разостланной простыне лежала Наташа Завязальская. Голова ее была разбита, рот открыт в последнем испуганном крике. Рядом с ней лежало двое парней, одного из них Аркадий знал: он учился в параллельном классе. Рядом на полу стоял, прикрытый листом бумаги, фонарь «летучая мышь».

— Что это? — прошептал Аркадий. — Когда их?..

— Не только их, — ответил глухой голос. — Десяти человек уже нету. Видишь? — И санитар, зажав в кулаке самокрутку, кивнул в сторону; там, в темноте, возвышались на полу темные бугорки.

Аркадий почувствовал, как горячий туман застилает ему глаза.

— Эх, ребятки! Дружки мои!.. — зашептал он. — Наташа! Ну, ничего! Ничего! Это пойдет в зачет фашистам, все пойдет в зачет! Заплатят они и по этому счету!

Пошатываясь, Аркадий нащупал дверь и вышел в зловещую темноту, пронизанную багровыми всплесками пожаров.

СМЯТЕНИЕ

Бомбардировка, во время которой пострадал госпиталь в школе, была последней. С этого часа над городом установилась тишина.

Женя вернулась из госпиталя часов в одиннадцать вечера. Девушка едва волочила ноги. Она готова была в любую минуту опуститься на тротуар, усыпанный битым стеклом, и уснуть.

Мария Ивановна ждала Женю на крыльце. Она услышала шаги дочери, с криком бросилась к ней, сжала в объятиях.

— Не отпущу, никуда больше не отпущу! — шептала она.

— Мама, я ужасно хочу спать, я сплю, — сказала Женя и, покачиваясь, пошла в дом.

— Ты сведешь меня в могилу, Евгения! Где ты шляешься? Что ты делаешь?

— Спать, спать хочу! — твердила Женя.

Но уснуть ей не удалось.

В комнате, утомленно сложив на коленях руки, сидела Людмила Лапчинская. Она вскочила, когда Женя вошла, обняла и расцеловала ее.

— Я тебя так ждала! Мама твоя ужасно волновалась, и я с ней тут поплакала.

— Что волноваться… вот я… пришла, — проговорила Женя. — Ты не видела Сашу Никитина?

Этот вопрос вырвался у нее неожиданно, и она поняла, что все время думала о Саше.

— Как? — удивилась Людмила. — Он не заходил к тебе?

— Он вернулся? — быстро спросила Женя, с надеждой глядя на подругу.

Людмила сказала:

— Немцы взяли Валдайск. Все вернулись.

— Саша не вернулся. — Женя помедлила и добавила: — Не вернулся еще.

— Там была такая неразбериха, такая неразбериха, ты и представить себе не можешь! — Людмила обняла Женю, прижалась к ней. — Женька, милая, фашисты ведь в Чесменск идут! Может, завтра они будут здесь!..

— Нет, нет! — чуть не закричала Женя. — Они не будут… — Женя замолчала и потом неуверенно, обессиленно добавила: — Не должны быть здесь.

Гневно нахмуря брови, вошла Мария Ивановна.

— Никуда больше не пойдешь, ни-ку-да! Хватит! Не надо мне ни госпиталей, ни раненых, ни-че-го! Это нас не касается, ты меня поняла?

Женя отшатнулась от матери.

— Да ты что, мама… с ума сошла? Как это — нас не касается? Я вот завтра эвакуируюсь! — крикнула она.

— Ой, не надо, не надо ругаться! — взмолилась Людмила. — И так тошно… правда ведь?

— Людочка, да разве можно так… в такую пору… так возвращаться? — обратилась Мария Ивановна за поддержкой к Лапчинской. — Она меня всю страхом изморила. А теперь вот эвакуацией грозит. Куда же ты эвакуируешься? Никуда ты не эвакуируешься, так здесь и останешься. Все равно к осени наши придут.

— У меня к тебе дело, Женя, — зашептала Людмила, чувствуя, что семейный спор долго не прекратится, если не повернуть разговор на другую тему. — Не в вашем госпитале лежит Боря Щукин?

— Да, да. Ему сделали операцию.

— Операцию?! И как?

— Все хорошо. Великолепно! Борис уже ходит, не сегодня-завтра его выпишут.

Людмила облегченно вздохнула.

— Я так волновалась! — Она горячими пальцами сжала Жене руку. — Как бы мне с ним увидеться? Как это сделать?

— Приходи к школе, я вызову его, он ходячий.

Людмила, осчастливленная хорошей вестью, собралась было домой, но Мария Ивановна не отпустила ее. Она постелила ей на диване, рядом с кроватью Жени. Людмила попыталась шептаться с Женей. Та молчала.

— Спит, — вздохнула Людмила. — Устала, бедненькая.

Но Женя не спала. Она думала о завтрашнем дне. Может, действительно завтра придется эвакуироваться? А Саша? Так она и не увидит его?

Долго эти мысли не давали Жене уснуть.

Утром девушки вместе пошли в госпиталь. В липовой аллее валялись обломки двух грузовиков и зияли отвратительные воронки от бомб. Здесь они повстречались с Соней Компаниец. Она довольно холодно поздоровалась с Женей, подала руку Людмиле и прошла вперед.

— Что это она? — спросила Людмила.

— Я поссорилась с ней, — неохотно ответила Женя. — Она очень изменилась… злая стала, непримиримая какая-то.

— Эх вы, подружки! — укоризненно сказала Людмила.

Борис, узнав, что на улице его ждет Людмила, отбросил в сторону костыль и устремился к выходу. Людмила подхватила его обеими руками. Они тут же, никого не стесняясь, поцеловались.

— Ну вот и встретились! — бодро проговорил Борис. Он зажмурился, ощущая противную резь в глазах.

— Встретились, — прошептала Людмила.

— Почему ты не уезжаешь? — сразу же перешел он на строгий тон.

— Куда? Мама и папа неизвестно где… Здесь Всеволод.

— Уезжай, уезжай, Люся!

— Тебе привет от Шурочки. Впрочем, она, наверное, вернулась. Я ее потеряла во время паники.

— Нет, не вернулась. — Борис нахмурил брови. — Но я за нее не беспокоюсь: она бедовая. А ты уезжай! Я тоже уеду с последним эшелоном раненых.

— Я с тобой! — воскликнула Людмила, преданно заглядывая Борису в глаза.

— Кто же тебя возьмет? Нет, это не подходит.

— Боренька, ребята наши… Саша Никитин, Вадим Сторман и другие уговорились остаться здесь и собраться у озера Белого. Понимаешь?

Борис отрицательно покачал головой:

— Авантюра, Люся. Зачем это?

— Как зачем? Бороться!

— Нет, авантюра! — решительно возразил Борис. — Бороться надо более умно… с подпольем связаться. А оно будет.

— Может, они связаны!

— Сомневаюсь. Уезжай, Люся.

— Как же я уеду? — чуть не заплакала Людмила. — Я думала, что ты останешься…

— Немцам кланяться? Нет уж!

— Щукин, в палату, немедленно в палату! — закричала няня, выбегая на крыльцо. За ней выскочила другая няня.

Борис торопливо стал целовать Людмилу.

— Так как же мне быть, что делать? — плача от досады, закричала Людмила вслед Борису, которого няни, схватив под руки, тащили к двери.

— Уезжай, уезжай! Я буду писать тебе в Куйбышев, главпочтамт, до востребования! — крикнул Борис. — Я люблю тебя, Люся!

Он еще что-то кричал из вестибюля, но Людмила не расслышала его слов. Заплаканная и растерявшаяся, она долго бродила вокруг госпиталя, заглядывая в окна. Борис не показывался.

А над городом установилась с утра странная, сплошная тишина. Казалось, город отделен от остального шумного мира звуконепроницаемой завесой. И это было страшно, что-то заставляло вслушиваться в неестественную тишину и думать о том, что придет вслед за этой гробовой тишиной.

Сотни тысяч людей вслушивались и думали — кто с отчаянием и болью в сердце, кто с тайной радостью. Разные люди жили в городе, разные ждали их судьбы…

В тишине было что-то от людского, невысказанного словами смятения, когда замирает дыхание и не поворачивается язык. Хочется закричать, а голоса нет, хочется ударить в набат, а сил нет. Смятение, смятение!..

А тишина все наплывала и наплывала на город, она становилась гуще, упруже, она, как туман, заползала во все щели, везде настигала человека.

Нет ничего страшнее на свете такой безлюдной, мертвящей сердце тишины!

ЕДИНСТВЕННЫЙ ВЫСТРЕЛ

Впрочем, она все-таки не была сплошной, эта цепкая, неограниченная тишина. Шорох человеческих шагов, приглушенный рокот мотора, звон разбитого поспешной рукой стекла — эти звуки то тут, то там раздавались в воздухе. Они застывали в нем и как бы висели. Звуки висели, как вещи, как висит над улицей восклицательный знак, понятный только шоферу. И они, вися то тут, то там, не могли нарушить громогласной, таящей в себе грозный смысл тишины — слишком обширна была она, эта черная тишина.

Единственный шорох шагов, единственный рокот мотора, единственный выстрел…

— …Ну-с, мои милые друзья, — бодро сказал профессор Тюльнев, бесцельно размахивая руками, — нам предстоит задача: вывезти из города всех раненых, оставшихся в госпитале. Это — боевая задача, равноценная атаке на фронте. Так мы и сделаем. Достаточно ясно я выразился?.

Профессор выражался достаточно ясно. Последний эшелон, обещанный железнодорожниками, должен был прибыть три часа тому назад, но его до сих пор не было. Все поняли: его и не будет. Тюльнев призывал в атаку сестер и санитарок, женщин и девушек, готовых уйти по домам при первом удобном случае. Они стояли, опустив головы, только Женя и Соня преданно смотрели на старичка профессора.

— Это наш долг! Долг — понимаете? Если нам придется носить раненых на руках — будем носить. Да, на руках! Вместо обещанного нам эшелона высланы три грузовика. Они должны прибыть через +пятнадцать — двадцать+ минут. К этому времени все должны быть готовы к эвакуации. Быстро, живо!

За ночь из госпиталя была эвакуирована большая часть раненых. С ними уехали почти все врачи и часть медицинских сестер и санитарок. В госпитале осталось человек шестьдесят, из них больше половины тяжелораненых. На долю профессора Тюльнева выпала нелегкая задача — спасти этих людей.

В числе шестидесяти был Борис Щукин. Раны его затянулись, он чувствовал себя хорошо и на днях должен был выписываться; только поэтому его не эвакуировали раньше.

Соня и Женя укладывали в ящик ценные медицинские инструменты. Громко хлопнула дверь, вошел Борис Щукин. Он бросил костыль и, не хромая, подошел к школьным подругам.

— Сколько мы будем ждать, девушки? Того и гляди фашисты ворвутся в город.

Вслед за Борисом в палату вбежала сестра, посланная профессором навстречу грузовикам, и сообщила, что неподалеку от госпиталя, во дворе какого-то дома, гражданин в военном грузит на автомашины, предназначенные для перевозки госпиталя, личное имущество.

— Все автомобили нагружает сундуками да кроватями! — возмущенно крикнула сестра. — Я ему сказала, а он и слушать не хочет, шкура!

— Ну-ка, девушки, подыщите мне какую-нибудь одежонку, — неожиданно резко сказал Борис.

— Есть только военная, — сообщила Женя.

— Тащи военную, сойдет.

Женя принесла Борису выцветшую командирскую гимнастерку с капитанскими шпалами на петлицах, сапоги, брюки и фуражку с красным околышем.

Борис переоделся и уже собирался содрать с петлиц шпалы, как услыхал встревоженный голос санитарки:

— Скорее, они последнюю машину догружают!

«Ладно, беды не случится, если я полчаса капитаном побуду», — решил Борис.

Войдя в палату, где Женя и Соня все еще готовили к отправке медицинские инструменты, Борис сказал:

— Женя, а пистолета, случайно, к этой форме не полагается?

— Есть.

— Тащи!

Через минуту Борис, туго подпоясанный командирским ремнем с портупеей, с пистолетом в кобуре, чуть прихрамывая, шагал по заваленной осколками улице. Впереди Щукина трусил профессор. Сзади шли Женя, Соня и медсестра, которую Тюльнев послал за грузовиками.

Тюльнев и Щукин повернули за угол; в это время радиатор грузовой трехтонки показался из ворот.

Борис, не перекинувшись с профессором ни единым словом, проворно забежал вперед автомашины и вытащил из кобуры пистолет.

— Стой, останови! — решительно приказал он, направляя оружие в лицо шофера.

Шофер нажал на тормоз и выключил мотор.

— Чье добро? — подскочил к машине Тюльнев.

— Кто хозяин? — тем же решительным голосом добавил Борис.

— А вон… его. Вон… старший лейтенант, — устало сказал шофер, со злорадством кивая головой назад, — Послали в госпиталь, а он, чертов дьявол, свое барахло оценил дороже человеческой жизни. Приказываю, говорит. Видишь, капитан, — обратился он к Борису, — три трехтонки барахла! Это все его.

Борис оглянулся — к кому шофер обращается? — и вдруг понял, что капитан — это он, Борис Щукин. Щеки у него заалели.

— И откуда у людей столько барахла берется, — продолжал шофер, вытирая грязной пилоткой мокрое от пота лицо, — не иначе, как от нечестной жизни!

— Что такое? Что там? В чем дело? — раздался раздраженный начальственный окрик. Из кабины последней трехтонки выскочил старший лейтенант. Рассерженный, с красным лицом, с расстегнутым воротом, без ремня, он подбежал к воротам и, оттеснив профессора, закричал: — В чем дело, капитан? С дороги — прочь!

Что-то знакомое показалось Борису в лице этого старшего лейтенанта. Где Борис видел эти хохолки бровей, этот нос?..

«Гладышев! — внезапно мелькнуло у него. — Гладышев!»

Последний раз Борис видел его почти год назад возле школы.

«Он обернется еще раз!» — подумал тогда Борис, и Гладышев обернулся, и в этом было что-то неестественное.

Все это Борис отчетливо вспомнил.

— С дороги! — повторил Гладышев, шаря рукой по бедру, где должен был висеть пистолет.

— Разгружайте машины! Немедленно! — твердо выговорил Борис, ощущая свое превосходство над этим разгоряченным, брызгающим слюной человеком.

Гладышев подпрыгнул от злости, поглядел округлившимися совиными глазами и закричал еще громче:

— Никогда! Я вам говорю, капитан, освободите дорогу! Машины в моем распоряжении!

Сдерживая вскипающую ярость, Щукин ответил:

— В госпитале шестьдесят раненых, они не могут самостоятельно передвигаться. Вы знаете, что немцы входят в город. Раненых необходимо вывезти. Вы совершаете преступление. За это вы ответите!

— Раненых, раненых! — брызгая слюной, завопил Гладышев. — У меня эти раненые вот здесь, — он хлопнул себя по толстой короткой шее, — вот здесь сидят! Я их из-под огня три ночи вывозил!.. Больше не намерен, хватит, достаточно!

— Живые люди на смерть остаются, а вы с барахлом возитесь, несчастный вы человек! — не выдержав, вступила в спор Женя.

— А ты кто такая? — накинулся на нее Гладышев, — Прочь… прочь с дороги!

Профессор, молча слушавший эту перебранку, решил, видимо, что разговаривать с Гладышевым бесполезно, и распорядился:

— Товарищ шофер, сгружайте вещи с машин. Быстро, живо!

Два шофера охотно выскочили из кабин. Третий, рябой, с рыжими волосами, не двинулся с места.

— Старый черт! — злобно закричал Гладышев, замахиваясь на профессора. — Не лезь не в свое дело!

— Ах ты, негодяй! — схватил его Борис за руку.

Гладышев, разъярившись, как дикий бык, толкнул Бориса и сбил его на землю.

— Остапов, заводи мотор! — крикнул он рябому шоферу, снова шаря рукой в том месте, где висит обыкновенно кобура пистолета. — Моя портупея на сиденье? Ну-ка — пистолет! Вы, — обернулся он к двум озадаченным шоферам, — в кабины, сволочи, застрелю!

Остапов, улыбаясь широким, похожим на щель ртом, протянул Гладышеву портупею с кобурой.

— Гладышев, стой! — приказал Борис и поднял руку на уровень глаз. И Тюльнев, и Женя, и Соня, и санитарка — все сразу увидели в руке Бориса пистолет.

Гладышев обернулся на голос Щукина и мгновенно отпрянул. Лицо его перекосилось, как от боли, нижняя тяжелая челюсть отвисла и затряслась. Раздался выстрел.

Гладышев еще раз дернулся, теперь уже от удара пули, и упал к ногам выскочившего из кабины Остапова.

Борис недоуменно нагнулся над Гладышевым и, увидев кровь, побежавшую по гимнастерке на асфальт, попятился. Пистолет выпал из его рук, он с ужасом обернулся к профессору.

Тюльнев, девушки и шоферы молча глядели, как судорожно дергается на асфальте тело Гладышева.

«Кто же стреляет?» — мелькнуло у Бориса. Ему показалось, что один за другим раздаются выстрелы. Но вокруг стояла нетронутая тишина. Это звенел в ушах Бориса его выстрел, единственный выстрел, раздавшийся в этот день в городе. Звук выстрела висел над головой Бориса, не растекаясь. Он застыл, он был недвижим. Ужас сомнения — правильно ли поступил? — стал охватывать Бориса.

Профессор подошел к Борису, поднял пистолет и протянул его Щукину.

— Возьмите, мальчик, — тихо, почти ласково сказал Тюльнев. — Вы убили человека, первый раз убили, и я знаю, что вам страшно. Но вы убили его во имя жизни. Вы поступили правильно: преступников судит народ, а мы — ваши единомышленники, часть народа, маленькая, но часть.

— Собаке собачья смерть! — заключил первый шофер и, сплюнув, привычно открыл борт кузова.

— К госпиталю! — распорядился профессор. — Там и сбросим, там людей больше. И вы! — резко прикрикнул он на Остапова.

Остапов неохотно полез в кабину.

А Борис все стоял, не двигаясь, даже не шевелясь.

К нему подбежала Соня, обняла, зашептала:

— Боренька, милый, не гляди туда, так надо. Он нас перестрелял бы, и шестьдесят человек с нами… А ты спас, понимаешь, спас!

— Не понимаю, Соня, — поморщился Борис.

— В машину, в машину! — крикнул Тюльнев.

— Ты садись, а я пешком… я пойду… — пробормотал Борис.

Машины тронулись. Борис, последний раз взглянув на Гладышева, медленно двинулся к госпиталю.

Он шел, а над головой его висел звук выстрела, первого выстрела по живому человеку. Звук этот имел цвет и запах. Он был черный, от него шел запах пороха и машинного масла.

Борис шел по улице, над которой повис звук выстрела, он нес в руке неимоверно тяжелый, тяжелее, чем ведро с водой, пистолет.

А впереди, из кузова автомашины, провожала Бориса глазами и думала о нем с жутким восхищением Женя Румянцева…

ТРИ ШАГА, КОТОРЫЕ НЕ СДЕЛАЛА ЖЕНЯ

В тот день Женя была необычайно пасмурна и молчалива. Даже Соня, с которой у нее были теперь натянутые отношения, — заботливая Соня подошла к ней и спросила, не случилось ли что-нибудь?

Женя ответила, что все в порядке, просто ей чуточку нездоровится. Но это было не так.

В тот день Женя стояла перед выбором: уезжать или оставаться? Никогда еще в жизни не приходилось решать ей задачи, которая была бы сложней и мучительней этой.

Уезжать?

Оставаться?

Третьего не дано. Два выбора, две дороги.

Мать оставалась. Она решительно возражала против эвакуации. Она говорила, что немцы — не марсиане, они тоже люди. Она утверждала, что однажды уже пережила немецкую оккупацию — в восемнадцатом году на Украине, и все обошлось, за ней даже ухаживал один немецкий военный чин. Мать уверяла также, что немцы пробудут в городе не больше месяца: начнется же в конце концов наступление русских, не будут они оттягивать его до осени. Мать решительно заявила, что и Женя должна остаться.

«Хорошо, если я умру без тебя?» — спрашивала она Женю.

«Хорошо, если меня ранит бомбой или я погибну от холода?»

«Хорошо, если я отравлюсь от тоски по тебе?» — все спрашивала она.

«Хорошо, если Саша вернется без тебя?» — нашла она самое больное место.

И вот тогда-то по-настоящему и возникла эта задача: уезжать или оставаться?

Все вернулись из-под Валдайска, вернее, вернулись те, кто мог. Саша не возвратился.

Соня тогда сказала, что она, Женька, легкомысленная, она не любит Сашу. Из-за этого Женя надулась, перестала разговаривать с ней. Но подумала тайком, стесняясь самое себя: «А люблю ли действительно? Может, и не люблю?.»

Эта тайная мысль возмутила ее. Любит она. любит, и нечего в этом сомневаться!

Встреча с Костиком, та несчастная встреча в подвале, убедила ее окончательно: Костик потерял для нее всякое значение, она любит одного Сашу.

И все-таки оставаться в городе, который вот-вот захватят немцы, было страшно. Мать ничего не понимает, она судит о немцах по гражданской войне. Ведь это фашисты, изверги, страшные, ненавистные враги!

Ходить рядом с ними, жить среди них?!

Нет, это невозможно — глядеть на них! Нет, надо уезжать.

Уезжать?

А Саша? Он ведь вернется, вернется! И мать, она останется одна…

Остаться?

Она останется, а Саша уедет. Может, он уже уехал. Может, он вступил в ряды армии. Она останется, и придут немцы и потащат ее на допрос, и станут пытать — иголки под ногти, каленым железом — тело, дым, чад, страх, как в романе «Петр Первый»!

Уехать, уехать!

Утром Женя решила: уехать. Она поцеловала мать с таким видом, словно шла на смерть. В самом деле, может, они больше и не увидятся.

Утром Соня спросила ее:

— Саша не вернулся?

Женя отрицательно качнула головой.

— Вернется, — уверенно заметила Соня.

Женя с удивлением посмотрела на нее. В сердце шевельнулась зависть. Какая она, Соня! Нет перед ней никаких проблем, никаких дилемм!

«Вернется, вернется, вернется!» — непрерывно звучали в ее ушах слова Сони. Она поняла, что задача, стоящая перед ней, еще не решена.

«Уехать, уехать!» — твердил разум.

«Остаться, остаться, остаться!» — требовало сердце.

Женя машинально выполняла свою работу в госпитале, а сама все прислушивалась к тем двум голосам, которые звучали в ее ушах.

События, разыгравшиеся возле грузовиков, — выстрел Бориса, жуткое восхищение, вспыхнувшее в душе, встряхнули Женю. До этого она жила словно в полусне. Она чувствовала себя скованной. Выстрел Бориса, наполнивший душу Жени восхищением и жутью, разбудил ее.

«Останусь!» — решила она.

Между тем возле госпиталя в быстром темпе шла погрузка раненых. В первую очередь Тюльнев разместил несколько тяжелораненых. Затем в машины стали садиться остальные раненые. Медсестры и санитарки устраивались по уголкам, на подножках кабин.

Борис примостился возле заднего борта в кузове третьего грузовика, вел который тот самый рыжий Остапов. Соня стояла около кабины: для нее нашлось местечко между головами двух тяжелораненых.

— А что же Румянцева? — удивился Борис, оглядываясь и видя, что Женя стоит в сторонке, одинокая и печальная.

— Я остаюсь, прощайте, Борис, Соня, прощайте все! — еле выговорила Женя.

Дыхание у нее чуть не остановилось от предчувствия какой-то непоправимой беды, на глаза навертывались слезы.

— Женя, что ты! — испуганно вскрикнула Соня. Она поняла сейчас, что Женя остается из-за Саши. А ведь Саша, может быть, и не вернется в город! Она сказала, что он непременно вернется, просто так, скорее машинально, чем обдуманно. — Женя, садись, садись! — закричала Соня.

Три шага отделяли Женю от борта кузова. Три маленьких пустячных шажка, сделай их — и в лицо тебе ударит ветер свободы и спасения. Машина понесется в светлый и привычный с детства мир, оставляя за спиной мир грабежей и убийства.

«Может, уехать?»

«Остаться, остаться! Саша… Мать…»

«Уезжай! Три шага!.. Пустяки! В светлый мир!..»

«Не покоряйся страху, останься!..»

«В мир, знакомый с детства! В мир борьбы за свет и разум!»

«Бороться можно и здесь, — не покоряйся!»

— Румянцева, вы остаетесь? — крикнул профессор Гюльнев.

— Остаюсь! — ответила Женя.

— Не жалейте в таком случае. Поехали! Быстро, живо!

— Женя-а-а, прыга-ай! — взмолилась Соня.

Три шага, три шага!..

«В мир солнца, счастья, свободы. Прыгай, прыгай!..»

«Саша!.. А Саша? А мать? Не прыгай!»

Тронулась последняя машина. Соня застыла возле кабины с поднятой рукой. Она не смогла даже помахать ею. Как завороженная, глядела она на Женю, на маленькую, одинокую, остающуюся в мире страха и рабства Женю. Борис тоже не сводил глаз с Жени.

Машина миновала липовую аллею и скрылась за поворотом.

Женя огляделась. Вокруг не было ни одной живой чуши.

Женя упала на землю и, не стыдясь — некого было стыдиться, — зарыдала.

ВСТРЕЧИ, ОДНА ДРУГОЙ НЕОЖИДАННЕЕ

Примерно тогда же, в середине этого последнего перед фашистским нашествием дня, по городу, почти со всех сторон окутанному горьким дымом пожаров, шел Аркадий Юков.

Он шел тем же путем — по тихой когда-то, а теперь безлюдной, словно вымершей, Красносельской, по Широкой Аллее, превращенной в два неровных ряда бесформенных развалин, мимо памятника Дундичу (вообще-то, оказывается, на пьедестале не Олеко Дундич, а рядовой буденновский конник, это Аркадий узнал совсем недавно; однако для Аркадия лихой всадник по-прежнему и на веки вечные останется бесстрашным Дундичем), мимо чудом уцелевшего здания городского Дворца пионеров, мимо, мимо — тем же путем, которым когда-то ходил он с Соней.

Аркадий шел медленно, потому что торопиться ему было некуда. Сегодня он был очень спокоен. Все, что волновало его раньше — и личное, касающееся Сони, и то, святое, тайное, — сегодня улеглось, утихомирилось. Соня — Аркадий знал — эвакуировалась с госпиталем, и о ней можно было только грустить. А то, святое, тайное, стало почти привычным. Аркадию уже буднично снилась эта самая проклятая полицейская служба, он уже входил в свою роль, еще не получив старорежимные, жандармские права.

Аркадий шел с мыслью о том, что этот поход по истерзанному бомбежкой городу вольет в его сердце еще одну каплю горячей, сухой ненависти к фашистам. Лишняя капля не помешает, нет, она прибавит Аркадию твердости и бесстрашия.

Так — с беспощадной готовностью мщения — вошел Аркадий в квартал, примыкающий к Набережному бульвару. Год с лишним назад бежал здесь Аркадий от милиционера. Невольный вздох сожаления вырвался у Аркадия: было время! Было же, было это вольное, необъятное, свободное время! Вернуть бы!..

Не вернешь, Аркадий! И не думай, не жалей. Сожаление разбавит в твоем сердце гремучую ненависть. Прошлое, вчерашнее, утрешнее уходит навсегда, и кажется — близко оно, а не достанешь, не дотянешься, не догонишь. Человеку смотреть — не назад, человеку смотреть вперед, Аркадий! Думай о том, что у тебя впереди…

Но что это… впереди?

На улицу неизвестно откуда по-заячьи вымахнул какой-то парнишка, огляделся, увидел Аркадия, замер.

Аркадий остановился.

В руке у парнишки — длинный предмет, наспех завернутый в газеты и перевязанный черными нитками. Спереди из-под бумаги торчит ствол, обыкновенный винтовочный ствол!

— Эй ты, стой! — крикнул Аркадий и в ту же секунду узнал Олега Подгайного, паренька, частенько забегавшего к Борису Щукину.

Олег, подстегнутый криком, перемахнул через груду обломков и ринулся к пролому в стене.

— Стой, говорю! — властно закричал Аркадий.

Олег остановился. Аркадий, усмехаясь и не вынимая рук из карманов брючишек, гуляющей походкой направился к нему. Олег глядел на него угрюмо, подозрительно, все время косясь влево, видимо, испытывая горячее желание исчезнуть в проломе.

— Что это у тебя в газетке? — спросил Аркадий.

— А-а, Аркаша! — деланно удивленным голосом протянул Олег. — Ты с фронта?

— На фронт. Так что в газетке? Пулемет? Пушка?

— Винтовка. Не видно, что ли? — ответил Олег и крепко сжал в руках оружие.

— Без патронов? Где взял?

— Есть! Полный магазин! — с готовностью сказал

Олег, дипломатично не отвечая на второй вопрос.

— Зачем, позвольте узнать? — все усмехался Аркаши, с опаской раздумывая, не заставит ли его этот паренек поднять руки: винтовка, она хоть и в газете, а, пожалуй, стреляет.

— Пригодится, — угрюмо буркнул Олег. — Говорят, немцы город занимают…

— Почему не эвакуировался?

— Я с дедом живу. Куда же деду эвакуироваться? А ты что?

— Ну, ну, еще допрос снимать будешь? — грубовато прикрикнул на Олега Аркадий. — Мне эвакуироваться незачем. Я с немцами поговорить хочу. Дело есть. А ты давай, проваливай, да поскорее, мне сейчас заниматься с тобой некогда!

Олег попятился, нырнул в пролом.

— Да винтовку-то припрячь хорошенько, может, она сгодится кому-нибудь, — посоветовал вслед ему Аркадий.

— Га-а-ад! — донеслось из развалин.

«Горячий пацан, — подумал Аркадий, опять-таки с опаской оглядываясь на развалины, — нужно будет помочь ему определиться как-то, а то пропадет ни за понюх табаку. Винтовку-то раздобыл, чтобы стрелять по немцам. Может быть, даже не первую тащит в свой тайник…»

Встреча с Олегом отвлекла Аркадия от грозных, мстительных дум, несколько рассеяла чувство необъятного одиночества. Он вышел на берег Чесмы, к мосту, целехонькому, не тронутому ни бомбами, ни толом.

«Эх, не взорван мостик-то! — с сожалением подумал Аркадин. — А надо бы. Не додумались».

На другом берегу Аркадий увидел жутко курящиеся синим дымком развалины завода. Был завод — и вот нет его. Возвышается одиноко и насмешливо труба над обломками, и вьется вокруг нее бородой зловещего Черномора спиральный, к небу ползущий, как побег повители[71], дым.

«Эх, не взорвали мост!» — снова подумал Аркадий.

Тут он приметил человека, который тоже глядел на мост и на завод.

«Что за тип?»

Аркадий подошел, напряженно разглядывая несколько сутуловатую, до отчаяния знакомую спину. Угадать бы — кто? Спина, спина… чья это спина? И — одно плечо чуть выше другого, несколько склоненная голова… Кто?

Впоследствии Аркадий, с оттенком шутки, думал, что не спина это была, а самая настоящая судьба. Так и должно было случиться. Все шло по плану, составленному кем-то, отмеченному в каком-то гороскопе.

Подойдя почти вплотную к загадочной спине, Аркадий небрежно сплюнул с берега в воду — удался, удался этот шикарный артистический плевок! — и сказал:

— Фу ты, хоть один живой человек есть!

Спина вздрогнула, и живо показалось лицо — чертовски знакомое, примелькавшееся в городе лицо, по-бабьи расплывшееся, рыхлое. Вот так лицо! Вот так встреча!..

— А-а, Фима-а! — воскликнул Аркадий.

— А-а, Аркаша! — откликнулся Фима.

И тут Аркадий, инстинктивно чувствуя, что в неожиданном появлении Фимы на бульваре возле моста в час, когда в город вот-вот вступят немцы, есть своя закономерность, облапил Кисиля и по-дружески сжал его. Фима протестующе охнул, но оценил дружеское намерение Юкова. Он оттолкнул Аркадия — была в этом жесте, как и в выражении лица, высокомерная заносчивость — и покровительственно хлопнул Юкова по плечу.

— Рад видеть, черт возьми!

— А я? Я тоже! — воскликнул Аркадий, изо всех сил переполняясь радостью. — Привет, привет, Фима! И он снова пошел на сближение с Кисилем и опять сжал его в пылких объятиях.

Фима снова вырвался, раскрасневшийся и гневающийся.

— Брось, брось! — крикнул он, жестом руки как бы перечеркивая Аркадия. — Фима остался там! — Он махнул рукой на восток и перечеркнул город, небо, дома, кажется, солнце. — Я не Фима. Ты удивлен, конечно?

Напрасно он этак своеобразно представлялся. Аркадий уже в тот миг, когда первый раз облапил его, понял, что перед ним вовсе не сапожник Ефим Кисиль, а новый, пока что малознакомый человек. И одет он был по-другому — новая, совершенно приличная шляпа, новый костюм в клетку что-то такое дореволюционное, символически попахивающее нафталином. И лицо стало в основном другое у этого малознакомого человека за счет выражения, конечно; в фильмах, особенно незвуковых, такое выражение носили на своих лицах работорговцы, шулера, замаскированные под аристократов, и белые офицеры, истязающие красноармейцев в белогвардейской контрразведке.

— Ты удивлен, конечно? — спрашивал Аркадия Фима.

Аркадий сказал, что, разумеется, удивлен.

Фиму, или Германа Шварца, — Юков этого еще не знал — его ответ вполне удовлетворял. Он картинно выбросил руку в сторону разрушенного завода.

— Прекрасный вид, не правда ли? Люблю грандиозное как в созидании, так и в разрушении. Большевики созидали, а немцы разрушили. Историю не повернешь вспять, как тебя учили в школе, — так, по-моему? И вот тебе доказательство: были большевики — и нет большевиков! Дым, горький тлен, все становится на свои места.

Да, все стало на свои места. Аркадий уже точно знал, с кем имеет дело. Ведь мог бы придушить раньше этого бывшего дурачка! Не придушил. Жаль!

— Ты что, все еще в комсомоле? На манер перевоспитания? — вдруг быстро спросил Аркадия Фима. — Отвечай!

Это уже было похоже на допрос.

— Меня, пожалуй, перевоспитаешь! — ухмыльнулся Аркадий. — Я не для хрупких зубов. Вот — гуляю! Мне все равно. Кто-то эвакуируется, бежит, а мне — зачем?

— Правильно! Я на тебя надеялся! — Фима опять хлопнул Аркадия по плечу. — Я давно тебя искал, да все дела как-то… Кое-какие, представь себе, обязанности были, ну, а теперь мы, надеюсь, столкуемся. Нам… — он подумал и поправил себя: — Новому порядку нужны будут молодые, здоровые, преданные люди. Они, — он махнул рукой на запад, — хорошо платят.

— А драться не будут? — спросил Аркадий, зная, что нужно как-то реагировать на предложение Кисиля.

— Драться? — удивился Кисиль. — Это как понять? — Он вдруг захохотал. — За то, что ты комсомолец?

Аркадий утвердительно кивнул.

— Ну, я им объясню, какой ты комсомолец. Таким, как ты, прямая дорога к нам, — самодовольно сказал Фима.

— Понятно. Мне все равно. Платили бы.

— Заходи. Поговорим.

Сказав это, Фима вгляделся в противоположный берег. Аркадий заметил там какого-то человека. Как и Фима, он стоял возле самого моста и поглядывал в небо.

«Мост стерегут! — сразу же догадался Аркадий. — Боятся, что взорвут наши в последнюю минуту».

— Ну, ты давай домой, — повелительно сказал Фима. — Зайдешь потом.

— Куда?

— Узнаешь. Все будет ясно. Не сегодня, так завтра. — Фима подумал. — А может, к тебе зайдут.

— Ладно… не знаю, как вас и величать? — закинул удочку Аркадий.

— Узнаешь. Иди.

Аркадий, приветственно приподняв руку: всего хорошего, мол! — зашагал от моста в город.

Он шел и чувствовал, что Кисиль глядит на него, упорно глядит в спину.

«Не оглядываться! — приказал себе Аркадий. — Изучаешь, гад? Все равно не оглянусь. Плевать мне на тебя — и точка!»

А как хотелось Аркадию оглянуться, как ему хотелось оглянуться! Крикнуть что-нибудь оскорбительное, показать кулак, а еще бы лучше — вернуться и придушить Кисиля. Но он знал: нельзя, нельзя допустить такое мальчишество.

Некоторое время Аркадию предстояло выжидать. Он собирался провести это время дома, заранее запасся литературой для чтения: ждали его романы Дюма, которые он не успел прочитать во время учебы.

Затем он должен был действовать по особому плану, тщательно разработанному худощавым. Неожиданная встреча с Фимой Кисилем облегчала исполнение этого плана.

«Кем он будет — вот вопрос?» — гадал Аркадий, направляясь домой. Он знал, что немцы сразу создают в захваченных ими русских городах управу во главе с бургомистром, полицию во главе с начальником полиции и другие органы. Кисиль мог работать и в управе и в полиции.

«Уж больно он нос высоко задрал, — думал Аркадий. — Видно, ждет большой чинишко».

Чем выше сядет Кисиль, тем выгоднее это будет Аркадию, — он в этом был уверен.

К своему домику он подошел уже под вечер.

«Как мамке объяснить?» — мелькнула у него запоздалая мысль. Он не успел как следует вникнуть в нее. Открыв дверь, застыл как вкопанный на пороге.

Здесь случилась третья, самая неожиданная встреча.

За столом, широко, по-хозяйски разложив на клеенке руки, сидел отец, Афанасий Юков. Лицо у него было цвета вареной свеклы, рукава рубахи закатаны выше локтей. Перед отцом стояла мензурка, та самая, знаменитая, но уже забытая Аркадием посудина с делением. Она была налита до краев. Отец пил «на свал».

Мать, мечась по комнате как угорелая, ставила на стол огурцы, капусту, свежую, дымящуюся картошку. Лицо у нее было счастливое и заплаканное.

Отец, увидев Аркадия, осклабился, встал и, подняв чуть ли не выше головы посудину с водкой, сказал с чуть приметной дрожинкой в голосе:

— Здорово, сынок!

— Здравствуй, батя! — прошептал Аркадий. — Вернулся?..

Вопрос был ненужным, неуместным.

— Привел бог! Кому беда, а мне удача. Год, одначе, просидел. А теперь вот снова дома. За здоровье их благородий, немцев! — Он засмеялся, расплескивая водку, и, подморгнув Аркадию, стал пить.

«Как темно в этом доме!» — подумал Аркадий.

Снова начиналось старое, мрачное.

Загрузка...