ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

В последнее время учеба у профессора Винкельфрида на эльбском заводе давалась Томасу труднее, чем раньше.

Он уже не пожимал плечами, когда Хейнц Кёлер говорил:

— К вечеру мы конченые люди. Теперь и ты это почувствовал. И наверно, понял, что я имел в виду, говоря: «твое государство и все, что оно для тебя делает, как растит твои способности и так далее…» Прежде всего надо влезть на трамплин не расслабившись. Чтобы пуститься вплавь. Чтобы они послали тебя в высшее учебное заведение. Ты, Томас, внушил себе, что достаточно забраться на трамплин, а с плаваньем это ничего общего не имеет.

— Имеет, конечно, имеет, — воскликнул Томас. — Это все тесно связано… — Он вдруг задумался.

— С чем?

— Со способностями.

Теперь пришел черед Хейнца пожать плечами.

Ридль в любую минуту готов был объяснить Томасу то, что оставалось ему не до конца понятным у Винкельфрида. Винкельфрид по доброй воле вызвался вести этот курс. Но его добрая воля сильно разнилась от помощи Ридля. Винкельфрид ничего не имел против, чтобы люди, в которых он был хоть как-то заинтересован, знали: он по доброй воле взял на себя эти обязанности. Случалось, он излагал какой-нибудь материал столь поспешно, что ученики думали: не так все идет гладко, как им поначалу казалось.

Глаза Томаса светились торжеством, когда ему удавалось понять какую-то трудную мысль. Тогда и Ридль чувствовал приток новых сил. В юности он ощущал такое же торжество — ага, сложный, запутанный мир, вот я и разгадал твои хитрости! — и пребывал в таком же обалдело-счастливом состоянии, докопавшись до истины. Томасу он говорил:

— Не сдавайся. Из тебя будет толк.

Мать Ридля, на всем экономя и тайком прикапливая гроши, дала ему возможность учиться. Томас, в это Ридль свято верил, жил в лучше организованном, более светлом мире.

На письменном столе Ридля стояла фотография его покойной жены Катарины. О ней чего-чего только не рассказывали на заводе! Томас, дожидаясь Ридля, с интересом ее рассматривал. И чем дольше он вглядывался в фотографию, тем сильнее нравилась ему эта женщина. Ее взгляд, на него устремленный, нельзя было назвать печальным, но в нем читался укор. Кого-то она ему напоминала. Кого же именно? Уж конечно, не Лину.

Ридль вошел в комнату. Просмотрел тетрадь Томаса. Подправил чертеж. Томас ждал. Ему вдруг очень захотелось задать вопрос, не касающийся работы: может ли быть, что Ридль, так много знавший, все еще верил в бога, как уверяли рабочие на заводе?

И у Томаса вырвалось:

— Я бы хотел задать вам один вопрос.

— Валяй!

— Неужели при ваших знаниях вы продолжаете верить в существование бога? — Он похолодел от страха: осмелиться поставить Ридлю такой вопрос! Но Ридль задумался. Потом ответил, без тени удивления:

— Право, я сам не знаю и боюсь, что никогда знать не буду.

— А разве можно знать то, что недоказуемо? — снова спросил Томас.

— Но мы ведь и противных доказательств не имеем, — сказал Ридль.

Томас осмелел:

— Да, но вы сами сказали: я не знаю и никогда знать не буду. Как же вы можете считать это хоть как-то возможным?

Ридль усмехнулся. Эта усмешка странно контрастировала с его крепкими зубами, как орех раскусывавшими любой поставленный ему вопрос.

— Ты сам уже не раз находил решение проблемы, поначалу представлявшейся тебе абсолютной тайной. И вслед за ней сразу же возникала другая, еще более трудная, все еще не разрешенная проблема. Ответ, который тебе сейчас хотелось бы услышать, безоговорочное «нет», тебе не дали бы ни Эйнштейн, ни Макс Планк.

Кто же это говорил мне о сомнении в том, что бога нет, подменяющем собою сомнение в том, что он действительно существует? — думал Ридль. Ах да, еще совсем не так давно, Трауб в Штаркенгейме. Багряные нескончаемые леса прошлой осени. Меня все еще тянет туда, где она жила. Сильней, чем на ее могилу.

Томас твердо решил больше не поддаваться усталости, которую он ошибочно считал вялостью. И добровольно принял на себя обязательство еще до осени сдать экзамен.

Чтобы иметь возможность читать до позднего вечера, он в этот месяц будет чаще ночевать у Герлихов.

Когда он укладывал чистую рубашку и кое-что из белья, в открытую дверь его комнаты вошла Тони. Взглянула на него с порога. И вдруг спросила:

— Почему ты укладываешься?

— И не думаю, — безразлично отвечал он, — просто беру с собой смену белья.

— Может, тебе что-нибудь погладить? — предложила Тони.

— Ничего не надо, — отвечал Томас.

Он был очень удивлен, обнаружив на своей раскладушке у Герлихов открытку, исписанную мелкими, словно вышитыми буковками. «Милый Томас, моя птицеферма сделалась государственной, и меня посылают в Гранитц учиться бухгалтерии. Так что я теперь здесь. Надеюсь, вскоре мы увидимся. Твоя Пими».

Томас успел уже начисто позабыть свою встречу с Пими. И весело, хотя и не без досады, подумал: ну, там-то уж она останется беленькой. И даже маникюром сможет щеголять. Он написал ответ: «Милая Пими, к сожалению, у меня нет ни минуты времени. Я готовлюсь к экзамену. Привет. Томас». И еще подумал: вот уж не поверил бы, что она пишет, как вышивает.

Когда он ранним поездом ехал в Коссин, усталый от учебы и невыспавшийся, в вагоне царило беспокойство. Кто-то читал газету, кто-то через его плечо в нее заглядывал. На всех лицах отражалось волнение, лишь в редких случаях возбуждаемое печатным словом. Но это был не испуг, не потрясение, скорее любопытство; кое у кого в уголках рта залегла насмешка. Томас узнал, что в Москве на свободу выпущены врачи, арестованные за покушение на жизнь Сталина. Один из пассажиров сказал:

— У врачихи, которая изобличила злодеев, отняли орден.

— И правильно сделали. Она их обвинила, чтобы орден заработать.

— А почему, спрашивается, ей поверили?..

— Не умри Сталин, никого из арестованных врачей уже не было бы в живых.

— Разве они евреи были?

— Ты думаешь, у них евреев преследуют, вроде как у нас при Гитлере?

— Ерунда, им бы тогда не позволили лечить Сталина.

— Я ничего не понимаю. Как впотьмах бреду.

— А что вот это значит? — произнес высокий сухопарый человек, Томас знал его по Коссину. Не очень-то вслушиваясь в разговоры вокруг, он уже четвертый или пятый раз перечитывал одно и то же место в газете, которую держал развернутой над головой другого пассажира. «При допросе не была соблюдена социалистическая законность»?

Кто-то рассмеялся.

— Ясное дело, допрос с пристрастием.

— Ерунда. Я откровенно признаюсь: хоть убей, ничего не понимаю.

Томас подумал: хорошо, что Лина сегодня ночует в Коссине. С работы он прямо побежал к ней.

— Что ты скажешь, Лина, об этой истории с врачами?

— А что тут можно сказать? Дело подвергли основательному расследованию, выяснилось, что их оклеветали, это и было обнародовано.

— Да, Лина, конечно, конечно же, Лина, но что значат слова: «не была соблюдена социалистическая законность»?

Лина медленно повернулась, пристально посмотрела на него. На ее лице застыло незнакомое ему выражение. Томас только сейчас вспомнил, что несколько недель назад, взволнованный историей с врачами в Москве, тоже ворвался к ней.

— Не значит ли это, — неуверенно спросил Томас, — что их каким-то способом заставили дать неверные показания?

Лина ответила тихим, но достаточно суровым голосом:

— Я давно вижу, что тебя одолевают странные мысли. От тебя я этого не ожидала.

— Но что же все это может значить? — настаивал Томас, хотя и видел, что с каждым его вопросом Лина становится все бледнее, все более холодным делается ее взгляд. Душа его жаждала ответа. Она отвела от него глаза и сухо сказала:

— Ты мог бы и сам сообразить, что это значит. Дрожа за его жизнь, там совершили какую-то ошибку.

Томас чувствовал, что этот разговор — почему, он не понимал, — тяжел и труден для Лины. Может быть, он затрагивает то, что представляется ей неумолимой внутренней угрозой основам ее жизни? Но каким образом? — недоумевал он. И все-таки, жадно домогаясь правды, продолжал настаивать:

— Почему же все-таки у врачихи отняли орден? Только за то, что суд неправильно сформулировал обвинение?

Он содрогнулся. Лина с ненавистью смотрела на него. Но она ответила ему, и ее красивый голос звучал спокойно:

— Когда такой жизни грозит опасность, люди не в состоянии взвешивать каждое слово. А когда все уже кончено, они обязаны поступать так, как того требуют закон и право.

Томаса ее ответ не удовлетворил, но он промолчал. Ему стало ясно — Лина задается тем же вопросом и этот вопрос для нее непосилен. Так или иначе, дело врачей произвело на него большее впечатление, нежели смерть Сталина, может быть потому, что оно осталось для него загадкой, как загадкой осталось и поведение Лины.

2

Пахло весной. Частая гребенка дождя расчесывала вечернее солнце. Радуга, коротенькая радуга, стояла над поселком и отражалась во всех лужах. Потом снова полил дождь.

Томас шел со станции Эльбский завод. Он уже подходил к дому, когда дождь вдруг перестал, словно ножницами его отрезало. Солнечный свет разлился тепло и широко, наверно, в это самое мгновение решалось: быть весне. Спуститься, что ли, еще разок к реке? — подумал Томас. Неплохо было бы, окликни меня сейчас Пими: Томас!

Окликнула ли она его издалека или он только сильно пожелал этого, но в воздухе пронеслось:

— То-о-мас!

И Пими в своем остроконечном капюшончике подбежала к нему, а так как против ожидания снова хлынул дождь, то оба поспешили укрыться в подворотне.

Взгляд у нее был такой же неправильный, как всегда, но Томас уже привык к нему. Он протянул руку, чтобы дотронуться до Пими, но она была отгорожена от мира монашеской кельей — своим капюшоном; даже руки ему в ответ не протянула. Сказала только:

— У меня сегодня времени нет. Я пропустила поезд, чтобы вовремя сказать тебе кое-что, а то ничего не получится. Ты должен освободиться в следующую субботу. Я ведь знаю, у тебя каждая минута расписана. Потому и тороплюсь тебе сказать уже сегодня. Дело в том, что у меня будет палатка. К тому времени откроется лагерь на Эльсберге. По радио сказали, что барометр стоит высоко и в центральной Европе ожидается хорошая погода. Это палатка моих друзей, Рези и ее жениха, а соседняя — их друзей, тоже жениха и невесты. Она-то наверняка и будет свободна в следующую субботу. Поэтому я тебя и предупреждаю. Ты понял? Мы встретимся в Луккау, сядем на пароход, потом поднимемся на Эльсберг. Ведь там — как в Швейцарии. Идет? Мне необходимо уехать со следующим поездом. Они ждут меня на станции. Договорились? Да? Через неделю в половине шестого утра на станции. Запомни.

— Да, да, — сказал Томас.

— Итак, до свидания! — крикнула Пими.

Он уже стоял один в подворотне. Да и почему, собственно, я должен бежать за нею под эдаким ливнем? Скоро над центральной Европой настанет ясная погода, говорит Пими.

3

У Хейнца и Тони было тяжело на сердце после их последней встречи. Каждый думал: неужели все между нами кончено? Тони обрадовалась, что Хейнц ждет ее у производственной школы, как будто ничего и не произошло. А разве что-нибудь произошло? Проскользнула какая-то тень, вот и все. Тони стала как каменная, и Хейнц ее отпустил.

Они всматривались друг в друга: нет, ничего не кончено. И вышли из вторых ворот на канал. Дорога была пустынна. Хейнц тихонько сказал:

— Не верь тому, что обо мне говорят. Я часто бываю очень уж прям и кажусь дерзким. Говорю, что думаю. А здесь к этому не привыкли.

— Мне ты должен всегда говорить, что думаешь, — сказала Тони.

Он вдруг остановился. Взял в обе ладони ее лицо. Смотрел на нее счастливым, изумленным взглядом. Потом быстро ее поцеловал. Она не противилась.

Они пошли к набережной. Хейнц сказал:

— У нас все не так, как у других.

— Да, совсем иначе, — отвечала Тони.

— Но долго так не будет продолжаться, — сказал Хейнц, — меня это не устраивает.

— И меня тоже.

Они сговорились отправиться за город в следующее воскресенье, так, чтобы выехать ранним утром. Но Хейнц вдруг сказал, и в голосе его звучали умоляющие нотки:

— Ах, Тони, тебе придется меня подождать. Я не могу уехать с тобою на все воскресенье. Право, не могу. Два часа мне надо будет побыть без тебя. А ты подожди меня, Тони, я очень тебя прошу.

— Чем же ты занят? — удивленно спросила она.

— У меня ведь мать в Коссине, Тони, и она очень больна. По воскресеньям я ее навещаю. Это же ее единственная радость. У нее, кроме меня, никого нет, и она ждет меня не дождется, никак мне нельзя не пойти к ней.

— Разумеется, нельзя, — воскликнула Тони. — Я подожду тебя, может быть, мне можно подождать в больнице?

— Ты правда этого хочешь? Можно, конечно, можно. Там большой сад. И цветов полным-полно. Больше, чем в нашем новом сквере.

Ничто не могло подкупить Тони больше, чем его сыновняя заботливость, хотя о матери он упомянул лишь в нескольких словах. В эту ночь Тони мало спала. Хейнц все время виделся ей и в его образе существенной чертой было отношение к матери.

В воскресенье он зашел за ней. Когда Эндерсы после воздушного налета из своего дымящегося поселка перебрались в загородный дом, вернее, в остов такового, их сосед, старый истопник, не растерявшись, обшил досками садовую беседку. Там он жил и поныне, выращивая овощи и цветы на маленьком клочке земли, отделенном от большого сада. Тони побежала к нему и выпросила первые, едва расцветшие маргаритки, чтобы отнести их в больницу.

Когда они вместе шли туда, она сказала Хейнцу:

— Вот видишь, нам из-за этого не пришлось разлучаться.

В больничном саду она дожидалась его под цветущей магнолией. Тони впервые видела магнолию, и это дерево с цветами, похожими на бело-розовых птиц на голых ветвях, показалось ей странным и неприятным. Но потом понравилось. Она могла бы сколько угодно просидеть здесь одна. Хейнц вскоре вернулся. Мать, исхудавшая, желтая, опиралась на его руку. Он вел ее, как маленького ребенка, шаг за шагом. Лицо его, часто менявшее выражение, было сейчас заботливым и нежным. Он даже потушил блеск в глазах, говоря матери:

— Вот Тони, о которой я тебе рассказывал.

Мать печально улыбнулась. Из вежливости она опустилась на скамейку и поблагодарила Тони. Но вскоре, силясь подавить боль, ее терзавшую, встала и оперлась на руку сына. Он бережно повел ее обратно.

Выйдя из ворот больницы, Тони и Хейнц несколько минут шли молча. Мост они переходить не стали. Без всякой цели поднялись на холмы. Дошли до лесного заповедника; ряды молоденьких деревьев, посаженных на выжженной и потом перепаханной земле, тянулись до большого леса, который пощадила война. Сосны крепко вцепились корнями в разворошенную боем почву. В домике лесника, рассказывала Тони, окопались эсэсовцы. Она показала ему и солдатскую могилу. Под сосной на залитом солнцем обрыве — крохотный холмик, увенчанный стальной каской.

Задумчиво поднимались они в гору. Но скоро отогнали от себя мысли о смерти, неведомой им в бою и знакомой в больнице. Им хорошо было вдвоем среди запаха сосен, разогретых солнцем, вечным и неизменным. Хейнц все еще не освободился от больничных впечатлений. Сегодня впервые, выйдя оттуда, он не оставался один со своими горестными мыслями. Он держал руку Тони в своей руке.

— Ты знаешь, — сказал Хейнц, — я всегда стараюсь ее утешить, говорю, будто врач уверен, что она выздоровеет, но я-то знаю, что она и трех месяцев не протянет.

— Твой отец убит на войне? — спросила Тони.

— Нет, разве Томас ничего тебе не рассказывал? — И прикусил язык, зачем он назвал это имя. Но все же подумал: Томас порядочный человек. Лишнего слова не говорит. Он быстро продолжал: — Мои родители в разводе. Мать ждала отца, покуда он воевал. Но он попал в плен к американцам, кажется, это случилось в Регенсбурге. Те, так, во всяком случае, тогда говорили, продали его французам. Не знаю, так это было или нет, но отец очутился в лагере военнопленных во Франции. Ему там туго приходилось. Но мать была рада. Как-никак жив! И вдруг через два года после войны его выпустили. Мать, брат и я все время переезжали с места на место. И тут мы как раз обосновались в Коссине. Приехал отец. Но лишь затем, чтобы сказать матери, что он к нам не вернется. У него уже была другая жена во Франкфурте. Старший брат уехал вместе с ним. Вот как все у нас обстоит. А теперь скажи сама, могу ли я оставить ее одну?

— Конечно, нет, — воскликнула Тони.

Они сели на сухую, выжженную солнцем траву и стали смотреть через реку — на равнину, простирающуюся до невысокой горной гряды. Они чувствовали, что принадлежат друг другу, руки их были сплетены, сокровенные мысли высказаны.

Хейнц, стремясь решительно все выложить Тони, возбужденно продолжал:

— Отец часто пишет мне, и брат тоже. Мать ничего не знает об этом. Я ведь все равно останусь с ней. До последней минуты. И только когда ее не станет, поеду туда.

— Туда? — удивилась Тони. — Зачем?

Да, эта девушка имеет право на его доверие.

— Мне здесь не по душе. И я заранее знаю: там мне будет лучше. Там я сумею наладить свою жизнь. Отец поддержит меня поначалу, я в этом убежден.

— Но как же ты уедешь отсюда? — спросила Тони. И сложила обе руки на коленях. — Ты здесь учился в школе. Теперь занимаешься по вечерам на эльбском заводе, а работаешь в Коссине.

— Ну и что с того? — удивился Хейнц. — Живи я в другом городе, я бы учился в другой школе. А учиться дальше у меня только там и будет возможность.

Поскольку Тони упорно молчала, ему на ум пришло самое главное.

— Ты и я — мы одно целое. Ты поедешь со мной. Тебе будет хорошо, всегда.

Тони покачала головой.

— Не думаю. Но даже если так… Жить там — нет, это не для меня.

Хейнц поближе придвинулся к ней, обнял ее за плечи. Убежденно проговорил:

— Ты же не знаешь тамошней жизни. Ты ее и не нюхала. Когда ты будешь там, ты поймешь, о чем я говорю.

Тони тихонько пробормотала:

— Да. Правда, я ее не знаю. — Она задумалась. Потом продолжала, нерешительно подыскивая слова: — Я только людей знаю, которые там побывали, и таких, которые сейчас там. Ноуля, первого мужа Лены, я знала хорошо. И Бехтлера тоже, между ними был тайный сговор.

— Но у меня же все по-другому, — крикнул Хейнц, — как ты можешь сравнивать! Я не из-за денег хочу туда ехать. Там и только там у меня будет то, что мне всего важнее… — Он запнулся. Схватил Тони за руки. — Но я хочу всегда быть с тобою. А все еще так неопределенно! Обещай мне никому не говорить о том, что я тебе сейчас сказал.

— Конечно, никому не скажу, — ответила Тони и вынула свои руки из его рук. Она мучительно искала необходимое ей слово. Но на ум шли только неумные, затасканные слова. А Хейнц, он ведь был умен. И слова, которые, он сейчас скажет, ни у кого не будут позаимствованы.

Тони вскочила. Не оглядываясь, стала карабкаться вверх по самому крутому склону. На опушке леса, тяжело дыша, она опустилась на землю. Внизу лежал Коссин. Хейнц появился через две минуты. Сел рядом с ней. Она обвила свои колени руками, скрестив пальцы.

Он сказал:

— Пойдем-ка в Пфаффендорф, выпьем чего-нибудь. А может, там и поесть что-нибудь найдется.

Солнечные блики играли на дорожке. Хейнц и Тони шли молча. Иногда они останавливались, прислушивались к птичьим голосам, стараясь распознать их. Они даже плечом не касались друг друга, словно струя холодного воздуха их разделяла.

Тони старалась навести порядок в своих мыслях. До сих пор она слышала только о своекорыстных дурных людях, стремившихся «туда», о замешанных в преступные дела или желавших нажиться. Но Хейнц был не таков, какая уж тут корысть, если он каждый пфенниг старался сберечь для матери.

Садик при трактире в Пфаффендорфе выглядел опрятно и привлекательно. И народу в нем было уже порядочно. Этой весной людям, видимо, впервые довелось спокойно посидеть на открытом воздухе. Вдруг чей-то голос крикнул:

— Тони! Хейнц!

Тони и Хейнц были удивлены не меньше, чем компания, что сидела за одним из столиков. Улих, обнимавший красивую, хорошо одетую девушку, никому здесь не известную, которая строила из себя таинственную незнакомку; Хейнер Шанц со своей женой Эллой — беременность ее была уже очень заметна; приятель Хейнера Бернгард с молодой женой. Наверно, это Элла радостно крикнула «Тони!», она чувствовала себя одинокой среди этих людей. Да и Тони очень обрадовалась нежданной встрече с Эллой.

Элла смотрела на нее с грустной нежностью.

— Как тебе идет синий цвет. Я тебе и костюм отдам. И сама его перешью, если еще успею.

Тони покраснела от радости. Шутка ли, у нее еще никогда не было костюма. Но ответила:

— Почему ты не сохранишь его для себя, Элла? Потом пригодится.

— Потом мне все будет неинтересно, — возразила Элла. — Да с меня хватит и того, что останется.

Мужчины между тем отсели за другой столик. Словно тот был тесен для всех и пиво не уживалось с кофе и лимонадом. Но Хейнц еще раз подошел к Тони:

— Какой ты хочешь торт? С кремом или с орехами?

— Нет-нет, я не хочу сладкого, — поспешила сказать Тони. Он было попытался ее уговорить, но ничего у него не вышло, и он вернулся к мужскому столу.

Элла подробно описала свой костюм, хотя Тони не раз его видела. Тони слушала ее и одновременно Улиха, говорившего:

— Я бы теперь сам себе надавал по заднице за то, что доказывал им, как много человек может успеть, если будет работать не покладая рук.

Бернгард подхватил:

— Янауш, конечно, дрянь. Но тут он прав. Разве это не чистое жульничество — то, что они с нами проделывают? Ну скажите на милость, что за разница между бентгеймовским секундомером и, — он заговорил голосом Штрукса, — технически обоснованной рабочей нормой? Все подсчитано до точности, даже для моей ремонтной мастерской, не говоря уж о тебе, Хейнц.

Элла пообещала Тони еще две, нет, три блузки. Она, казалось, захмелела от собственной щедрости. Глаза ее сияли. Вялости, неповоротливости женщины на сносях как не бывало.

— И темно-красное, выходное, я тоже тебе отдам. Как же оно тебе пойдет, девочка моя!

Тони, обеспокоенная видом Эллы, всем ее поведением, попыталась ее утихомирить:

— Но, Элла… — и в то же самое время услышала ответ Хейнца:

— Ясно. У нас то же самое. Гербера Петуха не трудно будет привлечь на нашу сторону…

Хейнер Шанц мрачно, как всегда, буркнул:

— Твой Гербер, пожалуй, из самых худших…

— Почему? — перебил его Хейнц; ему вдруг стало обидно. — Он ведет себя вполне порядочно с товарищами по работе.

— Вы слышите? — воскликнул Бернгард. — Он всю молодежь перепортил. До того вас довел, что вы уже и словечка «солидарность» не понимаете, все вам чепухой кажется.

— Нет, меня Гербер не испортил, — воскликнул Хейнц. Элла и Тони за соседним столиком навострили уши. Голос у Хейнца, когда он волновался, становился пронзительным. — Он наслушался всякой всячины там, в России… Поверил, что их старик был самым великим человеком всех времен и что если мы, мол, вкалываем, то ведь народное предприятие — наша собственная собственность…

Кто-то, вероятно, толкнул Хейнца под столом, потому что он вдруг умолк. Они пригнулись, чтобы можно было говорить потише. Элла заметила, что ее Хейнер, точь-в-точь как дома, смотрит в рот Бернгарду. Она вдруг поднялась.

— Надо мне немножко размяться. Хоть вокруг дома пройдусь. Пойдешь со мною, девочка? — И без обиняков спросила Тони: — Вы, значит, теперь вместе, ты и Хейнц? А я и не знала.

— Мы иногда встречаемся, — ответила Тони, — по воскресеньям.

— Послушай, Тони, — тараторила Элла, — ты всегда мне нравилась. Махонькая была девчушка, а уже своя голова на плечах, не поехала к отчиму, осталась у деда с бабкой, потому что у них тебе больше нравилось, чем в деревенском трактире. Наверно, у них что-то вроде этого заведения. В воскресенье там погулять еще куда ни шло, но всегда… Скажи, а с этим, как его, Хейнцем, у вас все по-настоящему, да?

— Я же тебе сказала, Элла, нет, не по-настоящему.

Она задумалась. Элла оставила ее в покое — видно, сама о чем-то размышляла.

— Иной раз это было уж близко. Но что-то встало между нами.

— Ах, оставь, — проговорила Элла, — если вы уже вместе, то со всем миришься.

Тони рассердилась.

— Нет. Если между нами становится что-то совсем мне чужое, то все, никакого чувства во мне не остается. Все равно что дверь захлопнулась.

Элла расхохоталась; смеясь, она выглядела такой же красивой, как прежде, но и чуть-чуть печальной.

— Так вот ты какая, — сказала Элла. — Наверно, бог тебя такой создал. Мне много раз приходилось мириться, а теперь, думаешь, по-другому? По-другому у меня было только с первым мужем. Его убили на фронте. Думаешь, так лучше?

— Я не понимаю тебя, Элла, — в смятении воскликнула Тони.

— И слава богу, — отвечала та, — успеешь еще понять.

— Нет. Такое не повторится. Не может больше быть, чтобы убивали того, кого любишь.

Элла ничего ей не ответила. Они вернулись к своему столику. Становилось прохладно. Посетители расходились. Правда, жена Бернгарда и разряженная таинственная незнакомка, которую привел с собой Улих, без Эллы и Тони живо нашли тему для разговора.

На обратном пути Тони и Хейнц, как признанная парочка, шли впереди.

— О чем ты сейчас думаешь? — спросил Хейнц.

Но ответ только витал на устах Тони.

Он настаивал:

— Скажи!

— Если ты думаешь, Хейнц, о том, чтобы уехать от нас, почему ты вмешиваешься во все эти разговоры? Какое тебе дело до новых норм? Ведь тебя они уже не касаются.

— Оставь, — сказал Хейнц. — Ты неправильно меня поняла. Ах, ты совсем, совсем меня не понимаешь.

4

На обратном пути Элла и Хейнер еще раз заглянули к Дросте. Элла уступила мужу, хотя была очень утомлена.

С тех пор как она уверилась, что у нее будет ребенок, ее отношение к Хейнеру полностью переменилось. Она избегала любой, даже мелкой, ссоры, словно приступы ярости, овладевавшие Хейнером, могли помешать нормальному развитию плода. И не от ума это шло, просто она была благодарна мужу. Элла была опорой Альвингера на новом предприятии, некогда электроламповом заводе Зуттнера. Тем не менее ее благодарность к Хейнеру не знала границ, ведь это от него она ждала ребенка. От Ханса, первого мужа, как она ни любила его, детей у нее не было.

Вечером она тихонько попросила Хейнера хотя бы проводить ее домой. Все за столом были удивлены мягкой ласковостью Эллы Буш — так ее все еще называли по привычке. Хейнер, вставая, сказал:

— Я сейчас вернусь.

Элла взяла его под руку. Они молча шли сквозь теплую ночь. У самых дверей она попросила:

— Пожалуйста, Хейнер, подымись со мной наверх.

— И не подумаю, — отвечал он.

— В таком случае проводи меня к Эндерсам, — спокойно сказала она, — я лягу с Лидией. — И добавила: — Не могу я терпеть, когда ты возвращаешься от Дросте, как в последний раз. Лучше мне пойти к Эндерсам, но ты, Хейнер, не бойся, причины я им не скажу, не хочу, чтобы на заводе пошли разговоры.

Хейнер понял ее намек. Надо, чтобы ничто не помешало Рихарду Хагену вновь принять его в партию, на этот раз его репутация должна была остаться незапятнанной.

К удивлению Эллы, Хейнер воскликнул:

— Плевать я хотел на твоего Рихарда Хагена, пусть убирается ко всем чертям!

Тем не менее он пошел за нею в квартиру. А когда она подняла руки, сильные, стройные белые руки, чтобы снять платок, и свет упал на ее лицо, что-то удержало его здесь, и он запер дверь. Он слегка толкнул жену, не грубо, но и не нежно, он не сводил с нее глаз. Он снова, как когда-то, с удивлением и болью ощутил ее красоту, словно не для него или ему подобных предназначенную. Правда, уже через минуту эта красота куда-то исчезла. Может быть, оттого, что Элла побледнела, она очень устала сегодня. Ему захотелось лечь с нею, она ему отказала; врач сказал, что теперь уже нельзя. Он удивился на мгновение, но оставил ее в покое. Элла быстро заснула. Хейнер еще некоторое время смотрел в темноту, потом последовал ее примеру.

Утром, уходя на работу, Элла была вялой и неповоротливой. Хейнер, угрюмый и безразличный, старался не смотреть на нее.

Вечером он сказал:

— После десяти зайдет Бернгард. Возможно, с кем-нибудь из своих друзей. Свари кофе в большом кофейнике, а я принесу водку и какую-нибудь закуску из столовой, и ложись спать. — Это звучало благожелательно, но Элла подумала: воображаю, какое здесь утром будет свинство. И зачем он их сюда приводит? Шли бы лучше все к Дросте.

Хейнер поел, вздремнул и куда-то ушел. Вернулся запыхавшийся с сигаретами, водкой, хлебом и колбасой. Принес даже пакетик кофе. Голос его звучал повелительно, когда он сказал:

— Свари-ка нам кофе, да покрепче. Можешь уже ставить на плиту. Они придут прямо с завода. А ты ложись, не стесняйся.

Элла подумала: если дальше так пойдет, он не даст мне денег на хозяйство. А мне надо вносить за колясочку. Обермюллерша из любезности согласилась получать по частям.

Она ничего не хотела говорить, но у нее вдруг вырвалось:

— На что же ты тратишь деньги, Хейнер, нам ведь надо вносить Обермюллерше.

Хейнер не разозлился, миролюбиво сказал:

— Не беспокойся. Мы разделим между собою расходы, да и стоит-то такой вечер пустяки.

Элла промолчала. В голове у нее пронеслось: они, видно, часто встречаются. Зачем? А может, и лучше, если они сидят у меня на кухне, а не в трактире у Дросте?

Она все приготовила и легла в постель. Вскоре до нее донесся знакомый голос Бернгарда. Потом голос Улиха. Ему отвечал другой, тоже не раз слышанный голос, но чей, она сейчас не могла припомнить. Хейнер на них зашикал. Они стали говорить шепотом. Очень мило с их стороны. В полусне Элла подумала: тот, что пришел последним, кажется, живет у Эндерсов. Но имя его вспомнить не могла. И заснула.

Следующим вечером в квартире у них было тихо и чисто, Хейнер в самом мирном настроении ел приготовленный Эллой вкусный и обильный ужин. Он тщетно ждал ее вопросов. И наконец начал сам:

— Ты не беспокойся, деньги у тебя будут. Или ты вообразила, что я их пропиваю?

— Нет, — отвечала Элла, — кроме того, я хоть и быстро заснула, но кое-что все-таки слышала из ваших разговоров.

— Бернгард совершенно прав, — с горячностью сказал Хейнер, наконец-то настал миг, которого он ждал, чтобы облегчить свое сердце. — То, за что мы раньше получали солидные премии, теперь объявляется нормой для всех. Мы с Бернгардом попали в нелепое положение. Нас чуть ли не подстрекателями считают. Раньше это называлось «выполнить и перевыполнить», что ж, мы со своей задачей справлялись, работа у нас в руках так и горела, а теперь эту же норму каждый должен выполнить.

— Ну и как, выполняет? — спросила Элла.

— Да, раз его заставляют. Ему ведь ничего другого не остается.

— У нас то же самое происходит, — отвечала Элла. — Конечно, на электроламповом речь идет не о непосильном труде, у нас все помельче, но вопрос так же остро поставлен. Ты же знаешь, я всегда была в хороших отношениях с нашими женщинами. А теперь они перешептываются, когда я прохожу, палец ко рту прикладывают, не надо, мол, чтобы Элла слышала, она любимица Альвингера, а он на побегушках у властей, вот что это значит, ты понимаешь? И в какой-то степени они правы. Альвингер часто говорит, что самый трудный период у нас уже позади. И нельзя нам больше бросаться деньгами, теперь надо строить настоящую, мощную промышленность.

Хейнер перебил ее:

— Кому это «нам»? Что значит «бросаться»?

— Нам? Ну, нам всем. Тебе. Бернгарду. Мне. Всем, кто живет в нашем государстве.

— Кстати о государстве. Я, например, не знаю, на что идет доход с нашего завода. Твой Альвингер хвастливо говорит «мы», а что он под этим подразумевает? Что Бернгард будет выдавать больше продукции и сможет купить себе мебель? Квартиру он наконец получил, вот и есть у него четыре голые стены. Ты любимица Альвингера, какой тебе от этого толк, что ты можешь себе купить? А уж как ты последнее время скряжничаешь. Раньше у тебя всегда бывали какие-нибудь обновки, даже в худшие времена. Ты всегда выглядела нарядной. Правда, у тебя сейчас имеется отговорка, в этом году тебе новых платьев не нужно.

Хейнер сейчас впервые намекнул на ребенка, которого они ждали.

Элла ничего не ответила, поспешила подавить даже мысль, шевельнувшуюся в ней. Ее долг — щадить своего ребенка. Она чувствовала — еще одно слово, и домашнего спокойствия как не бывало. Это взволнует меня, думала она, и повредит маленькому.

В последующие недели Хейнер уже не сидел дома со своими друзьями. Может быть, потому, что выяснил — Элла слышит больше, чем им того хотелось. Если Хейнер вовремя не приходил домой, Элла, как всегда, отправлялась к Эндерсам. Там ей все были рады. Прямая, как свечка, сидела она за столом, и горделивая улыбка не сходила с ее лица.

5

В Коссине у Эндерсов Томас заявил, что должен еще разок, и поскорее, съездить к Герлихам. Тогда в следующую субботу ему удастся наконец навестить Вальдштейна в Грейльсгейме. Правда, Пими сказала, что станция Луккау, где она назначила ему встречу, находится от Коссина в трех или четырех остановках вверх по реке, но он не хотел ехать туда прямо из Коссина. Уж очень легко было бы установить, что вовсе не в Грейльсгейм лежит его путь.

Несмотря на эту меру предосторожности, ему до последней минуты казалось невероятным, что Пими будет ждать его в Луккау. Разве была эта краткая встреча почти две недели назад или это только его выдумка, греза? Выдумка, наверно, и то, что они сговорились о новой встрече твердо и окончательно. За истекшие дни совсем другие события потрясли его; Пими отодвинулась куда-то вдаль, в воспоминания. Бесцветная и беззвучная, резвилась она в его памяти. А мгновения в подворотне у Герлихов, ее торопливые слова, уговоры, собственное его «да, да», разве так было на самом деле?

И все-таки он спозаранку вышел из дому. Проверить, сон это или не сон. Перед Линой он не чувствовал себя виноватым. Правда, Лина частенько с грустью на него посматривала, все ждала, не заговорит ли он с нею, не станет ли искать примирения. Они толком даже и не виделись с момента последней размолвки — если можно сказать, что освобождение врачей в Москве и разные точки зрения на причину этого освобождения привели двух молодых людей к размолвке. Томас теперь даже не думал о Лине и считал, что эта поездка, которая, впрочем, вряд ли состоится, к ней никакого отношения не имеет. Только то, что он врал у Эндерсов, притворялся, будто едет к Вальдштейну в Грейльсгейм, заставило его на мгновение почувствовать жгучее раскаяние. Ибо врать что-то о Вальдштейне, хотя тот никогда о его вранье не узнает, Томасу было невыносимо.

В пути ему не повезло. В Ребице, у цементного завода, в вагон вошел Вебер. Томас позабыл, что Вебер ночевал дома и потом отправился на завод. Вебер оживленно разговаривал с каким-то рабочим. Когда поезд остановился в Нейштадте, Вебер даже не взглянул, выходит Томас или нет. В Коссине почти все вышли из вагона. Итак, до Луккау осталось шесть остановок, высчитал Томас.

Реку, образовавшую здесь крутой изгиб, как ему и говорила Пими, он видел из своего окна. Местами разбросанные лесистые холмы, деревушки и пристани отражались в воде. Кое-где уже виднелись группы экскурсантов.

В Луккау из вагона вышла еще одна такая группа. Вслед за нею нерешительно вылез и Томас. И сейчас же услышал свист. Это ко мне относится, решил он и побежал на знакомый звук. Пими с ним даже не поздоровалась, свалила с плеч тяжеленный рюкзак, они вдвоем взяли его за ремни и бегом побежали к парому. Экскурсанты изрядно от них отстали. Томас и Пими, казалось, ехали по отраженным водою холмам. У Томаса стало легко на душе. Он радовался тихонько покачивавшимся в воде деревьям. На Пими он обратил внимание только на другом берегу, когда она, маленький следопыт, пошла впереди него. Теперь он один нес рюкзак.

— Жратва для нашей команды, — пояснила Пими.

— А из кого состоит эта команда?

— Я же тебе говорила: моя подруга, ее друг, его друг — у них две палатки, одна, наверное, пустует, раньше завтрашнего дня они не приедут.

Она свернула в узкую лощину, отсюда дорога пошла в гору. Пими, она ведь была совсем маленькая, часто с головой скрывалась в кустах. Томас шел туда, где трещали ветки. Проходила минута, другая, он ее не видел. Потом вдруг замечал ее белое лицо далеко впереди. Неожиданно пал туман, вершина горы прорезала его, клок тумана повис над лесной опушкой, так что не стало видно ручья внизу, под Луккау, впадавшего в реку. Шум водопада донесся до ушей Томаса. Но пригорок, на котором его ждала Пими, поросший свежей зеленью кустов, был ярко освещен солнцем, небо над ним еще голубело. Томас чувствовал себя на диво легко, несмотря на тяжелый рюкзак Пими. Белое маленькое лицо — кошачья мордочка — мелькнуло в густой листве. И вдруг как в воду кануло. Он подумал: скрылось навек. Но вот оно снова вынырнуло. Матово-блестящее, как большой белый лист. Туман стал рассеиваться. Клок его еще висел между двух сосен, поперек склона. Томас, старавшийся не упускать Пими из виду, снова обнаружил белую кошачью мордочку. Затем непонятно откуда послышался свист.

Когда он уже сидел рядом с нею на рюкзаке, она сказала:

— Похоже, правда?

— Что на что похоже?

— На вид из наших развалин. Они ведь вон там, вдали. Или вон там. Только змеиный овраг был глубже.

— Да, — сказал Томас, — глубже и шире.

Пими снова вскочила на ноги; на этот раз она с кошачьей грацией бежала по самому краю обрыва и, задирая голову, разговаривала с Томасом. Водопад обрызгал их лица. В лощине меж двух скал вода скопилась в недвижное плоское озерцо. Солнце окрасило его пурпуром. Боже, до чего хорошо здесь, подумал Томас, от Коссина рукой подать, а никто этих мест не знает. Пими сказала:

— Вон там наши палатки. Летом сюда много народу приезжает. А сейчас мы почти что одни. Смотри!

Он увидел за лесом две голубоватые палатки на зеленой полоске луга.

Пими свистнула.

— Никого. Наверно, в деревню пошли на танцы. А ты костер еще умеешь разводить?

— Что за глупости ты спрашиваешь?

— Как Эде нас учил, в камнях и с перекладиной, чтобы котелок повесить?

Он притащил камней, сложил костер. Пими снесла рюкзак в одну из палаток и вернулась с новеньким, блестящим котелком. Томас, склонившийся над костром, поднял на нее глаза, и опять его безжалостно поразил ее странный, эльфический взгляд. В прошлом Пими не более как жалкий комочек. Теперь она спесива и до неправдоподобности бела. Томас быстро наклонился, чтобы скрыть волнение, его охватившее.

Чего-чего только не вытащила Пими из рюкзака! Банки с консервами, консервный нож, даже пакетик сухого спирта. Дрова им, собственно, были не нужны, но Томас подносил все больше хворосту — пусть огонь трещит не переставая.

Вечером, когда взошел месяц, еще бледный и никчемушный, долину вдруг заполонил такой туман, что, казалось, ничего живого больше на земле не осталось. Но вскоре месяц набрался сил и засиял над Томасом и Пими. Он был неотделим от их судьбы, насмешливый, молчаливый соглядатай, такой же одинокий и заброшенный, как они.

Томас по приказанию Пими помешивал суп — порошок, который она высыпала в воду из смешного конвертика. Он открыл две банки, намазал их содержимое на заранее нарезанный хлеб. И все при свете месяца. Пими внимательно следит за Томасом, но в лицо ему не смотрит. Вкусная штука, подумал Томас. Я и не знал. Но не сказал ни слова, ничего не спросил. Пими тоже молчала как убитая.

Они закопали в землю порожние банки, затоптали огонь. Совсем как раньше, у Эде.

Томас заполз в палатку к Пими. Она лежала прохладная, гладенькая. Ничего кошачьего в ней не осталось. И от эльфа ничего не осталось. Она была покорная и добрая. Все было хорошо.

Ночью Томасу вдруг послышались какие-то голоса возле палатки. На мгновение он услышал и голос Пими, звонко что-то говоривший. Или это ему приснилось? Он протянул руку, дотронулся до ее волос и намотал прядку на палец. Чтобы не убежала от него в бессмысленное сновидение.

Утром она рассказала ему:

— Мои друзья были здесь. Но совсем недолго. Я проснулась, как только они пришли. Я всегда сразу просыпаюсь. Самый слабый звук, и я уже не сплю. Но тут же снова засыпаю. Тебя я будить не хотела. Это нехорошо?

— Почему же? Нам они не нужны. Да я их и не знаю.

— Вот видишь, ты их не знаешь, и ничего нехорошего я не сделала! Поди принеси воды!

Томас бездумно и радостно зашагал по мокрой траве. Утро было тихое, солнце светило сквозь дымку, от тумана и следов не осталось. На едва распустившихся листах белокопытника сверкали крупные капли росы.

В рассеянности он прошел довольно далеко, к водопаду. Зачерпнул воды из маленького озерца среди камней, вчера багряного от лучей заходящего солнца.

Пими еще раз послала его за водой. Когда он вернулся, она мылась в палатке, невероятно тщательно и неторопливо. Словно кошечка вылизывала каждый уголок своего маленького, но на диво пропорционального тела. Томас с трудом удержался от смеха, вспомнив, какой грязнулей она когда-то была. Покончив с мытьем, Пими стала надевать белье, вещь за вещью, и наконец натянула на себя платье в красный горошек.

— Свари кофе, да поскорей, — сказала она. — Спиртовка в кармане рюкзака. Но и хворосту принеси, чтобы костер трещал…

Она вынула разные припасы.

— У нас будет завтрак и обед, все вместе. Я ведь уже оделась, чтобы ехать в город.

Как быстро все кончилось, подумал Томас. Но сожаления не почувствовал. Хорошо, что он приедет в Коссин задолго до ночной смены.

У костра было тепло, несмотря на свежесть раннего утра. Пими пила и ела молча, опустив глаза. Томас взглянул на нее, потом еще и еще раз. В профиль она выглядела изящной и нежной, ладное личико, темные густые ресницы.

После долгого молчания она серьезно произнесла:

— Идем!

Когда Томас залез к ней в палатку, ее платье в красный горошек было тщательно сложено. Потом она снова его надела. Сунула какие-то вещички — очень немного — в рюкзак и распорядилась:

— Наведи порядок перед палаткой. Часть вещей мы оставим здесь. Палатку запрем. У Сильвии есть ключ. Она еще раз придет сюда со своими друзьями.

Через пять минут Пими вышла из палатки и окинула все вокруг испытующим взглядом. Последние искры были затоптаны, пустые банки и шелуха закопаны в землю. Она одобрительно кивнула. Они пошли почти без груза по извилистой лесной тропинке.

По дороге Пими сказала:

— Как знать, Сильвия, может, уже навсегда уехала во Фриденау.

— Во Фриденау? Какое?

— В Западном Берлине, и тогда уж она нескоро сюда вернется.

— Что твоя Сильвия делает во Фриденау?

— Разве я тебе не говорила? Работает парикмахершей.

— Как так? Почему?

— Что значит «почему»? У тамошних людей, так же как у здешних, есть волосы, вот они и нуждаются в парикмахершах. В последнее время многие ездят в Восточный Берлин делать перманент, там это гроши стоит. Но Сильвия умеет удерживать клиенток. Поэтому ей так хорошо и платят. Я скоро поеду к ней в гости. Поедешь со мной?

Томас помедлил с ответом. На самом деле ему очень хотелось побывать в Западном Берлине. Но в их группе СНМ и в партийном комитете на это смотрели крайне неодобрительно. Да и редко кто мог себе позволить без особых причин транжирить деньги и время на поезду из Коссина в Берлин. Впрочем, из его цеха большинство уже побывало там. А если ты оказался в Восточном Берлине, то через несколько минут мог добраться и до Западного. Задним числом никто секрета из этого не делал. Улих, например, щеголял в новой куртке на молнии. И на вопрос: «Где это ты такую раздобыл?» — со смехом отвечал: «Торговый дом Гезундбруннен». Томас мечтал не о куртке с молнией, даже не об интересных приключениях. Там другая жизнь. По книгам я не могу составить себе о ней точное представление. Надо мне собственными глазами увидеть, что же сводит многих с ума, вселяет в них жадность к жизни. Со мной этого не случится. Хейнц сказал: там ты найдешь все что угодно. А дотуда ведь рукой подать, нет, я должен сам во всем убедиться.

— Ты вообще-то бывал в Берлине? — спросила Пими.

— Да. Но очень давно.

— А в каком?

— В обоих.

— Когда ж это было?

Он начал несколько неуверенно, ему не хотелось открывать этой самой Пими, что тогда, хоть это и было бог знает как давно, повергло его в смятение.

— Проклятый нацистский приют сгорел, и я убежал. Каким-то образом добрался до Берлина, Западного Берлина, Восточного Берлина, ни одна бомба о таком разделении не ведала. В развалинах лежал весь Берлин. Меня приютила какая-то женщина. Я был совсем маленький. И весь в крови. И дрожал как осиновый лист. Улица наша, видимо, находилась в Западном Берлине, потому что за хлебом я бегал на черный рынок у вокзала Цоо. Но я бегал и на Александерплац, там было все, что твоей душе угодно. Когда я приходил домой с добычей, женщина гладила меня по голове. Но с фронта вернулся ее сын, он сразу же сдал меня в полицию, а те передали меня в полицию Восточного Берлина, наш детский дом ведь находился в восточной зоне. Я взвыл, когда увидел, что он отстроен, стоит чистенький и белый. Откуда мне было знать, что внутри там все по-другому и директором назначен учитель Вальдштейн. Я чуть не спятил от страха и удрал вместе с Эде. В банду, в которой и ты была. Зимой, вернувшись к Вальдштейну, я понял, что хочу у него остаться и что он мне дороже всех других людей.

Томас вдруг умолк. Вспомнил, как говорил в Коссине, что воскресенье проведет в Грейльсгейме.

— То, что ты рассказываешь, давно прошло, — сказала Пими. — И сейчас это уже неправда. За последнее время Берлин так переменился — и не узнаешь. А описать Западный Берлин, по-моему, невозможно. Тебе надо самому на него взглянуть.

— Я с удовольствием, — ответил Томас.

— Как выйдешь с вокзала ночью, вокруг фонари, фонари, рядом с ними и звезды темными кажутся. Звезды — ведь только точечки одинакового цвета, да еще такие далекие. А там светящиеся буквы всех цветов. Зажигаются. Тухнут. Опять зажигаются. В витринах днем и ночью лежат вещи, глядишь на них и глазам своим не веришь.

Томас рассмеялся. Но Пими была серьезна.

— Когда так много огней кругом, чувствуешь себя счастливой. А остановишься перед витриной и думаешь: господи, чего только на свете нет!

Она нервно ощипывала с куста маленькие клейкие листочки. Спасая их, Томас отвел ее руку. Не мог он смотреть, как она уродует ветку. За поворотом дороги блеснула река.

Пими все твердила свое:

— Ты и во сне такого не видел. Куда тебе? Человеку снится только то, что он знает.

Томас подумал: она права, я должен там побывать.

Тень воспоминаний легла на кошачью мордашку Пими и очеловечила ее.

— Чего там только не случается!

Томас, развеселившись, сказал:

— Почему ж ты не осталась там, где все тебе нравится?

Пими промолчала, обдумывая ответ.

— Знаешь, — наконец сказала она, — меня даже удивляет, что ты меня об этом спрашиваешь. Ты же все здесь любишь и много учишься. А я тебе сказала, что тоже пошла учиться.

— Меня очень удивил твой почерк. Как вышивка.

— Я стараюсь, — отвечала Пими. И, помолчав, добавила взволнованно и быстро: — На следующей неделе я хочу навестить Сильвию. Если договорюсь с ее другом. Он командирован своей пивоварней в Брелиц. В Восточном Берлине. Он и тебя захватит. Конечно, если ты захочешь.

Они довольно долго прождали на берегу. Пими сказала, что поедет встречным поездом. Он над этим не задумался. Ему было все равно. К нежностям у них пропала охота, даже за руки держаться не хотелось. Солнце вот-вот должно было скрыться за откосом. Каждый так углубился в мысли о своей жизни, что оба вздрогнули от гудка паровоза. Томас вскочил на подножку. Пими успела крикнуть ему:

— Я тебе напишу, если выгорит дело с поездкой к Сильвии.

Поезд был полупустой. Экскурсанты не желали пожертвовать ни минутой воскресного отдыха. Томас удивился, неужто он один спешит к ночной смене.

Когда он шел по набережной домой — он долго говорил про квартиру Эндерсов «до́ма», лишь в последнее время она стала для него чем-то вроде промежуточной станции, — какая-то женщина вышла из дверей ему навстречу. В доме тотчас же потух свет. Женщина эта ступала тяжело, медленно, с трудом, Томас узнал Эллу Буш. Она вскликнула:

— Это ты! Вот хорошо! Пожалуйста, проводи меня домой.

Элла была сейчас толстой, неуклюжей, и все-таки каждый, кого она о чем-нибудь просила, радовался, даже гордился. Она оперлась на его руку, он тотчас же повернул назад. Она изредка склоняла голову на плечо Томаса от усталости. Элла казалась ему такой же прекрасной, как всегда. Голос ее звучал спокойно и чисто, хотя не о хорошем она рассказывала.

— Я пошла ночевать к Эндерсам. Мне фрау Эндерс сама предложила приходить к ним, когда Хейнер вовсе бесстыжим становится. Ты ведь не будешь рассказывать об этом на заводе, правда? Обещай мне.

— Обещаю.

— Я уже легла с Лидией, нет, с Тони, она подвинулась к стене, чтобы дать мне место. Потом Тони перешла к Лидии, они решили, что одной мне будет удобнее. Вдруг Хейнер — в порыве раскаяния он побежал за мной — начал как сумасшедший барабанить в дверь. Но Эндерсы ее заперли; он крикнул: «Я буду стоять у нашего подъезда, покуда ты не придешь». Я уступила. Мне и фрау Эндерс посоветовала. «Уступи. Неужто ты именно сейчас хочешь с ним разойтись?»

— Что же у вас опять такое вышло?

— Ты уже слыхал на заводе, что литейщики скоро будут не нужны?

— Какая чушь! Что это значит?

Хейнеру так сказал Бернгард. В Хоенфельде сейчас монтажники из Хадерсфельда, приехали на несколько дней. Покуда не будет пущена новая установка. Они утверждают, что таких изложниц, как ваши, у них больше не существует. Можете и свои отправить в музей. А из литейщиков сделать чучела и препроводить туда же.

— Что за чушь, — повторил Томас. — Когда-нибудь в будущем, может, через двадцать, а может, и через пятьдесят лет, из печи само по себе потечет то, что тебе надо и сколько тебе надо; тогда, конечно, многие профессии отомрут.

— Еще дружок Бернгард так же вот утешал его. Сначала довел до исступления, а потом утешал. И так всегда. Посулят им солидный ремонт, а потом дело не выгорит, Бернгард ругается, а Хейнер лютует. Ну прямо бешеный становится… Мне думается, Бернгард ляпнет что-нибудь и сам же пугается, на Хейнера это ужасно действует, он ведь по характеру спокойный и осмотрительный. Один из приезжих в Хоенфельде будто бы сказал: вы, точно пещерные люди, вкалываете. А так как теперь все, не только у вас на коссинском заводе, но и у нас на электроламповом, злы на новые нормы, хоть они и выдаются за технически обоснованные, то слушателей он находит сколько угодно.

— Да он же подстрекает их! Сознательно! — крикнул Томас. — Пусть даже на Западе все иначе, но мы здесь должны выходить из положения с тем, что у нас есть. И пока что нам нужны люди вроде твоего Хейнера, да еще как!

— Я с самого начала это говорила, — тихонько сказала Элла. — Но Бернгард говорит, то есть не он, а монтажник в Хоенфельде: «Когда вы построите социализм, вам легче будет, а у нас уже и теперь легче». Попробуй тут разберись!

— Кто сам не ощущает разницы, — с горечью произнес Томас, — с хозяином жить или без хозяина, и не видит, что из этого получается, к примеру, теперь Корея получилась, и это вполне естественно, все, как и быть должно: от погони за прибылью к войне, тому уж ничем не поможешь.

Если поездка за город с Пими уже осталась далеко позади, то желание составить себе в Берлине хоть какое-то представление о Западе прочно в нем засело. Разговорами вы меня не обдурите, думал он. Но я хочу вас рассмотреть вблизи, понять, что к чему.

— Не все думают, как мы с тобой, — продолжала Элла. — Иной раз мне даже кажется, что вначале больше людей думало, как мы.

— Вначале меня в Коссине не было.

— Потом пошли разговоры о рынках, полных продуктов, о магазинах, полных товаров. «Для тех, на Западе, злился Хейнер, сразу все делают, как лучше, а нас можно долго за нос водить». Когда я с ним заспорила, он разорался: «Ну зачем я учился на эльбском заводе? Псу под хвост это учение. А я, дурак, ночей недосыпал!» Хлопнул дверью и пошел к Дросте. Вернулся пьяный в стельку. Но со мной еще ничего обошелся. Я чувствовала, его что-то свербит. Все он лопотал: «Чучело сделать и в музей…» Почему уж это его так разобидело, не знаю. Хотела я его уговорить по-хорошему, но он на меня набросился, я вырвалась — и давай бог ноги к Эндерсам. Да ведь что с него возьмешь? Потом ему очень больно и неприятно бывает. Вот тебе и все.

— Да вон он стоит и ждет! — воскликнул Томас.

На безлюдной ночной улице Хейнер Шанц стоял перед дверью своего дома. Как обещал. Стоял с опущенной головой. Наверно, он давно уже прислушивался, не идет ли Элла. Но когда они наконец подошли, головы не поднял. Такой ясной была ночь, словно небу потребовалось все неисчерпаемое сияние звезд, чтобы осветить склоненное долу несчастное лицо Хейнера. Куда же луна подевалась? — подумал Томас, словно ему не хватало близкого друга. Он не обернулся. Он был поражен, что у Эллы достало сил сказать, как будто ничего не случилось:

— Спасибо тебе, Томас. Вот и я, Хейнер. — И она обвила его шею руками. В сравнении с отяжелевшим телом ее руки были худыми и легкими. Так как Хейнер и сейчас не поднял головы, она быстро поцеловала его волосы. Оба вошли в дом. Томас подождал, покуда на третьем этаже зажегся свет. До него не донеслось ни звука. Видно, они легли спать.

Наконец он пошел домой, к Эндерсам. Там все уже спали. В его комнате спал Вебер, вчера сошедший с поезда в Коссине. Вебер не храпел, не сопел даже, его одежда аккуратно висела на стуле, тем не менее в эту ночь Томас с особой силою ощутил, что в кровати Роберта Лозе лежит чужой.

Загрузка...