Ульшпергер до самой ночи пробыл в комендатуре. Потом Кожевников увез его к себе. Он был его другом до войны и во время войны, остался другом и после войны. Ульшпергер лишь позднее узнал, как часто, когда и где ручался за него Кожевников в те времена, когда доверие означало жизнь, а недоверие было равносильно смерти.
Ульшпергер еще раз перевел Кожевникову текст радиопередачи с Запада. Затем пересказал отчет молодого Фирлапа о командировке. Несколько лет назад тот вместе с инженером Ридлем впервые ездил на Запад, теперь его одного послали заключать ответственные соглашения. Все это время он много учился, занимался не только экономикой, он стал бегло говорить по-английски, приобрел хорошие манеры, наблюдательный от природы, он все подмечал. Во время последней поездки ему бросилось в глаза, что курс восточной марки поднялся и ее весьма охотно покупают из-под полы.
Ульшпергер также показал Кожевникову наиболее интересные места в статьях западных газет, привезенных Фирлапом.
Когда они расстались, была еще ночь. Но рассвет уже притаился за горизонтом. Тьма недолго могла продержаться.
Ульшпергер надеялся застать Рихарда Хагена в соседнем городке. Там вчера заседал окружной комитет партии, и Ульшпергер знал, что Рихард решил все-таки съездить туда.
Он обрадовался, увидев, что окна комитета еще или уже освещены. Уборщица фрау Эльснер обслуживала несколько учреждений и потому спозаранку явилась на работу, сейчас она сидела у приемника с учительницей Мальцан. Они сварили себе кофе. Рядом, внимательно слушая радио, сидел еще кто-то. Ульшпергер узнал того, кого искал.
— Вот так удача! — крикнул он.
Рихард кивнул. Он мигом понял, зачем понадобился Ульшпергеру.
— Мой племянник, — объявила фрау Эльснер, — тоже не отрывается от приемника, и вид у него при этом чудной, точно он кого-то подкарауливает. Они там не иначе что-то задумали.
— А что, сигналы подают? — спросил Рихард.
— Может быть. Все может быть, — быстро ответила фрау Эльснер.
— Ну что за чушь ты городишь, товарищ Эльснер, — сказала Мальцан.
— А вот муж говорит, что его двоюродный брат, он на эльбском заводе работает, все с какими-то стариками встречается, то на одном садовом участке, то на другом, это что, тоже чушь, по-вашему?
Мальцан рассмеялась.
— Почему бы им и не встречаться?
Ульшпергер помолчал. Но, подумав, попросил:
— Мальцан, запиши-ка все, а там посмотрим, чушь это или не чушь. Потом передашь мне.
У Рихарда в памяти засела одна встреча, настолько мимолетная, что он даже не решался говорить о ней. Иначе еще подумают, вроде учительницы Мальцан, что и он чушь городит. Встреча эта произошла уже после того, как смерть Сталина начала сказываться на плакатах и мыслях людей. Янауш своим насмешливым каркающим голосом говорил как бы от имени всех озлобленных шептунов. Может, именно потому, что Рихард всегда помнил о Янауше, упорно не приемлющем ничего нового, тот все время попадался ему на глаза на заводе и в городе. Он и на той неделе столкнулся с ним. У Янауша был очень довольный вид. С ним шел его приятель, в отличие от него розовый и добродушный, и еще какой-то парень, по виду ученик на заводе. Янауш говорил последнему:
— Скоро тебе такое доведется увидеть, чего ты и во сне не видывал…
Он умолк, заметив Рихарда. Но лицо его выражало удовольствие, смешанное со злорадством.
Что тут рассказывать? Нечего! Идет по улице пожилой человек с двумя приятелями. На такие пустяки внимание обращать, жизни не рад будешь…
Возвращаясь в Коссин, Рихард сел в машину Ульшпергера. Его шофер Бернгард Витт вел за ними пустую машину, вспоминая недавнее прошлое. Его ведь дважды посылали с инженером Ридлем. Один раз в Тюрингию, когда жена Ридля умерла от родов в какой-то деревне и они увезли оттуда ребенка. В другой раз он возил Ридля в Западную Германию на переговоры. Ридль использовал свободные минуты на какие-то странные визиты. Витту было досадно, что никто потом не спросил его об этом, даже Рихард Хаген, хотя ему-то уж надлежало знать, чем дышат люди вроде Ридля.
Витт любил свой завод и достаточно много знал, чтобы представить себе, о чем толкуют эти двое, Ульшпергер, директор завода, и Рихард, секретарь парторганизации. Он бы им посоветовал в такие дни не спускать глаз с Ридля. И злился, что ему приходится молча ехать сзади.
Рихард Хаген договорился с Ульшпергером выбрать, предварительно заручившись согласием Штрукса, который всегда рано приходил на службу, в каждом цехе доверенное лицо. Пусть эти доверенные из самых надежных товарищей будут в курсе жизни и образа мыслей людей подозрительных и ненадежных. Пусть через короткие промежутки времени докладывают обо всем Штруксу. А Ульшпергер решил, не отлучаясь из кабинета, держать связь с комендатурой и окружным комитетом партии. В случае чего он подаст сигнал тревоги. Всем доверенным тогда мигом надо будет собраться у него.
Рихард ответил, что сам обойдет как можно скорее все цехи и все участки, чтобы яснее представить себе положение на заводе. Ульшпергер же предложил передать в случае опасности по заводскому радио, ну, к примеру, песню «Небо Испании», ее знают все, кто и в Испании никогда не бывал.
— Вот удивился я, — добавил Рихард, — когда услышал здесь впервые нашу песню. Неужели они все были в Испании, подумал я, такие молодые ребята? Быть не может! Очень меня порадовало, что они ее знают!
— Да, ты был там, — ответил Ульшпергер. — А меня, сколько я ни просил, не отпустили.
Они приехали в Коссин очень рано, под моросящим дождем. Ульшпергер отпер дверь своего кабинета.
Хоть Штрукс и одобрил меры директора и секретаря, но попытался охладить их пыл. Он считал, что беспартийные или члены других партий охотнее всего получают разъяснения у своих единомышленников. Кое-кто, Янауш к примеру, заходит к мастеру Цибулке домой или на садовый участок, так же как Вебер, бригадир ремонтников из трубопрокатного. Штрукс предложил даже выбрать доверенными мастера Цибулку и бригадира Вебера.
Когда после этого разговора (уже успело пройти несколько минут, потом четверть часа, полчаса, и день был уже в разгаре) они собрали доверенных, те только удивились. Ничего подозрительного или тревожного никто не сообщил. Мастер Цибулка сказал, что у печей все и так в полном порядке. Были у них раздоры, о чем всем известно, скандалил кое-кто из упрямых литейщиков, но и те за последнее время утихомирились.
Другие доверенные доложили примерно то же. Рихард ждал даже, не скажет ли Штрукс, как и Мальцан: ну и чушь все это.
Бригадир Вебер, которого тоже позвали, не пришел, он был в городе, подыскивал замену Шульцу, получившему травму. Вместо него пришел Бреганц, человек чудаковатый, оторвавшийся от коллектива и тем не менее, а может именно потому, бывавший на всех партийных и профсоюзных собраниях. Внешне он держался так же спокойно, как Вебер, но спокойствие Вебера было успокоительным, оно сдерживало неспокойных и чересчур уж бойко мыслящих, а Бреганц своим тупым спокойствием только злил их.
Меллендорф, которого прислал к Штруксу Гербер, сообщил: у них парней с норовом хоть пруд пруди. А где их нет? Но он и представить себе не может, чтобы они вдруг подняли шум. Гербер-то ведь зубастый.
Совещание проводили, как было условлено, в кабинете Штрукса. Рихард прислушивался, оценивал ответы, но не вмешивался. А потом еще раз зашел к Ульшпергеру поделиться впечатлениями.
Оба с минуту помолчали.
— Так что же? — спросил Ульшпергер.
— Все остается, как мы договорились, — ответил Рихард. — Я сейчас же иду в цехи.
И подумал: Ульшпергер только с виду спокоен. Волнуется не меньше меня.
И хотя долгое время Рихард остро воспринимал все, что отличало его от Ульшпергера, сейчас он внезапно ощутил тесную близость с ним. Точно сквозь многие трудные годы шли они навстречу друг другу, чтобы сойтись именно здесь, именно в этот час.
В обычное время Вебер был спокойным, рассудительным, надежным человеком, без лишних слов добросовестно выполнявшим свою работу. Как бригадир, он умел держать людей в руках; каждый член бригады знал: не перечь Веберу — в накладе не останешься. Поэтому Томас и счел его самым подходящим жильцом для рассудительных, спокойных Эндерсов.
Томасу, правда, не по душе было, что Вебер спит в его комнате, в кровати Роберта, как он все еще продолжал думать, не по душе ему была и манера Вебера разговаривать с ним. Но голова его была так забита своими неприятностями, что ему было не до того, с кем водит дружбу Вебер. Он даже не замечал, что тот частенько останавливается с Янаушем, с Улихом, с Хейнером и Бернгардом.
Вебер знал себе цену и гордился, что слывет надежным, даже незаменимым и у тех, кто давал ему указания, и у тех, кому он сам обязан был их давать. Однако требования последнего времени подрывали его репутацию, он злился на решения дирекции, поколебавшие уверенность его людей: у Вебера в накладе не останешься. Он вдруг очутился в положении, при котором — так ему по крайней мере казалось — перестал быть одинаково надежным для низов и для верхов. Он держал сторону своей бригады, издевался над теми, кто навязывал ему непосильные, по мнению его бригады, задания, которые и сам он считал непосильными.
Как-то само собой вышло, что Вебер, спокойный и рассудительный в обычное время, в тревожные дни сумел подчинить себе целую группу людей. Они следовали его советам. Но он и теперь ничего из себя не строил. Только давал понять, что нередко наведывается к отцу. Отец Вебера, крепкий и хитрый старик, то и дело встречался с товарищами по партии.
Отцу Вебера, социал-демократу, с помощью разных уловок — справки о болезни, переезд с квартиры на квартиру — удалось уберечь сына от гитлерюгенда. От войны ему уберечь сына не удалось.
По воскресеньям кто-нибудь с цементного завода — там работала жена Вебера — подвозил Вебера на машине в Западный Берлин. Обратно он приезжал с разными советами и указаниями, а в последнее время и прямыми распоряжениями. Он понимал, чего ждут от них товарищи по партии в Западном Берлине, в Западной Германии, на Западе вообще. А Запад ведь ширь нескончаемая, и раз земля кругла, что каждому известно еще со школьной скамьи, то, значит, когда-нибудь где-нибудь он должен слиться с Востоком — потому, к примеру, японцы и попали в Пирл-Харбор.
От таких расплывчатых и общих рассуждений спокойный, суховатый Вебер перешел к рассуждениям более ясным и общепонятным. В западных странах рабочий класс-де в тяжкой борьбе отвоевал себе известные права. К примеру: забастовка стала с трудом добытым, порой в кровопролитных боях против предпринимателей, завоеванным и утвержденным правом рабочего класса. Подобные речи молодежь, новички слушали затаив дыхание, да и старики тоже — давно с ними так не разговаривали. Если же кто-нибудь вставлял, что у нас, мол, нет верхов и низов, Вебер отделывался ехидной улыбкой.
Порой Вебер с друзьями заходил к Хейнеру, но очень редко, почему-то их стесняло присутствие Эллы, хотя она рано ложилась и не обращала внимания, кто сидит с ее мужем на кухне. Она стала вялой, сонной и думала только о ребенке, который вот-вот родится.
Она не вскакивала, как бывало, если уж легла в постель. Лежала, как мешок с соломой. И тотчас засыпала крепким сном.
Все-таки для их сборищ домишко на садовом участке Бернгарда казался Веберу куда надежнее, чем кухня Хейнера. Приглашали они только тех, кого Вебер считал человеком верным. Томаса Хельгера он таким отнюдь не считал. Даром что своими глупыми выходками парень изрядно подпортил себе репутацию. Томас оставался предан всей этой бестолковщине — так называл Вебер положение на их заводе и во всей стране. Вебер зорче наблюдал за Томасом, своим соседом, чем Томас за Вебером… Он прежде всего задавал себе вопрос: на кого в бригаде можно положиться? На Шульца? На Пауля Клемке? На Фрица? На Боднера? Уж конечно, не на Эрнста Крюгера. Тот раз и навсегда предался новой партии. И на Ирму Хехт нельзя. Она с редкостным проворством выполняет все мельчайшие, мудренейшие задания. Ей скоро на пенсию. Боится потерять свои жалкие гроши.
Шульц поранил руку, и Вернер помчался в город к слесарю Вальнеру договориться с ним на следующую смену. Потом еще раз забежал к Эндерсам. Рядом с его кроватью лежала тщательно отглаженная спецовка.
— Хорошо, Вебер, что вы зашли. Вас Янауш спрашивал, — сказала фрау Эндерс.
— Янауш?
— Да, он велел передать, что пошел к каналу.
Она поглядела ему в глаза, но ничего не прочла в них.
С Янаушем, собственно, никто не ладил. Хотя должное ему отдавали и добродушно посмеивались, когда он ворчал. Жить с ним в ладу было трудно. Вебер не переоценивал Янауша. Но отец Вебера — и этого было достаточно — знал Янауша с давних пор по какой-то партийной конференции. И еще, что являлось решающим для Вебера, по нелегальным собраниям в гитлеровские времена. Да, Янауша любить трудновато. Но зато он человек надежный. А надежным Вебер считал всякого, кто упорно противился новому государству.
Территория завода со стороны канала была только кое-как отгорожена. Это вызывало всеобщее недовольство. Часть ограды с колючей проволокой валялась на земле. Во время смены вахтер обычно стоял у бокового входа, в конце тропинки. Старая пристань, теперь заброшенная, была расположена на крошечном треугольнике земли между рекой и каналом. Так уж повелось, что заводские из здешних мест и посторонние, не работавшие на заводе, но кому, к примеру, надо было поскорее попасть в Кримчу, деревню на другой стороне канала, пользовались тропинкой, проходившей по заводской территории.
Янауш ждал у канала возле тропинки на вытоптанной земле; завидев Вебера, он вопреки своему обыкновению быстро пошел ему навстречу. Вебер, ожидавший, что тот сообщит ему что-то важное, в свою очередь ускорил шаги. Два-три человека оглянулись. Янауш взял себя в руки — владеть собой он научился еще в гитлеровские времена — и стал показывать Веберу лодку, словно из-за этого пришел сюда, пока на них не перестали обращать внимание. Тогда хриплым от волнения голосом он прошептал:
— Что-то такое случилось в Берлине. По радио передавали призывы ко всем заводам. Ты слышал радио? Нет? Как же так? Включи немедленно. Твоя смена еще не началась. Лучше совсем не ходи на завод.
— Нет, я сегодня радио еще не слушал, — ответил Вебер. — Да и где мне прикажешь слушать? У Эндерсов, где я теперь живу? Старики там заразились от молодежи. Эта девчонка, Тони, только и твердит, что ей вдолбили в школе, а Томас Хельгер, мой сосед по комнате, что-то там нашкодил и, видно, хочет снова стать пай-мальчиком у СЕПГ. Того и гляди донесет, стоит мне поймать РИАС[2].
— Ладно, — сказал Янауш, — идем со мной. У меня никто не помешает.
— Что ж, если условия подходящие. Надо ведь не просто слушать, но точно все записать.
— А почему бы и нет? — сказал Янауш. — Ко мне никто не ходит.
Янауш жил на улице, большая часть которой пострадала от войны. Развалины домов переднего ряда убрали. Задний флигель, где была квартира Янауша, война пощадила. Правда, чужой человек, глянув вдоль разбомбленной улицы, вряд ли отличил бы ветхий, облупившийся флигель от развалин. Квартира у Янауша была просторная, во всяком случае, могла быть просторной. Одна комната стала лишней, сын Янауша погиб на фронте, невестка, которая с самого начала не ладила с сыном, давно подалась на Запад. Внук, садовник, последовал за ней. Янауш после этого удара окончательно отгородился от людей. Хотя втайне, возможно, и желал их близости.
Потому и голоса, рвущиеся из приемника, обретали для Янауша особый смысл, ему казалось, что кто-то наконец вспомнил и позаботился о нем.
От претензий на свободную комнату, которые могли предъявить соседние семьи, а то и жилищный отдел, Янауш себя обезопасил. Собрав весь хлам, он свалил его в опустевшую комнату, потом, считая, что не все еще сделано, ночью проломил в нескольких местах стену со стороны развалин, теперь в случае прихода товарищей из жилотдела он мог доказать, что стена в аварийном состоянии.
Ночью, когда он уродовал стену, его жена крадучись обошла весь дом, проверила, не проснулся ли кто от шума, спят ли жильцы.
Никто не обратил на них внимания, а Янауш вскоре забыл собственную нахальную затею и в открытую ворчал на нерадивость жилищного отдела — у него-де часть квартиры вот-вот развалится. Стена, можно сказать, кусками осыпается.
Вебер с секунду поискал среди развалин обитаемый дом. Входя в него, с трудом преодолел невольное отвращение, вызванное, разумеется, не чисто выметенным подъездом, а запахом то ли валерианки, то ли другого лекарства, которого он не терпел.
Маленькая робкая фрау Янауш завязала голову чем-то белым, а сверху еще покрылась клетчатым платком. Она тихонько открыла им дверь.
Янауш поманил Вебера своим скрюченным пальцем и, как бывало в гитлеровские времена, заполз с приемником под одеяло. Вебер расхохотался.
— Что ты там делаешь, пуганая ворона? Нынче даже громкоговорители можно слушать. Все ведь слушают.
Янауш мотнул головой и показал на потолок, там-де живет человек, которому нельзя доверять. Потом потянул Вебера за пиджак, тот, с трудом сдерживая отвращение, — в постели запах был еще резче — сунул голову под одеяло и стал слушать.
На мгновение у Вебера, правда, мелькнула мысль, уж не сошел ли старик с ума, что это он вытворяет? Но когда оба одновременно услышали разъяснение, в чем состоят их обязанности перед рабочими и что долг призывает каждого по месту его работы взбодрить нерешительных, взоры их встретились в темноте под одеялом. Голубовато-белесые глаза Янауша впились в спокойные, молодые еще глаза Вебера, — казалось, соприкоснулись концы двух электрических проводов.
Губы Янауша, совсем разучившиеся улыбаться, теперь едва-едва скривились. Зазвучала пролетарская песня, знакомая ему с юности. Вебер ее не знал. Потом передали Бетховена — «Обнимитесь, миллионы!». Янауш выключил приемник. Вебер уже вылезал из-под одеяла.
— Мы еще увидимся. Я пришлю к тебе Бернгарда и Хейнера. Объяснишь им, что и где.
Янауш кивнул. Предвкушение радости отразилось на его застывшем от ненависти лице.
Этим утром Элла хотела встать пораньше. Отяжелевшее тело удерживало ее в постели. Вторая постель была пуста. Она подумала: надо поскорее сварить ему кофе. Но тут вошел Хейнер. Бросил через плечо:
— До свидания, Элла, счастливо.
Слабый свет утра пробился сквозь пелену мелкого дождя, сквозь неяркие занавески в цветочек. Элла отрезала лоскут этой материи и для корзины, в которой будет спать ребенок, она поставит ее в ногах кровати.
Сегодня, подумала Элла, обязательно скажу Альвингеру, что кончаю работать.
Ей еще с той недели полагался отпуск по беременности. Но Альвингер упрашивал: «Нам каждый день, что ты на заводе, дорог. Я дам тебе легкую работу. Ходи из цеха в цех, просто помогай, будешь в курсе всех дел. А то наши тоже стали чересчур колючие. Мужья их накрутили».
Несколько дней назад он в сердцах сказал ей: «Сперва ты, Элла, до хрипоты уговаривала их увеличить выпуск продукции, потом вышел правительственный указ, все осталось по-старому, и мы в дураках. Работницы посмеиваются в кулак, хотя тебя пока что слушают. Если можешь, поработай еще денек-другой».
Но теперь уж точка, подумала Элла. И решительно спустила ноги на пол.
Вечером она заснула, когда гости еще не разошлись. Хейнер, в последнее время очень с нею ласковый, сдерживал расшумевшихся приятелей, а потом увел их из столовой в кухню.
Элла, пройдя через столовую, которой они редко пользовались, в кухню — ночная рубашка топорщилась на ее груди и животе, — с удивлением увидела, что, кроме Бернгарда, все гости еще здесь. Тощий парень, он приходил уже два раза, Хейнер сказал, что его зовут Фриц Вендиг, свернулся на кухонном диванчике. Его тучный розовощекий приятель как раз надевал башмаки и весело сказал, взглянув на Эллу:
— Доброе утро, фрау Шанц, извините, нам давно пора было смотать удочки. Да вот, заснули мертвым сном.
— Пустое, — ответила Элла, — сейчас приготовлю кофе.
Тут тощий вытянулся на диванчике. Он хоть и был кожа да кости, но даже неумытый казался чистым. Вытащив гребенку из кармана, он зачесал волосы назад. Его голубые глаза холодно поблескивали. Элла поспешно накинула первый попавшийся платок. И вдруг из столовой в кухню вошел третий гость, его она, проходя, даже не заметила.
— Бехтлер! — воскликнула она. — Бог мой! Что ты тут делаешь?
Бехтлер, улыбаясь, покачал головой и окинул ее взглядом с головы до ног.
— Я здесь ненадолго, Элла, на монтажных работах в Хоенфельде.
— А разве тебе можно быть здесь? Ты ведь, по-моему, удрал?
— Ну, что там, можно — нельзя. Я запасся бумажками. Имя на документе правильное. Все, чтобы на тебя, Элла, еще разок поглядеть. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю. Кто-то мне сказал, что ты ждешь ребенка. Верно. Боже мой, да ты ли это?
Он потянул к себе ее руку, ухватил за палец. И быстро поцеловал в ямку локтя, а она шлепнула его, как в былые времена.
— Эх, одно это местечко и осталось прежнее. А все остальное… Я и верить не хотел, красавица ты моя. Ну, что ты со мною сделала! Таких, как ты, и на Западе и на Востоке раз-два и обчелся. А теперь мне поскорее надо в Нейштадт. Меня ждет приятель с мотоциклом. Прощай, Элла.
Когда она, стоя у плиты, как бывало в заводской столовой, разливала гостям кофе, розовощекий толстяк сказал:
— Ваш муж, фрау Шанц, сказал, что вы покажете нам кратчайший путь в Кримчу. Мы могли бы вместе дойти да Нейштадтского моста.
Элла быстро оделась. Гости том временем аккуратно вымыли и убрали посуду.
Она заперла квартиру. Они вместе вышли на улицу. Элла почти не обращала внимания на своих спутников. Вспоминала мельком: что за чепуху молол этот Бехтлер. Потом подумала: надо поскорее к Альвингеру сходить. А то, не приведи бог, рожу́ на заводе. И еще: Хейнеру я теперь в столовой постелю. Ты же не захочешь, господи, чтобы я терпела его возле себя в такое время. И еще: пусть Альвингер меня как хочет просит, больше не соглашусь. В другое время сознание, что она нужна, помогало ей жить, жить и без того счастья, которое она вправе была пожелать себе, если бы ее спросили.
На мосту взад и вперед сновало куда больше людей, чем обычно в этот час. Кто-то что-то растолковывал, должно быть важное, это было заметно по лицам слушателей. Нескольких женщин, идущих из Коссина, задержала группа, идущая из Нейштадта. Элла удивилась. Ей хотелось поскорее распрощаться со своими спутниками. Какая-то женщина из нейштадтской группы крикнула ей:
— Не ходи дальше, Элла!
Элла переспросила:
— Почему это? Что здесь творится?
Какой-то мужчина протянул было руку к ее высокой красивой груди, но вовсе неласково, и крикнул: «Уберите эту конфетку!»
Элла его оттолкнула.
Толстяк попросил:
— Пожалуйста, фрау Шанц, покажите нам поскорее, где здесь пройти на Кримчу. Ваш муж сказал, что туда через канал проложена лава.
— Да, — ответила Элла, прислушиваясь к голосам женщин, — но, кажется, на нее можно попасть только с заводской территории.
Второй, кожа да кости, вдруг впился в Эллу жестким, повелительным взглядом холодных голубых глаз. Но среди окружающего шума голос его прозвучал едва ли не мягко:
— Еще две минутки, проводите нас до канала, мы очень спешим.
Элла крикнула женщинам:
— Мне надо к Альвингеру!
— Его сегодня нет. Никого там нет.
— Как это никого? — удивилась Элла.
— Идите же, идите, — приказал Фриц Вендиг.
Он легонько ухватил ее за плечи и подталкивал перед собою вниз, а потом еще по набережной. В неожиданной толкотне всех захватило общим потоком. Эллу оттеснили еще ближе к каналу. Она хотела повернуть, но у нее не хватило сил.
Рабочие с цементного завода, что лежал далеко за Кримчей, почти против эльбского, ждали возле устья канала. Кое-кого Элла узнала.
В этом месте территория, хоть и заводская, была не застроена, и охраняли ее небрежно.
Элла остановилась. Она твердо решила повернуть назад. Хотела как раз спросить знакомых с цементного: что вы все здесь делаете? Но тут на заводской территории показался вахтер, старик Эндерс. Он поступил на эту работу, выйдя на пенсию.
— Эй, Элла, — крикнул он чуть ли не радостно, — что ты у нас нынче делаешь?
Элла, улыбаясь, ответила, хотя мысли ее были далеко:
— Уже ухожу. — Она повернулась и сказала своим спутникам: — Спросите у него. Мне бы поскорей выбраться отсюда. А он дорогу знает.
В это же время в мастерскую пришел Эрнст Крюгер. Вслед за ним Томас. Эрнст избегал ходить с ним вдвоем. Не потому, что слепо подчинялся указке сверху или чуял, как, с точки зрения руководства, следует держаться с Томасом. Нет, Эрнст Крюгер не таков. Иначе не был бы он среди тех немногих, кто, несмотря на насмешки и издевку, создал на заводе первую группу СНМ. В ту пору это значило: уметь постоять за себя. Он избегал Томаса, потому что действительно был возмущен и считал его двурушником и лицемером.
К удивлению Эрнста, в мастерской уже был не только Шульц с забинтованной рукой, но и Вальнер, который по просьбе Вебера должен был его заменить. Томас поздоровался со всеми, но никто ему не ответил. Эрнст — потому что избегал Томаса, другие — потому что чего-то ждали. Мало-помалу пришли все, и Ирма Хехт и Бреганц.
Вебер, выпрямившись во весь рост, выжидал чего-то. А когда все собрались, сказал спокойно, как будто давал рабочее задание:
— Всеобщая забастовка. Мы присоединяемся. Пошли через второй трубопрокатный.
Три-четыре человека последовали за ним в соседний цех, то ли согласные с Вебером, то ли послушные его приказу. Остальные переглядывались, не понимая, что здесь происходит. Пытаясь хоть что-нибудь понять, они в конце концов толпой повалили за Вебером. Всего несколько человек, среди них Эрнст, Томас, Ирма и Бреганц, остались на своих рабочих местах.
— Э, да ты никак спятил? — закричал Эрнст. Он подскочил к Веберу. Схватил его за рукав. — Что все это значит?
— Скоро узнаешь, — отрезал Вебер и стряхнул руку Эрнста.
В цехе поднялась суматоха. Бурные, чуть ли не торжествующие крики, казалось, приветствовали Вебера. Голоса слились в общий хор. Из него выделялся голос Улиха.
Томас весь превратился в слух. Потом огляделся. Вон лежит куча болванок, их обработку не закончила предыдущая смена.
— Эрнст! Ирма! Бреганц! — крикнул он.
— Что они задумали? — спросил озадаченный Эрнст.
Он впервые обратился к Томасу, точно происходящее пробило брешь в стене его презрения к бывшему другу.
— Ты же сам слышал, — ответил Томас, — хотят кашу заварить. Глянь-ка на рожу этого Улиха. Послушай, что он орет. И это ради нас? Нет. Но что и Вебер против нас, этого я не ожидал.
— Ты много чего не ожидал, — злобно буркнул Эрнст.
И все-таки почувствовал облегчение, что может после долгого презрительного молчания ругательски ругать Томаса, обрушить на него всю свою злость. Ни за что не смел Томас, его умный, всегда готовый прийти на помощь Томас, поступить так дурно, да еще все скрыть от него, Эрнста. Он-то думал, что Томас более цельный. И Эрнст заорал:
— Ничего удивительного, будешь ошиваться с шлюхой по Западному Берлину, так не заметишь, с кем в Коссине в одной комнате спишь. — Когда Томас спокойно глянул на него, он еще пуще заорал. — А может, ты его нарочно привел к Эндерсам?
Тут уж Томас не выдержал:
— Заткнись. Не хватает, чтобы я тебе по морде съездил. Принимайся-ка лучше за дело. Они хотят, чтобы все у нас замерло. Черта с два. Мы будем работать.
Эрнст замолчал. Повиновался. И Ирма Хехт, хотя несколько минут ее беспомощный взгляд перебегал с одного на другого, принялась за дело.
Из цеха донеслась перебранка. Кое-кто, видно, не соглашался бросать работу.
Внезапно в проходе появился Янауш. Пареньки, даже не поднимая голов, узнали его каркающий голос:
— Молокососы, а такие подлецы. Товарищей предавать, вот вы чему обучились.
— Пошли, пошли, — сказал кто-то за его спиной, — не задерживайся с сопляками.
Эрнст вдруг с искренним удивлением обернулся к Томасу:
— За что Янауш нас так обозвал?
— Плевать, — ответил Томас, — не слушай.
Но и ему нелегко было притворяться, что слова старого Янауша его не касаются.
Эрнст не унимался:
— Что это с ними? Что происходит?
— По-моему, — сказал Томас, — что-то вроде контрреволюции. Вроде колчаковщины.
— Вроде чего?
— Не помнишь разве, как в России было? Мы же все это учили. Колчак, Юденич, Петлюра.
— Ты так думаешь? Почему, объясни?
— Потому. Сразу видно. Именно то же самое. Как в гражданскую войну. А ты и я, мы против Колчака.
— А остальные, послушай, их же много с Вебером, и с Янаушем, и с Улихом?
— Да, много. Как тогда. Иначе до гражданской войны не дошло бы.
— А у нас?
Эрнст Крюгер как-то вдруг целиком положился на суждение Томаса.
— Нет. Не дойдет. Мы останемся на местах. Нас они с толку не собьют. Валяй работай.
Примерно тогда же, когда Вебер пришел и объявил: «Кончай работу. Забастовка», — в ремонтной мастерской прокатного цеха Хейнц Кёлер подал знак маленькому Гансу Бергеру, жестянщику, выключить паяльник.
Ганс был учеником. И очень высоко ставил Хейнца Кёлера. Кёлер казался ему умным и опытным. Такого парня Гансу среди своих сверстников встречать не приходилось.
Хейнц высмеивал все, что Ганс принимал на веру в школе — на уроках обществоведения и истории — и что теперь учил в производственной школе. Однажды, когда Ганс упомянул, что классный руководитель у него некий Функ, Хейнц громко расхохотался. Он тоже имел удовольствие слышать речи этого Функа, на днях встретил его в пивной Нейштадта; подвыпивший, тот в болтовне с подозрительными на вид приятелями ниспровергал те истины, каким учил детей в школе. После этого Ганс никому ни на грош не верил. Хейнц, заметив, что Ганс Бергер ловит каждое его слово, попытался объяснить ему, что плохо и несправедливо в окружающей их жизни. Хейнц сам себе нравился в этой роли. Другим его объяснения не нужны были. Томас, тот даже резко обрывал его. А Тони предупредила, что перестанет с ним дружить, если он не одумается и не перестанет молоть чепуху в подражание своему брату.
Иногда Хейнц брал Ганса в домик на садовом участке Бернгарда.
Бернгард и Вебер, убедившись, что на Ганса можно положиться, приказали парнишке делать все, что ему скажет Хейнц.
Хейнц Кёлер уселся, вытянув ноги, на пол и закурил сигарету. С минуту на минуту должен был прийти Улих или кто-то другой с поручением от Вебера — так они условились.
Но посланный задержался.
А в мастерскую из цеха неожиданно вошел Гербер Петух. Он тяжело дышал. Лицо его пылало под стать волосам, резко контрастируя с белизной глазных яблок, как всегда, если Гербер сильно волновался.
Утром, когда он пришел на завод, произошло следующее. Братья Петцольд, Клаус и Хорст, два нахальных парня, буяны и болтуны, но благодаря силе и безупречной работе бывшие на хорошем счету у Гербера, загородили ему дорогу, заявив, что пальцем не шевельнут, если им сию же минуту не сообщат, что происходит в Берлине.
Овладев собой и весь подобравшись, Гербер ответил, что последние известия и экстренные сообщения передаются по заводскому радио в определенное время, а сейчас начало смены. Поэтому он и все другие считают, что за болтовней и так потеряны драгоценные минуты.
В глубине души он был уверен, что рабочие его цеха пойдут за ним. Но тут его пронзила мысль: оба Петцольда тоже ведь из моего цеха, я был уверен, что они не изменят мне.
Он чуть повернулся, и этого было достаточно, чтобы лучший его рабочий Меллендорф взялся за работу и сосед его тоже. Но Хорст Петцольд снова преградил Герберу дорогу.
— Нет! — крикнул он. — Сперва мы должны все узнать.
Тогда Гербер тихим, но решительным голосом заявил:
— Либо начинай, либо убирайся.
Он поднял руки, и Хорст Петцольд непроизвольно отпрянул, избегая его рук, жестких и гибких, как стальные прутья.
Несколько человек подбежали к ним.
— А ну, Петцольды, успокойтесь.
Гербер яростно принялся за работу. Сердце у него ныло. Он ведь был так уверен в своих людях. Петцольдов, правда, утихомирили, да они и сами бы утихомирились, но доверие его уже дало трещину.
Зайдя в мастерскую, Гербер спокойным тоном обратился к Хейнцу Кёлеру:
— Что это ты делаешь?
— Ты же видишь, Гербер, мы бастуем, — не менее спокойно ответил Хейнц.
Он не встал, только поднял голову. Рабочий день еще не смял его красивого, нахального, хотя и удрученного сейчас лица. Гербер вновь взял себя в руки. Оба взяли себя в руки.
— А почему? — спросил Гербер. И добавил, так как Хейнц не сразу ответил: — Я не понимаю тебя. Да встань же.
Хейнц послушался, но сам на себя за это разозлился. Он сделал глубокую затяжку, чтобы как-то оправдать свое послушание. Сигарету изо рта он не вынул.
— Ты прекрасно знаешь почему, — тихо, со злостью ответил он. — Я ведь хороший товарищ, верно?
— Вот как? Не знал, — бросил Гербер. — Что-то ты в этом не очень уверен.
Хейнца взорвало:
— Разве это жизнь, сумасшедшая гонка какая-то, час за часом, день за днем, месяц за месяцем. Мы называем вещи своими именами: потогонная система. А вы придумываете разные красивые слова. Технически обоснованные нормы. Планирование. Бережливость. Мы бастуем, потому что называем это эксплуатацией. Это наше право, и я не предам товарищей.
Гербер внимательно посмотрел на паренька. Он понимал, что с ним происходит: я не предам товарищей. Все случившееся — испытание для меня, хотя я и уважаю тебя, Гербер, знаю, что ты пережил. Знаю, что ты перебежал фронт. Что вся твоя семья погибла под развалинами, а ты вернулся, надеялся опять наладить жизнь… Все я знаю, не забыл, как ты сразу понял, что мне нужно время и для себя, что я хочу учиться. Я ничего не забыл. Но теперь от нас потребовали так много, что я не сдал экзамена. Один наш парень не смог уплатить долги, другой все еще драный как пугало разгуливает. Для меня всего важнее был экзамен. Нормы нас доконали. Обычно, когда ты, Гербер, мне толковал о чем-то, я крепко задумывался. Ты меня не раз вокруг пальца обводил. Но теперь я этого не позволю. Сегодня я держу испытание на верность своим товарищам. Ты же видишь. Я остаюсь им верен. Штрейкбрехера ты из меня не сделаешь…
У Гербера дернулась рука, Хейнц съежился.
— Да не трону я тебя, — сказал Гербер, — я хочу только прикурить от твоей сигареты. А теперь позволь тебя спросить, Хейнц Кёлер, почему ты затеял эту забастовку, которую считаешь справедливой, именно в июне? За это время наше правительство утвердило как раз то, что вы считали нужным и правильным. Но вы уже наметили себе этот день. И не могли его отменить. Ведь те на Западе, что радуются катавасии, которую вы учинили, хотят совсем другого, их желания ничего общего с вашими желаниями не имеют. Ни с нормами, ни с рабочим временем. Ни с транспортными расходами и всем прочим. Кое-что, может и не ладилось у нас. Даже дома, в собственном хозяйстве, ты это сам еще узнаешь, часто кое-что не ладится. У нас не ладится именно потому, что это наше собственное хозяйство, а тем, на Западе, только того и надо. Они хотят получить назад все, что считают своим. И не хотят, чтобы вы собственным хозяйством обзавелись. Вот и все. Поэтому я тебе скажу, Хейнц Кёлер, пока я сосчитаю до трех, начинай работать. Иначе вылетишь. В нашем коллективе тебе делать нечего. Уходи с завода.
Хейнц без улыбки отвел взгляд от Гербера. Повернулся к нему спиной и пошел к выходу; Ганс Бергер, мальчишка, послушный ему во всем, пошел следом.
Первый, совсем один, пересек Хейнц пустой заводской двор. Необъяснимое чувство одиночества охватило его, когда он уходил из мастерской. Навстречу ему бежал Улих с криком:
— Скорей! Сейчас придет Штрукс! Задержи его!
Хейнц бросился бежать. Он рад был, что получил задание, которое связало его с остальными.
Только он завернул за угол, как из старого административного здания вышел Штрукс. Новое, более просторное и внушительное, было уже почти готово, оно стояло неподалеку от главных ворот, напротив дирекции. Но Штрукс все еще не перебрался в него.
— Что ты тут околачиваешься? — спросил Штрукс, чуть не налетев на Хейнца.
— Бастую, — ответил Хейнц, пытаясь улыбнуться.
— А почему, позволь тебя спросить?
Хейнц повторил ему все то, что три минуты назад говорил Герберу. «Разве это жизнь, это же вечная гонка. Ее только красиво называют. Нормы, планирование».
— Ну и балда же ты, — начал было Штрукс. Но тут на них гурьбой налетели какие-то люди. Среди них Хейнер Шанц, Янауш, еще три-четыре человека. Кто-то дернул Штрукса за пиджак.
— Убери свои поганые лапы! — крикнул Штрукс.
— Чего орешь? Хватит, поорал, — в дикой злобе на всех и вся выкрикнул Хейнер Шанц и, размахнувшись сбил его с ног.
Из цеха, который покинули Вебер и его дружки, доносились громыхание и стук, хоть и с необычными перебоями.
— Эрнст, — приказал Томас, — глянь-ка, кто там остался!
— Алекс, и твоя Лина, и Ганс. И еще этот берлинец, Каале.
— Помоги им, Бреганц, — приказал Томас. — Как сумеешь. Чтобы остановки не было. Ясно? Да? Тогда валяй.
Сквозь волнение мелькнула мысль: моя Лина. Где уж. Все кончено. Но она права. У нас есть коварные враги. Это Вебер мой враг! И Улих мой враг! И Янауш, который меня учил, тоже мой враг! Почему же у меня такие враги?
По сравнению с цехом мастерская была совсем маленькая. Всего-навсего узкая клетушка. Томас лихорадочно работал. Работа спорилась, детали, казалось, сами плыли ему в руки и сходили готовыми с его станка. Такая работа видна, всех вокруг заражает. То, что затеяли записной враль Янауш и критикан Вебер, не выгорит, прорыва в рабочем времени не будет. В каждый такой прорыв толпой протискиваются какие-то типы, точно они только этого и ждали.
Бреганц ушел в цех. Эрнст работал на другом конце мастерской. Кто-то быстро подвинул Томасу следующую деталь. Проклятый прорыв во времени. Лицо Пими вдруг явилось ему. Не такое, как в зале суда, зареванное, с размазанной помадой. Куда там! Ярко-красные губы, кокетливый капюшон. Они приехали в Западный Берлин. Огней больше, чем звезд. От их света все вокруг сверкает и искрится. А здесь унылые, серые улицы. В сотнях зеркал плясали наши отражения. И даже я вдруг пустился в пляс, ничуть не стыдясь. Но они там, на Западе, рады-радешеньки, когда у нас беда стрясется. Чтобы никогда не было у нас ни огней, ни зеркал. Им только бы поплясать на нашей могиле.
Понятно, почему этот берлинец, Каале, работает и почему не поймался на удочку. Он стоит за право. И за справедливость! По его словам, он еще тридцать лет назад подносил отцу патроны.
Вдруг вернулся Бреганц. В полной растерянности. Начал рассказывать, но так путано, что его не сразу поняли. Только одну фразу разобрали, которую он все повторял и повторял:
— Улих перерезал проводку.
— Плевать. Помогай в цеху!
Бреганц попытался объяснить, какое решение они приняли в кабинете Ульшпергера. При первых же признаках опасности по заводской радиосети передадут сигнал тревоги — всем известную песню.
— Какую песню? «Вставай, проклятьем заклейменный»? «Смело, товарищи, в ногу»?
— Нет, что-то про Испанию.
— А потом? — спросил Эрнст.
— Слушай же, — сказал Томас. — Передают какую-то музыку. Так за душу и берет.
— Что это?
— Разве ты не узнаешь? Мне Роберт пел эту песню. «Небо Испании».
— Да-да, верно, — вспомнил Бреганц, совсем сбитый с толку, — может, мне к Штруксу сбегать?
— Нет, лучше иди в цех, помоги там. Ты, Эрнст Крюгер, оставайся здесь за старшего. А я побегу к Штруксу, в старое здание, он все еще там. Я мигом вернусь и скажу вам что к чему.
Группа рабочих цементного завода смешалась с рабочими из Нейштадта. Они шли спокойно и тихо. Следили за Вендигом, который мягким движением руки указывал направление. И теснились вслед за ним по лаве.
Старик Эндерс ничего не понимал.
— Стой, Элла, — крикнул он, — чего им надо? Что это за люди?
Кто-то изо всех сил ударил его. Он пошатнулся. Как раз в эту минуту Элла обернулась.
Скорей всего, ее спутники рассчитывали, что она, не оборачиваясь, ни о чем не думая, дойдет до тропинки. Но Элла увидела, какой убийственный удар нанесли Эндерсу, увидела, как старик зашатался, заметила теперь, что за ударившим идет целая толпа, и вмиг все поняла. Плотная завеса, отгораживавшая ее от мира, вдруг прорвалась.
Она вспомнила и толпу женщин на Нейштадтском мосту — «Поворачивай назад, Элла», — и руку, протянутую к ее груди, и шушуканье по ночам у них дома, нет, они не ее покой берегли, они ей не доверяли, а сами что-то задумали, что именно, было ей не ясно, она понимала только: надвигается опасность. Ее вдруг осенило: а я, выходит, влипла, они против завода пошли.
И Элла приняла решение. Она не повернула назад, ничего не спросила, не наклонилась к старику Эндерсу. Она, словно по доброй воле, поддалась рукам, сжимающим ее плечи. Тощий подталкивал ее теперь перед собою, как щит. Она повернула к газону, повела его к вытоптанному, кое-где поросшему скудной травой клочку земли, огороженному с одной стороны зданием школы, а с другой — недостроенными бараками и стеной нового прокатного цеха.
Однажды она уже почти потеряла себя, когда Ганс, ее первая большая любовь, погиб на фронте. Сегодня с одним, завтра с другим. Если бог меня так обидел, обижу и я его. Но говорят, бога нет. Значит, я его даже обидеть не могу. Никому, никому, значит, не нужна ее красота, сверкающая, неправдоподобно яркая красота. Никому не нужна сила, ее переполняющая, но, увы, бесполезная. Вокруг нее, внутри у нее была пустота, она не знала, что делать с собой. Пока не появился Альвингер, ее прежний мастер, а теперь директор электролампового завода. «Элла, может, мы тебе не нужны, но ты нужна нам…»
А Фрицу Вендигу только одного и надо было, чтобы Элла неприметно провела их на заводскую территорию.
Повернув в сторону от канала, Элла уже не думала о ребенке, который последнее время был для нее дороже всего на свете. Не думала и о том, какая она сейчас толстая и отекшая. Она почувствовала себя спокойной, молодой, сильной и жаждущей радости. Ибо без радости не проживешь. Не только без мимолетной, доступной в любое мгновение крошечной радости, но и без настоящего счастья. Все долгие годы отчаяния в ее глазах светилось предчувствие радости. Даже сразу после войны, когда на этом канале она разгружала металлический лом для завода, силясь забыть свое горе.
Завод с тех пор разросся, окреп. Она любила его. Молодчики, шагающие за ее спиной, задумали что-то против завода. Ничего у них не выйдет.
Хотя она давно уже работает у Альвингера, здесь ей знаком каждый уголок. Здесь ей знакомы многие люди. Сидя по вечерам у Эндерсов, она узнавала, кто кем стал и кто кого заменил, что построили, а что нет и почему. После войны завод был разбит. Одни трубы торчали над грудами щебня. В этот завод, мощно поднявшийся из развалин, вложена была не только ее работа — разгрузка и погрузка, пусть в день всего несколько часов, но каких напряженных! Главное — ее душевные силы, убежденность, что она всем нужна, нужна будет и впредь. Эта убежденность заменяла ей счастье. И трубы вздымались теперь не над развалинами, а над крышами, изрыгая снопы искр, грозные, предостерегающие, они четко вырисовывались на фоне солнечного и на фоне звездного неба.
Элла уже давно свернула с прибрежной дорожки. Она сама избрала то направление, которое мысленно наметил Фриц Вендиг, — он точно разработал план действия, как бывало на войне перед атакой: цель — угол между набережной и каналом, тропинка с одной стороны, с другой — газон, цех, производственная школа. Отсюда видны почти все заводские трубы. Вендиг протянул руку, сдерживая своих спутников. Поведению Эллы он не удивлялся: ее муж, Шанц, знал, что делал, посылая ее с ними. Сам Вендиг был сейчас бесстрашен и невозмутимо спокоен, таким он всегда был в стане врага.
Пойдем по газону к тому углу двора, решила Элла, где меня будет слышно со всех сторон.
Ученики производственной школы почему-то не выполнили взятого на себя обязательства — разбить цветник на газоне. Элла быстро обернулась, увидела несколько лиц, показавшихся ей знакомыми, лиц, полных решимости, злобы, одержимых жаждой разрушить то, что для них не имело никакого смысла, а ей было дорого.
Неожиданно движение толпы приостановилось. Со стороны канала, возле торцовой стены школы появился какой-то человек и закричал, не обращая внимания на повелительный знак Вендига:
— Пошли скорей! У ворот уже все собрались!
Человек тут же исчез. Стало опять тихо, только привычный гул доносился из прокатного цеха. Этот гул, верно, и поглощал отдельные голоса. Элла ужаснулась: Янауш прибегал посыльным от тех! Как же он сделался таким, старик Янауш? Я была и осталась Эллой, а он вот кем сделался.
Но у нее не оставалось больше ни секунды. Чувства ей сейчас не помогут. Поможет только действие: сложить ладони рупором и громко крикнуть, как в рог, чтобы ее услышали в цехе и в школе. И она стала выкрикивать все имена, какие вспомнила, все имена, какие слышала на заводе и в кухне у Эндерсов.
Она звала всех, кто мог прийти ей на помощь, не раздумывая, кто они и что. Звала, чтобы сбежались скорей.
— Тони! Гербер Петух! Меезеберг!
Она звала и Томаса, забыв, что его теперь здесь нет. И еще звала:
— Рихард! Рихард Хаген!
Тощий парень внезапно понял, что женщина его обманула. Он грубо толкнул ее и заорал:
— За мной! Вокруг дома!
Толпа, сбив с ног Эллу, бросилась в глубь заводской территории. А Элла все еще звала, даже когда толпа уже прокатилась над ней, не ощущала, что ее топчут. Но если она вначале звала на помощь всех, выкрикивая имена, всплывшие в памяти, то под конец она уже называла имя, скрытое в глубине ее души, и, хотя сил кричать у нее больше не было, ей казалось, что она громко кричит:
— Роберт! Роберт!
Она звала, чтобы он пришел, принес наконец с собой счастье и радость.
Из окон школы стали высовываться головы. Ребята вначале и внимания не обратили на какой-то неопределенный гул. Но Тони почудилось, что выкрикивают ее имя. Она глянула вниз. Кто-то лежал на газоне. Она узнала Эллу. Что за люди идут к прокатному цеху, она не знала. Но чувствовала — что-то грозное надвигается. И, обернувшись к классу, крикнула:
— Скорей, все на улицу!
Внизу ребята быстро образовали цепь между дверью школы и входом в прокатный цех. Но Тони не было в этой цепи. Она присела на корточки возле Эллы. Никак не могла осознать того, что видела, и только молила:
— Элла! Элла!
Цементники остановились, цепь мальчишек прорвать ничего не стоило. Но пока они только кричали им:
— Дурачье вы! Предатели! Или дурачье, или предатели!
Какой-то парень из Кримчи узнал Вернера Каале, недавно переехавшего с семьей из Берлина в Кримчу.
— Ну, ты у меня попляшешь! Лучше на глаза не попадайся!
Из цеха выскочил Гербер и, обернувшись, крикнул бригадиру Меллендорфу:
— Скорей, к нам гости пожаловали!
И как только его правый глаз — левый Гербер в острый момент обычно прищуривал — приметил жест Хорста Петцольда в сторону одного из ворвавшихся, он поддался искушению, которое подавил утром: схватил Петцольда в охапку и вышвырнул вон.
— Получайте-ка еще дерьма!
— Эй, ребята, — крикнул Меллендорф, — пропустите их! Пусть все войдут! — Рабочей штангой он подцепил того, кто стоял поближе, парня из Кримчи. — Хочешь сюда? Места хватит. Может, в валках прокатать? Сок выжать? Хочешь?
Толпа раскололась. Большинство отхлынуло к каналу. Кое-кто последовал за Вендигом в проход между школой и цехом.
Элла все еще лежала на земле.
— Да разве вы не знаете ее, Эллу Буш? — причитала и плакала Тони. — Помогите же мне, помогите унести ее.
Доктором на заводе был все тот же Арнольд Фюрт. Хорошо, что дежурил именно он.
— Кто это? — спросил врач. — У нас не работает? Что ей здесь понадобилось?
Позже он спросил Тони, все еще стоявшую у дверей:
— Как звали эту женщину? Где она жила?
В кабинете Штрукса Томас застал только Боланда, заместителя Штрукса. Боланд проявлял нетерпение, потому что Штруксу уже давно следовало быть здесь. Вообще, считал Боланд, ему нельзя было уходить, руководство, как впопыхах успел сказать Штрукс Боланду, ожидало серьезных событий.
— Он хотел, ты же знаешь Штрукса, забежать на совещание, предупредить, что не сможет остаться на встречу с цеховыми профоргами. Сказал, что через минуту-другую вернется.
Сообщение Томаса Боланд тотчас передал Ульшпергеру. Тот распорядился не прерывать работы. Томас и сам бы так поступил.
Томас и Боланд, хоть оба и были очень взволнованны, посмотрели друг другу прямо в глаза, и каждый подумал: он парень порядочный. Боланд был с Линой Саксе в профсоюзной школе. Он слышал о ее дружбе с Томасом и о том, что дружба их кончилась, и о причине этого тоже.
Томас уже собирался уходить, когда Боланда попросили зайти к Ульшпергеру, если Штрукс еще не появился.
— Ты подожди пока в столовой, внизу, — сказал Боланд, — кабинет я должен запереть, а Штрукс с минуты на минуту вернется.
Между тем Вебер, покинув со своими сообщниками второй цех, наткнулся на группу Янауша. И тут же заорал на Хейнера:
— Так это ты! Теперь уноси его! Надо же, чтобы такое случилось! И в самом начале!
Они побежали дальше. Хейнер взвалил Штрукса на спину. Навстречу им никто не попался. Вот пустынная площадка. Тень генератора — точно барьер, который надо взять. И Хейнер перескакивает через него. Под навесом десятка два велосипедов, мотоциклов — владельцы их на работе. Здесь Хейнер и опустил Штрукса. Еще раз быстро оглядев его, Хейнер облегченно вздохнул. Штрукс хоть и был без сознания, но дышал. А тут его обязательно кто-нибудь найдет. И Хейнер побежал за остальными к первому, старому цеху.
Вебер крикнул Хейнцу Кёлеру, казалось бы, без всякой связи, просто из желания покомандовать, а может, потому, что не терпел его:
— Ты нам не нужен. Я пришлю за тобой Улиха. Посиди у начальства в столовой. Там сейчас пусто. Тебе разрешат. Скажи, Штрукс велел.
Томас, расставшись с Боландом, спустился вниз, в опустевшее помещение первого этажа, приемник, правда, все еще стоял здесь, и заводскую радиоточку еще не перенесли, на стойке поблескивало несколько бутылок, на полках висели газеты, старые и новые. К его удивлению, за одним из столиков сидел Хейнц Кёлер, нервно теребя какую-то газету.
Фрау Вилски — она тоже собиралась переезжать на этой неделе — подала Хейнцу два стакана и бутылку лимонада, хоть он и не заказывал.
— Других напитков, — сказала она, — у нас больше нет.
Она решила, что парни пришли вместе. На их усталых, измученных лицах ничего нельзя было прочитать. Фрау Вилски не знала ни о том, что ее зять Бернгард собирался организовать в городе демонстрацию, ни тем более о том, что сейчас произошло поблизости. Да и Томасу известно было лишь очень немногое. Он уже бежал к Боланду, когда Хейнер ударил Штрукса. Никто из троих не подозревал, какая трагедия разыгралась на площадке со стороны канала.
Хейнц был возбужден тем, что ему довелось пережить. Он ждал в этом полупустом помещении, взвинченный, усталый. И вдруг вспомнил, что Тони сегодня в школе. Если бы день этот был обычным днем, он бы ее, наверно, увидел. Она ему обещала выскочить в перемену. Вечно мне не везет, подумал Хейнц. Он тосковал о Тони. Он нуждался в серьезном взгляде ее карих глаз.
Томас включил заводскую радиосеть. Одновременно из приемника послышалась раздирающая уши музыка. Хейнц нахмурился.
— Это что, обязательно?
— А почему бы и нет? — ответил Томас.
И подумал: чего он ждет? Оба, не находя нужных слов, потягивали тепловатый лимонад.
Что Вебер имеет против меня? — думал Хейнц. — Почему он не взял меня с собой?
Сообщение о погоде. Затем нестерпимо радостное детское пение.
— К черту, — рявкнул Хейнц. — Выключи!
Оба дрожали от нетерпения. Он ничего не знает, думал Хейнц. Сидел здесь у своих профсоюзных дружков.
Из приемника донеслось: «Окончание переговоров о заключении перемирия в Корее откладывается. Еще раз отложена казнь супругов Розенберг. Министр юстиции потребовал созыва Верховного суда».
Хейнц и Томас прислушивались, точно один ждал не Улиха, другой не Боланда, а оба ждали, что вот-вот постучит в дверь нечаянный мрачный вестник: час настал.
Томас подумал: они хотят нас сегодня прикончить. Но не выйдет. Ни в Корее, ни в Коссине.
— А в Корее сейчас ночь? — спросил Томас.
— Кажется, да, — ответил Хейнц.
Томас подумал: учитель Вальдштейн с его ребятами из Кореи, конечно, знает. Интересно, дети сразу уедут? С каким нетерпением они, верно, ждут отъезда.
Хейнц опустил глаза. Лицо его без взгляда красивых, нахальных глаз казалось измученным. Эх, Хейнц, думал Томас, и ты против нас. А ведь ты чуть не стал моим другом. Что ж, сегодня с этим покончено.
И где-то рядом возникла другая мысль: если бы мы чаще бывали вместе, и было бы у меня больше времени, да был бы я поумнее, чтобы ему все растолковать. Но мы не умеем выбрать время в том времени, которое у нас есть.
По радио зазвучала песня «Небо Испании».
Во второй раз, подумал Томас, это распорядился Ульшпергер, получив известие, которое я принес Боланду. Но что он узнал до того?
Томас вскочил. Не попрощавшись, выбежал. Что сказал Боланд? Не прерывать работу. Он может быть спокоен — я знаю, как поступить…
Что это с Томасом? — подумал Хейнц. И еще он подумал, что ему надо ждать Улиха. А Томас когда-то чуть не стал моим другом.
Тем, что приближались к заводу со стороны канала, Янауш все наврал. У главных ворот никого не было. Ни о каком точном плане Янауш не знал. Ни во что не был посвящен. Может, и слышал что-то, а может, ему самому показалось разумным, чтобы одна группа ворвалась со стороны канала, а другая одновременно со стороны города. Таким образом, они завладели бы главными воротами изнутри и снаружи.
Вагонный завод — на этом Янауш строил свои надежды — прекратил работу. Поначалу все протекало, по его понятию, гладко. Разные мелкие фабрики, к примеру шляпная «Целле унд Урбан» и народное предприятие «Химчистка», словом, большинство предприятий маленького городка, магазины и отдельные люди присоединились к вагонщикам. Многие жители спускали жалюзи и запирали двери домов, многие шли, захваченные людским водоворотом.
Демонстрация тянулась от окраины города, от товарной станции и вагонного завода к Нейштадтскому мосту, люди что-то отрывисто и громко кричали, что — вначале нельзя было разобрать. Но вот над головами поднялись транспаранты, заговорили надписи. А когда поток демонстрантов вздулся от стекающихся толп из Нейштадта, выкрики усилились, казалось, загрохотали буквы транспарантов.
Вдруг откуда ни возьмись над толпой протянулся багор, и — трах — в клочья разлетелся какой-то лозунг. Крики перешли в рев. Кто-то ринулся на человека с багром — Борхерта из нейштадтской мастерской.
Вокруг Борхерта на сходнях стояла группа друзей, здоровенные парни, один даже привел с собой невесту, тоненькую, но отчаянную девицу со сверкающими глазами. Их переполняла ярость на этих одержимых, позволивших, как сказал один из ребят, всяким заводилам завести себя. А Борхерт как раз застукал в толпе двоих парней, пытавшихся натянуть новый лозунг. Он много спорил с ними в последние годы и даже еще во время войны, когда они верили сладким речам, пока наконец не смекнули, что за слепоту расплачиваешься кровью.
Борхерт швырнул багор в гущу смутьянов, тут уж они разъярились, но их ярость была вызвана совсем другими чувствами, чем ярость Борхерта и его друзей; точно Борхерт виновен и в том, что их так бессовестно обманывали в годы гитлеризма. В прах рассыпалось все, во что они верили. Но нельзя, чтобы Борхерт, этот заносчивый Борхерт, сейчас торжествовал победу. Им не дано было постичь, что происходит вокруг. Им казалось, что справедливость или то, что они под нею понимали, воцарится, стоит лишь произнести это слово, что ее не нужно ни добиваться, ни тем более утверждать. Они считали, что справедливость и трудности, обычные при всякой работе, несовместимы, как черное и белое. Нынешняя же демонстрация давала выход их силам и кипящей энергии, придавленной тяжким трудом.
Борхерту и его друзьям, их тоненькой и отчаянной подруге удалось спрыгнуть со сходней на цветочную клумбу и оттуда в лодку.
— Только кожу содрала, — сказала девушка. Она вытерла кровь с руки и рассмеялась.
— Вперед, друзья, вперед! — крикнул Борхерт.
Боланд, отличный бегун, с невероятной быстротой добежал до Ульшпергера и сообщил ему то, что узнал от Томаса.
Ульшпергер уже знал, что стихийно организовалась демонстрация, что число ее участников растет и что движется она по Главной улице. Он так пронзительно смотрел на Боланда, точно читал эту новость по его губам, и слово в слово повторил ее в трубку. Боланду, который всегда видел Ульшпергера только с поднятой, даже чересчур высоко поднятой головой, поза его, плечом прижимавшего трубку к уху, показалась странно надломленной. Ульшпергер одновременно крутил ручку приемника, миллиметр за миллиметром прощупывая шкалу, и не упускал ни одного звука кожевниковского голоса, прошлой ночью звучавшего так вдумчиво и весомо.
Нельзя сказать, что Ульшпергер успокоился, спокойствие никогда его не покидало. Но, услышав, что сообщил Томас Боланду, он впал в ярость. Правда, голоса он не повысил и отчетливо спросил:
— Где Штрукс? Его нет? Рихард Хаген еще у печей? Тащи его сюда.
А когда Боланд выскочил из комнаты, он даже ногой топнул. Значит, мы с Рихардом Хагеном, сказал он себе, верно почувствовали, что надвигается беда. Но мы обязаны были знать, а не только чувствовать. Они-то заранее стакнулись. И у нас на заводе. Внутренние и внешние враги. Опять, и в который раз, глупость обвела ум вокруг пальца, а лицемерие обмануло правду.
Он вспомнил то, о чем редко вспоминал, свою юность на этом заводе. Как были проданы и преданы его отец и братья. А за что? За листовку: «Гитлер — это война». Ему так и не простили того, что он оказался прав. Будь он неправ — они были бы великодушнее.
Ему тогда удалось бежать. От чего? От кого? От своих же товарищей — рабочих, их подстрекали, их задуривали, а то и просто подкупали, покуда не подрубили сук, на котором сидели. Но — и тут уж ничего не изменить — это был и его сук.
А все-таки я обязан был знать точно, когда и что…
И еще раз подал условный сигнал: «Небо Испании».
Вебер совершил ошибку, вместо того чтобы не мешкая занять генератор, он поспешил к первому трубопрокатному цеху, где надеялся усилить свою группу. Он понял это слишком поздно. В цехе у него были верные люди. Там его ждали — он появился и не успел рта открыть, как многие уже побросали работу. Никто ни слова наперекор не крикнул, никто даже не подумал наперекор.
— К генератору! — приказал Вебер.
Если на генераторе их поддержат, думал он, встанет весь завод. Все устремились за ним через площадку, зажатую между цехами и мастерскими.
Между тем Рихард Хаген позаботился об охране, вызвал от печей мастера Цибулку, а из прокатного — Меллендорфа. Оба полезли на железную лестницу.
— Попробуй подойди, Вебер, — крикнул Меллендорф, — я пристукну тебя лопатой.
— Меня, — заорал Вебер, — меня, твоего товарища, ты пристукнешь?
Цибулка крикнул:
— Никаких товарищей! Тебя с панталыку сбили, теперь нас сбить хочешь?
Веберовские дружки заорали:
— Ну сволочи, глядите, мы еще вернемся, недолго вам здесь хозяйничать!
Рихард был на ногах с самого утра, после краткого совещания в кабинете Ульшпергера. Ему казалось, что он обязан поговорить с каждым в отдельности, вгрызться в душу каждого, куда ни разу он да и никто еще не заглядывал. Каждого хотелось ему заставить с бешеной скоростью продумать еще не продуманное. Он побежал в прокатный. Не за тем, собственно, чтобы обработать тамошних людей, Гербер и сам знал, что делать, а чтобы почерпнуть запас бодрости, которой тот всегда с ним делился.
Пауль Меезеберг захватил Рихарда у печей, еще до того, как Улих успел перерезать провода после событий у канала. В отношениях с отдельными людьми Пауль Меезеберг казался недалеким и туповатым. В случае Томаса Хельгера и много раньше, в случае Роберта Лозе. Не умел он ладить с людьми. Но если дело было ему ясно, важное дело, тогда он часто предлагал нечто вполне разумное. Именно ему и поручили выставить цепь учеников, чтобы никто не проник в прокатный, он хотел поскорее доложить об этом Хагену.
— Ты уже поставил охрану у генератора? — спросил Рихарда Гербер Петух. — Прихвати-ка Меллендорфа.
И рассказал обо всем, что случилось, и о братьях Петцольд, и о Хейнце Кёлере, и мальчишке-ученике Гансе. А потом отправил Рихарда обратно к сталеварам.
— Покуда мы тут разговоры разговариваем, те, может, уже нагрянули.
Он, Гербер, сам справится, цементники, правда, божились, что вернутся вместе с рабочими эльбского завода и еще дьявол его знает с кем, но он сильно сомневался в этом, во всяком случае, у них нет уже того гонора, а он со своими людьми шагу назад не сделает. Это люди испытанные.
Гербер ни единым словом не выдал, как много значило и для него в это утро хоть минуту поговорить с другом. Ему пришлось так же туго, как и Рихарду. Этот разговор подкрепил его уверенность в себе. Рихард сегодня показался ему меньше, субтильнее, чем когда-либо, он словно бы подтаял, волосы его совсем поседели, слиплись, а голос был теперь такой же хриплый, как у него, Гербера.
Прежде чем отправиться к печам, Рихард выскочил на скрапный двор, хотел дать указание крановщику Бертольду. И сразу увидел вокруг себя напряженные, взволнованные лица.
Правда, Вебер со своей бандой здесь еще не побывал, но люди уже приготовились к тому, что вот-вот произойдет или может произойти. И Рихард решил: именно сейчас, именно здесь я незаменим. В гитлеровские времена он говорил себе то же самое. Однажды, еще почти ребенком, ему пришлось лезть в стенной пролом. Его отговаривали, а он отвечал: «Кому же это сделать? Я ведь маленький. Я могу». Незаменим он был и в Испании. Какая-то от него исходила уверенность, даже после проигранного, временно проигранного сражения. Так же было и в пещере, в тылу у Франко, где они лежали раненые, и в концлагере, когда он взялся живым и здоровым доставить Мартина на родину. Это уж вовсе от него не зависело, но он взялся и доставил. И позже, на родине, среди развалин. У хмурых, изголодавшихся рабочих гарцского завода с его появлением забрезжила надежда, они словно оттаяли, расспрашивали его.
На скрапном дворе его обступили рабочие. Не озлобленность была написана на их лицах, а страдание и растерянность. Пусть Рихард поручится, что его собственная уверенность не поколеблена. Они не верили ни в него, ни в самих себя. Разве не убеждали их зажигательными речами, что в назначенный час они обязаны прекратить работу? Кто убеждал? Такие люди, как Бернгард и Вебер.
Вагонетки не снуют по двору, магнитный кран не подхватывает лома, нет больше времени на размышление. Если они сейчас поймут, что поставлено на карту, они пойдут за Рихардом. Но он должен еще раз, с самого начала все растолковать им. И скорее! Скорее! Чтобы они сразу поняли, где правда, и пошли с Рихардом против Бернгарда. Надо все им растолковать своими словами, тогда они примут верное решение.
Правда, с ними уже обо всем говорили. Но они этих речей не понимали. Или недостаточно правильно понимали, чтобы придерживаться их в жизни. Они слышали только слова. Только отдельные буквы. Словно были наборщиками и печатниками, а не заводскими рабочими.
Поэтому Рихард еще раз с самого начала все разъяснил им. Они не были убеждены, что он кругом прав, но чувствовали, он не лицемерит, даже не ошибается. Под небом, разорванным клочьями туч, столпились они вокруг Рихарда. Их разорванные тени ложились на землю и на груды лома. По измученным лицам видно было, что они хотят одного — пусть Рихард еще раз все, все объяснит с самого начала: про Гитлера и про войну, про Советский Союз, про раскол Германии, про бентгеймовский завод на Западе и коссинский на Востоке. Почему, почему он принадлежит им? Ведь если это так, то, может, неправильно бастовать против самих себя. Но разве он принадлежит им? Жить им все так же тяжело. Что им до тех школ, о которых им твердят с утра до ночи? На черта они им сдались. И почему цены такие высокие? Хотят на эти деньги построить еще один трубопрокатный? А они-то? Они все равно останутся на задворках. Рихард в третий, в четвертый раз объяснял им. Перед его внутренним взором встал образ Янауша, словно именно ему должен он все объяснить. Янауш не верил Рихарду уже шесть лет назад. И теперь не верит. Рихард ощущал на себе взгляд его выцветших, белесых глаз, цепенел от этого взгляда, словно от луча прожектора. Он всей кожей чувствовал этот взгляд, а прожектор ведь не чувствует, что он выхватил из темноты.
Янауш стоял в задних рядах толпы. Стоял с раскрытым ртом, тяжело дыша. Он весь день без устали носился из цеха в цех, то вслед за Вебером, то один. Под конец затесался в плотную настороженную толпу. Он тоже слышал слова Рихарда. Рихард — ядро этой толпы, хоть ростом и не выше его, Янауша. Янауш постоял, послушал. Но тут же смылся. За долгие годы он хорошо изучил здесь все ходы и выходы и, выбравшись через какую-то дыру, опрометью бросился в город. Дома жена спросила его, что, ради всего святого, творится на улицах. Но он буркнул только, его, мол, нет, если кто спросит, а сам заполз с приемником под одеяло. «Скоро узнаешь, — сказал он воображаемому собеседнику, — как они нас скрутят».
Между тем к группе Рихарда своей мучительно медленной походкой подошел крановщик Бертольд. Он волочил одну ногу — на войне ему раздробило бедро. Профессию для него подобрали не случайно, и он очень гордился ею: на земле он — черепаха, в кабине — птица. Со своей верхотуры он первый обратил внимание на то, что перестали подъезжать вагонетки с товарной станции.
Рихард горячо, торопливо объяснял, какие дела обделывал старик Бентгейм во время войны и почему ему заказан путь на их завод. Рабочие слушали его, как слушают тяжелораненого, — на каждом слоге может остановиться сердце.
Яркий солнечный свет, словно перед грозой, заливал груды металлического лома. И серьезные, суровые лица. Никто не заметил, что Бертольд, подтянувшись обеими руками, вскарабкался в свою кабину. Он пришел на помощь Рихарду, но помощь не понадобилась. И тень его крана полоснула людей, стоявших во дворе.
Рихард не поручился бы, что настроение толпы изменилось. А если и изменилось, то слова его, только ли его слова были тому причиной или Бертольд наверху и тень его работающего крана? Какой-то голос крикнул:
— Рихард Хаген!
Наконец-то он добрался до печей, и здесь у него уже не было времени удивляться, что несколько инженеров встали на место сталеваров. Мысль — сталеварам мы доверяли, а литейщикам нет — не принесла облегчения. Облегчение принес ему гнев на себя самого, яростный, жестокий гнев, почему не понял он того, что творилось у него на глазах, хотя предостережение прозвучало еще в день смерти Сталина.
Ридль — он определял и проверял состав шихты, помогал загружать печь — рассказал ему, что произошло здесь, покуда Рихард каких-то несколько лишних минут пробыл на скрапном дворе. Сюда пожаловал Вебер со своей компанией, увлек за собой нескольких сталеваров и пошел дальше, в литейный. Рихард удивился, уловив в самой глубине своего сознания, что именно Ридль так рьяно работает у печей. И совсем не удивился Цибулке, не зная, конечно, что его появление здесь — случайность. Он ездил в Берлин к своей очаровательной двухпенсионной возлюбленной. У Бранденбургских ворот ему повстречался Эммрих, заместитель директора по кадрам.
— Что-то у нас закрутилось неладное. Не знаете? Если ваша машина отказала, живей садитесь в мою!
Да, Цибулка уже все знал и спросил себя — не остаться ли ему здесь? Но в глубине души заколебался. Остаться здесь? А подвернувшийся Эммрих как-то вдруг все за него решил. Раз уж он, Цибулка, приехал в Коссин, значит, приехал и точка. Он хотел, чтобы его уважали, где бы он ни был.
Молодой доктор Рейнхольд, начальник старого Эммриха, влетел в цех и сообщил то, о чем в ту же самую минуту стало известно и Ульшпергеру в его кабине: в городе беспорядки, толпа, надо полагать, хочет слиться с веберовской группой у центральных ворот.
— Этот Вебер, — сказал Ридль, — главный заводила. Кто бы мог подумать, но, пожалуй, Вебер для этой роли как нельзя лучше годится, всего-навсего бригадир и работает в мастерской. Никому в голову не пришло, что он взял на себя такую роль.
К ним подошла молоденькая девушка с мелкими зубами и карими, как у белочки, глазами и показала Ридлю состав шихты.
— У нас они тоже побывали, — презрительно сказала она, обращаясь к Рихарду, — расколошматили чуть не всю нашу новехонькую лабораторию. Иначе — она словно извинялась перед ним, — мне не пришлось бы бегать вверх и вниз.
Ридль дружелюбно, но строго ответил:
— Тебе это не повредит, я тоже на подхвате работаю, — и погладил ее по голове; мягкие и гладкие, с рыжинкой, точно беличий мех, волосы девушки, казалось, сулили в этот трудный час покой от одного только прикосновения к ним.
Ведь этим я не оскорбил тебя, Катарина, подумал Ридль. А что нам сейчас делать, ты все равно не знаешь.
Маленькая белочка была сестрой Эрнста Крюгера, той самой, ради которой он отдавал матери всю зарплату.
Рихард заклинал доктора Рейнхольда собрать из этого цеха и со скрапного двора — он внезапно сообразил, что оттуда может прийти помощь, — надежных людей и преградить доступ на завод.
Как ни странно, но Бертольд, которого вели под руки двое рабочих, пришел первым.
— Хочу с вами к воротам. Стоять в цепи я могу. А парочкой тумаков больше или меньше — какое это имеет значение.
Последний кусок по Главной улице толпа двигалась, взвинченная собственной яростью. Центром ее, коноводом был Бернгард. Все группировались вокруг него. Они ждали, что столкнутся у ворот с усиленной охраной, которую можно будет либо увлечь за собой, либо смять. Но ворота стояли настежь. Во дворе полно было знакомых и незнакомых лиц. Улих шумел больше всех. Кое-кто бросился им навстречу, некоторые уже косились на стоянку машин — машин директоров и инженеров, — неплохо было бы их опрокинуть. Какой-то худощавый парень, осклабясь, говорил:
— Ребятки, ребятки, а наша-то взяла!
Бернгард, явившийся со стороны города, куда он утром отправился, чтобы примкнуть к смутьянам, обнял Вебера, вышедшего ему навстречу. Вместе с остальными они протолкались в ворота. Штурмом ничего брать не пришлось.
Но в последующие напряженные минуты другие рабочие образовали неразрывную цепь. Отнюдь не для приветствия. Этих рабочих собрал Рихард. В толчее между воротами и цепью смешались смутьяны из города и смутьяны с завода. Рихард увидел, что их немало. Но времени на размышления у него не оставалось. Его цепь обязана выдержать, на нее уже начали отчаянно напирать. Со всех сторон неслись крики:
— Пропускай! Бастует эльбский!
— Бастует вагонный! Бастует цементный!
Люди узнавали знакомых. Кричали, перебивая друг друга, хрипели, напирая, хрипели, сдерживая напор.
— Поддался на провокацию, болван!
— Сам болван, самого провели!
— Эй, Пауль, это меня ты хочешь избить?
— Если не пропустишь, тебя.
— Здесь вам не пройти!
— Да мы уже прошли! Еще бы! А на канале-то что творится! А в прокатном? Они там, а мы тут — истинные немцы! Бастовать — наше право. Или ты забыл?
— Пинка твоего я не забуду. Это вы-то немцы? Вас всех ами подкупили.
— В Берлине бастуют. И в Хеннигсдорфе.
— Не только в Хеннигсдорфе.
Гюнтер увидел своего брата, Хейнера. Не знаю, как понравится твоей Элле то, что ты тут творишь!
Бернгард вдруг обернулся. Стоя спиной к цепи Рихарда, он крикнул громким, пронзительным голосом:
— Не слушайте их. Завод бастует. И прокатчики и сталевары!
Хейнц Кёлер, бледный как полотно, дрожащий от волнения, наверняка знал, что Бернгард нагло лжет. Гербер Петух, мысленно он все еще называл его мой Гербер, действовал энергично. Он же, Хейнц, молча, ожесточенно вместе с другими пытался прорвать цепь. Увидев Меллендорфа, он в ту же секунду почувствовал, что и Меллендорф выхватил его своим острым взглядом из толпы. Гюнтер Шанц, последний в цепи — а с завода уже бежали им на подмогу, — правой рукой ухватился за решетку ворот. Бернгард, сообразив, что они попали в ловушку — зажаты между людской цепью и воротами, — в припадке ярости, вдруг узнав Гюнтера, так рванул его за руку, что вывернул плечевой сустав. И когда Гюнтер, вскрикнув, выпустил решетку, прорвался вперед. Кое-кто успел протиснуться вслед за ним, но цепь тотчас сомкнулась. Тогда Меллендорф ухватился за решетку вместо Гюнтера и как следует наподдал ногой Редеру с вагоностроительного, который тоже хотел прорваться. Когда же Редер охнул, толпа хором завопила:
— Позор! Позор!
В ярости они снова бросились на цепь, но прорвать ее им больше не удалось. Нет. Их оттеснили на улицу, достаточно далеко, чтобы раз и навсегда преградить доступ к воротам.
Ульшпергер посылал за мной, подумал Рихард, еще сегодня, совсем недавно или бесконечно давно? Я должен пройти к нему.
Непостижимо пустые, высились перед ним ворота. Точно здесь никогда не было прохода, за который жестоко бились люди; осталась одна оголенная рама; такой прозрачной и в то же время такой тяжкой была тишина, точно Рихард пробирался через трясину, руки и ноги едва слушались его. А ведь только что он сопротивлялся, горланил вместе со всеми. Те, кто остался охранять завод, кричали ему вслед что-то ободряющее, даже веселое. Другие спешили мимо на работу в свои цехи, на лицах их было удовлетворение. Рихард же ничего подобного не ощущал.
Душа его разрывалась. До сих пор он весь переполнен был одним-единственным стремлением — преградить путь смутьянам. Теперь они отброшены, по крайней мере на ближайшие минуты. Но его охватило какое-то странное, уже где-то, когда-то испытанное чувство. Гнев, боль и удивление, как двадцать лет назад, да, верно, ровно двадцать лет. Когда он впервые увидел ребят из своего дома в форме пимпфов[3], а парней постарше — в коричневых рубашках. Как же это произошло? Где я допустил ошибку? Я говорил и говорил до изнеможения, но верных слов, видно, не нашел, иначе потом все пошло бы по-иному. Не было бы эмиграции. Лагерей. Войны. Крови нашей не дай пролиться днесь. Ведь это же истинное чудо, что он живой и невредимый вышел из лагеря.
Вот опять они стоят перед ним, как стояли после войны, два солдата в широких, грубых шинелях, со своими красными звездами. Наверное, советские машины проехали на территорию прямо от товарной станции. Он, во всяком случае, не заметил их. Сорванным голосом Рихард что-то сказал солдатам. Но они уже получили приказ, ему незачем было объясняться с ними на ломаном русском языке. Они молча пропустили его.
В приемной было пусто. Телефон трезвонил понапрасну. Куда же подевалась их Снегурочка, белокожая, черноволосая Ингрид Оберхеймер? Рихард, не постучавшись, вошел в кабинет Ульшпергера. Тот сидел с комендантом и переводчиком. При входе Рихарда все замолчали.
— Наконец-то! — воскликнул Ульшпергер.
— У ворот все спокойно, — сказал Рихард, — пока что.
— Да, пока что, — согласился Ульшпергер, — а знаешь, что тут произошло? Знаешь, что у ворот со стороны канала они избили сторожа? А какую-то женщину, не нашу работницу, зачем они ее с собой прихватили, мы еще сами не понимаем, затоптали насмерть.
Рихард сипло выдавил из себя:
— Я знаю от Гербера.
— И Штрукса свалили с ног, но точно нам еще ничего не известно.
— Этого я не знал.
Молодой долговязый лейтенант переводил с невероятной скоростью, слова его точно сматывались со шпульки, на которую голоса едва успевали наматываться. Переводил он механически, без интонации. Но комендант уже все понял.
— На всякий случай, — сказал Ульшпергер, — сейчас танки проедут по городу и выйдут на нашу территорию.
Рихард крикнул:
— Нет! — и добавил: — Не вводите танков на нашу территорию.
Ульшпергер удивленно, даже чуть насмешливо ответил:
— Ты не хочешь? Я тоже. Но это необходимо. Мы — центр. Узловой пункт. Бастуют не только маленькие заводики. Эльбский завод тоже стоит.
Осипшим, едва слышным голосом, но со страстью Рихард произнес:
— Именно поэтому. Мы — центр, говоришь ты. Узловой пункт. Но тогда ты сам себе противоречишь. Что у нас случится, отзовется на всех вокруг. Вот поэтому. Наш завод бастовать не будет. Я за это ручаюсь…
Ульшпергер злобно рассмеялся.
— Так. Ты ручаешься. А что нам делать, если ты вместо со своим ручательством полетишь ко всем чертям? Эх, ты…
Рихард хрипло ответил, хотя говорить ему было трудно и трудно было найти нужные слова:
— Не зря же я бегал из цеха в цех, из конца в конец по всему заводу. Что и говорить, видел я взбесившихся, одураченных. Но много и таких, кто никак, ну никак в толк не возьмет, что же это творится. Я был свидетелем, как верные, разумные люди находили средства, пути и справлялись без танков. Нам танки не понадобились, будут говорить потом. На коссинском не дошло до забастовки, вот как скажут. Я знаю, кто с кем сумеет справиться. А потому и ручаюсь.
— Что он говорит? — спросил комендант.
Он внимательно смотрел на Рихарда. И чувствовал, что от его переводчика, как ни надежен он был, изредка кое-что ускользает, слово, может быть, интонация. Ульшпергер сам перевел все вторично.
— Завтра завод будет опять работать. Нормально, — продолжал Рихард, — руку даю на отсечение.
На что комендант ответил по-немецки, как умел — во всяком случае он теперь понял, о чем спорили эти двое:
— Зачем нам ваша рука? Директор говорит: танки. Вы говорите, завод будет работать. С чего вы это взяли?
Рихард без обиняков заговорил с комендантом, так что Ульшпергер несколько раз его прерывал:
— Да погоди ты! Надо же точно перевести!
Рихард вновь, уже без запинок — его страсть и его голос слились сейчас в единый поток — описал то, что видел за последние часы:
— Они сдерживают бунт. Лучшие наши люди. Сами. Им уже удалось приостановить беспорядки своими силами.
Подумав секунду, он сказал уже гораздо спокойнее:
— Если на нашем заводе люди без принуждения, без угроз останутся на работе или вернутся на работу, это будет иметь огромное значение. Ведь наш завод, Ульшпергер, как ты сам говоришь, всем служит примером.
Когда лейтенант перевел его последние фразы, простые и четкие, так что распутывать их не приходилось, комендант пристально взглянул на Рихарда. И сказал:
— Ладно. На территорию мы не войдем. Только в город.
— Ты понял? — Ульшпергер перевел слова коменданта и тихо спросил Рихарда: — Ты правда считаешь, что есть разница — дойти до завода или войти на заводскую территорию? Если уж они прошли по городу?
— Да, разумеется, — ответил Рихард.
— Мы еще раз вызвали из цехов доверенных лиц, — сказал Ульшпергер. — В малый конференц-зал. Тебе придется с ними говорить.
— Если горло выдержит.
По телефону никогда толком не разберешь, что происходит на самом деле. Поедет советник юстиции в Хадерсфельд? Или наоборот, нам ехать к Кастрициусу?
Директор Бентгейм считал, что Шпрангер не уронит своего достоинства, приехав в Хадерсфельд. Эуген Бентгейм заметил, что, пожалуй, имеет смысл заодно выслушать мнение Кастрициуса.
С ним согласились. Хотя старик Бентгейм по большей части считал суждения Кастрициуса ерундистикой, глупой старческой болтовней.
Они попросили машину и шофера у Норы. Ее шофер, Фриц Клет, не только быстро и уверенно вел машину, но вообще был человек надежный, при нем в машине можно было обсуждать все что угодно. Шофер Клет был уже не очень молод, но вынослив, как молодой. Его называли то Клет, то Фриц. Прежде, в доме Кастрициуса, он водил машину его единственной дочери. И Нора, выйдя замуж, взяла его с собой в Хадерсфельд.
Она не знала, да и никому из членов семьи в голову бы не пришло — разве что отец в свое время заподозрил неладное, — что именно Фриц Клет, этот спокойный, надежный человек, сам того не зная, без вины был виновен в смерти первого жениха Норы Кастрициус. Жених ее, некто Клемм, вернувшись с первой мировой войны, позволил своему денщику Бекеру учиться на шоферских курсах, ибо Бекер в тяжелые времена доказал ему свою преданность. Преданность за преданность. Оба не мыслили, что могут расстаться. Нора, однако же, привыкла к своему шоферу. Веселая, беспечная, эдакий очаровательный бесенок, она разрешала себе полудозволенные игривые отношения, а потом и дозволенные поцелуи с женихом. Клемм влюбился без памяти. Он разошелся с женой, чтобы заполучить дочь Кастрициуса. Когда он по желанию Норы уволил своего Бекера, непостижимой и нестерпимо горькой показалась тому внезапно озарившая его догадка: он понял и равнодушие своего хозяина, и его вероломство, понял, сколь односторонней была его, Бекера, преданность. Потрясенный до глубины души, он прикончил и себя и хозяина, видно, не ценившего возможность и впредь таковым оставаться. С Кастельского моста Бекер съехал прямо в Рейн.
Ни тот, ни другой не могли поведать тайны своего последнего разговора, а тем более своих последних мыслей, поэтому все осталось непонятной автомобильной катастрофой.
Фрейлейн Гельферих сказала Клету:
— Не было бы счастья, да несчастье помогло. Хорошо, что вы опять возите нашу Нору. Господин фон Клемм считал Бекера чудо каким надежным шофером.
Позже Нора вышла замуж за старшего сына Бентгейма, грубого и жестокого человека. Но и с ним ее счастье было невечным, он погиб при весьма странных обстоятельствах.
А Нора все еще была очаровательной, только, пожалуй, чуть-чуть пополнела.
Она села впереди, рядом с шофером, чтобы свекор и деверь Эуген могли спокойно побеседовать. Ехали они всего на день, вечером намеревались вернуться. Нора воспользовалась случаем навестить отца. Кастрициус в последнее время прихварывал, а может, прикидывался больным, желая, чтобы его оставили в покое.
Мысль о первом женихе мелькнула у Норы на секунду, не больше, когда они проезжали по Кастельскому мосту. Сколько же мне было тогда лет? Около семнадцати. Неужели это возможно? Все, кажется, было еще до Гитлера. А теперь и гитлеровское время миновало. Годы катятся, как бочки в винный погреб, Отто на фронте, какие-то истории с эсэсовцами, о которых сейчас еще перешептываются, так что толком ничего не поймешь. Черный мундир был к лицу Отто. Войну Отто пережил. О боже, какое же несчастье пришлось перенести мне уже в мирное время…
Они ехали по правому берегу Рейна, в сторону леса. Зловещий край. Вот и Бибрих, кафе «Замок», где кто-то во время карнавала пристрелил Отто. Нора подумала: судьба ополчилась и против моего первого жениха и против моего мужа. Оба, видно, накликали на себя беду. Одному богу известно, почему и за что. Может, судьба меня хотела покарать. Нора быстро глянула в зеркальце. Светлые глаза, красные губы. Нет, не похожа она на обреченную.
Старик Бентгейм вполголоса сказал Эугену:
— Что бы мы сейчас ни узнали, счастье, что мы вовремя послали нужных людей на свои заводы, в Хемниц, в Восточный Берлин, в Коссин, повсюду. Очень может быть, что и об эльбском заводе мы знаем больше, чем этот Шпрангер.
— Но он как-никак приехал из Берлина, — ответил Эуген.
— А за Бранденбургскими воротами он был? В Восточном Берлине? На Вильгельмштрассе? Осмелился он туда проникнуть? Боюсь, мы сможем рассказать ему больше, чем он нам.
На это Эуген ничего не ответил. Но подумал: отец оказался прав. Я считал, что это невозможно. Я вроде бы разочарован. С ума сойти. Я все еще никак не могу привыкнуть к немецкому характеру. Их затеи подчас лишены всякого смысла. Мне бы радоваться, что они не слушаются русских. Что не желают приносить жертв, которых от них требуют ради отдаленного будущего. Мне бы только радоваться. Ведь благодаря этому все добро за Эльбой опять вернется к нам, не только к отцу, но и ко мне. Как-никак я его сын. Все эти заводы принадлежат мне, отрицать не приходится.
Шофер Фриц Клет, хорошо зная местность, сократил дорогу. Поехал не по автостраде, а по узкому шоссе, отделяющему виноградники от фабрики Хехстера. Что-то чернело вдали. Так это же Таунус, а не грозовая туча. Запахло лесом. Шофер, возвещая прибытие, дал громкий сигнал, точно в почтовый рог протрубил.
Нора с детской радостью побежала по дому и по саду разыскивать отца. О последней ссоре с ним она уже забыла. Нора была не злопамятна. Наоборот, великолепно забывчива. Кастрициуса она нашла в необычном для него месте. Он полулежал среди лиственниц, в каком-то причудливом, как ей показалось, шезлонге. Дурацкая садовая мебель, дурацкие подушки всех цветов радуги. Шезлонг желтый. Все приобретено за короткое время ее отсутствия. Подобные штучки есть и в Хадерсфельде. Но здесь пестрота отдает не то карнавалом, но то едкой отцовской остротой.
— Ну, доченька, — весело сказал Кастрициус, он тоже не помнил зла. И забыл об их размолвке.
Советник юстиции Шпрангер со скрытой неприязнью холодно поклонился Норе, поцеловал ей руку.
За столом в саду Шпрангер и Бентгейм, едва поздоровавшись, забросали друг друга новостями. Главный вопрос в первые минуты не возник.
— Да, после того, что вчера случилось. Уже с самого утра…
— Да, да, на Лейпцигерштрассе.
— Не только там…
— Но из Темпельгофа пожаров не было видно.
— Ближе к центру толпы слились, сошлись к зданию министерства. У них оно называется Дом Совета Министров. Запрудили всю площадь.
— Закрутило у них там, завертело. В Магдебурге, в Галле, в Гёрлитце, бог ведает где еще.
Кастрициус и Эуген молча слушали. Из кухни принесли завтрак.
— Сузи! — воскликнула Нора.
Сузи все еще помогала в доме.
— Да не называй ты меня фрау Бентгейм. Для тебя я осталась Норой.
Нора, бывая здесь, всякий раз повторяла это. Но Сузи решительно избегала такого обращения. Между ними ничего не осталось общего. Они больше не поют вместе. Уже лет восемь, а то и девять, как на крутом повороте истории и с помощью оккупационных властей рассыпался Союз немецких девушек.
— Господи, — сказала Нора, — не трудно тебе, Сузи, носить сюда все из кухни?
Широкая улыбка осветила красивые глаза и чуть озабоченное лицо Сузи.
— Трудно? Не на велосипеде же мне сюда ездить. — Она осторожно налила всем кофе.
— Мне не надо, — сказала Нора. — Я выпью с вами в кухне. Здесь говорят об ужасно серьезных вещах.
Когда женщины вошли в дом, Сузи сказала:
— Мой муж, Густав, считает, что теперь у нас опять будет единая Германия.
— Мой свекор утверждает, что наверняка, — ответила Нора.
За столом, так же медленно, как он выбирал между семгой, сардинами и другой закуской, Бентгейм сказал:
— События, о которых мы беседуем, вероятно, достигли высшей точки.
— Русские выслали танки. Были пострадавшие. Их будет еще больше, — сказал Шпрангер.
— Боже мой, — с молодой горячностью воскликнул Бентгейм и щелчком отшвырнул свой бутерброд. — Мы же и по радио и всякими другими способами обещали нашим друзьям в зоне помощь. А вы, Шпрангер, вы точно по учебнику читаете, простите, ох, бог ты мой. Американцы уж наверняка за Бранденбургскими воротами.
— Пустое, — спокойно, без тени обиды, скорее даже забавляясь ответил Шпрангер. — Десять минут назад я говорил по телефону с Берлином. Мой агент считает, что события еще не достигли высшей точки. И что завтра-послезавтра все вообще может успокоиться.
— Невероятно! — выкрикнул Бентгейм, словно не Шпрангер, а он сам прилетел из Берлина. — Разве мы не обещали им любую помощь? Они же ее ждут.
— По крайней мере эти передачи звучали, как обещание. Все мы за последние десять лет на собственной шкуре испытали разницу между звучными обещаниями и фактами. Американцы вовсе не так глупы, они не забыли угрозы, когда война на пороге. Сейчас они не хотят воевать. Из-за восточной зоны. Русские своей зоны не отдадут.
— Да что там! Если немцы на востоке взбунтуются и устремятся в наши объятия, что тут станут делать американцы? Да и русские ничего делать не станут, насколько мне известно.
У Шпрангера наконец-то развязался язык.
— Вполне допускаю, что есть русские, которые ничего бы не стали делать. Но решают те, кто вышлет танки. А это я называю кое-что делать. Вас злит, Бентгейм, что именно кусочек, столь любезный вашему сердцу, остался у русских. Мы, однако же, договор подписали, я хочу сказать, союзники его подписали. Это не обещание, это соглашение, письменное.
— Не навечно же! — воскликнул Бентгейм.
— А что вообще вечно? На ближайшее время.
— Поскорей позвоните, пожалуйста, вашему агенту в Берлин, — повелительно сказал Бентгейм.
Шпрангер взглянул на часы.
— Через десять минут. Так мы условились.
— Эуген, мальчик мой, — попросил Кастрициус, не открывая глаз. — Дай мне чего-нибудь сладкого. Соленого я больше не хочу.
Эуген Бентгейм поспешил услужить старику. Свой зеленый стул он подвинул к желтому шезлонгу.
— Разлакомился на жирный кус? — спросил его Кастрициус. — Не из кухни нашей Гельферих, нет. Из восточной зоны — имею я в виду.
Эуген пожал плечами.
— Мы, если помните, — тихо сказал он, — уже говорили об этом, в мой прошлый приезд. Несмотря на все прорицания и предзнаменования, я, откровенно говоря, удивился, когда там началась вся эта заваруха.
— А я, — сказал Кастрициус, — вздохнул с облегчением, когда приехал Шпрангер и рассказал мне то, что сейчас рассказывает твоему отцу. Что заваруха уляжется. Без войны.
Он с удовольствием съел все, что положил ему на тарелку Эуген. Потом сказал:
— Русские, наверное, пригрозили войной. В случае, если американцы вмешаются, поспешат на помощь. Вот американцы и не вмешались. Стало быть, обе стороны, и русские и американцы, в настоящий момент чувствуют известное облегчение.
Нора сидела в кухне.
— Сузи, побудь с нами пять минут. Посиди спокойно, — попросила она. — Господа мужчины в саду обойдутся без тебя. Расскажи, что слышно дома?
Сузи сидела на табурете. Она не облокачивалась на стол, как Гельферих, в ее осанке было спокойствие и достоинство.
— Да что там дома? Ребенок, слава богу, здоров. Сегодня он у бабушки. Густав мой совсем голову потерял из-за беспорядков на Востоке.
— Знаешь, Нора, — вмешалась Гельферих, — ее Густав-то ведь красный. Надеется, будет опять одна Германия, он из этого пользу извлечет. Они-то на Востоке все это время пикнуть не смели, а Густав надеется, что они будут вместе с ним забастовки организовывать.
— Не верю я, — сказала Сузи, — что он так думает.
Ее взгляд задумчиво покоился на лице Норы. Когда Нора жила здесь, Сузи быстро к ней привыкала. Но стоило Норе появиться неожиданно, как сегодня, и вместе с нею в дом вихрем врывалась толпа призраков. Отто в черном мундире. Его смерть в мирное время, когда все повсюду зажили мирной жизнью. Карнавальные балы, хлопанье вылетающих пробок. А вот и Антон, который стрелял в Отто Бентгейма, жалкий и гордый стоит перед судом. Интересно, он все еще в сумасшедшем доме? Ни одна душа больше не вспоминает о нем. Только я вспоминаю каждый божий день… Призраки развеялись, Сузи отвела взгляд от Норы.
— К слову сказать, забастовки. В Бинзгейме никто не голодает, — сказала Гельферих.
— Нет, конечно, — спокойно ответила Сузи. — К счастью, у всех есть работа… Пойду в сад, спрошу, не нужно ли чего господам, — добавила она.
Выходя, Сузи видела, что Шпрангер говорит по телефону. Ее обнаженные, округлые руки быстро двигались, убирая со стола.
— Дитя мое, — сказал Кастрициус, — нам больше ничего не нужно. Скоро будем ужинать. Хорошо бы гостям перед отъездом поесть горячего. Передай это Гельферих.
Шпрангер, возвращаясь из дому, прошел мимо нее.
— Кое-где уже все улеглось, а кое-где, наоборот, только начинается. Русские ввели в действие танки по всей зоне…
Старый Бентгейм побледнел от досады и ярости.
— Что же будет дальше? — спросил он.
Шпрангер терпеливо, чуть не в десятый раз попытался втолковать ему:
— Русские начнут войну, если вмешаются американцы. Поэтому они и не вмешиваются. Вы хотели знать, что делается на ваших заводах? Эльбский забастовал. Его заняли русские. В Коссине попытались бастовать. Но теперь уже работают.
— Может ли это быть?
— Мой агент заслуживает полного доверия.
В этот день Дора Берндт получила телеграмму от мужа из Монтеррея: «Срочно сообщи подробности».
Хоть письма его в последнее время приходили с большими перебоями и Доре казались пустыми и вымученными, прочитав эти несколько слов, она поняла, что хочет знать Берндт. Берндт был уверен, что она поймет. Значит, их разрыв не окончателен, какие-то нити еще связывают их, натягиваются, и оба ощущают боль. Берндт, поняла Дора, прежде всего хочет знать, что творится на заводе, директором которого он был. Значит, и от завода он еще окончательно не оторвался. Ни от нее не оторвался, ни от завода.
В последнее время Дора, боясь одиночества, частенько бывала в семействе врача, лечившего Берндта, когда тот, больной и отчаявшийся, вернулся из Хадерсфельда. Друг этого врача, учитель Бергер, случалось, провожал Дору домой. Мягко, бережно задавал он вопросы, но не из любопытства, а из желания понять, что происходит в стране, которую называют то Средней Германией, то русской зоной.
Он думал: она сбежала, а теперь тоскует по родным местам. В их разговорах еще не слышалось по-настоящему дружеского тона, но Дора минутами чувствовала: они могут стать близкими друзьями. И одиночества уже не страшилась.
Прочитав скупые слова телеграммы, она, как и прежде, стала думать о Берндте без разочарования, без горечи. Люди вокруг нее — врач и его приятель — вдруг представились ей только далекими знакомыми. Она поняла, что маленький захолустный городишко за Эльбой, где они жили с Берндтом, все еще цепко держит его и, наверно, никогда не отпустит. Разве что со временем ослабит горькие объятия, в которые однажды заключил Берндта.
Никогда не забыть Берндту лет, которые он прожил и проработал там. И Доре не забыть Берндта, ибо привязанность у них одна.
Приятель врача помог Доре погрузить детей и чемоданы в автобус. Он даже проводил их до самого аэропорта. На днях Дора вдруг заявила, что хочет, пока не поздно, навестить тетю Роннефельд в Западном Берлине. Она-де тяжело больна, а в войну Дора частенько находила у нее приют, когда многие закрывали перед нею дверь. Пусть и дети еще раз повидаются со старой теткой.
Мать Доры, узнав о неожиданно пробудившихся родственных чувствах дочери, несказанно удивилась. Сынишка радовался путешествию, дочь примолкла, ни о чем не спрашивала, инстинктивно чувствовала что-то неладное.
Учитель Бергер внезапно понял, как дорога ему эта женщина, и расставание причинило ему боль. Но одновременно он осознавал, что всеми своими помыслами она уже где-то в недосягаемой дали.
«Compañia Mexicana de Acero» владела на севере страны в Монтеррее сталелитейным заводом. Построили его лет десять назад. Теперь он лишь частично принадлежал компании. За последние два года завод значительно вырос, и его все еще продолжали достраивать. Компания получила американский заем. И на работу принимала американских советников и инженеров больше, чем мексиканских. Но завод все еще был известен под старым названием; американцев это ничуть не трогало, по крайней мере до сих пор. Без их денег строительство прокатного цеха никогда бы не завершилось. Они и директора прислали такого, какого сочли подходящим.
Рабочие, выходя из проходной, где их тщательно осматривали, не сразу оказывались за пределами заводской территории. Между проходной и оградой, не замкнутой, но в нескольких местах намечающей границу территории, пролегала полоска земли.
Компания с первых дней — и в это американцы тоже не вмешивались — продавала мелким лавочникам свидетельства, разрешавшие ставить на этом участке киоски для продажи лимонада и соков, жаровни, чтобы поджаривать мясо для тортильи или разогревать бобы с рисом. Тем более что в заводской столовой теперь было не протолкаться, так против ожидания выросло число рабочих. Многие к тому же охотнее обедали на свежем воздухе. И обходилось это дешевле. А некоторые женщины приносили своим домашний обед из города. Так было еще дешевле.
Какая-то пожилая, изможденная женщина — она могла бы трижды обернуть вокруг тощего тела свое ребозо, если бы не держала в руках миски, — глазами отыскала в толпе паренька. Но тот заметил ее еще прежде, чем она крикнула:
— Мигелито!
За ним по пятам шел его друг Лоренцо. Они любили друг друга, как братья, так, словно, ожидая появления на свет, лежали под сердцем одной матери. У Мигелито была золотисто-коричневая кожа, гордая осанка, уверенный, можно сказать сияющий взгляд, к тому же он был на голову выше своего старшего приятеля. У Лоренцо глаза были с прищуром, умные, кожа желтоватая, точно пергаментная, он держался небрежно, ходил враскачку, вечно погруженный в размышления.
Еще несколько лет назад Мигелито с согласия добродушных хозяев спал на одной циновке со своей матерью Луизой, собственно, приемной матерью, на ранчо в Оаксаке, у самого берега Тихого океана.
Но хозяин выгодно продал свое ранчо, где он выращивал деревья ценных пород, и переехал в город. Жена его привыкла к Луизе и взяла ее с собой. До того Мигелито, пусть не регулярно — ему довольно часто поручали работу, хоть и не слишком тяжелую, — ходил в деревенскую школу и полюбил своего учителя. Тот всегда умел подбодрить мальчугана. Даже когда новый владелец ранчо, человек холодный и расчетливый, просто-напросто выгнал Мигелито. Поблизости же работы, кроме как на ранчо с его ценными деревьями, не было, и Мигелито отправился вслед за приемной матерью в город. Там, однако, ему нельзя было спать на одной циновке с Луизой; квартира была тесная, да и Мигелито уже стал взрослым парнем, а взрослому нужен собственный кров.
Мать, правда, подкармливала его остатками еды, а часто даже давала монету из своего жалованья, но Мигелито в силу жизненной необходимости все-таки пошел в соседний поселок на фабрику, хоть на временную работу. Вместе с работой он получал и койку в бараке, который сколотили такие же бесприютные бедняки, как он сам. Там Мигелито впервые встретился с Лоренцо. Узнав, что Мигелито целый год ходил в деревенскую школу, Лоренцо с гордостью заявил, что он давно умеет бегло читать и писать. И стал так усердно с ним заниматься, что ученик быстро превзошел нового учителя. Они по очереди читали товарищам газеты. Дружба с Лоренцо не только сделала сносной жизнь Мигелито, но согрела его, открыла ему новые горизонты.
Вскоре, однако, они потеряли работу. То ли владелец, обремененный долгами, закрыл свою фабрику, то ли просто выкинул обоих друзей, потому что они бесконечным чтением газет портили ему народ; так или иначе, в один прекрасный день оба очутились на улице.
Какое-то время Луиза таскала у хозяев куски для Мигелито и для его друга. Но скоро всем троим пришлось довольствоваться случайным заработком, Луизу тоже уволили, ее хозяин из деловых соображений переехал в Мехико.
Тогда Лоренцо, пристроившись в грузовик к знакомому шоферу, отправился искать удачи на северо-восток страны. И как в воду канул.
Мир опустел для Мигеля. Какое-то время была у него девушка, нежная и робкая, но уж очень недалекая. Будущего, такого заманчивого в мечтах Мигеля и Лоренцо, для нее не существовало, она мечтала разве что о ближайшем свидании или о порции мороженого.
Спустя много месяцев пришло письмо из Монтеррея. Мигель знал, что Монтеррей расположен почти у самой американской границы. Там Лоренцо устроился на работу с помощью двоюродного брата, давно жившего с семьей в этом городе. Он писал, что такого количества труб, такого шума и грохота он себе и представить не мог. Все время кажется, что над тобой громыхает гроза, а конца ей нет и не будет. Двоюродный брат определил его хоть и на тяжелую, но постоянную работу, здесь ведь строится много заводов. Надо и Мигелито поскорее приехать сюда.
Мигелито пообещал выслать приемной матери первое свое жалованье, чтобы она могла добраться к нему на автобусе. Сам же одолел весь путь, как пришлось, — где на попутных грузовиках, где на поезде, зайцем, где подработав на дорогу.
В один прекрасный день Мигель наконец встретился с другом. Видно, работа вконец измочалила Лоренцо, он отощал, весь как-то ссохся. Мигеля он сразу же устроил в прокатный цех, еще не совсем достроенный. Та работа, что, казалось, выжимала все соки из Лоренцо, сообщала Мигелю силы, спина его окрепла, плечи расправились. Но вскоре и Лоренцо стал набираться сил, повеселел, работа пришлась ему по душе, словно Мигелито уже самим своим присутствием помогал ему переносить все тяготы.
Свой первый заработок Мигель, как и обещал, послал матери. И, боясь, что ей не хватит на долгую дорогу, еще призанял у друга. Лоренцо чувствовал себя одиноким, чужим в болтливом семействе двоюродного брата. Он обрадовался старой Луизе, словно она и ему была приемной матерью. Да разве она и не была ею?
До сих пор Мигелито спал с Лоренцо на одной циновке. Теперь ему понадобился собственный угол. Лоренцо и тут подал добрый совет. К окраине города лепился поселок — лачуги из гофрированного железа, какая-нибудь из них всегда пустовала. Расположен поселок был, конечно, далеко от завода, но для начала и это было неплохо.
Так и Луиза считала. Надо было платить долги, прежде всего вернуть Лоренцо, затем соседям, которые дали им взаймы, хоть циновки и жаровню купить в железную конуру, за которую они тоже ведь платили. Вот Луизе каждый день и приходилось пешком идти весь неблизкий путь до завода, чтобы принести обед ребятам.
Они сели на свое обычное место, на камень возле ограды. Луиза постелила полотенце, разложила на нем еду: бобы, даже немного мяса, помидоры, лук, красный перец и тортильи. Обед ее выглядел аппетитно, празднично. Но они не накинулись на еду, а сначала, весело улыбаясь, внимательно все оглядели.
Когда они уже принялись за обед, из проходной завода вышли двое мужчин. Один что-то говорил по-английски, но, судя по виду, был мексиканцем, другой молча озирался вокруг. Взгляд его скользнул по полотенцу, на котором стоял обед, по изборожденному морщинами лицу старой женщины, напоминавшему увядший коричневый лист, по лицам юношей. При этом он невольно поймал взгляд Мигеля, открытый, сияющий.
— Представь себе, мама, — сказал Мигелито, посмотрев вслед тем двоим, что уже пересекли полоску земли между проходной и оградой и садились в машину. — Тот седой, малорослый, — мой новый директор.
— Он незадолго до тебя приехал, — добавил Лоренцо.
— Этот человек не мексиканец, — заметила Луиза, — он что, гринго?
— Нет, — ответил Лоренцо, — мой двоюродный брат знает, что он не только по-испански не говорит, но и по-английски не очень-то хорошо. Верно, приехал из какой-то далекой страны.
Какие у парня глаза, думал Берндт, интересно, что он такое? Что вообще здесь за люди? Я их не понимаю и языка их не понимаю.
Вид этих трех чужих ему людей, обедающих на земле, на полотенце, расстеленном вместо скатерти, почему-то сызнова пробудил в нем горькое чувство тоски по родине. А гордый взгляд юноши поразил его в самое сердце.
Этот парень у себя дома. У него есть свое место в жизни.
— Тебе не пройти, ловушка захлопнулась. Контроль свирепый, а сколько это продлится, никто не знает.
— Хочешь к своей Бригитте, топай в обход всего города. Мы уже половину пути отмахали. Да кончай ныть. Здесь, кажется, трамвай ходит. Люди же не напрасно ждут на остановке.
Коротышка, который спешил к Бригитте, не переставая хныкал:
— Раз уж мы туда добрались, лучше было мне остаться…
— Но ты не остался. Хочешь назад? Так я передам жене привет и всему семейству накажу, пусть собирают узлы. Идет?
— Все бы лучше. Раз уж оказались в Западном Берлине.
— Вздор, — буркнул первый, здоровенный, коренастый парень. — Не повезло нам. Нечего нюнить. Ловушка за нами захлопнулась. Хотим домой попасть, придется в обход шагать. Обдурили нас. И пальцем не шевельнули, чтобы помочь.
Коротышка канючил:
— Как же Рейнхард? Он остался.
Другие принялись его уговаривать:
— А дальше что? А Эльза? А его сыновья? За ним побегут? На крыльях, что ли, перелетят в Дортмунд или в Эссен? Может, перелетят, а может, и нет.
Обозленный коротышка тянул свое:
— Зазря мы здесь ждем. Даже трамвая зазря ждем.
Коренастый здоровяк, твердо решивший вернуться в Хеннигсдорф вместе с остальными, послал приятеля за пивом в ресторанчик напротив. Вокруг них на остановке теснились люди, ждали трамвая; надежды у них не было никакой, зато времени — до отвала. Коренастый, сам не зная почему, спросил чужого сухопарого парня, сидевшего скрестив ноги посреди случайного треугольника тени:
— Тоже назад подался, приятель?
Тот пристально глянул на него снизу вверх, уже второй раз. Первый колючий взгляд его холодных голубых глаз и вызвал коренастого на разговор.
— Никуда я не подался, — вяло ответил парень. — Я и трамвая больше не жду, смысла нет, живу возле Потсдама.
— Вот оно что, — сказал коренастый.
А сам подумал: так чего же ты расселся? Парень и правда вскочил куда живее, чем можно было ждать от него, и пошел по шоссе, словно решил: с богом.
Только в эту минуту он понял, что всего умнее не выходить за пределы зоны, раз уж он в ней застрял. Не нарываться на контроль, не рисковать. Все поуспокоится, и он мирно вернется в Западный Берлин. Где-то ведь надо переждать. Это как в грозу, гром уже вовсю гремит, а там, глядишь, опять прояснилось.
Люди на остановке — бунтовщики. В сумятице они добрались до Западного Берлина. Теперь им придется пешком тащиться в обход города на свои заводы. А у него, хоть ему назад и нет пути, здесь найдется убежище. Он давным-давно ничего не слыхал о матери, но надеялся, что она все еще живет в своем домишке на окраине Потсдама. Конечно, если красные ее оттуда не выставили. Да нет, она никому зла не делала, умела держать язык за зубами и быть незаметной… Год, нет, кажется, два года назад кто-то передал ему письмо, пусть, мол, напишет о себе: «Твоя любящая мама».
Шоссе тянулось вдаль. До чего же тихая здесь местность. Пожар пощадил поля, значит, хлеба скоро созреют. Яркой зеленью блестели незапыленные луга, там и сям скучливо желтел рапс. Он уже шел однажды этим путем, в последние дни войны, среди гула и грохота. Шел один. Сумел отделаться от попутчика, Отто Бентгейма. Чтобы пройти этим путем, он раздобыл полосатые арестантские штаны да изодранную куртку с красным треугольником политических заключенных, еще в поезде, а мертвеца они выкинули к другим мертвецам, лежавшим вдоль рельсов. Полосатые лохмотья он запихал в полевую сумку. Никому же не придет в голову засучивать ему рукава, руну искать.
В таком виде, заросший грязью, подошел он к окраине Потсдама. Мать приоткрыла дверь и выглянула в щелочку. Она сразу все поняла. В домишке, правда, было полно солдат. Но они приходили и уходили. Мать спрятала его на чердаке. Носила ему еду. Отмывала горячей водой. Тогда ей еще радостно было возиться со своим сорванцом.
Дня через два кто-то принес ему платье, и деньги, и документы. На прощанье мать долго смотрела на него сухими скорбными глазами. Молодец мать. Хладнокровная, бесстрашная. И для нее и для него к лучшему, что он ей не писал.
Если она жива, думал теперь Хельмут фон Клемм, то, наверно, все такая же молчальница, разумная, бесстрашная.
Мать жила на старом месте. На этот раз, увидев сына, она не выказала ни удивления, ни радости. Первым заговорил он:
— Меня никто не должен видеть. Нам обоим не поздоровится.
Она отвела его на тот же чердак, где он жил восемь лет назад. Потом вновь поднялась, принесла горячую еду, воду и мыло. Собственноручно его отмывать она, видимо, не собиралась. Хотя, к его удивлению, была в форме сестры милосердия.
— Да, — словно подтверждая его мысль, сказала она. — Ночью я дежурю. Нижняя комната сдана. Будь осторожен. Надо как-то жить. А жалованья не хватает, чтобы содержать в порядке сад и мою комнату.
— Я и не собираюсь затруднять тебя дольше, чем необходимо, — сказал он.
Слово «мама» он непроизвольно избегал. Она посмотрела на него внимательным взглядом. Глаза у нее были умные.
— Почему ты вернулся, — спросила она, — в такое трудное время?
Он улыбнулся, эта улыбка напоминала гримасу человека, у которого болит зуб.
— Если у тебя тут дела были и ты застрял, гляди в оба. — Пускаться в долгие разговоры она явно не желала.
Он ел жадно, но пристойно. Думал: русская зона хоть и узкая, но пешком сюда топать от Эльбы устанешь. После войны мать, кажется, мне обрадовалась. Как положено матери. Теперь — нисколько. Странная она стала какая-то.
На полутемном чердаке он быстро уснул. Потом вернулась мать. На ней было черное платье, он его узнал. И пахло от нее не больницей, а по-домашнему. Она села рядом с ним на пол. У нее с собой были сигареты. Они закурили. Приглушенным, равнодушным голосом она сказала:
— Я тут часто убираю наверху. Поэтому никто внимания не обратит. И много курю, когда с хозяйством вожусь. Девушка, моя жиличка, слава богу, уехала. Но ты берегись соседей. Они знали моего брата, твоего дядю, ты на него похож. Могут тебя узнать.
— Ну и что? Во-первых, они дряхлые старики. Во-вторых, как-никак бывшие офицеры. Если их еще не загнали в Сибирь…
— Сейчас здесь тщательно проверяют, не участвовал ли кто из них в неудавшемся мятеже.
— Ты, кажется, боишься собственного сына приютить? Я вижу, тебе это тяжело.
Мать тихо, но внятно ответила:
— Что тут непонятного? Если бы мятеж удался и русским пришлось бы уйти, я бы ничего против не имела. Хотя честно говоря, и особой радости бы не испытала. Ничем я уже больше не дорожу. Жизнь моя кое-как устроилась. Ни хорошо, ни плохо. Кое-как. А ты, Хельмут, в чем-то замешан, тебя подослали. Я ничего о том знать не желаю. Не хочу лишаться покоя. Разве это так непонятно?
Засыпая, он думал: во многом я похож на нее. Я тоже ничем не дорожу. И еще: только мне покой ни к чему. Ей он нужен. А мне нужно, чтобы кругом все кипело и бурлило.
Он ошибался. Мать ворочалась, не могла уснуть. Образы далеких лет всплыли в ее воображении. Она вспомнила свое отчаяние, когда Клемм при разводе забрал у нее мальчугана, ее сына, превратившегося в этого непонятного ей человека. Тощего, наглого, бесстыжего. И новый приступ отчаяния, когда эсэсовцы отобрали и поместили в нацистский воспитательный дом ее сына, после развода опять наконец принадлежавшего ей. А потом — война. Раны, не описанные даже в учебниках по хирургии, а надо было бы в них отметить: неизлечимы, не старайтесь лечить их. И неописуемые страдания войны. Неизлечимы, не старайтесь лечить их.
Уже тогда она о брате думала не меньше, чем о сыне. Словно чуяло ее сердце, что сын больше не способен испытать истинное страдание. А брат умел страдать, страдать до конца, и как страдать!
Война кончилась, но брат не вернулся. Сын вернулся живой и невредимый. Тощий, наглый, бесстыжий. Мать, конечно, все сделала для сына, что только может сделать мать. Прятала его, о нем заботилась. Но истинно из-за него не страдала. Истинно страдать можно лишь за того, кто сам способен на страдания. Тетя Амалия — да, за нее она страдала. Ибо старуха исстрадалась за свою семью, за всю Германию. А у Хельмута нет сердца.
Бог его знает, что он тут наделал. Участвовал в беспорядках, а когда понадобилось убежище, вспомнил, что мать живет поблизости. Все еще живет поблизости. И я хочу жить, где жила. Правда, здесь русская зона. А Фридрих Великий мне дороже Сталина. Но здесь у меня работа, не терять же ее из-за этого мальчишки.
Хорошо, что ей ночью не спалось. Она издалека услышала шум подъезжающих машин. Услышала, что происходит в соседнем доме. Вначале они позвонили. Потом стали стучать что было сил. Народная полиция.
Она бросилась на чердак, растолкала Хельмута.
— Вставай. Рядом обыск. Кто-то на кого-то донес. Как водится теперь. Тебе нельзя здесь оставаться. Проберись в сад, в сарай. Там полным-полно инструмента. Ты тощий. Втиснешься… Скорее, торопись.
Народная полиция пришла к ней на рассвете. Они обшарили все углы. Ленора фон Клемм понимала: по ее документам они узнали, что у нее есть сын. Они поднялись на чердак.
— Кто здесь курил?
— Я курила. Когда я работаю по дому, я всегда курю.
Для человека с нечистой совестью эта женщина была чересчур равнодушна. Один из полицейских заглянул даже в сарай. Инструменты у входа не пускали дверь открыться. Он ничего не увидел, кроме разбитой лейки, грабель и метлы. Хельмут весь вжался в груду старой садовой мебели. Взгляда его, которым он готов был пронзить полицейского, тот в темноте не приметил.
Полиция ушла. Ушла и Ленора — на работу в больницу. Хельмут тоже ушел. Не с кем ему было прощаться.