БОРОДАИ Юрий Мефодьевич — доктор философских наук, ведущий научный сотрудник Института философии РАН.
*
Я попытаюсь повернуть разговор с теоретического уровня на личный. Тем более, что идейно я из прямо противоположного лагеря — мы с Эвальдом Васильевичем были теоретические антиподы. И по сей день так остается: тут уже говорили про великий гегельянский лагерь, а я из «лагеря» кантианского. Поэтому для меня заводить разговор о теории значит спорить, пытаться доказывать неправоту ильенковс — кой школы. Я не считаю это сейчас уместным и хотел бы вспомнить другое. Эвальд Васильевич Ильенков, с моей точки зрения, был настоящий философ, подлинный философ. О чем бы он ни писал, о чем бы ни говорил, что бы ни делал, как бы ни поступал, даже в жестах,
все исходило из одного принципа, все складывалось в целостную систему. Во всех самых разных своих сюжетах и действиях он развивал одну тему. В этом смысле Эвальд Васильевич Ильенков был удивительно последовательным мыслителем и цельным человеком.
Мне посчастливилось близко его узнать. Был не очень большой период, когда мы тесно общались. Просто я часто бывал в очень теплом доме на улице Горького, где хорошо кормили и страстно спорили. Но интересно, как получилось наше сближение. Первый раз я увидел Эвальда Васильевича на семинаре, вел он «Феноменологию духа». Кстати, о трагедии нашей советской философии: я и по сей день убеждаюсь, что система нашего «красного», советского высшего образования была весьма высокой и, наверное, даже сейчас даст фору любому западному. И это относится не только к наукам естественным, но и гуманитарным.
В каком — то смысле я был учеником Эвальда Васильевича. После его семинаров я стал читать Гегеля как детектив. В метро, в электричках и т. д. И так делал не только я. Это было более — менее нормой тогда для МГУ. Все, конечно, было идеологизировано. Везде материя первична. Но даже если не говорить о таких исключительных преподавателях с особым «даром Божьим», как Эвальд Васильевич, то стоит заметить, что и на среднем уровне были довольно жесткие требования: нужно было знать первоисточники, систему аргументации и т. д.
Теперь об Эвальде Васильевиче как о человеке. Прошу простить за то, что буду выпячивать свою персону. Но личное восприятие — оно же через свою персону. Куда деваться? Личные мои отношения с Эвальдом Васильевичем начались после того, как у меня вышла книжка. Называлась она «Воображение и теория познания. Учение Канта о продуктивной способности воображения». Своего рода антигегелевский манифест. И очень мне интересно было, как отреагирует Эвальд Васильевич Ильенков, к которому я относился, разумеется, как к философскому мэтру, с которым, вместе с тем, был совершенно не согласен по всем пунктам. Отреагировал. И отреагировал очень даже серьезно — написал статью на 25 страниц в «Вопросах философии», где разнес мою книжку в пух и прах. По всем позициям. Правда, при этом заметил, что редко когда приходилось читать с таким интересом, хотя все неправильно. Статья в «Вопросах философии» не пошла. Сочли ее слишком заумной и идеалистической. Совершенно блестящая статья! Я до сих пор горюю, что она не была опубликована. Это была бы для меня величайшая реклама.
Так сложилось, что я эту книжку защищал в качестве кандидатской диссертации, Эвальд Васильевич пришел. И главным и самым впечатляющим было его выступление. Он очень тонко и аргументированно доказывал, почему моя теоретическая позиция неверна. А заключение было «технологическое». Он размышлял о том, как бы изменить процедуру наших защит. Ну какая это кандидатская? Вообще — то нужно было в данном случае ставить вопрос о защите докторской. Это после разноса! И при том, что сам еще был кандидатом. Я говорю это к тому, какой это был крайне нетерпимый человек. И он всегда оставался таким нетерпимым. Наиболее эмоционально он воспринимал не бытовые вещи. Как подлинный философ очень эмоционально, иногда просто до ярости воспринимал он вещи сугубо интеллектуальные, идейные. Здесь вся гамма человеческих проявлений была сразу налицо. Кстати, на этом мы и сблизились. С тех пор я стал к нему ходить.
Дом у него был прекрасный. Сразу заводили на кухню, давали первое, второе. И если хозяин был в духе, он садился рядом и меня ругал, ругал, что все у меня неправильно, что трансцендентальную апперцепцию я толкую неверно, что все мои основоположения никуда не годятся. И это был чрезвычайно вкусный, подлинно философский разговор. Потом была музыка. Я музыку тоже очень люблю, правда, Вагнера переношу в небольших дозах, а Эвальд Васильевич был в этом смысле совершенно ненасытен и очень обижался, если вдруг замечал, что «Полет валькирий» не всех приводит в экстаз.
Я, может быть, невразумительно пытаюсь рассказать, что это был за человек.
Что касается теории, я был не согласен с Эвальдом Васильевичем по всем пунктам. И по сей день остаюсь не согласным с ним по всем пунктам. Ну что? Я его люблю! Царствие ему небесное.
Еще один момент, что касается несогласия. Тут, конечно, дело было не просто в противоположности кантианства и гегельянства. Дело в том, что Эвальд Васильевич был одним из немногих подлинных коммунистов. Он был подлинный, настоящий, красивый марксист. А марксизм — это крупное направление в истории мысли, в истории философии. Я не знаю более точного, адекватного выражения этого духовного направления. Во всяком случае, в нашей среде, в нашей философии это был прежде всего Эвальд Васильевич Ильенков. И, конечно, я не мог быть согласен с ним в этом, самом главном для него пункте.
Тут я уж перейду к теме, которая была поднята, — трагедия Ильенкова. Трагедия была. Трагедия колоссальная. В чем была трагедия этой личности, я пытаюсь сейчас осознать задним числом. У меня была трагедия. У него была трагедия. У нас были разные трагедии.
Он был человеком открытым. Вообще говоря, у него была «метафизическая» возможность быть человеком открытым, потому что он был убежденным коммунистом в коммунистическом обществе. А я был человеком подпольным. Тут уж некуда деваться — просто разные биографии. Я родился в бараке, в семье сбежавших раскулаченных, с отношением к коммунизму, заданным на генетическом уровне.
А он открытый, искренний, прозрачнейший коммунист, у которого представления такие: вообще — то все делается правильно, беда только в том, что дураки у власти, или еще хуже — сволочи. Если бы поменять на умных и честных. Правда, непонятно, как менять. Он осознавал мучительно, что что — то не так, и скверно, и плохо. Почему не так? Ну да! Ах, Лукач!
Я, конечно, не всегда решался с ним спорить, потому что, в общем, я не мог назвать его своим другом. У нас был период очень тесных отношений, но он был для меня старшим. А может быть, дело не просто в возрасте. Ведь в то же самое время я мог совершенно прямолинейно все «рубить» Алексею Федоровичу Лосеву, который был еще старше. Но там я сам мог быть совершенно открытым. А с Ильенковым я чаще помалкивал и лишь про себя думал: «Ах, Лукач!» Слава тебе, Господи, что не Лукач у нас, не его политическая ипостась — Троцкий. Наверное, было бы еще хуже, чем Сталин. То есть расхождения тогда шли, конечно, не только на уровне философских принципов: кантианец — гегельянец. Они шли на уровне биографий. Если бы у меня было время, я мог бы обосновать, как это смыкается. Это смыкается органично.
Конечно, Эвальд Васильевич, как и любой крупный мыслитель, переживал трагедию. И трагедия его была, с моей точки зрения, трагедией метафизической. Это не просто трагедия коммунизма в нашей стране, в России, это трагедия коммунизма как такового. А трагедию коммунизма можно воспринимать как частный случай неизбежной трагичности любой человеческой крупной идеи вообще. Любой попытки перестроить этот «негодный» Божий мир в соответствии с собственными представлениями о должном — об идеальном.
Согласно библейской версии, трагедия — это следствие смертного, «первородного» человеческого греха — греха обретения человеком способности произвольно, по — своему, оценивать все сущее, в том числе и себя самого (самооценка), и в соответствии с вымышленными идеалами переделывать все в этом мире. Вот формула первородного грехопадения: «И вкусили они от древа познания, и познали, что есть добро, и есть зло». Это бунт против «Божьего мира», который отныне не принимается как единственно правильный и возможный. Нравственный долг требует от человека — творца посредством целенаправленных действий искоренять зло и утверждать добро, то есть творить новый мир — более совершенный, чем «Божий»? Вот и творим. Может быть, скоро взорвем планету.
Всякое творчество несовершенно. Оно требует искупления, преображения и… порождения нового идеала? В этом трагичность всех крупных идей и их конкретных носителей. Если понимать трагедию по — библейски.