«Семь», дрожащим голосом сказал Мурешану.

Рейкель повернулся к открытой арке и обратился к лейтенанту СС, стоявшему внизу.

«Семь, лейтенант Гут. Число семь. Только взрослых».

Наклонившись над балюстрадой, Ван Хельсинг увидел этого Гута — это была худая и более молодая версия самого майора. Его светлые волосы были коротко подстрижены, а голубые глаза лишены всяких эмоций. Гут подошел к выстроенным в шеренгу брашовцам, стоявшим вдоль стен домов с витринами, выходившими на площадь. Он достал из кобуры пистолет и начал считать людей, пропуская детей.

«Айн, цвай, драй…»

«Нет», услышал Ван Хельсинг самого себя, как голос его сам собою произнес только одно это слово.

На счет «зибен» («семь») Гут выстрелил в стоявшего перед ним мужчину, Михаила Паладу, малоразговорчивого водителя грузовика, иногда также подрабатывавшего таксистом. Ван Хельсинг зажмурил глаза, как будто застрелили его самого.

Раздался хорошо слышимый громкий вздох сотен людей, выстроенных на площади, и тело Палады рухнуло на брусчатку.

Но Гут продолжал считать людей дальше, не останавливаясь. Он вновь дошел до «зибен» и выстрелил еще раз. Еще одна невинная жертва, Надя Тириак, женщина, которая занималась уборкой и шитьем, большим успехом пользовались ее платья для девочек для первого причастия. Она рухнула на землю с пулей в голове, как кукла-марионетка, которой подрезали нитки.

Люди, выстроенные на площади, очнулись после шока и потрясенной тишины. Некоторые начали протестовать. Они были тут же жестоко избиты прикладами автоматов СС. Других запротестовавших сдерживала угроза, исходившая с другого конца автоматов, направленных на них.

А Гут двигался дальше. Бодо Фронтцек, скобарь, занимавшийся также починкой плугов, отец восьми девочек.

Отсчет и стрельба. Снова и снова и снова. Брашовцы начали отворачиваться при каждой отсчитываемой цифре «семь».

Ван Хельсинг знал всех жертв. Знал их детей, их родителей, их жен и мужей. Он как будто лично ощущал каждую пулю.

Один мужчина, Мик Банфи, закричал: «Убейте меня!», когда после седьмого отсчета жребий пал на женщину, стоявшую рядом с ним, вдову Абади. Но его просьбы и крики не возымели никаких последствий.

Женщины рыдали и выли. Взрослые мужчины плакали. Вальдемар Цирндорф поднес руки к лицу, либо для того, чтобы просить пощады, либо в тщетной попытке заслониться от пули, которая все равно пробила ему ладони, а затем лицо.

Янош Маер, бывший плотник, а теперь пламенный партизан и любовник дочери Ван Хельсинга, стоял в общем ряду дальше. Он больше не мог этого вытерпеть и вытащил из-под рубашки свой очень старый пистолет Уэмбли.

«Нет! Всё, хватит!», закричал он. «Перебьем их! Нас гораздо больше, чем их!»

И он выстрелил в немецкого лейтенанта. Пуля отколола штукатурку на фасаде кондитерской Израиля Цингера. Гут даже не пригнулся.

Янош тут же стал мишенью, пав жертвой целого десятка автоматов и пулеметов. Его тело заплясало на долю секунды под шквальным расстрелом, а затем рухнуло на землю. Площадь затихла, отзвуки выстрелов еще отдавались эхом в окружающих холмах. Немцы напряженно и внимательно следили за горожанами, ожидая нового взрыва недовольства. Но его не последовало.

«Он не считается», сказал Рейкель, тихим спокойным голосом с той же бесстрастностью, как он вел себя и во всем остальном.

Ван Хельсинг мог лишь стиснуть зубы. Он услышал чей-то крик, когда Янош вытащил пистолет, это был женский голос, очень похожий на голос его дочери, Люсиль.

Он стал искать ее глазами, вглядываясь в лица на площади, но нигде ее не увидел. Тогда он двинулся в обратную сторону и снова осмотрел выстроившихся в шеренгу людей, но все равно не увидел там Люсиль. Может, это его разум сыграл над ним такую злую шутку, заставив представить себе свой худший страх в этот ужасный момент?

Один мужчина, глядя на выстроенных в ряд людей, стал считать их, и это было заметно, от одной из жертв и далее к себе. Результат, очевидно, был кратным семи, и он завопил, как раненый кот, пока пуля из пистолета немецкого лейтенанта контрольным выстрелом не заставила его замолчать.

Гут продолжал считать и стрелять, и шок с каждым новым убийством стал ослабевать до такой степени, что в конце концов его жертвы просто стояли и ждали в каком-то фатальном оцепенении, стоя на месте и не в силах пошевелиться, пока Гут перезаряжал свой пистолет, стрелял и снова перезаряжал его. За ним следовал огромный детина-ефрейтор[6], передававший ему новые, полные обоймы.

Ван Хельсинг едва сдерживал свое возмущение и горе, скрежеща зубами, пока не заболели мышцы его челюсти.

«Варварство», прошипел Ван Хельсинг, с ненавистью глядя на Рейкеля. Нацистский майор встретил его взгляд абсолютно равнодушно.

«Именно», ответил Рейкель. «Тотальная война. И ничто иное. Как только люди станут свидетелями последствий любых враждебных действий, они прекратят свое бессмысленное сопротивление. Или же их убедят в этом их более разумные соседи. О, я совсем забыл». Он высунулся из арки. «Лейтенант Гут, подготовьте кровать для мэра».

Затем он повернулся к входу в зал, где Ван Хельсинг увидел двух терпеливо дожидавшихся эсэсовцев. Они стояли там все это время? Он не смог припомнить, когда они здесь появились. Рейкель кивнул им, и два этих солдата быстро подошли к недоумевающему Мурешану и, прежде чем этот маленький человек успел среагировать, схватили его за ноги и за руки и сбросили его со стены портика.

Ван Хельсинг и все остальные бросились посмотреть вниз и увидели шестерых немецких солдат, напряженно стоящих внизу по стойке смирно, со штык-ножами, примкнутыми к стволам автоматов. Они держали свое оружие устремленным вертикально вверх.

Мэр упал на вертикальные штык-ножи, насквозь ими пронзенный. Он закричал от мучительной боли, корчась, как змея, пораженная мотыгой.

Рейкель тоже высунулся наружу и равнодушно взглянул на беднягу.

«Прикончите его», тихо приказал Рейкель и быстро убрал голову.

И все шесть солдат выстрелили из своих автоматов, буквально продырявив пулями мэра, пронзенного их оружием. Прогремели выстрелы, фонтаном брызнула кровь, и в воздух полетели куски мяса.

«Мразь!», прорычал констебль Чиорян и бросился на нацистского майора. Ван Хельсинг заслонил своим телом Рейкеля от полицейского. Удар был сильнейшим, ошеломившим Ван Хельсинга. Два эсэсовца прикладами повалили Чиоряна на пол, выбив из него дух.

Рейкель обвел взглядом злые лица четверых оставшихся.

«Всегда лучше проучить кого-то из элиты, продемонстрировав пример того, что от репрессий не застрахован никто». На губах его заиграла уже знакомая дьявольская улыбка. «Абсолютно никто не застрахован».

Райкель уселся в кресло за столом мэра, заняв его место, устроился поудобнее и выбросил фотографию семьи мэра в корзину для мусора. Он посмотрел на четырех оставшихся, как будто удивленный тем, что они еще здесь.

«Вы свободны».

…………………………

«Нет места мести на войне». Эти слова произнес отец Люсиль после партизанского рейда, в ходе которого погибли многие ее товарищи по Сопротивлению. Люсиль была охвачена чувствами гнева и утраты, и она собиралась застрелить захваченного в плен солдата. Палец ее уже лег на курок Шмайсера, ствол которого она навела на несчастного румынского солдата с ревущим лицом. Но ее отец осторожно отвел ствол автомата в сторону и прошептал эти слова ей на ухо.

Она смирилась с этой мудрой мыслью, но затем задумалась над ней. Странная мораль войны была такова: суть войны заключалась в том, чтобы убить человека, который пытался убить вас, убить человека, который думал вас убить, убить человека, у которого был потенциал убить вас. Он убил вашего друга — разве это не достаточное основание, чтобы свершить определенный акт справедливости? Она все же была не согласна с изречением своего отца. Таковы были ее мысли, когда она бросилась вниз по лестнице с колокольни, перепрыгивая через одну или две ступеньки, ринувшись вниз почти сломя голову.

Люсиль Ван Хельсинг открыла дверь церкви и медленно пошла по площади, держа одну руку в кармане кофты и крепко сжимая пальцами Люгер, готовая застрелить майора СС, если ее отец вслед за мэром тоже будет выброшен из окна. Месть, возможно, на войне и не оправдана, но что касается ее лично, то месть будет единственным, что у нее останется.

Уверенность Люсиль в том, что ее защитное заклинание подействовало, полностью улетучилась. Еще находясь в колокольне и вглядываясь в бинокль в Ратушу, она услышала какой-то звон и посмотрела вниз, на монеты, расположенные у ее ног. Одна из них вдруг перевернулась, будто движением какого-то невидимого пальца. И в этот самый миг из окна был выброшен вниз мэр, которого постигла ужасная смерть. И она опасалась самого худшего. Не напортачила ли она с заклинанием?

Увидев варварское убийство мэра, она содрогнулась от ужаса, и, понимая, что следующим может оказаться ее отец, она бросилась по ступенькам колокольни вниз.

На площади члены семей убитых подбирали их трупы, под бдительным оком и оружием эсэсовцев. Люсиль увидела, как одна из пожилых женщин, Екатерина Тула, накрывает лицо мертвого Яноша Маера своим стареньким платком, а мать его в это время воет от горя.

Люсиль не стала останавливаться и скорбеть. Время для этого еще будет, потом. Она знала это по предыдущим месяцам, научилась этому в рейдах, следовавших друг за другом, теряя одного соратника за другим, некоторые из них были ее друзьями, и близкими друзьями. Пройдя через тяжелые испытания, она выучилась еще одному уроку: никаких личных отношений с тем, кто сражался вместе с ней плечом к плечу. Пока не случилось это с Яношем. Сближение с ним стало ошибкой с ее стороны, и она знала, что заплатит за это слезами. Она поклялась, и уже не в первый раз, что никогда больше не позволит себе ни с кем сблизиться снова.

Единственным исключением, конечно же, был ее отец. Отец и дочь были очень близки со времен смерти матери Люсиль, когда ей было десять лет. Мать была очень любима обоими, и после этой утраты Люсиль еще сильнее сблизилась с отцом, а он с ней.

Профессор всегда относился к своей очень смышленой дочери как к равной. Люсиль, в силу обстоятельств вынужденно ставшая внезапно взрослой, пыталась занять дома место матери, она готовила, помогала отцу, в том числе в клинике. Ее несомненный живой ум и сообразительность делали ее сильным соратником. Уже в подростковом возрасте ее интеллектуальные способности не отставали, а может даже и опережали его собственный интеллект и дальновидность.

Он обучал ее сам, намного выходя за рамки школьной программы, и сделал всё, чтобы ее образование продолжилось в швейцарских частных школах. Он возил ее с собой, длительное время занимаясь научной деятельностью и преподаванием в Мюнхене, Праге, Сарагосе. Но ее обучение в частных учебных заведениях обычно было кратковременным из-за, как она сама говорила, ее «независимого», бунтарского духа, а школы именовали это совсем другими терминами.

И она всегда возвращалась к отцу и говорила ему, что за неделю узнавала от него больше, чем за весь семестр с недоразвитыми отпрысками богачей и занудными тупыми преподавателями. Он задавался вопросом, может, она просто льстит ему, и есть ли ложка меда в этом чае, но она говорила это совершенно серьезно.

По правде говоря, она была папиной дочкой, и ей было так же одиноко без него, как и ему без нее. Вот почему Люсиль была полна решимости лично убить каждого немца в Брашове, в Румынии и во всей Европе, если майор тронет хоть один волосок на голове ее отца.

Но как раз в тот момент, когда она, разжигая внутри себя горячее чувство мести, оказалась в нескольких шагах от входа в Ратушу, из дверей вышел ее отец, вместе с генералом Сучиу, отцом Петреску и констеблем. У каждого из них в этот момент вдруг появилось жгучее желание оказаться в каком-нибудь другом месте.

Профессор Ван Хельсинг вышел последним, с нахмуренным от каких-то невысказанных вслух мыслей лицом.

Он увидел свою дочь. «Люсиль, что ты здесь делаешь?» Он оглянулся на двух эсэсовцев, которые встали на посту по обе стороны входных дверей. Никто из них не обратил особого внимания на Ван Хельсингов. А люди Лобенхоффера, по всей видимости, уехали вместе со своим капитаном.

Он обнял ее, положив руку ей на плечо, то ли для опоры, то ли от облегчения, она так и не поняла, и повел ее к небольшой группе плакавших родственников убитых, собравшихся вокруг трупов, лежавших по всему периметру площади. Люсиль также почувствовала себя уставшей — то были уже знакомые ей последствия заклинания и обычно остававшуюся после этого головную боль, угрожавшую расколоть ей череп.

«Кто-нибудь из них выжил?», спросил он, со скорбью глядя на случившееся.

«Они все мертвы. Немцы умеют это делать — уж этого у них не отнять». Люсиль убрала его руку со своего плеча. «Отец, прошу тебя, уходи отсюда немедленно».

«Что ты здесь делаешь? Тебя же могли расстрелять», стал он ее бранить с тревогой в голосе. «Как вот этих несчастных».

«Я была в колокольне», ответила она ему. «И видела… всё». Ее голос наполнился раздражением. «Когда они убили мэра… я спустилась вниз. Я не могла… я ничего не могла поделать… ничего».

«Я знаю», прошептал он. «Знаю».

«Я просто тупо стояла там, пока они убивали ни в чем не повинных людей». Она покачала головой от собственной беспомощности и стыда. «Я струсила. Мне стыдно».

«Мы должны выжить, чтобы сражаться завтра, и мы еще поборемся», утешил ее отец тем немногим, чем мог. «Можно, конечно, было броситься с ними в бой. И тогда бы все погибли. И кто после этого будет сопротивляться варварам?»

«Янош бросился в бой».

«И больше Янош уже не дерется. И какая польза от него теперь Сопротивлению? Нам не нужны мученики. Мы страдаем от избытка мучеников».

Он ослаб и вновь оперся на ее плечо. Она завела его за угол церкви. Отец остановился, взглянув на площадь. Она тоже повернулась и как раз в этот момент увидела гигантский флаг со свастикой, развернувшийся над портиком Ратуши.

«Их не так уж и много», сказала она. «Мы можем перебить их всех. Всех до одного из этих мразей».

«В Берлине у них гораздо больше таких», сказал ее отец.

Они забрали велосипед и молча двинулись к окраине города, к зеленому куполу горы Тымпа. Их дом стоял на Юго-Западе, в ее тени. Всю дорогу до своей крошечной виллы они не проронили ни слова. Люсиль не сказала отцу о своем заклинании. Отец был человеком научного мышления, он не верил ни в какие тайные магии.

И это несмотря на то, что у него был личный опыт столкновения с этим великим, легендарным существом оккультного мира. Он не знал, что его дочь занимается магическим искусством, пусть и любительски, и ей хотелось, чтобы все так и оставалось, во избежание ненужных и бесполезных конфликтов. Единственное, о чем она сожалела, это о том, что у нее не хватило сил спасти в мэрии всех, а удалось лишь защитить только своего отца. И смерть несчастного мэра ложилась тяжкой ношей ей на плечи.

Посасывая свой пораненный кулак, Люсиль глядела на свой дом какими-то чужими глазами, как будто никогда в нем не жила. Столетней постройки домик, стены которого снаружи были покрыты густыми зарослями вьющихся роз, только начинавших распускать бутоны. Их посадила мама, а отец преданно ухаживал за лозами.

У бутончиков лишь начинали проявляться цвета — красный, розовый, желтый и белый — такие многообещающие, что Люсиль почувствовала где-то глубоко в сердце злую насмешку судьбы. Янош…

Она стала внутренне бороться со своими воспоминаниями о молодом человеке, тяжелыми, затягивавшими ее, как тонущую жертву, борющуюся за воздух и цепляющуюся за поверхность, которая удаляется, а она в это время погружается в глубины отчаяния. Буем, который мог ее спасти, являлась мысль о мести. И она цеплялась за это желание, пытаясь сохранить здравый рассудок.

Они уже подходили к дверям дома, когда отец, наконец, заговорил. «Мы должны пересмотреть нашу тактику. Обстоятельства изменились».

«Я соберу людей», ответила она ему, когда он стал открывать дверь, радуясь тому, что голова ее занята какими-то другими мыслями, кроме Яноша.

«Будь очень осторожна», посоветовал он, вешая шляпу в коридоре. «У меня такое ощущение, что этот… майор — противник не такой бледный и хлипкий, как Лобенхоффер».

Их внимание привлек какой-то грохот, и они подошли к окну, выходящему на улицу. По дороге двигалась еще одна немецкая колонна грузовиков, битком набитых несгибаемо стоявшими эсэсовцами. Столбам пыли, поднятым машинами, казалось, потребовалась вечность, чтобы осесть в воздухе в отсутствие ветра.

«Уже подкрепления подходят. Нужно быть очень осторожными», повторил отец. «Очень, очень осторожными».

Стук в дверь испугал их обоих. Она положила руку на пистолет и пошла открывать дверь. Приоткрыв ее, держа палец на спусковом крючке, она увидела нервную фигуру, стоящую в тени крыльца. Это был Клошка, один из партизан.

«Мы схватили шпиона», сказал он.

Первой и единственной мыслью Люсиль была: Месть.

ИЗ ВОЕННОГО ДНЕВНИКА ДЖ. ХАРКЕРА
(Расшифрованная стенография)

24 АПРЕЛЯ 1941 ГОДА.

Да уж, хреновым шпионом я оказался! Не прошло еще и трех дней, как меня забросили в тыл врага — и вот меня уже везут в лагерь для военнопленных, где я просижу до конца войны. Полный мудак. Король и страна будут мною гордиться — не говоря уже о собственной матери.

Конечно, меня могут просто расстрелять. Эта мысль приходила мне в голову. И не раз. Может, даже каждые десять секунд. Я понятия не имею, кто меня схватил.

Мешок у меня на голове совершенно не пропускает света и затянут на шее. Сырая мешковина натирает мне кожу вокруг горла, вызывая воспаление. И это меньшая из моих проблем, о чем я не устаю себе напоминать, но трёт ужасно. Плюс к тому, я раз за разом вдыхаю свое собственное разгоряченное дыхание, что создает удушающую клаустрофобию. Я стараюсь поменьше дышать, не часто и не глубоко, так как понимаю, что потеряю сознание от недостатка кислорода. Руки у меня связаны за спиной, иначе я бы вцепился в этот проклятый мешок, как пойманное животное, которым я, вообще-то, теперь и являлся.

Я несколько раз звал своего сержанта и не получил никакого ответа, хотя вряд ли он мог бы мне ответить и сделал бы это в его нынешнем состоянии. Полагаю, он связан таким же образом. Чьи-то грубые руки вытащили меня из лошадиного загона, где мы улеглись переночевать. Эти головорезы, которые так грубо нас разбудили, зашвырнули меня, похоже, в какой-то грузовик. И я обнаружил, что лежу на дне его железного кузова, воняющего навозом и сеном. Кроме того, здесь ощущался резкий запах дизельного топлива, и я услышал ритмичный стук четырехцилиндрового двигателя. Меня било и колотило о жесткий пол, как бисер в коробке из-под сигар, и я не раз ударялся головой. Не иначе как отбивное мясо перед тем, как его бросят в кастрюлю.

Машина несколько раз останавливалась и не раз поворачивала. Я пытался уследить за поворотами, но вскоре потерял чувство расстояния и направления. Я слышал и двигатели других машин, некоторые из них проезжали мимо. Слышал какие-то голоса, но лишь приглушенные, ни одного слова я разобрать не смог.

Через некоторое время — его определить было невозможно — грузовик остановился, меня потащили по полу и подняли за плечи и за ноги, как мешок с зерном.

Я почувствовал краткую вспышку тепла, когда сквозь мешок у меня на голове просочилось солнце, а затем снова мрак, когда схватившие меня потащили меня вниз по лестнице, кряхтя от напряжения. Меня поставили на ноги и усадили на жесткий стул. Затем звук удаляющихся шагов, поднимающихся по лестнице, и я услышал, как закрывается дверь, скрипя петлями, умоляющими смазать их хоть каплей масла, а затем я остался один, как мне показалось, на несколько часов.

Возможная гибель или годы неволи в концлагере были сведены на нет еще более насущной проблемой. Во время этих тяжелых испытаний мой мочевой пузырь чуть не лопнул. Я человек устоявшихся привычек, и одна из них — это опорожнение этого органа каждое утро первым делом сразу же после пробуждения. И поэтому поездка в грузовике стала для меня кругом ада; каждый удар и толчок были похожи на удары по моему мочевому пузырю дубинкой. И когда меня посадили на этот стул, дерево которого вонзалось мне в кости, этот позыв стал непреодолимым, и, наконец, к моему ужасу и глубокому смущению, и, должен признаться, к некоторому облегчению, природа взяла верх. Я чуть не заплакал от стыда.

Так что, когда я, наконец, услышал спускающиеся по лестнице шаги, и этот проклятый мешок, наконец, был с меня снят, никакого облегчения я не почувствовал.

Меня больше беспокоил мой конфуз, чем последствия того, что я пойман как шпион. Я скрестил ноги, пытаясь скрыть свой позор. Мне развязали руки, и я почувствовал тысячи жал, вонзившиеся мне в плоть — это кровь стала возвращаться в конечности. Эта боль усилилась из-за ран у меня на ладонях, и я едва сумел сдержать мучительный крик. Я был полон решимости не позволить своим похитителям воспользоваться моими страданиями.

Моим глазам потребовалась минута, чтобы привыкнуть к свету, и когда это произошло, я увидел, что окружен тремя людьми, один из которых держал в руках мой собственный пистолет, наведенный не совсем прямо на меня, но глаза его бдительно следили за мной. На нем был берет, а на лице его красовались сталинские усы со свисавшими вниз концами. Другой, высокий, с военной осанкой, седыми волосами ёжиком, развязывал руки моему сержанту, который сидел на стуле в нескольких метрах передо мной. Третий, смуглый, с морщинками на глазах, как будто ухмылявшийся какой-то шутке, которую знал только он один, вытряхнул на пол мой ранец и стал рыться в моих вещах. Я стал наблюдать за его действиями с некоторой внутренней дрожью.

Он обнаружил там мою трубку, хорошую, гораздо лучшую, чем обычные пенковые, а затем осмотрел целый набор моих чернильных ручек. Я затаил дыхание, до тех пор, пока он не перешел к другому. Но затем он открыл коробку, в которой лежал на первый взгляд обычный кусок угля. Он взял его, перебрасывая из одной руки в другую, осмотрел его, недоумевая, а затем собирался уже ударить им по каменному полу. Мой сфинктер напрягся, и эта реакция не имела ничего общего с обычным утренним опорожнением пищеварительного тракта.

«Стойте!», наконец, закричал я по-румынски. «Не делайте этого, а не то отправите всех нас на тот свет!»

Он замер. Так же, как и двое других. Они уставились сначала на меня, а потом посмотрели куда-то поверх моего плеча. Я обернулся и увидел своего сержанта, сидевшего позади меня и привязанного, как и я, к стулу. Он лыбился, как ребенок рождественским утром. «БА-БАХ!», закричал он, испугав нас всех. Я был рад тому, что он, казалось, был теперь в лучшем состоянии, по крайней мере, не в таком плохом, как раньше.

«И какую же опасность представляет кусок обычного угля?», спросил чей-то голос, раздавшийся откуда-то с верхних ступенек лестницы.

Я вгляделся в черный силуэт спускавшегося вниз человека. Когда он вышел на свет, я увидел, что это господин весьма благородной и почтенной внешности, по меньшей мере лет семидесяти, с большой головой, чисто выбритый, с огромным лбом, густыми бровями и широко расставленными умными голубыми глазами.

А затем вниз по лестнице, как ангел с небес, спустилась молодая рыжеволосая девушка, которая, возможно, являлась самой прекрасной представительницей слабого пола, которых я когда-либо встречал в своей жизни. Ее потрясающие рыжие волосы были длинными, ниспадавшими на плечи большими волнами цвета красноватой ржавчины; поразительно зеленые глаза всматривались в собеседника сквозь густую челку, и были очень похожи на глаза настороженной, подозрительной рыси, следящей за вами из высокой густой травы. Кожа ее была такой бледной, что, казалось, она светилась. Фигурка у нее, похоже, была легкой, но это было трудно разглядеть под просторной кофтой и мешковатыми мужскими штанами, которые поддерживались, похоже, не поясом и не ремнем, а завязанным мужским галстуком.

Ее буквально окружала какая-то чувственная аура, словно сияние нимба из-за освещаемого солнцем облака, и меня сразу же заинтересовали ее формы под этим ее свитером, затмившие то конкретное текущее обстоятельство, что я схвачен этими людьми и нахожусь у них в руках.

Или тот факт, что она направила мне в грудь ствол немецкого Люгера. Мне вспомнилась фраза, сказанная моим отцом, когда власти объявили о наборе женщин в вооруженные силы.

«Женщине доверять оружие нельзя», заявил он. «Женщины очень возбудимы при любом стрессе. Они слишком хрупкие, слишком эмоциональные существа». Тогда я с ним согласился, несмотря на солидную выволочку, полученную от мамы. Я никогда не думал, что окажусь в таком состоянии, когда мне придется проверять на себе самом его теорию.

«Ты! Кто такой?», потребовала она от меня ответа. Я никогда не видел раньше настолько готового к убийству человеческого существа. Взгляд ее глаз был пугающе напряженным, исполненным лютой ненавистью. Видно было, что ей очень хотелось убить меня, она еле сдерживалась.

«Другая сторона вопроса — кто вы?», возразил я, бросив взгляд на отворот своей куртки, куда я прикрепил капсулу с цианистым ядом. Ее дал мне один агент УСС, американец, в Лондоне, чтобы я принял его в том случае, если попаду в плен к противнику. Передо мной стояла дилемма: достаточно ли я храбр, чтобы сделать этот мрачный шаг, дабы не раскрыть тайн под пытками? К моему ужасу, или же к радости, этой чертовой пилюли смерти там не оказалось — вероятно, она потерялась во время нашего ужасного, крайне неудачного перехода через реку, ставшего для нас катастрофой.

«На кого мы похожи?», спросила девушка. «Если бы мы были солдатами румынской армии, ты был бы уже давно в кандалах, и тебя бы везли в Бухарест. А если бы мы были немцами, ты был бы уже без нескольких ногтей и нес бы ахинею о том, какого цвета панталоны Черчилль надевает по воскресеньям».

То, что она сказала, было весьма резонным.

«Ваш позывной?», спросил пожилой господин на английском языке, чуть подпорченном легким акцентом, не немецким, но каким-то языком из той же лингвистической семьи.

«Перфлит[7]», ответил я. Я сам выбрал себе такой позывной.

«Кто командир?»

«Майор Сэмюэль Ф. Биллингтон».

Старик кивнул головой. Теперь настала моя очередь.

«А ваш позывной?», спросил я.

«Ледерблака», сказал он. Ответ был верным; и он являлся моим брашовским связным, которому я сам и придумал такой позывной, от древненорвежского слова «Ledhrblaka»

(«Кожаные крылья»), означавшим летучую мышь. И оно очень ему подходило; его кожа была такой же морщинистой и в складках, как старая шорно-седельная кожа.

«Можете звать меня профессором. Мы приносим вам свои извинения за такой грубый прием, но к нам поступали сведения о том, что немецкие и румынские шпионы выдают себя за английских спецназовцев, чтобы внедриться в Сопротивление».

«Не беспокойтесь», сказал я. «Я все понимаю, неизбежные издержки войны и все такое».

«Мы ждали вас в назначенной зоне высадки», сказал старик. «Что случилось?»

«Наш пилот по ошибке высадил нас возле Красного озера», сказал я ему. «Нам пришлось добираться сюда, как уж смогли, на свой страх и риск».

Девушка впилась в меня своими изумрудными глазами: «И что же вы тут забыли?»

«А вы кто такая?», спросил я, не столько как разведчик, сколько для того, чтобы перевести наш разговор на менее формальную основу.

«Возможно, твой злейший враг». Она подошла ко мне ближе и встала прямо передо мной. Я вдруг вспомнил о том, в каком позорном состоянии я находился, и о сопутствующем запахе, исходившем от моих коленей.

«Я не такая доверчивая, как мой отец», продолжала она, и ее мрачное угрожающее поведение подтвердили для меня ее настрой. «Еще раз спрашиваю, зачем вы сюда прибыли?»

И вот тут уже настал мой момент объясниться. Обмен нашими подпольными формальностями закончился, и я, наконец, получил возможность выступить с речью, которую я репетировал с того дня, как познакомился в клубе Сент-Джеймс с Гаем Гиббонсом, и он поинтересовался у меня, не хочу ли я поступить на службу в SOE[8].

Я встал, чтобы начать свою речь. Мои мокрые штаны прилипли к бедрам самым неудобным образом. Я старался не обращать внимания на свое отвратительное состояние и сконцентрироваться на том, что говорю.

«Я прибыл сюда, чтобы обеспечивать оперативную связь между вашим местным сопротивлением и Великобританией».

«И на фиг ты нам тут нужен?», снова встряла девушка.

«Пожалуйста, не перебивайте». Я боялся, что если она это опять сделает, то я потеряю нить своей заученной речи, и мне придется начать все сначала. «Нам известно, что в Первой Мировой войне немцы уступили только благодаря падению морального духа и развалу экономики, вызванному британской морской блокадой, в дополнение к обычной войне. Мы уже видели, что организованные движения сопротивления на оккупированной врагом территории, наподобие таких организаций, как Шинн Фейн в Ирландии и китайских партизан, действующих против японцев, могут оказать огромное влияние на такое состояние морального духа».

«Пока что вы только перевозите уголь в Ньюкасл». С каждой минутой она становилась все менее привлекательной.

«Эээ… британская блокада… организованное сопротивление… Ирландия… Ах да, и вот мы в SOE составили план по снабжению и мобилизации тайных армий по всей Европе. Во-первых, чтобы сковать силы Оси [гитлеровской Германии и её союзников], когда в конечном итоге произойдет вторжение».

«А что же будет до того, пока не наступит это желанное “когда”?» Она превратилась в натуральную какую-то затычку.

«Разжечь и раздувать пламя восстаний на порабощенных землях Европы, используя различные методы, включая промышленные и военные диверсии и саботаж, волнения и забастовки на предприятиях, непрекращающуюся пропаганду, нападения на предателей и лидеров нацистской Германии, бойкоты и беспорядки, а также проводить операции стратегического значения». Я был горд тем, что у меня получилось протараторить все важное без ошибки.

«Миленькая небольшая лекция». Она язвительно улыбнулась.

Несмотря на мое раздражение оттого, что она меня немного утомила, я должен признаться, что испытал какое-то одурманивающее потрясение моего либидо, когда она сочла меня достойным этой улыбки.

«Думаю, ты заслуживаешь того, чтобы тебя погладили по головке», продолжила она, с чуть более ощутимым сарказмом. «Но в последний раз спрашиваю, зачем ты нам нужен?»

«Я могу координировать сброс с самолетов оружия и боеприпасов, и всего другого, что вам может понадобиться», ответил я. «Например, вот этот кусок угля.

На самом деле это взрывчатка, которую можно бросить в топку паровоза. И таким образом, скажем, превратить вражеский поезд в небольшую груду обломков. Или можно спрятать его в печке или в кухонной печи казармы и превратить их сон в вечный».

Трое мужчин поглядели на этот кусок угля с несколько большим уважением.

«И как ты собираешься координировать эти сбросы нам?», спросила она.

«С помощью радиостанции».

«И где эта твоя радиостанция…?»

«Эээ… в данный момент она в несколько испорченном состоянии», смущенно признался я. «По пути сюда мы потеряли ее при переправе через реку».

Она покачала головой, глядя на меня.

«Там были волки», добавил я.

«Это безнадежно, тупик», вот все, что она сказала, и сердце мое упало — в глубокую беспросветную пропасть.

«Молодой человек», обратился ко мне ее отец, чуть более миролюбиво. «Мы раньше с вами нигде не встречались?»

Он вгляделся в мое лицо своими проницательными глазами, а я, в свою очередь, всмотрелся в его.

«Нет», признался я. «Не припоминаю, чтобы мы встречались где-нибудь раньше».

«Однако», продолжал он, «описанные вами акции Сопротивления не останутся без последствий. Репрессии со стороны немецких оккупантов гарантированы».

«И мы уже стали жертвами этих последствий», добавила его дочь, и в помещении, казалось, стало холоднее и темнее. «И как раз сегодня».

И они стали рассказывать мне о событиях на празднике дня Святого Георгия в Брашове, о появлении на нем некоего майора Рейкеля и о том, как он тут же стал зверски уничтожать население.

А пока они это рассказывали, я следил за тем, как человек с позывным Ледерблака снял повязку с головы моего сержанта и весьма профессионально осмотрел его рану, отчего я решил, что он, возможно, врач.

«Рана очень серьезная», сказал он. «Я вообще удивляюсь, что вы в сознании и способны передвигаться. Что произошло?», спросил он шотландца, который тупо смотрел вдаль.

И действительно, рана оказалась даже хуже, чем когда я увидел ее в первый раз: кожа болезненно покраснела или вовсе сошла, и под ней были видны блестящие кости черепа.

«Во время нашей выброски на парашютах сержант ударился головой о камни. В километрах от назначенной зоны высадки — это был результат того, что я бы назвал, мягко говоря, отвлекшимся пилотом. И с тех пор, как он пришел в сознание, он демонстрирует некоторую умственную недостаточность, определенную сбивчивость рассудка, боюсь, у него крыша поехала».

Я коротко рассказал им об этом. (Я не стал подробно останавливаться на том, какому опасному риску для собственной жизни я подвергся, спасая сержанта из пропасти, хотя упомянул о травмах своих рук). Я добавил также краткое описание того, как мы шли с гор в обход Красного озера к Брашову, описал нашу встречу с какой-то доброй старухой, обработавшей нам раны, о том, как нам помог ее родственник, довезший нас на грузовике к месту встречи с еще одним добрым самаритянином — вместе с которым мы отправились в опасный поход через горы на лошадях, и о том, как мы потеряли нашу радиостанцию во время опасной переправы через реку.

Я не стал говорить, как за нами гналась волчья стая, чтобы не звучать излишне мелодраматично.

Старик ощупал пальцами череп сержанта бережно, но очень умело. Сержант просто сидел неподвижно, как будто ему измеряли голову для нового котелка.

«Как его имя?», спросила девушка. «Ну или позывной, если вы уж так настаиваете на этой своей дурацкой скрытности».

«Эээ…» Мне вдруг стало стыдно признаться в том, что я не знаю, как зовут сержанта. Когда мы впервые встретились с ним на египетском аэродроме, из-за шума пропеллеров самолета наши представления друг другу были малопонятными, и я не расслышал ни слова из того, что он сказал. Тогда я махнул на это рукой, думая, что у меня будет уйма времени потом, чтобы узнать о нем подробнее. Но этот момент, из-за его травмы головы, случившейся позднее, так и не наступил. С тех пор он не ответил ни на один мой вопрос, и я обращался к нему только по званию, обозначенному на его форме, до того, как он переоделся в гражданскую шпионскую одежду.

Все смотрели на меня, ожидая ответа.

«Эээ… он проходит под позывным Ренфилд», сказал я им, постаравшись это сделать как можно увереннее. Мне показалось, что я услышал, как девушка ахнула, услышав это имя, а старик как-то особенно нахмурился, посмотрев на меня. Даже не знаю, откуда взялось это имя. Хотя вообще-то знаю — меня так впечатлил этот проклятый роман, и он оказывал на меня особое влияние теперь, когда я находился в стране, где происходит его действие.

Кошки на крышах, на черепицах,

Кошки с сифилисом и геморроем,

С жопами, сморщенными в улыбки,

Они упиваются радостью блуда.

Сержант — думаю, мне придется называть его отныне Ренфилдом — запел эту срамную песенку[9], как школьник на концерте. Все замерли и в изумлении уставились на этого поющего петухом шантеклера, и я почувствовал некоторый стыд. Какое странное первое впечатление мы произвели на них: я в обоссанных штанах и вульгарный Фрэнк Синатра.

«Он так себя ведет», сказал я им, «после того, как ударился головой. Или же, возможно, у него была такая привычка до того, как я с ним познакомился».

А Ренфилд меж тем продолжил свою петушиную трель:

У бегемота, похоже,

Редки поллюции,

Но когда они происходят, то текут ручьями,

И он упивается радостью блуда.

«Вы врач?», спросил я профессора, пытаясь отвлечь их от этой странной выходки.

«И врач тоже, помимо всего прочего», ответил он и повернулся ко мне. «Вы сказали, что поранили руки. Дайте посмотрю».

Осторожно сняв перчатки, я протянул ему свои пораненные руки, чтобы он их осмотрел. Я не мог не вздрогнуть, когда он удалил с них припарку, наложенную старухой.

«Кожа содрана серьезно», констатировал старик, осторожно ощупывая мои разодранные ладони. «Ему нужно наложить свежую повязку». Старик сказал это рыжеволосой девушке. Она кивнула и стала подниматься вверх по лестнице.

«Я вытаскивал сержанта из пропасти со скалы на парашютных стропах, и в руках у меня скользил нейлон», сказал я ему. «Я не мог его выпустить, иначе он бы упал и разбился насмерть, это уж точно».

Рыжая вернулась, вручила отцу бинты и стала прочищать сержанту рану, прикладывая ватные тампоны, чем-то смоченные, по запаху, видимо, меркурохромом.

«Похоже, у вас был еще тот походик», заметила рыжая, и я почувствовал, что покраснел.

«Что это за мазь?» Старик тронул пальцем пасту, которой были покрыты мои ладони, и понюхал ее.

Я объяснил ему, что та пожилая женщина в горах была так добра, что наложила мне на руку какую-то припарку. Он восхищенно улыбнулся и сказал мне, что руки мои очень неплохо заживают, и, к моему удивлению и радости, я обнаружил, что это действительно так. Он стал меня расспрашивать об этом, и я описал ему снадобье, примененное этой старушкой, а он в ответ сказал мне, что изучал местные народные лекарственные средства, пока его исследования не были прерваны войной.

Закончив с моими руками, он вновь принялся за Ренфилда. При содействии девушки он зашил рану и очень профессионально перевязал сержанту голову. Что было значительно лучше по сравнению с моими любительскими усилиями.

«У вашего спутника тяжелая черепно-мозговая травма. Здесь мы ничего не сможем с этим поделать, и не думаю, что какая-либо местная больница или врач способны справиться с таким случаем. Но эта опасность гораздо меньше той, если он начнет петь свои серенады и скабрезные арии персоналу какой-нибудь румынской больницы на английском языке и таким образом раскроет свое происхождение. Он будет тут же арестован», сказал он. «Мой совет — оставить все как есть, и надеяться на лучшее. Он может сам собою выздороветь».

Тут, как по сигналу, Ренфилд вновь затянул свою песенку:

У страуса очень прикольный член,

И не часто он трахается этим своим фитилем,

Поэтому, когда он трахается, он сует его очень быстро,

Упиваясь радостями блуда.

К этому моменту новизна стерлась, и никто больше уже не смотрел в изумлении на сержанта. Но ему было все равно. Думаю, он пел только для собственного удовольствия.

Профессор переключил свое внимание на рану у меня на колене, полученную при падении в реку. Он не выказал ни малейшего отвращения, задирая мне штанину, всю в моче, и я был крайне благодарен ему за его такое профессиональное отношение. Он сказал мне, что нужно будет прочистить рану и, возможно, потребуется наложить несколько швов. И пообещал мне душ и смену одежды.

Голова у Ренфилда была вся забинтована, как у Тутанхамона, но он глядел на всех, радостно сияя улыбкой идиота.

Ну а ты по утрам тащишься от стояка

(Это мочевой пузырь давит на предстательную железу),

И у тебя нет женщины, так что дрочи вручную,

Упиваясь сладостным блудом.

К моему изумлению, профессор вместе с рыжей разразились громким хохотом на этой последней строфе, остальные тоже присоединились к общему смеху. И я тоже.

Старик повел нас вверх по лестнице, и по пути я попробовал задать вопросы относительно сегодняшнего вторжении эсэсовцев. Они подробно рассказали мне о событиях на брашовской площади, о массовом убийстве гражданского населения и о том, как мэр был пронзен штыками. Я был потрясен молчанием, воцарившимся после рассказа об этих варварских убийствах. Все погрузились в скорбную, мрачную тишину.

Зачастую это единственное, чем мы можем почтить умерших — почтительным скорбным молчанием. Но в случае с дочерью профессора все было совсем не так. Лицо ее помрачнело, и она тихо сказала: «Я убью их. Каждого из этих сволочей. Убью их всех».

Именно в этот момент я понял, что влюбился.

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
(Дипломатической почтой)

ДАТА: 25.4.41 КОМУ: ОБЕРГРУППЕНФЮРЕРУ СС РЕЙНХАРДУ ГЕЙДРИХУ.

ОТ: МАЙОРА СС ВАЛЬТРАУДА РЕЙКЕЛЯ.

Контроль над местным населением Брашова установлен. Румынские военные дали нам полный карт-бланш. Приступлено к искоренению структуры сопротивления. Задержание подозреваемых и использование различных методов допроса в конечном счете обеспечат и выход на их руководство.

Одновременно проведены публичные демонстрации нашей принципиальной позиции в отношении любых возможных актов мятежа.

Хайль Гитлер.

ИЗ ВОЕННОГО ДНЕВНИКА ДЖ. ХАРКЕРА
(Расшифрованная стенография)

27 АПРЕЛЯ 1941 ГОДА.

Эта эсэсовская сволочь, некто майор Рейкель, еще раз, и с еще б; льшим зверством, продемонстрировал свою жестокость в отношении преследований всех, кто связан с Сопротивлением.

На следующее же утро после кровавой расправы в Юрьев День эсэсовцы провели облавы на девять домов, и в общей сложности пятнадцать мужчин, как молодых, так и стариков, были доставлены в Ратушу и брошены в подвал. Всю ночь были слышны вопли и плач собравшихся на улице женщин — матерей, жен и дочерей. Стоны и крики от боли изнутри смешивались с воем этих безутешных женщин снаружи, сливаясь в горестный мадригал, мучивший любого, кто его слышал.

Один из этих людей, схваченный дома прямо на глазах перепуганной до смерти матери, молодой парень по имени Вуя, действительно являлся членом местной партизанской ячейки. Немцы нашли несколько пар форм румынской армии, спрятанных под полом его курятника, а также тайник с оружием в заброшенном колодце на принадлежавшем ему участке.

В SOE во время подготовки нас учили, что под пытками ломаются все. Без исключения. Так что вопрос лишь в том, как долго вы сумеете продержаться. Но в то же время каждый обязательно должен молчать до тех пор, пока он в силах, чтобы дать время своим соратникам скрыться.

Вуя заговорил через день. Сопротивление организационно к этому уже было готово, создав независимые друг от друга ячейки из двух и трех человек на низшем, первичном уровне. Вуя выдал имена. Одного из них, по имени Жигмонд, вытащили из его мясной лавки, прямо в окровавленном фартуке. Ему было приказано бежать, но он повелся на миф, что такой сильный человек, как его дорогой друг Вуя, способен выдержать все, что могут сотворить с ним нацисты. Это обстоятельство, а также его бизнес и большая семья заставили его остаться в городе, и он не поддался никаким мольбам скрыться.

Шмайсер и гранаты, которые Жигмонд спрятал в туше свиньи, были у него конфискованы в качестве дополнительных доказательств, если таковые вообще были необходимы, его вины.

Третья ножка треножника их ячейки выполнила приказ, бежав в другую партизанскую группу на север, избежав ареста. Он ушел всего за несколько часов до появления нацистов у его мастерской по обивки мебели.

Рейкель, должно быть, решил, что выжал из этих двух несчастных всю ту информацию, какую только мог. Через два дня после того, как их схватили, их обоих, и Жигмонда, и Вую, показательно провели через весь город, а затем привязали стоя к пулеметному станку, установленному на платформе трехчетвертного грузовика [грузоподъемностью в три четверти тонны — Прим. переводчика]. Об этом тут же стало известно всему городу, и даже мне разрешили не прятаться и понаблюдать за развернувшейся затем публично устроенной трагедией:

Профессор, его дочь и я вместе прошли пешком небольшое расстояние от их дома, около полумили, до пересечения двух дорог, где собралось множество местных жителей. Над нашими головами на телефонных проводах расселась стая ворон, словно они тоже намеревались смотреть на сцену казни. Я старался не воспринимать это предзнаменование слишком серьезно. И это оказалось моей ошибкой. При приближении нацистского грузовика и сопровождающих его машин птицы взлетели, закружившись над нашими головами, как какие-то предвестники смерти из произведений Э.А.По.

Лица обоих несчастных были окровавленными, распухшими, все в синяках, кровоподтеках и ссадинах, лицо Вуя было особенно настолько вспухшим от кровотечений, что глаза его превратились в какие-то две узкие щели. Руки у них были искалечены, вывернуты и переломаны, пальцы совершенно неестественным образом изогнуты.

В промежности на штанах у них были видны крупные пятна крови, причина их появления была не совсем ясна, но заставляла представить себе самые ужасающие вещи.

Жигмонд пытался держать голову высоко и демонстративно дерзко, но то ли сил у него не было, то ли боль подвела, и он начал сползать вниз по шесту, на котором он был привязан. Два охранника за волосы подняли его обратно в вертикальное положение. Вуя стоял, опустив голову, глядя под ноги в пол, если ему вообще было что-то видно сквозь опухоль. Была ли эта его поза вызвана его моральным крушением, или его стыдом или измученностью, сказать было невозможно.

Часть горожан, стоявших у дороги, смотрели на них, некоторые отводили глаза, некоторые вообще отворачивались. Невозможно было понять, было ли поведение последних продиктовано отвратительностью этого действа или же протестом против унижения этих двух храбрых людей, двух несчастных, обреченных душ, которыми они действительно в те минуты являлись.

Процессия — две немецких военных машины спереди и сзади грузовика — остановилась у одного из перекрестков главной въездной магистрали в Брашов с севера.

Здесь в землю были вбиты колья, и обе жертвы были к ним привязаны, по рукам и ногам, распростертым в стороны таким образом, что их тела перекрывали узкую дорогу.

К этому времени движение остановилось, и на дороге встало шесть или семь машин. Никто даже не смел жаловаться. Оцепление из вооруженных нацистов было вполне способно отбить охоту к любым протестам. И поэтому мы просто стояли и ждали, в основном молча, лишь иногда были слышны приглушенные голоса, как будто присутствовавшие находились в церкви, а не под пасмурным весенним небом.

Прибытие майора Рейкеля, о котором я был уже много наслышан, оживило толпу. С каждой минутой количество собравшихся росло. Из остановленных машин стали выходить пассажиры, посмотреть, из-за чего их задерживают. Стали подходить местные жители из близлежащих домов, узнать, в чем дело. Майор прибыл на сильно шумевшем полугусеничном грузовике.

Я стоял на пастбище, вместе с тридцатью или сорока другими зрителями, ощущая себя ёжиком среди новорожденных котят. Я чувствовал себя еще очень неловко в новой подпольной маскировке — поношенных мешковатых штанах и кожаном пальто, которое висело на мне, как палатка без шестов. Но майор, стоявший высоко на машине, не обратил на меня никакого внимания.

Рейкель — меня проинформировали, что это и был тот самый зверюга, устроивший кровавую расправу на центральной городской площади, — с властным видом вышел из своего полугусеничного грузовика и подошел к двум партизанам, распростершимся на дороге и перегородившим по ней проезд. Он не сказал ни слова, а лишь бегло осмотрел их, с еле заметной улыбкой на своем холодном лице, а затем просто вернулся к своей машине и забрался на нее. Вновь встав на ней, выпрямившись во весь рост, он кивнул своему лейтенанту.

Этот лейтенант, по имени Гут, крикнул собравшейся толпе: «Пусть это станет предупреждением. Любая террористическая деятельность будет наказана. И не только конкретные преступники. Граждане, которые позволят этим повстанцам скрываться среди вас, будут наказаны по той же квоте, установленной вашим бывшим мэром.

То есть каждый седьмой». Затем он подошел к первому стоявшему в очереди автомобилю. Это был большой двухтонный безбортовой грузовик, которым управлял какой-то бородач.

«Поезжай», приказал лейтенант водителю.

Этот мужчина посмотрел из кабины на двух людей, лежавших прямо у него на пути. Объехать их было невозможно, так как с одной стороны дороги была крутая канава, а с другой ее ограничивал высокий бордюр. Водитель покачал головой.

Нацист поднялся на подножку, достал пистолет и приставил ствол к виску непокорного водителя. Бородач включил низшую передачу. Машина медленно покатилась вперед.

Вуя и Жигмонд повернули головы и увидели приближающиеся колеса, большие, черные, шипованные покрышки.

«Быстрей!», закричал Жигмунд.

Водитель закрыл глаза и с силой нажал на педаль. Двигатель взревел, и огромный механический зверь рванул вперед.

Массивные колеса переехали людей.

Водитель, со слезами на закрытых глазах, вздрагивал при каждом подскоке.

Раздался крик — одной из жертв, кого конкретно, было сложно понять. Послышались и гневные протесты из числа зрителей.

После того, как немец спрыгнул с подножки, водитель, увеличив скорость, помчался дальше, стремясь, полагаю, оставить весь этот кошмар позади.

Следующая машина была вынуждена сделать то же самое, затем следующая и так далее. Изуверские упражнения в терроре продолжались снова и снова, до тех пор, пока обе жертвы не превратились в кровавые мокрые места на дороге. Один из водителей, молодой человек с глубокой заячьей губой, закричал самому себе, проезжая этот небольшой отрезок.

Рейкель наблюдал за нами с довольным и практичным видом, а затем уехал, сделав свое дело и донеся населению свою мысль. Толпа свидетелей рассеялась, как утренний туман под взошедшим ярким солнцем.

Когда я направился вслед за Ван Хелсингами обратно к загону своего обитания в подвале, старик, мой связной, и его такая раздражительная, но соблазнительная дочка остановились поговорить с двумя людьми, притаившимися в тени большого вяза.

Я тоже остановился вместе с ними, желая попросить профессора попытаться связаться с Лондоном и попросить сбросить мне с самолета новую радиостанцию. Но общее настроение было очень мрачным, в подлинном смысле этого слова, и я решил не поднимать эту тему. Мы все посмотрели друг на друга.

«Предупреждение, они сказали», произнес один из этих людей. «А больше похоже на показательную жестокость».

«Это нам показали анонс, образчик грядущего мира», сказал профессор.

«Вы должны согласиться, Ван Хельсинг», сказал другой. «Настало время черепахе втянуть голову».

Ван Хельсинг! Я остолбенел. Эти слова прозвучали как ведро ледяной воды, которым плеснули мне в лицо. Остальную часть разговора я даже не слушал, после того как это имя эхом пронеслось у меня в мозгу, словно крик в туннеле. Ван Хельсинг!

На обратном пути к коттеджу я пребывал в полусумеречном, ошеломленном состоянии. Ван Хельсинг! Я не в силах был оторвать глаз от старика перед собой. Представьте себе, если бы персонаж какого-то мифа и легенды материализовался прямо перед вами, и как будто внезапно предо мной возник бы Улисс или король Артур и пригласил бы меня отужинать вместе. Ван Хельсинг! Голландский врач, философ, литератор, юрист, фольклорист, педагог. Коллега моего деда. Герой Книги!

Когда мы добрались до их дома, мне сказали опять вернуться в подвал, и я это сделал, хоть и неохотно. Кому захотелось бы покинуть общество Алого Первоцвета?[10]

Но я пошел.

В ошеломленном состоянии я спустился по лестнице в подвал и обнаружил там Ренфилда (теперь именно так его все и называли), в компании с теми тремя, которые нас схватили. Пол в этом помещении был грязным, тут пахло землей и луком со стеллажей, на которых хранились овощи. Полки на них были уставлены банками с домашними вареньями и консервами, другие — инструментами, банками с гвоздями и разными другими мелочами, запчастями для велосипеда. Единственным воздушным выходом тут был угольный желоб, окон не было, стены из гладкого речного камня. В центре подвала было сыро, там стояло несколько разномастных стульев, небольшой стол, на котором красовалась бутылка вина, покрытая калейдоскопом капель воска, и две раскладушки, которые были принесены сюда специально для нас с сержантом.

Темно и мрачно, по большому счету, однако не скажу, что неудобно, учитывая тот факт, что еще пару дней назад я думал, что меня ожидает лагерь для военнопленных, а то и еще что-нибудь похуже.

«Покажи-ка нам свои игрушки», сказал один из них, назвавшийся Хорией. Никто из них пока что не раскрыл своих настоящих имен, только свои позывные, по-прежнему соблюдая в отношении нас конспирацию.

Ранее я уже успел немного поболтать с Хорией и двумя другими парнями, Клошкой и Кришаном, моими похитителями. Они все были так привязаны друг к другу, как будто были тройняшками. Хория был невысокого роста, он щеголял довольно впечатляющими сталинскими усами, одно крыло у которых постоянно свисало, отчего его лицо казалось немного кривым. Он носил берет — подозреваю, не из-за того, что он был так хорошо пошит, а чтобы скрыть избыток лысой кожи на голове в северной империи. Он был убежденным коммунистом, воспитанным в этом духе в Советском Союзе.

Клошка был его полной противоположностью: он был высоким, постарше, с седыми и коротко остриженными волосами, как щетина на щетке стоявшими прямо, с лохматыми бровями, изгибавшимися вверх, к его вдовьему мыску, и прямой, почти стальной осанкой, как и подобает бывшему члену «Железной Гвардии», легендарному Румынскому Легиону Михаила Архангела — религиозным фанатикам, которые открыто исповедовали мученичество. Они убили четырех премьер-министров еще до прихода к власти Антонеску, который их распустил, и многие из них были брошены в тюрьмы.

У третьего, Кришана, лицо было смуглым, цыганским, с постоянной черной щетиной, а глаза прищуренные, как будто он вглядывался внутрь накуренной, полной дыма комнаты. Казалось, он всегда был готов рассмеяться, и он действительно часто смеялся, сверкая золотыми зубами, как сокровищами Али-Бабы в темной пещере.

У этих людей не было ничего общего. И при других обстоятельствах они вообще-то могли бы воевать друг с другом, но в данный момент их объединяло одно — ненависть к нацистам и/или Антонеску. То, что произойдет между ними после войны, сейчас было страшно даже представить себе, но теперь они являлись пока союзниками.

Под мрачноватым светом лампочки над головой я открыл свой вещмешок и устроил им небольшое шоу своих безделушек, которыми снабдили меня мои дорогие друзья из научно-исследовательских отделов SOE, а также нескольких предметов, которые дал мне мой американский помощник по УСС для того, чтобы «испытать их в полевых условиях» для своего собственного шпионского бюро.

Среди них была моя трубка, которая могла прилично дымить, при подходящей возможности, но кроме того, при повороте стрежня, она стреляла пулей.

Я продемонстрировал им невидимые чернила, без которых не обходится ни один секретный агент. Миниатюрный фотоаппарат размером с наручные часы и замаскированный под таковые. Пистолет Welrod с глушителем. Черный Джо, взрывчатку под видом куска угля. Их особенно позабавило аналогичное устройство в виде куска конского навоза.

Вся троица пришла в восторг от сигарет, обработанных ацетатом тетрагидроканнабинола — экстрактом индийского гашиша, которая по идее должна действовать как сыворотка правды. Идея заключалась в том, чтобы при общении или на вечеринке дать такую сигаретку противнику и после этого выжать у него необходимую информацию.

Кришан хотел опробовать одну из них на Хории, чтобы узнать, действительно ли он пользуется благосклонностью со стороны некоей Флоареи, но я вынужден был отказать, поскольку мой запас был ограниченным.

Наконец, я преподал им небольшой наглядный урок, нарисовав на земляном полу какой-то палочкой схему, как использовать карманную ручку-запал (капсюль-предохранитель), с зажигательной смесью и задержкой по времени. В SOE ее называли карандашом времени, и каждый из них можно было настроить на взрыв, отстоящий по времени от десяти минут до тридцати дней. Для этого нужно было лишь нажать на выступ на этом устройстве, чтобы выпустить кислоту, разъедавшую провод. И когда проводок обрывался, внутри детонировал запал, воспламенявший прикрепленную взрывчатку.

У нас состоялась довольно оживленная дискуссия по поводу практичности и возможного применения этих различных дьявольских инструментов, они курили свои окурки, а я пытался поддерживать огонь в своей трубке дольше тридцати секунд. У меня еще оставалась небольшая коробочка с табаком «Аркадия». Мы распили бутылочку посредственного токайского, который Клошка буквально материализовал из своего кожаного пальто, как фокусник, достающий кролика из шляпы.

Они пришли в полный восторг от моей небольшой презентации, и хотели, чтобы я продемонстрировал им действие и всего остального. Но поскольку число таких безделушек у меня было ограничено, а радиостанции, чтобы попросить прислать мне еще, не было, я отбоярился от них по поводу наиболее опасных разработок и дал им возможность поэкспериментировать с невидимыми чернилами, добавив, что подходящей заменой им могут быть молоко и моча. Это повлекло за собой опробование всех трех жидкостей. В результате вскоре в воздухе стал ощутим запах спаржи, и я воспользовался этой возможностью, чтобы сделать новые записи в этом дневнике.

Ренфилд же меж тем был занят собственным вещмешком, в котором содержалось несколько коробок гелигнита [взрывчатое вещество на основе нитроглицерина — Прим. переводчика], капсюли-детонаторы, бикфордовы шнуры, предохранители, детонаторы и катушки с проводами. Я посматривал на него, следя за тем, как он обращается со взрывчаткой, которой вполне хватило бы, чтобы уничтожить дом, в котором мы поселились, но он действовал, казалось, настолько аккуратно и здраво, как будто полностью отдавал себе отчет в своих действиях, и как будто используя все свои умственные способности. Он бережно проверял каждый капсюль, тщательно обращаясь с ним, как часовщик, и возвращал каждую металлическую трубочку на положенное ей место в специально сконструированном ударопоглощающем ящике.

Гелигнит, сама по себе мощная взрывчатка, был безвреден, пока в него не вставят взрыватель, и он проявлял должную осторожность, держа его отдельно и подальше от запалов.

Это занятие, казалось, его успокоило, и вместо того, чтобы распевать одну из своих гадких частушек, он довольно гудел себе что-то под нос, как трудолюбивая пчела. Мне показалось, что я узнал мелодию «Бу-бу, детка, я шпион». Неужели, каким бы ослабленным от ранения он ни был, у него все же сохранилось чувство юмора?

…………………………

Пока он был этим занят, мысли мои вернулись к моему ошеломляющему открытию — Ван Хельсингу.

В детстве я остро чувствовал, что с моей семьей связана какая-то мрачная тайна, Нечто, о чем мы никогда не должны говорить. Мои отец и мать были непреклонны в том, что Книга и все, что с ней связано, являлись в нашем доме запретными темами. Естественно, самого существования этого табу оказалось достаточно, чтобы оно возбудило во мне подростковое бунтарство. Поэтому я стремился разгадать эту тайну всеми возможными способами. Мой дедушка, источник этой тайны, обнаружил этот мой интерес, альбом для вырезок, который я прятал под кроватью, во время одного из моих посещений его дома, где я часто гостил. Я усердно заполнял его обзорами фильмов, журнальными статьями и разнообразными материалами, всем, что я мог найти относительно Книги и Фильма. Если отношение моей матери и отца к этой теме о чем-то мне говорило, то я мог ожидать от него серьезного осуждения и наказания.

Но, воздавая должное уму и проницательности деда, вместо наказания и дальнейших строгих внушений, старик раскрыл мне свою тайну, и между нами возникло как бы некое тайное общество из двух человек, и он так ничего и не сказал моим родителям о том, что доверил мне тайну своего прошлого.

Не было никаких документов, никаких доказательств, подтверждавших ее истинность — только Книга, шрам на лбу моей бабушки Мины и содержимое моего альбома, несерьезные размышления о популярной художественной литературе. Я ловил каждое его слово, когда он стал рассказывать мне о событиях, трагических и иного рода, которые произошли так много лет назад. Я знал эту историю наизусть, и я настолько вжился в нее, словно я лично участвовал в тех событиях. Его версия этих событий часто отличалась от книги — например, шрам моей бабушки, который в опубликованном изложении чудесным образом исчез, но на самом деле я видел его каждый день, он лишь всегда у нее был прикрыт челкой.

В целом обе этих версии оставались верными, по крайней мере, в общем изложении событий, пусть и не в некоторых деталях. И все же, из-за этих разночтений, как мне кажется, я всегда немного в ней сомневался, думая порой, что все это может быть просто мистификацией, каким-то развлечением для моего любимого дедушки, чтобы подружиться со мной и привязать меня к себе, возможно, какое-то случайное сходство имен, которым он воспользовался, а я, доверчивый ребенок, в это поверил. Это крохотное, но придирчивое сомнение всегда грызло уголок моего разума, как крыса головку сыра.

Но теперь у меня было живое тому подтверждение! Ван Хельсинг! Еще один человек, связанный с теми событиями. И притом в стране, где все это и произошло!

Меня сжигало любопытство.

Я услышал, как открылась дверь в подвал, и голос его дочери объявил об ужине. Мы поднялись наверх, где на обеденном столе была накрыта приятная и сытная трапеза. Его дочь, Люсиль — наконец-то она назвала свое имя — приготовила итальянский ужин из лапши с соусом песто, форели из местных речушек, хрустящего хлеба из овсяной муки и оливкового масла, в которое можно было его макать. Вино, десертное «Котнари», 1928 года, более чем заслуживало своего названия

— «Цветущая Румыния».

Их дом был небольшим саксонским коттеджем, с тремя спальнями наверху и современными ванными комнатами. Нижний этаж также был переделан на современный лад, там располагалась обширная библиотека профессора и отдельный кабинет для медицинского осмотра и оказания помощи. Мебель была самых разных стилей и эпох, и в каждой комнате было множество предметов, собранных, как я полагаю, во время странствий Ван Хельсинга по всему земному шару. Этих диковинных вещей было предостаточно: чучела животных, засохшие сморщенные головы, каменные глыбы с иероглифами, древние кувшины. Он также, по-видимому, питал пристрастие и к современным устройствам, от стереоптиконов [проекторов для слайдов] до электрических массажных инструментов. Помимо впечатляющей библиотеки, во всех комнатах на всех, какие только возможны, местах лежали книги и журналы, даже на кухне и в туалете. К звукозаписывающим устройствам, казалось, старик питал особое пристрастие; проволочные и восковые самописцы и фонографы самых разных типов и фирм-производителей вынужденно складировались в одном из углов гостиной на первом этаже.

Когда мы обедали, в камине пылал и, треща, вспыхивал сильный огонь, с глухим ревом отправлявшийся в дымоход. Тело мое прониклось таким теплом, навевая сонливую вялость, что мне пришлось отодвинуться от огня подальше.

Во время трапезы профессор, который ел довольно умеренно, показал всем листовку, которую немцы развесили по всему Брашову. Она была на румынском языке, и в ней объявлялось, что в регионе отныне действует военное положение, введен комендантский час, который вступает в силу немедленно, и предупреждалось о том, что любое нарушение порядка или «действия, направленные против цивилизованного и мирного принудительного обеспечения военного режима, немедленно столкнутся с серьезными мерами справедливого возмездия и закона».

«Справедливости и закона», прошипела дочь.

«Они что, думают, это нас остановит?», с вызовом воскликнул Хория.

«Многочисленные другие репрессивные меры, такие, как кровавая расправа на площади, обратят народ против нас», предупредил Клошка.

Кришан кивнул: «Нельзя подвергать риску жизни ни в чем неповинных людей».

«И что вы собираетесь делать?», спросил я Ван Хельсинга. Я не отрывал глаз от этого человека, надеясь при удобной возможности задать ему множество вопросов, роившихся у меня в голове.

«Должен собраться Совет, на нем и рассмотрим наши дальнейшие шаги», ответил он.

«Мне кажется, когда-то очень давно вы были знакомы с моим дедом, Джонатаном Харкером, из Эссекса», решился я, наконец, открыв дверь, которая так долго была для меня закрыта.

«Боже мой!», воскликнул он и уронил вилку. После чего он стал вглядываться в черты моего лица, подобно тому, как заблудившийся человек рассматривает карту.

«Ну конечно! У вас его глаза, нос, подбородок. Как поживает… ваш дедушка, говорите? Боже, годы, годы летят… Как он? Он ведь был юристом, если я правильно помню».

«Да, но он оставил юридическое поприще и стал викарием после ваших… приключений. Англиканской церкви, конечно. С ним все в порядке. Он очень живой для своего возраста, когда мы последний раз с ним виделись».

«А ваша бабушка? Вильгельмина, верно?»

«Да, хотя ее так никто никогда не называл — все называли ее Миной. Она ушла от нас навсегда в 36 году. Грипп». Я вспомнил доброе лицо моей бабушки, как всякий раз, когда она отбрасывала челку, свисавшую у нее над бровями, я мельком видел шрам у нее на лбу, след от облатки, и жуткую историю, приключившуюся с ней, моим дедушкой и этим человеком.

«Мне очень, очень жаль. Ах, замечательная, чудная Мина, жемчужина среди женщин. Жизнерадостная и красивая девушка. Такая умная. И проявившая большую храбрость во время того, что вы назвали нашим “приключением”».

«Я горжусь тем, что ее девичья фамилия является моим вторым именем, Джонатан Мюррей Харкер, сэр».

И я протянул ему свою руку. Он пожал ее, и я ощутил его кожу, сухую, как осенние листья, длинные и тонкие пальцы. Но пожатие его руки было крепким для человека его возраста. Сколько ему было лет? Внешне он был полон жизненных сил и жадного до знаний разума.

«Подумать только, после стольких лет, и так случилось, что мы встретились, здесь…» Он изумленно покачал головой.

«Не такая уж это и случайность, сэр. Я сам просился сюда, даже боролся за это, вообще-то. Когда я был еще мальчишкой, я сидел на коленях у дедушки, и он рассказывал мне о событиях, выпавших вам на долю с ним, вместе с Миной и тем другим молодым человеком, Моррисом, доктором Сьюардом, бедной Люси…»

Я вдруг понял, почему его дочь, Люсиль, была наречена таким именем. Никто не обмолвился ни словом на сей счет. Я взглянул на Люси. «Люсиль» было слишком формальным именем для такой амазонки. Я немного смутился, но она лишь улыбнулась мне. Мне кажется, я почувствовал какое-то новое уважение или интерес с ее стороны к моей персоне, и я не мог не чувствовать себя теперь увереннее под ее взглядом.

«Люси Вестенра[11]…», задумался профессор. «Бедная, бедная Люси». Он на мгновение словно оказался в объятиях Мнемозины.

«Меня назвали в ее честь», сказала Люси, скорее, чтобы заполнить кратковременную паузу своего отца.

«Названа в честь той, которую я потерял равно как из-за своих собственных ошибок, так и из-за хищнического нападения со стороны сил зла», сказал Ван Хельсинг, и плечи его опустились в грустной печали, показывавшей, что прошедшие с тех пор годы не смягчили его скорбь по этому поводу.

«Пока мне не ясно, благословение это или проклятие», сказала Люси. «Пока еще».

«Ты нашла свой собственный путь, милая». Ее отец положил свою ладонь ей на руку, и она нежно взглянула на него. «Иногда он был извилистым и пролегал по разным уголкам земли, он был усыпан разбитыми сердцами у твоих ног вместо брусчатки, но ты самостоятельная девушка, в этом нет никаких сомнений».

Я повернулся к ней и собрал все свое мужество, возможно, благодаря вину.

«Значит, вы некоторое время путешествовали?», спросил я ее.

«Мой отец, надо отдать ему должное, поощрял во мне дух космополитизма и да, поэтому я много путешествовала. Я училась в Швейцарии, Испании, даже в Англии».

«Ни одно учебное заведение не в силах было вытерпеть ее поведение дольше семестра». Ее отец покачал головой.

«Мое поведение», — ее глаза были устремлены на меня, когда она это говорила, и я не мог не поразиться этим пронзившим меня зеленым взглядом, — «являлось реакцией на средневековое схоластическое мышление этих учебных заведений и столь же устаревший взгляд на то, что женщина должна или может делать. Узколобые академические зануды и кретины. Особенно в Англии».

«И после обучения, вы вернулись сюда?», спросил я, пытаясь ее успокоить.

«Ненадолго. Я путешествовала по миру. Некоторое время жила в Берлине, Париже. Ах, Париж… Париж… стал моим разочарованием. Затем я поехала в Северную Америку.

В Нью-Йорке было весело. Я недолго была там участницей танцевально-хоровой группы в одном ужасном мюзикле, хотя мои танцевальные способности как у лошади за плугом. Затем я пересекла весь континент по железной дороге — там это называют странствующим поиском случайной работы — читала по дороге Эдгара Ли Мастерса, Одетса, Стейнбека, Фроста. Некоторое время я даже проработала на рыболовном судне в Саусалито, в Калифорнии. С тех пор я никогда в рот не возьму ни одной сардины. Проехала всю Центральную и Южную Америку вместе с одной португальской оперной певицей и ее жиголо в их туристическом автомобиле с ужасными рессорами и радиатором, в котором дыр было больше, чем в дуршлаге. Потом села на бродячий трамп-пароход, шедший в Индокитай, перелетела через весь Китай вместе с одной летчицей, находившейся под кайфом от опиума и Сапфо — это она была такой, а не я. Пешком прошла через Грецию и Италию и очутилась вновь в Берлине, где жила на кишевшем крысами чердаке вместе с шестью безденежными артистами, пока фашисты не сделали жизнь там невыносимой».

«Боже мой, девушка, вы прожили десять жизней!», воскликнул я.

«Она никогда надолго не садится ни на один цветок, как колибри». Профессор посмотрел мне в глаза. Возможно, в качестве предупреждения.

«Крылья мои очертаньем размыты, но клюв острый». Люси засмеялась серебристым музыкальным смехом, похожим на сладкозвучное позвякивание стаканов с водой, когда по ним играет умелая рука. От этого звука сердце мое замерло. У меня появилось похотливое, жгучее желание, чтобы она поцеловала меня своими пухленькими губами.

Ван Хельсинг с сочувствием посмотрел на меня. Несомненно, он уже был свидетелем того, как множество молодых людей подпадало под очарование его дочери.

«Она вернулась домой именно для того, чтобы предупредить меня о надвигающейся буре из Германии. И в этом отношении оказалась абсолютно прозорливой», добавил ее отец. «Ужасы во тьме витают, псы по всей Европе лают» [ «Ночи в скверные часы всей Европы лают псы» (перевод Иосифа Бродского)] «Йейтс». Я узнал эту цитату. «“Зверь, рыщущий у каждой двери и лающий на каждый заголовок”. МакНис».

«О, да вы как раз из таких», сказала Люси. «Парируете цитату цитатой. Поэзия не для дуэли, сэр».

Я вновь смутился и не в силах был встретиться с ней глазами. После ужина трое повстанцев ушли, двое из них стали прикалываться над Хорией по поводу вышеупомянутой Флоареи, сочиняя весьма подростково-вульгарные рифмы об их отношениях.

Когда я остался наедине с Ван Хельсингами, я не мог позволить себе задерживаться за столом ввиду присутствия Люси, боясь совершить какую-нибудь глупость, на которую я был вполне способен в моем тогдашнем состоянии влюбленного увлечения. В поисках убежища я очутился на своей узкой раскладушке в барсучьей норе подвала Ван Хельсинга.

Ренфилд уже спал, и мне не с кем было поделиться своим потрясающим открытием, хотя он, вероятно, вовсе не был бы в состоянии его оценить, так как в его мозгу большинство страниц склеилось. Сержант много спал; являлось ли это его обыкновением до несчастья, с ним приключившегося, я не знал, но я считал, что сон полезен для его выздоровления. Голая лампочка отбрасывала глубокие тени в углах комнаты, но я не решился ее выключить. Когда я это сделал однажды ранее, Ренфилд поднял такой шум, что мне пришлось снова ее включить. Мне показалось, что он смертельно боится темноты. И тут опять же вопрос, была ли у него эта фобия до несчастья или же после него — это мне было неизвестно.

Я лежал на туго натянутом брезенте раскладушки, глядя на старые деревянные балки над головой, и в голове моей крутились фантазийные сценарии о том, как мы с Люси конспирируем против врага. Боюсь, многие из этих фантазий напоминали голливудские сказки, где я в плаще и шляпе с полями а-ля Богарт или Брайан Ахерн целуюсь с Люси на какой-то туманной, незнакомой улице, где за каждым темным углом нас подстерегает опасность.

Эти сладкие грезы были внезапно прерваны скрипнувшей на лестнице дверью. Я увидел лишь босые ножки, но сразу же понял, что это Люси. Она спустилась по ступенькам и явилась мне, как медленно поднимающаяся занавеска. Сначала я увидел лишь нижний краешек зеленого шелкового кимоно, затем чуть больше, материал, вышитый белыми аистами с крыльями, распростертыми в свободном полете. Слабые очертания ее тела, изгиб ее бедра и подъем груди, высветившиеся в бликах отражений.

Лицо ее оставалось в тени, но свет лампочки превратил ее красноватые сбившиеся волосы в застывшие языки пламени. Черт, у меня крышу снесло от нее.

«Эй, англичанин?», прошептала она. «Ты не спишь?» Она не стала дожидаться ответа, а сочла тот факт, что я поднялся, утвердительным ответом.

«Пошли за мной», тихо произнесла она.

Я поспешно затянул ремень на брюках, который я ослабил для удобства, готовясь уснуть, и направился вслед за ней вверх по лестнице.

Не говоря ни слова, она провела меня через кухню и гостиную к лестнице, которая вела в комнаты наверх. Она подождала меня на третьей ступеньке, и когда увидела, что я действительно иду за ней, продолжила подниматься наверх. Я был полностью пленен ею, словно загипнотизирован покачиванием ее бедер под этим шелком. Мне был слышен мягкий шелест ткани, нашептывавший мне возбуждение, когда я представил себе, как ласкает этот материал ее кожу.

Она еще раз остановилась у двери, которую я посчитал ее спальней. Или, возможно, это спальня ее отца? Я запаниковал, думая, что слишком многое осмелился предположить, и что это было лишь приглашением на невинную встречу.

«Подойди ко мне, Джонатан. Приди ко мне, и мы уснем вместе», сказала она. В том, как она это произнесла, было нечто дьявольски сладкое.

Но затем я увидел борьбу у нее на лице. Она преодолела какое-то затруднение и открыла дверь. Взяв меня за руку, она ввела меня в комнату и закрыла за нами дверь. Щелчок замка, когда она повернула ключ, пронзил, словно током, мне позвоночник.

Глазами я следил за движением ее рук, когда она развязала пояс на талии, и одним лишь движением плеч халат упал с ее тела, как зеленый водопад. Она стояла предо мной во всем своем обнаженном великолепии.

Я услышал какой-то стон и предположил, что он исходил из моего собственного горла. А затем ее руки стали снимать с меня одежду. Я стоял неподвижный, не в силах никак ей помочь, парализованный вожделением. Я почувствовал какое-то одурманивающее головокружение, как будто вся кровь покинула мой мозг и ушла в какое-то иное место. Когда она сняла с меня брюки и нижнее белье, я, как и она, столкнулся с доказательствами, подтвердившими эту мою гипотезу о кровообращении.

Когда ее голые руки коснулись моего набухшего достоинства, я чуть не лишился чувств и был спасен лишь тем, что она толкнула меня на кровать.

Я слишком джентльменски воспитан, чтобы подробно описывать то, что произошло потом, но могу точно признаться в следующем: то, что случилось, заставило бы покраснеть от стыда любые юношеские эротические фантазии. Неоднократно. Снова и снова. Пока мы оба не погрузились в глубокий, обессиленный сон.

…………………………

Дописываю. Я вернулся на свою койку, по соображениям приличия, и должен признаться, что до сих пор нахожусь в каком-то полуобморочном состоянии. Это божественная женщина, одна из тех, кто был создан Им, собственной Божьей рукой, чтобы показать нам, мужчинам, и другим женщинам, что есть рай, куда мы можем войти, и что его врата могут находиться и здесь, на земле. Такая реальная, такая сладостная и прекрасная… но если задуматься, все же скорее горькая вишня.

ИЗ ВОЕННОГО ДНЕВНИКА ДЖ. ХАРКЕРА
(Продолжение)

28 АПРЕЛЯ.

Весь этот день я пребывал почти как в тумане. Блаженство минувшей ночи казалось мне чем-то вроде бреда. Были объявлены завтрак, а затем обед, но присутствовал только профессор. Избегала ли меня прекрасная Люси или, как объяснил мне ее отец, действительно устраивала собрание руководства партизанской ячейки, я не знал. Ел я мало, вел себя совершенно как полупомешанный лунатик, витая в сладких, я бы сказал, возбужденных воспоминаниях минувшей ночи. Аппетит у Ренфилда был зверским, ни в коей мере не ослаблявшимся из-за его недееспособности; он мог часами сидеть один, думая только о том, что занимало его мысли. Что это были за мысли, я не имел ни малейшего понятия.

Мои же собственные мысли постоянно возвращались к фантазиям о Люси и обо мне. В воображении моем рисовались драматические картины моих полных опасностей героических подвигов, в которых я командовал храбрыми партизанскими рейдами и возвращался в ее любящие объятия, а она перевязывала мне различные мелкие раны и награждала меня за подвиги нежнейшими занятиями любовью.

Источником, питавшим эти грёзы, очевидно, являлся мой юношеский интерес к Киплингу и Теннисону. В детстве я был пленен рассказами из эпохи британского владычества в Индии. «Жизнь бенгальского улана» [кинолента 1935 года, на основе одноименного романа Франсиса Йейтса-Брауна — Прим. переводчика] была мною прочитана, несколько раз перечитана и разыграна с моими товарищами на дворе; мы без конца убивали друг друга своими деревянными игрушечными мечами и опереточными ружьями. В местном кинотеатре я просиживал множество раз все сеансы фильма «Железная маска» [1929 г.] и пересказывал практически наизусть его сюжет школьным приятелям, в точности воссоздавая каждую деталь отчаянной храбрости Дугласа Фэрбенкса.

Моего отца, служившего в окопах во время Великой войны [Первой Мировой], это беспокоило, он не одобрял мою восторженную увлеченность романтикой войны.

Но романтические, рыцарские представления о воинской чести так просто не развеять, и они не улетучились.

И важной составной частью этих историй являлась награда за славу, любовь прекрасной женщины. В том, что я был вознагражден так рано, еще до того, как доказал свою ценность на поле битвы, я не раскаиваюсь. На самом деле мое желание проявить себя возросло в разы.

Оно же было почти поэтичным, положение, в котором я теперь оказался. У меня есть грозный враг, его зло наглядно, как и полагается, было им продемонстрировано во время кровавой расправы в Брашове и на перекрестке, и у меня есть Прекрасная Дама, которая признает и оценит любые героические деяния, которые я продемонстрирую всем.

И теперь мне была нужна лишь боевая задача, операция, в которой я себя проявлю.

Спускаясь, как во сне, вниз по лестнице, я обнаружил профессора, который что-то читал, углубившись в какой-то непонятный текст с темным смыслом. Он склонился над книгой, лежавшей на его столе, не замечая ничего вокруг себя, кроме страницы в нескольких сантиметрах от своего носа.

Я набрал себе немного сыра и хлеба из кладовки, немного колбасы и местного сидра. Накормив Ренфилда и себя самого, я не смог больше вытерпеть и все-таки прервал профессора, спросив его, где же милая Люси. Он заверил меня, что она скоро придет, но я заметил беспокойство в его глазах. Я разделил с ним его озабоченность, которая была усилена почти непреодолимым желанием ее объятий, если не чего-то большего.

Словно вняв моим страстным желаниям, она вдруг показалась в дверях, запыхавшись, бросив в сторону бинокль и расстегивая подвязки брюк для езды на велосипеде.

«Встреча назначена, и состоится уже менее чем через час», сказала она. «Я уведомила всех лично. По всему городу блокпосты и контрольно-пропускные пункты.

Поэтому я и задержалась».

«Неужели нельзя было позвонить по телефону?», спросил я несколько раздраженно, возмущенный тем, что она не взяла меня с собой на свои дерзкие вылазки.

«Нам нельзя рисковать, не исключено, что нацисты прослушивают линии», сказала она мне.

Я выругал себя самого за то, что не подумал об этой военной хитрости с ее стороны. Кто тут шпион?

Профессор схватил пальто. «Ты ела?», спросил он дочь. Она кивнула.

«Полагаю, вы умеете водить машину». Он адресовал эту фразу мне. Я сказал, что могу. Я заметил, что этот замечательный доктор вовсе не говорил на каком-то ломаном английском языке, как его характеризовали в Книге. Может, он выучился говорить на нем лучше в последующие годы? Или ирландец [Брэм Стоукер] сгустил краски в этом отношении?

Автомобиль был великолепным Bentley Speed Six Sportsman Coupe с плавной крышей 1930 года в безупречном состоянии. Он завелся с первого же раза, и двигатель его заурчал так же ровно и спокойно, как кошка старой девы. Профессор объяснил, что благодаря своему положению медицинского работника — опытного врача — он получает дополнительное топливо, сверх обычных норм военного времени в Румынии, примерно как полицейские, пожарные и, конечно же, военные машины.

Люси села рядом со мной и стала указывать мне путь, а я постарался сосредоточиться на вождении по нужной стороне движения. Она ни намеком не дала понять, что мы вместе провели эту сегодняшнюю ночь блаженства — так она, по моему предположению, притворно вела себя по отношению к отцу всегда. Нас дважды останавливали на блокпостах СС, один раз на окраине города и еще один раз — в самом Брашове. И всякий раз, когда у нас требовали документы, мои поддельные документы, изготовленные в SOE, легко проходили проверку, после чего нам читали нотации относительно комендантского часа. Профессор довольно быстро прекращал эти выговоры письмом — особым разрешением, выданным румынскими военными, объявлявшим, что он врач. На видном месте у него лежал универсального назначения черный чемоданчик, подтверждавший его полномочия, а Люси он представлял в качестве своей медсестры.

«Экстренный вызов», объяснял он. «К больному ребенку».

Когда я взялся за руль, я понял, что руки у меня больше не болят, я лишь ощутил их некоторую скованность от заживающих болячек и рубцующейся ткани. Та старуха, должно быть, как я и подозревал, была ведьмой. Тем не менее, на руках у меня были перчатки, для некоторой защиты кожи и для того, чтобы скрывать еще не полностью зажившие раны. Резаная рана на колене замечательно затягивалась и теперь уже совсем не причиняла мне боли.

Где-то среди узкого лабиринта брашовских улиц мне сказали остановиться и припарковаться. Я понятия не имел, где мы находимся, плохо зная город помимо тех сведений, которые были изложены в устаревшем «Лайдекере», приобретенном мною в каком-то лондонском книжном магазине. Он лежал у меня в кармане куртки, но во время той проклятой переправы через реку он выпал у меня, словно вытащенный Коварным Плутом [воришкой-карманником из романа Диккенса «Оливер Твист» — Прим. переводчика]. Я пытался запомнить наш маршрут, но когда мы двинулись пешком по лабиринту узких улочек, я совершенно запутался, так как вокруг не было никаких ориентиров, а лишь одни высокие стены, нависавшие с обеих сторон и закрывавшие вид.

«Дед не говорил мне, что вы врач», сказал я, когда мы шли по темным узким улочкам. «У меня сложилось впечатление, что у вас степень по философии».

«А также по социологии, психологии, истории, ботанике. В то время у меня был небольшой медицинский опыт. Хотелось бы, чтобы тогда он у меня был богаче», ответил он без тени высокомерия. «А когда я обосновался здесь, врачей было мало, их очень не хватало, поэтому я углубил свои медицинские познания, чтобы заполнить эту нехватку. А позже также немного занимался астрономией, физикой».

«Колибри не улетает далеко от дерева», вмешалась Люси, и они оба посмеялись.

«Стоять!» Из темноты появились два немецких солдата. Мы остановились. Один, ефрейтор, направил на нас свой шмайсер. Второй, его сержант, с подозрением нас осмотрел.

«Что вы делаете на улице после комендантского часа?», потребовал ответа сержант.

«Я врач». Ван Хельсинг выпрямился, ответив им властным тоном. «У меня срочный вызов. К ребенку с аппендицитом». Он вручил нацистскому сержанту документы с особым разрешением и немного приподнял свой черный чемоданчик к поясу, как доказательство своей профессии.

Сержант стал проверять документы, а его ефрейтор тем временем стал рассматривать Люси. Я подавил свое раздражение откровенно сексуальным подтекстом, с каким он на нее лыбился. Он даже погладил усы, как злодей из немого кино, тварь.

«А девчонка?», спросил ефрейтор.

«Я была девчонкой, когда ты считал волосы у себя на яйцах», поглумилась над ним Люси. Я заметил, как рука ее скользнула в пальто, в котором у нее лежал этот нелепый Люгер, с длинным, как у карабина, стволом.

Ван Хельсинг недовольно посмотрел на дочь.

«Это моя медсестра», объяснил Ван Хельсинг. «И моя довольно дерзкая дочь».

«Медсестра». Фриц усмехнулся. «Может, она осмотрит кое-что у меня. Иногда он набухает до вызывающих тревогу размеров».

Я старался держать себя в руках. А вот Люси не сдержалась.

«Я хорошо знакома с этими симптомами», сказала она. «И рекомендую тебе справляться с этим так, как ты обычно это и делаешь. Если нужно, могу выписать рецепт лечения — овца».

Нацист поднял руку, чтобы ее ударить. Рука Люси скользнула вглубь пальто, она обняла себя, как будто ей было холодно, но я знал, что она сжимает Люгер, готовая из него выстрелить.

Я шагнул к ефрейтору. И тут между нами встал сержант.

«А ты кто такой?»

«Их водитель».

«Почему не остался в машине?», спросил он. Я не был готов к этому вопросу, и мысли мои заплясали чечетку в поисках подходящего ответа. Меня спас Ван Хельсинг.

«Мы не любим ходить ночью одни», заявил профессор. «Я оказывал помощь нескольким вашим солдатам, и партизаны очень недовольны этим. Я опасаюсь за себя и свою дочь».

«И вы думаете, вот этот вас защитит?» Ефрейтор насмешливо на меня посмотрел. Я ощетинился слегка, но сумел сдержать себя каким-то сверхчеловеческим усилием, я даже не ожидал, что обладаю таковым.

«Что в чемодане?», спросил другой.

«Весьма малоприятный инструментарий моей прибыльной профессии», ответил Ван Хельсинг. Ефрейтор озадаченно нахмурился.

Сержант вернул Ван Хельсингу документы и махнул нам рукой, чтобы мы проходили.

Когда мы отошли на достаточное расстояние, когда они уже не могли нас слышать, Ван Хельсинг повернулся к Люси: «Напрасно их злить? — ничего хорошего для нашего общего дела это не даст», сказал он. «А лишь на короткое время даст почувствовать свое превосходство, а то и заносчивость. Мы должны казаться им безобидными».

«Они видят только мои сиськи», усмехнулась она презрительно. «Для них я уже поэтому безобидна».

Я был шокирован ее пошлостью. Как все эти противоречивые черты характера уживались в одном и том же существе? Очаровывающее заигрывание, а затем сразу же следом за ним агрессивная враждебность. Она напомнила мне героиню стихотворения Байрона:

Она идет во всей красе —

Светла, как ночь ее страны.

Вся глубь небес и звезды все

В ее очах заключены.[12]

Такая очаровательная, милая внешность, а язык как у хабалки.

Проблуждав еще некоторое время по лунному лабиринту переулков и узких улиц, мы, наконец, добрались до места назначения. Это было небольшое ателье; надпись на консервативного вида позолоченной вывеске на витрине скромно гласила: «Михай. Превосходного качества мужские модные костюмы на заказ».

Ван Хельсинг оглядел улицу в обоих направлениях, на предмет слежки. Никого не увидев, он открыл дверь и поспешно провел нас внутрь.

Внутри ателье стояло множество полок из темного дерева, из которых торчали рулоны различных тканей, а также витрины с рубашками и галстуками. Галстуки представляли собой единственное яркое пятно в этом ателье, а ткань, лежавшая на квадратных полках в шкафах, была серого, коричневого и черного цветового спектра, который придавал всему ателье подлинно мужскую, но мрачноватую атмосферу. На манекенах висели по виду очень хорошо скроенные и пошитые пиджаки, если не сказать даже больше — весьма модные.

Над дверью зазвенел колокольчик, известивший о нашем приходе, и нас встретил мужчина небольшого роста. Меня представили ему, это был щегольски одетый господин, рекламировавший свою продукцию в красивых и удобных домашних брюках и жилете из ткани в ёлочку. Это и был Михай, владелец ателье и лучший портной в Брашове.

Его тонкие «карандашные» усики были необычайно прямыми, словно нарисованными по линейке, кожа белоснежной, как живот у лягушки, а прилизанные бриллиантином волосы — черными и блестящими, как еще не высохшая краска.

Профессор Ван Хельсинг представил меня только как англичанина, и Михай этим вполне удовлетворился. Из-за бедер отца выглянул сын Михая — мальчик лет восьми, миниатюрная копия отца, только без усов.

Профессор наклонился, обратившись к мальчику:

«Как твой аппендицит, Тома?», спросил он.

«Ужасно». Ребенок театрально схватился за живот. «У вас есть какие-нибудь для меня лекарства?»

«Да», сказал Ван Хельсинг и достал из кармана лакричную палочку — конфету из корня солодки. «Но ты не должен принимать это до ужина».

Владелец провел нас к примерочной — крошечной комнатке размером с телефонный киоск, с зеркалами с трех сторон от пола до потолка, чтобы клиент мог как следует полюбоваться своим новым нарядом. Поднявшись на невысокую деревянную платформу, Михай протянул руку и дотронулся до светильника в крошечном шкафу — до одной из тех старых медных подвесных ламп, которые переделали из газовых в электрические. При этом одна из зеркальных стен распахнулась вовнутрь, а за ней оказалась лестница, ведущая вниз, в подвал.

Вслед за профессором и Люси я спустился вниз по бетонной лестнице. В центре подземной комнаты на проводе висела единственная голая лампочка, дававшая слабый свет с множеством темных укромных уголков по сторонам. Рулоны ткани, банки с пуговицами, катушки с нитками на штекерных панелях и огромное множество самых разных вещей и изделий, заполнявших полки, высившиеся от пола до потолка вдоль всех стен. В одном темном углу я заметил сложенное оружие, пять винтовок Маннлихера [австро-венгерских] и ведро с патронами для них. У манекена с приколотой к нему бумажной выкройкой стояли, похоже, прислоненные к нему ствол и опорная плита 60-мм миномета, а возле сложенных старых пожелтевших целлулоидных воротничков лежали гранаты французского образца.

Все, что нам было нужно, чтобы начать модно одетую революцию.

Под ярким светом лампочки примостился длинный стол, накрытый длинной широкой серой тканью в тонкую полоску с закрепленной на ней выкройкой уже на ткани.

Над ним плавали густые клубы сигаретного дыма, испускаемого тремя куряками, сидевшими вокруг стола. Одну из них мне представили как Анку, это была плотного телосложения невысокая женщина с черными с сединой волосами в беспорядке и черными глазами, пронзавшими вас насквозь, злыми и недоверчивыми. Лицо ее было изрезано глубокими морщинами, которыми ее цинизм по отношению к этой горькой жизни был запечатлен уже навсегда, как гравюра на дереве. Ее длинный изогнутый нос и словно специально, для театрального спектакля, размещенные на видных местах бородавки только усиливали ее сходство со злыми ведьмами с иллюстраций Артура Рэкема. Рядом с ней сидели двое на вид усталых от сражений молодых людей, которых мне представили как Павла и Фаркаша — самыми подходящими для них позывными.

Павел был высоким, похожим на студента молодым человеком, с огромным нимбом курчавых волос и очками в черной оправе. Фаркаш был бледным блондином, худощавым и хрупким, почти женственным парнем. Оба на вид были весьма измученными и изможденными, похожими на тех солдат, которых я видел вернувшимися из Дюнкерка.

Ван Хельсинг представил меня под моим псевдонимом и поручился за меня. Мы сели вместе с остальными вокруг стола.

«Не касайтесь ткани. Она очень дорогая», предупредил тот, которого звали Фаркаш, указывая на стол, и я от греха подальше отодвинул свой стул.

«Где Василе?», спросил Ван Хельсинг.

«Арестован», произнесла Анка. «Его забрали и увезли в замок».

«В замок?», осведомился я. Женщина прищурилась, как будто подозревая именно меня в аресте этого Василе.

«В Бран», объяснил Фаркаш. «Это старая крепость, которой уже несколько столетий». Бран был небольшой деревушкой, расположенной менее чем в 20 милях к юго-западу от Брашова.

«В Его крепость», пробормотал Павел.

«Кого Его?», спросил я.

«Того, чье имя мы не произносим», ответила Анка.

Я стал лихорадочно соображать. Могли они иметь в виду того, кто неотступно преследовал меня в моих трансильванских размышлениях? Я знал, что в Бране расположен замок Дракулы.

«Немцы покинули ратушу, там у них осталась лишь контора, координирующая работу патрулей и блокпостов».

«А почему в Бран?», спросил я. «Почему не в Цитадель?» Цитадель, построенная в средние века, была довольно мощной крепостью на севере города, возвышавшейся на всем городом.

«Она слишком большая, они не смогут удержать ее тем количеством людей, которые у них имеется. Бран меньше, его легче защищать», сказала Анка. «Хотя их численность увеличилась еще на одну роту СС».

«У гансов теперь как минимум три роты СС и гарнизон предателей-румын», сказал Павел. «Они вывезли всех заключенных из Ратуши в замок».

«Василе заговорит. Он знает, кто мы такие», сказала Люси.

«Василе? Нет», защитил Фаркаш своего товарища.

«Все начинают говорить», ответила Люси. «В конечном итоге».

«Он не заговорит», категорически сказала Анка.

«Мы не можем быть в этом уверены», предупредила Люси.

«Он повесился в своей камере, до того, как его начали пытать», сказала Анка. На некоторое время воцарилась тишина. Фаркаш достал из шинели бутылку вина, разлил ее в шесть кружек и раздал их нам. Он поднял свою.

«За Василе», поднял он тост, и мы выпили. Это было острое, горькое бордо — соответствовавшее обстоятельствам, полагаю.

«А Йон?», спросил Ван Хельсинг. «Надеюсь, причина его опоздания не столь трагична».

«Он сбежал в горы», рассказал нам Павел. «Дом его сожгли. И убили его собаку».

«Он любил эту собаку», грустно сказал Фаркаш. «Ласковый зверь был, хотя и вонючий».

«Я принес хлеб», объявил Павел. «Он еще горячий».

Он передал по кругу теплую буханку ржаного хлеба. Запах был восхитительный, и я оторвал себе кусок. Я недавно поел, но все равно не смог удержаться. Это было восхитительно вкусно. И конечно же, как раз в тот момент, когда рот мой был набит, ко мне повернулась Люси. Я улыбнулся ей, набитыми щеками, как у белки, запасающейся орехами. Эта женщина всегда умела находить меня в самом неловком положении.

«Таким образом, наши силы уменьшились, они ограничены теми, кого мы видим здесь», сказала она, указывая на сидевших вокруг стола.

«Что удалось узнать об этом майоре Рейкеле?», спросил Ван Хельсинг.

«Этот майор Рейкель», начала Анка. «Я порасспрашивала одного из солдат, белье которого стираю, об этом типе. Рейкель сделал себе имя во время вторжения в Польшу. Тогда он был капитаном, командовал айнзатцгруппами, военизированными эскадронами смерти, во время операции «Танненберг»[13]. Было уничтожено двадцать тысяч поляков. Капитан получил звание майора за эффективное проведение этой операции массового уничтожения».

«Рейкель этим занимался?», спросил Фаркаш.

«Именно он», ответила Анка.

«Поэтому, я считаю, что если мы продолжим сопротивляться, он будет делать то же самое и здесь, в Брашове», заявил Павел.

«Представляется разумным прекратить наши операции», сказал Ван Хельсинг. «По крайней мере, сейчас. Пока мы не сможем оценить наши силы».

«Нет!», вскричала Люси. «Нет! Прекратить?! Никогда!»

«Не прекратить», ответила Анка. «А взять паузу».

«Это и есть прекращение Сопротивления», возразила Люси. «За что погибли все наши друзья? Ради чего погиб Янош? Все те люди, которых мы потеряли, сражаясь…

Нет».

«Если продолжим сражаться — погибнут невинные люди», сказал Павел.

«Невинных людей нет», ответил Фаркаш. «Мы все солдаты. Мы все на войне».

«Красивые фразы хороши, конечно, когда твоя семья не подвергается опасности, или твои дети», ответила Анка, нахмурив брови.

«И что же, мы просто будем сидеть на жопе ровно, ожидая, когда немцы сами уйдут? Пока война не закончится? Пока нацисты не захватят всю Европу, Англию, весь мир?» Люси пришла в настоящее негодование.

«Дорогая моя, Люсиль». Ван Хельсинг положил руку ей на плечо, чтобы ее успокоить. Казалось, это подействовало как какое-то чудесное заклинание, усмирив ее пыл. «Мы знаем, в чем риск. Наша задача — найти способ помешать врагу, не потеряв собственные жизни и боеспособность. Если мы подвергнем гражданское население слишком многим жертвам в результате репрессий, то может оказаться так, что от нас отвернется наш собственный народ».

«Он нам не нужен», заявил Павел, упрямо выпятив подбородок.

«Нужен». Анка свирепо посмотрела на него. «Неизвестно, сколько людей знают о нас, о нашей деятельности».

«Наши ячейки хорошо законспирированы», возразил Павел.

«Наша засекреченность — это смех», ответил Фаркаш. «Городок у нас маленький. Все знают, кто чем занимается. Какая-нибудь девчонка забеременеет, и всем известно, кто отец, когда это произошло, за чьим сараем, и сделали ли они это стоя или сзади».

«И какого цвета на ней были трусики», кивнув, сказал Павел, соглашаясь с ним.

«Это правда?», спросил я, тут же ужаснувшись.

Люсиль лишь пожала плечами: «Наша командная ячейка хорошо законспирирована. Но…»

«У меня есть сыр, кашкавал», сказал Кришан и достал большой, завернутый в ткань клин. Развернув ткань, он вытащил довольно большой нож из голенища и отрезал себе кусок, а затем передал его и сыр другим собравшимся. Это был вкусный желтый сыр, не слишком острый, что-то вроде швейцарского эмменталя, и он очень хорошо сочетался с хлебом и вином. На некоторое время разговор прекратился, как случается с любой беседой, когда вмешивается еда, независимо от того, насколько серьезен разговор.

«Ну что? Мы согласились», сказал Ван Хельсинг, «что приостанавливаем операции».

«Нет!», Люси заявила. «Мы не согласимся!»

«Никогда», добавил Павел.

Я почувствовал такое же негодование, как и Люси с Павлом. По другим причинам, полагаю. Мне так хотелось впервые принять участие в войне, и теперь это оказывалось под угрозой срыва, а ведь я был готов и даже более чем желал приступить к своей миссии, которой я так страстно желал, а тут те самые люди, которые, как я надеялся, должны были организовать и повести меня в бой, заговорили о ее прекращении. И я пришел в большое уныние, так как главная моя цель исчезла.

«Расскажи, Фаркаш, что творят эти сволочи», подтолкнула его Люси.

«Арестовывают людей на улице и в домах», ответил Фаркаш. «Арестовывают — это даже неправильно будет сказать. Хватают. Без всяких обвинений. Людей просто… забирают, похищают. Цыган, евреев, всех других. Иногда родственникам говорят, что эти задержанные подозреваются во «враждебной деятельности», но чаще всего оснований вообще не называют».

«И местные власти ничего не делают?», спросил я.

«Констебль Чиорян покинул Брашов», бесстрастно сказал Ван Хельсинг. «Он решил некоторое время погостить у своей сестры в Белграде».

«Я была о нем лучшего мнения», разочарованно сказала Люсиль.

Пока они обменивались слухами и известиями, мое внимание было приковано к этому восхитительному сыру и ножу, когда его передавали по кругу. И я с нетерпением ожидал своей очереди, с аппетитом его предвкушая. Я уже налил в свою кружку еще этого пьянящего крепкого вина и тайком урвал еще один кусок этого чудесного хлеба.

«Никто и не знал, что у него есть сестра, а тем более в Белграде», сказал Фаркаш. «Отец Петреску обратился к Папе Римскому. Ватикан ответил, что это политический вопрос, а не экуменический, а они вне политики».

«Pula calului in virful dealului»[14], презрительно прошипел Павел.

«Кроме того, наши обращения к правительству Антонеску также остались неуслышанными», добавил Ван Хельсинг. «И мы должны противостоять этим зверствам сами».

«И эта зверства усиливаются», сказала Люси. «Имели место изнасилования, похоже, ничем не спровоцированные; опасности подвергается каждая женщина, сталкивающаяся с немцем. Семьи держат своих дочерей и жен дома взаперти, не позволяя им выходить на улицу ни днем, ни ночью. Даже в церковь не выпускают. И когда нацисты врываются в дом, женщин приходится прятать под кроватями, в шкафах и сундуках, даже в бочках. И все равно, некоторых из них… находят».

Стало ясно, что Люси, пока отсутствовала сегодня, занималась не только организацией встречи руководства Сопротивления.

«А также много случаев воровства», рассказал Павел. «Выносят имущество, не только деньги, но и драгоценности, столовое серебро, снимают картины прямо со стен. Все, что заблагорассудится».

«Беспокоишься насчет… вещей», с укором сказала ему Анка. «Когда насилуют, пытают и убивают людей?»

Она повернулась ко мне и посмотрела на меня, возбужденная, своими воспаленными глазами: «Эмиля Русу они заподозрили в том, что он из наших, и убили прямо у него на глазах всю его семью, пытаясь заставить его признаться. Восьмилетнего сына, десятилетнюю дочь, жену — перерезали им горло на глазах у отца, который не в силах был ничего сделать. Он плакал и кричал, чтобы убили его, а не их. Что он ничего не знает. Ничего. И это правда, он ничего не знал. И тогда они расстреляли его, по очереди».

«Это достоверно известно?», спросил я, так как знал, что слухи часто бывают преувеличены.

«Его семилетняя дочка была в комнате, пряталась, съежившись на высоком шкафу, где отец спрятал бедную девочку». Анка злобно сверкнула на меня глазами, и я почувствовал, что получил выговор, как следует.

«Беда в том, что эти бесчинства в деревнях меркнут по сравнению с тем, что происходит в замке», мрачно произнес Фаркаш. «Анка внедрила туда нескольких своих людей».

«Болтай поменьше», предупредила Анка.

«Разумеется», кивнул Фаркаш. «Но мы следим, как там те, кого схватили».

«Похитили», поправил Павел.

«На данный момент в замок отвезено четыреста двадцать два человека», продолжал Фаркаш, не обращая внимания на резкое замечание своего товарища. «Семьдесят три из них оттуда выпущены».

«И каждый из них подвергался пыткам», сказала Анка. «Самым ужасным. Им сдирали кожу со ступней. А потом заставляли ходить. Невыносимая пытка». Она содрогнулась.

«Им калечили… половые органы», сказал Павел. «Мужчинам. У них есть специальное оборудование для этого».

«Нам удалось установить, через информаторов Анки в стенах замка, что на сегодняшний день там содержится двести шестьдесят восемь заключенных», сказал Фаркаш.

«Таким образом, где еще восемьдесят один человек, неизвестно», вмешался я, математика всегда была у меня сильной стороной.

«Где они?», спросила Люси.

«За пределами замка обнаружена яма», тяжело вздохнул Павел. «Старый высохший водоем. Точно неизвестно, сколько в нем лежит трупов. Как минимум сорок. Чтобы полностью подсчитать их, нужно все их вытащить оттуда — что, конечно же, невозможно сделать, не подвергая себя опасности».

«Но некоторые из этих тел опознаны». Анка вдруг остановилась и повернулась к Люси. «Кому-нибудь придется сказать Хории, что его Флоарея в числе погибших».

Люси кивнула, взяв это бремя на себя. Мрачная тишина повисла в помещении, густая, как клубы сигаретного дыма.

«Эти тела…», продолжала Анка. «Те из них, которые можно рассмотреть, они тоже изуродованы».

«Пытки самого дьявольского характера», сказал Павел.

«По всему замку слышны крики», тяжело произнесла Анка, и я понял, что она и была этим внутренним информатором, и именно она и была свидетельницей этих извращений. Сыр, которого стало уже значительно меньше, наконец, добрался и до меня, и я с нетерпением отрезал себе скромный кусок, но затем почувствовал укол совести и вины. Я тут думаю о своем желудке, а мы обсуждаем трагическую судьбу наших соратников. Иногда я могу быть полнейшим идиотом.

«Чудовищно», заявила Люси.

«Именно. Этот Рейкель — чудовище», сказала Анка, и остальные мрачно кивнули, соглашаясь с ней.

«Да они все чудовища, эти гансы», пробормотал Павел.

«И как нам бороться с чудовищем?», прошептала Люси, с проклятием в голосе. Она стала смотреть на свое вино, словно ища ответа на этот вопрос в его кровавых глубинах.

Ван Хельсинг, который молчал (что было для него нехарактерно) во время перечисления всех этих ужасов и зла, воспринимая это просто как прослушивание урока в школе, глубоко вздохнул, как будто готовясь к погружению в темные воды.

«Когда-то давно я уже сражался с одним чудовищем», тихо сказал Ван Хельсинг. «Оно тоже было… грозным, ужасным. И не менее серьезным противником по сравнению с этими зверями».

Я был ошеломлен. И чуть не подавился хлебом с сыром. Неужели он имеет в виду то самое чудовище, о котором подумал и я?

Мы все повернулись и посмотрели на старика. У ахнувшей Люси перехватило дыхание: «Отец… нет».

ОТРЫВОК ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОГО РОМАНА ЛЕНОРЫ ВАН МЮЛЛЕР «КНЯЗЬ-ДРАКОН И Я»

Отец никогда не рассказывал ей о том, что именно много лет назад привело его в Трансильванию, но Люсиль слышала кое-что об этом, зловещие, шокирующие рассказы, настолько странные и кажущиеся невозможными, что в них трудно было поверить. Она слышала их в детстве, о них шептались в школе, в магазинах и лавках всякий раз, когда люди ее видели, и она иногда слышала обрывки того, о чем они говорили. Само присутствие Люсиль, казалось, побуждало людей заново рассказывать эти легенды.

В ответ она пыталась подтолкнуть отца, даже иногда спровоцировать его на то, чтобы он ей что-нибудь рассказал — хоть что-нибудь — об этой части своей жизни.

Но его молчание на эту тему было абсолютным, и вскоре она научилась больше никогда не поднимать этот вопрос.

Тайна эта со временем выросла из семени в большое темное дерево, бросавшее тень на их счастливую во всех других отношениях жизнь. Когда была еще жива мама, Люси тоже иногда давила на нее, но и та никогда не делилась с ней с какой-либо информацией, присоединяясь к молчанию мужа.

Поэтому Люсиль оставалось лишь собирать все, что можно было, из каких-то обрывков — мельком услышанных деревенских слухов, пересказов с чужих слов и, конечно же, из этого знаменитого романа. Отец получал многочисленные его экземпляры, которые присылали ему и автор, и поклонники книги, некоторые из них просили у него автограф или интервью, но он сжигал их все, до единого, в камине. Она отыскала эту книгу в школьной библиотеке и украла ее с полки. И тайком прочла запретный том, пряча его дома и читая урывками в ванной и при свете лампы под одеялом, как какую-то порнографию.

Ей хотелось задать отцу множество вопросов. Что именно в книге, мифах и сплетнях являлось правдой? Было ли это существо действительно реальным или это лишь преувеличенная версия какого-то сумасшедшего убийцы?

И теперь, когда они покинули ателье, эти вопросы вновь всплыли, к ней вернувшись. Но по дороге домой она ничего не говорила. Харкер, возможно, почувствовав ее настрой, тоже молчал. В голове у нее роилась масса вопросов, и ей казалось, словно она стоит перед каруселью проезжающих мимо нее деревянных лошадок, которые над нею смеются и издеваются. И к тому времени, когда они добрались до дома, она решила, что наконец-то поговорит с ним начистоту. Теперь у нее, наконец, появлялся шанс получить ответы.

Одно было совершенно точно и ясно. Отец только что в этом признался. Монстр действительно существовал. И этот факт повлиял на это ее решение: она хотела добиться от него ответов, но понимала, что они окрашены мрачным чувством опасности.

«Отец, ты намерен привлечь к нашей борьбе… вампира?»

«Да, намерен».

«Значит, он существует», сказал Харкер.

«Да, существует», ответил ее отец.

«Он не был уничтожен», настойчиво продолжал Харкер. «Как о том говорилось в книге».

«Книга?? Тьфу!», сплюнул Ван Хельсинг.

«Я пойду с тобой», тут же заявила Люсиль.

«Я запрещаю тебе», ответил отец.

«Мне кажется, я уже далеко не в том возрасте, когда ты можешь мне что-то запрещать».

Он ходил из комнаты в комнату, собирая со столов и из ящиков в столах и шкафах различные предметы и бросая их в свой черный саквояж. Люсиль неотступно следовала за ним, продолжая спорить с отцом на каждом шагу. Харкер тихонько тоже пошел за ними, погруженный в собственные размышления.

И так они прошли из гостиной в библиотеку, затем в комнату медицинского осмотра, а оттуда в сарай-пристройку, где стоял станок-верстак ее отца из дерева и металла, на котором он часто возился, мастеря свои изобретения, а потом обратно наверх, в его личные комнаты.

И все это время Ван Хельсинги перебрасывались между собой, словно играя в какой-то словесный теннис, возражениями, которые вращались вокруг одного и того же довода.

«Почему я не могу пойти вместе с тобой?», наконец-то потребовала она от него ответа.

Загрузка...