Проблеме расселения славян в Восточной Европе посвящено огромное количество литературы. При всем разнообразии научных подходов и точек зрения в настоящее время, по-видимому, можно считать доказанным, что славяне на основной части будущей Киевской Руси появляются сравнительно поздно. Например, в IX в. славяне начинают проникновение в Волго-Окское междуречье, а полное его освоение завершается ими в XI–XII вв[657]. При этом, скажем, начало заселения Среднего Поочья приходится на рубеж IX–X вв.[658]. Колонизация славянами белорусского Понеманья осуществлялась в IX–XI вв.[659]. Вызывает споры вопрос о времени появления славян на Северо-Западе будущей Руси. Например, В.В. Седов полагает, что кривичи появляются здесь в VI в. (возможно, даже, в V в.), а словене — в VII в.[660]. Другие исследователи относят начало славянской колонизации этого региона к VIII в. (но не позднее IX в.)[661].
Славянская колонизация в Восточной Европе, одной из особенностей которой являлся перманентный характер, прошла ряд этапов в своем развитии. Наиболее конфликтным с точки зрения отношений с автохтонными племенными объединениями являлся период, если так можно выразиться, "освоения новой родины". Несмотря на то, что плотность населения в Восточной Европе была в эпоху раннего средневековья крайне низкой, наиболее удобные для проживания регионы были заняты, и за них должна была разгореться наиболее ожесточенная борьба. Археологические данные фиксируют процессы гибели туземных поселений[662], правда, они же фиксируют и следы межэтнического симбиоза[663]. К сожалению, археологические материалы не всегда позволяют определить характер такого симбиоза. Не вызывает сомнений, что в глубокой древности в плен старались брать только женщин и детей, которых легко было адаптировать в свой кровнородственный коллектив[664]. Это правило нередко соблюдалось и позднее, когда родоплеменные отношения окончательно канули в Лету[665]. Вряд ли славяне вели себя гуманнее на начальном этапе колонизации, когда речь шла о захвате необходимых для поселения территорий. Конечно, это не исключало наложение дани на отдельные племена и установление с некоторыми из них союзнических отношений. Другой характер, видимо, носила колонизация и подчинение племен времен древнерусского государства. О насильственном закреплении славян в ряде регионов Восточной Европы свидетельствуют фольклорные источники, но они записаны исследователями в гораздо более позднее время. Однако в нашем распоряжении есть своеобразный фольклорный материал, зафиксированный средневековыми источниками, относительно близко, по меркам истории, отстоящими от отраженных в них событий. Именно эти источники представляют для нас особую ценность, именно в совершенствовании работы с ними содержится значительный резерв расширения и углубления наших представлений о прошлом.
Настоящий очерк посвящен известиям "Повести временных лет", (далее. — ПВЛ) отражающим древнейший пласт народной памяти о межэтнических противоречиях (от эпохи праславянского единства до начального этапа формирования древнерусской государственности). Естественно, что особенности того или иного источника не могут быть отражены в сколько-нибудь полной мере без сравнительного анализа с единовременными и стадиально-близкими ему памятниками. Нас интересует, следовательно, не сама колонизация славянами Восточной Европы, и не межэтнические отношения, как следствия таковой, а восприятие этих процессов в древнерусском обществе, которое происходило на двух уровнях — низовом ("устная история") и высшем ("книжном"). Но эти уровни, не смотря на существенные особенности, не разделялись "полосой стерильности". Напротив, они имели множество точек взаимодействия и пересечения.
В последнее время активизировался интерес к устной истории, в том числе и эпохи раннего средневековья. Установлено, что устная история не только предшествовала письменной, но и послужила основой для реконструкции древнейшего периода истории собственного народа в трудах первых европейских хронистов, в том числе и русских летописцев[666]. Благодаря этому исследователь не только имеет в своем распоряжении древнейшую информацию, связанную с исторической памятью народа, но и (в сочетании с другими источниками) получает возможность проникнуть в "творческую лабораторию" древнерусского книжника.
Первое, что бросается в глаза при чтении древнейших преданий, зафиксированных в летописи — отсутствие указаний на насильственный характер славянского расселения, в том числе и в Восточной Европе. Ни малейших намеков на победоносные войны, покорение либо вытеснение автохтонов, ни других следов "завоевания родины". Более того — никаких указаний на победоносные войны легендарной древности (сюжетов, популярных в средневековой историописательской традиции, дающих широкий простор для прославления предков и, следовательно, этнического самоутверждения).
Напротив, под пером летописца славян преследуют сплошные неудачи. Первое же упоминаемое (после известий о поселении на Дунае) столкновение славян с противником закончилось их поражением: "Волхомъ бо нашедшемъ на Словени на Дунайския [и], седшемъ в них и насилящемъ имъ…"[667]. Потом пришли "от Козаръ, рекомии Болгаре [и] седоша по Дунаеви, [и] населници Cловеном] быша. Посемь придоша Оугри Белии, [и] наследиша землю Cловеньску. … В си же времена… Обри воеваху на Словенехъ, и примучиша Дулебы, сущая Словены, и насилье творяху женамъ Дулебьскимъ: аще поехати будяше Обърину, не дадяше въпрячи коня ни вола, но веляше въпрячи 3 ли, 4 ли, 5 ли женъ в телегу и повести Обърена, и тако мучаху Дулебы"[668].
Не избежали злой участи и среднеднепровские поляне — главный объект внимания автора ПВЛ. Хотя основатель Киева "ходилъ Царюгороду" и даже "велику честь приялъ [есть] от царя", однако его попытка обосноваться на Дунае, где он срубил с этой целью городок (Киевец), потерпела фиаско: "… [И] хотяше сести с родомъ своимъ, и не даша ему ту блiзь живущии…"[669]. По смерти же братьев-основателей полянам пришлось вообще худо: "… Быша обидимы Древлями [и] инеми околними. И наидоша я Козаре, седящая на горах сихъ в лесехъ, и реша Козари: "Платите намъ дань". Съдумавше [же] Поляне и вдаша от дыма мечь…"[670]. Начало датированных известий летописи о событиях в восточнославянском мире открывается сообщением: "[И]маху дань Варязи изъ заморья на Чюди и на Словенех, и на Мери и на всехъ Кривичехъ. А Козари имаху на Полянехъ, и на Северех, и на Вятичехъ…"[671].
Вряд ли эти сообщения противоречат истине. Славяне трудно начинали восхождение на Олимп европейской истории. Первые шаги их сопровождались не только и, может быть, даже не столько победами, сколько серьезными поражениями от более развитых, лучше технически оснащенных и организованных этнополитических объединений. Боль унижения долго не утихала в народной памяти славян, и не только восточных. То же аварское иго оставило след в языке ряда славянских народов, так хорошо накладывающийся на информацию об обрах ПВЛ[672].
Вместе с тем, из других источников известны победы славян над византийцами, аварами и другим, весьма достойным противником. Расселение на огромных пространствах в относительно короткие исторические сроки также предусматривало не одни поражения[673]. Поэтому, например, отсутствие в летописи указаний на противостояние пришедших в Восточную Европу славян с автохтонным финно-угорским и балтским населением, которое славяне частично истребили, частично вытеснили, а частично ассимилировали, на первый взгляд, выглядит странным[674]. Тем более, что сохранились сюжеты в былинах ("Добрыня чудь покорил"), предания, записанные на Русском Севере в XIX–XX вв. о противостоянии с чудью. По словам Н.А. Криничной, "чудь в народной исторической прозе прежде всего аборигены края", впоследствии заселенного славянами. "Становление и формирование первых преданий о чуди" она относит уже к IX в.[675].
Наконец, народное сознание не могло питаться лишь воспоминаниями о поражениях, и дошедшие до нас остатки героического эпоса — прямое тому подтверждение.
Следовательно, проблема заключается в системе отбора информации летописцем. Она отбиралась не механически, а творчески и согласовывалась с имеющимися в его распоряжении письменными источниками. По словам Е.А. Мельниковой, "записанная устная традиция" являлась "результатом отбора и систематизации материала в соответствии с некими принципами и исключала возможность варьирования. Более того, фиксированный текст, будь то письменный или устный, обладал несравненно большей авторитетностью, нежели живое слово"[676]. Таким образом, "для составителя ПВЛ высший авторитет — письменный текст, по образцу которого он строит свое повествование, и свидетельство очевидцев (например, существование кургана в его время)"[677]. Самым же главным и авторитетным источником для автора ПВЛ являлась Библия, известия которой, с одной стороны, не могли им ставиться под сомнение, а с другой — являлись образцом для подражания при написании собственного труда[678]. Поэтому летописец, в первую очередь, отбирал те сюжеты народных преданий, которые укладывались в библейскую традицию, либо не противоречили ей. Во вторую очередь, он согласовывал их с имевшимися в его распоряжении другими письменными источниками, прежде всего — византийскими. Проблема же происхождения славян и их последующего расселения решалась им в русле библейской традиции. Начиная историю славян с вавилонского столпотворения и разделения народов ("от сихъ же 70 и 2 языку бысть языкъ словенескъ, от племени Афетова…"), летописец поселяет их, "во[679] мнозехъ же временех", на Дунае[680], откуда они потом расселяются по современным ему местам обетования. Славяне здесь как бы первопоселенцы и воевать им не с кем. Пришедшие же после славян на Дунай народы притесняют или вытесняют первопоселенцев, захватывая "землю словеньску"[681]. Для летописца, таким образом, исконная славянская земля находится на Дунае ("где есть ныне Угорьска земля и Болгарьска")[682].
Но и на новых местах жительства славяне, с точки зрения летописца, являются первопоселенцами. Например, апостол Андрей во время своего знаменитого хожения благословляет незаселенные еще днепровские горы, предсказывая, что со временем здесь "восияеть благодать Божья; имать градъ великъ [быти] и церкви многи Богъ въздвигнути имать. [И] въшедъ на горы сия благослави я, [и] постави крестъ и помоливъся Богу…"[683]. Таким образом, поляне, которые по расселении с Дуная будут проживать "по горамъ симъ"[684], сюда еще не пришли. Не случайно апостол, согласно ПВЛ, поплыл по Днепру вверх, "и ста подъ горами на березе"[685].
Интересно, что на месте будущего Новгорода Андрей уже встретил словен, и даже наблюдал с удивлением, как они моются в бане. Этому обстоятельству соответствует и терминология: "И приде в Словени, идеже ныне Новъгородъ…". В Риме он так же рассказывает: "Дивно видехъ словеньскую [но не Полянскую. — В.П.] землю идучи ми семо…"[686]. (Тем самым Апостол Андрей как бы подтверждает слова Н1Л о том, что "преже Новгородчкая волость и потом Кыевская"[687]).
Для летописца, собственно говоря, была важна здесь не хронология расселения племен, а стремление связать славянскую историю с библейскими традициями и освятить авторитетом апостола особый статус любезных его сердцу полян, показать богоизбранность их и их града Киева. Немаловажно, однако, что в вечном городе он поведал не о будущем славном граде Киеве и Благодати Божьей, воссияющей со временем на горах киевских, а о словенских банях: "Видехъ бани древены, и пережьгуть е рамяно, [и] совлокуться, и будуть нази, и облеются квасомъ оусниянымь, и возмуть на ся прутье младое, [и] бьють ся сами, и того ся добьють, едва влезуть ли живи, и облеются водою студеною, [и] тако ожиють. И то творять по вся дни, не мучими никимже, но сами ся мучать, и то творять мовенье собе, а не мученье"[688]. Вряд ли в этом пассаже следует усматривать издевку жителя Южной Руси над северянином (приверженцем бани). Скорее, здесь заложен другой смысл: отсутствие у словен (а с ними и славян вообще) тяги к плотской праздности, чувственным наслаждениям, их природная предрасположенность к физическому самоистязанию, самопожертвованию, духовному подвигу, а, следовательно, к глубокому восприятию христианства.
Таким образом, летописец отмечает особый статус не только полян, но и словен новгородских. Более того, признает, что последние пришли в Восточную Европу раньше полян. Трудно сказать, чем подобная позиция была обусловлена. Возможно тем, чтобы не возникали не вполне уместные вопросы и ассоциации. Если бы поляне были уже на своих "горах", то почему не приняли крещение от самого апостола? Замысел же летописца, видимо, заключался в том, дабы показать, что поляне всей предшествовавшей своей историей подготавливались к восприятию святого крещения. Хожение же и благословление ап. Андрея занимало в этой цепи духовного восхождения полян по пути познания Христовой веры роль первоначального звена.
Но хотя поляне появились в Восточной Европе позже словен, тем не менее, они, по мнению летописца, первопоселенцы в Среднем Поднепровье. Как и другие восточнославянские и финно-угорские племена — первопоселенцы "на своихъ местехъ": в Новгороде словене "перьвии насельници", подобно тому как "[въ] Полотьски Кривичи, в Ростове Меря, в Белеозере Весь, в Муроме Мурома"[689]. Напрашивается вывод, что, с точки зрения летописца, финно-угорское население являлось коренным там, где оно компактно сохранилось до его времени.
Следовательно, библейская традиция расселения народов, взятая на вооружение автором ПВЛ, убеждала его в том, что славяне, как и другие народы, постепенно расселялись с мест первоначального обитания на Ближнем Востоке, осваивая пустующие ранее территории. Это убеждение, могло входить в противоречие с народными преданиями, которые, таким образом, отбрасывались грамотным книжником как выдумка людей несведущих.
Данное предположение подтверждается и сравнительно-историческими параллелями. Например, Козьма Пражский повествует о том, как после потопа и вавилонского столпотворения, "каждое племя блуждало и странствовало". И предки чехов пришли "в… безлюдные пространства в поисках мест, пригодных для человеческого существования", "в отечество, предопределенное… судьбою", в страну — никому не подвластную[690]. В болгарской "Апокрифической летописи" XI в. "рассказывалось, как пророк Исайя по повелению Бога привел болгар на их бывшую тогда пустой родину за Дунаем"[691]. Сходные воззрения встречаем и в польской средневековой традиции. Например, в Великопольской хронике повествуется о том, как "Лех со своим потомством, идя по широчайшим рощам" пришел из Паннонии "к некоему месту с весьма плодородной почвой, изобилующему рыбой и дикими зверями, разбил там себе палатку… и сказал: "Будем вить гнездо""[692].
Не исключено, однако, что летописцу, в условиях продолжавшейся восточнославянской колонизации финно-угорских и балтских земель необходимо было подчеркнуть приоритет славян на многие из них по праву "первопоселения". Насколько долго сохранялись в русском народе представления о праве первопоселения, свидетельствуют, например, наблюдения С.И. Дмитриевой. Она обратила внимание на то, что в деревнях Мезенского края крестьянские семьи делились на "высокие", "коренные" фамилии, и "низкие", "некоренные". Как удалось выяснить С.И. Дмитриевой, ""высота" фамилии или рода зависела не от богатства, а от древности рода. К высоким, древним родам относились потомки самых первых поселенцев в той или иной деревне; соответственно к "низким" фамилиям — потомки более поздних переселенцев, хотя и последние могли приехать давно, на памяти прадедов современных жителей". Более того, "удалось установить связь между представителями "высоких" фамилий и сказителями былин. Большинство последних, за редким исключением, принадлежали к потомкам ""коренных" фамилий"[693]. Думается, что представители "высоких" фамилий являлись не только главными хранителями фольклорных традиций, но и традиций вообще.
Обращает на себя внимание архаичность сохранившихся институтов "высоких" фамилий, где индикатором было не богатство (вторичный маркер), а право первопоселения (первичный). Характерно также, что в тех районах, где традиционные институты сохранились хуже, "если и помнят что-то о "высоких" фамилиях, то чаще всего связывают их с богатством"[694].
Право первопоселения — одно из древнейших и уходит в родоплеменную эпоху. Следы его сохранились не только на русском Севере, но и на Среднем Урале[695]. Имеются свидетельства и в отношении Юго-Западной Руси (территории современной Украины). Например, в средневековье, в районах волошского права основатель села — осадчий, назывался князем и держал свою власть наследственно, управляя селищем и творя суд, но с участием общины[696]. В XV–XVI вв. село, образовавшееся "путем объединения двух дворищ… получало название более старого дворища". В документах XVI в. встречаются села и дворища с двойным названием (Милковичи-Янковичи, Милковичи-Пашковичи), что могло отражать, по мнению исследователей, "древнее синхронное поселение нескольких родов или смену одного рода другим". Могли они применяться также в случае "поочередного заселения территории разными крестьянскими семьями поселенцев"[697].
Не вызывает сомнения, что право первопоселения было известно в Древней Руси и летописцу в частности, который много внимание уделяет этому вопросу, отмечая расселение славян и указывая на первопоселенцев. Именно по праву первопоселения для летописца исконная славянская земля находится на Дунае ("где есть ныне Угорьска земля и Болгарьска")[698]. Однако не менее важным в то время считалось право завоевания, по которому, собственно, "Болгары… седоша по Дунаеви [и] населници Словеномъ быша", а потом Угры "наследиша землю Словеньску"[699]. Какое из этих прав было для летописца значимее — сказать трудно. В отношении прав на Дунай он, по понятным соображениям, как следует из контекста летописного текста, отдавал преимущество первопоселенцам-славянам. Интересно было бы проследить его позицию в отношении Восточной Европы, где славяне, по-крайней мере, на большей территории, сами выступали в роли завоевателей. Однако летописец, как мы видели, и здесь в славянах, за исключением некоторых регионов, видит первопоселенцев. В отношении же остальных территорий он предпочитает не заострять на этом внимание, ограничиваясь констатацией наложения дани. И тем не менее, несколько раз летописец проговаривается, четко обозначая свою позицию. Так, в статье под 1054 г. в уста отходящего в мир иной Ярослава летописец вкладывает следующие назидательные слова, адресованные наследникам: "Да аще будете в любви межю собою, Богъ будеть в васъ, и покоривыть вы противныя под вы. И будете мирно живущее. Аще ли будете ненавидно живуще, в распряхъ и которающеся, то погыбнете сами [и] [погубите] землю отець своихъ и дедъ своихъ, иже налезоша трудомь своимь великымъ"[700] [здесь и далее выделено нами. — В.П.]. Этот мотив добывания, приобретения земель "трудом великим" в отношении древних князей и зримо, и незримо, присутствует на страницах ПВЛ. Не остается сомнения и в том, что имелись в виду, прежде всего, ратные труды: "… Не мозете погубити Русьскые земли", — сказали киевские посланцы Владимиру Мономаху, Олегу и Давыду Святославичам, пытаясь погасить муждоусобицу, начавшую разгораться после ослепления Василька Теребовльского. — Аще бо възмете рать межю собою, погани имуть радоватися и возмуть землю нашю иже беша стяжали отци ваши и деди ваши трудомъ великим и храбрьствомь, побарающе по Русьскеи земли, ины земли приискываху. А вы хочете погубити землю Русьскую"[701]. Налицо противопоставление "древних князей", "собравших" Русскую землю и покоривших ей другие земли, и князей "нынешних", усобицами губящих Русскую землю. Таким образом, в представлении летописца, Русская земля собрана и завоевана древними князьями[702]. Правда, речь идет, скорее всего, о подчинении земель Киеву. Тем не менее, нам важно подчеркнуть "право завоевания".
Необходимо учитывать и особенности мифологического сознания славян эпохи их расселения, в котором столкновения с реальным противником трансформировались в схватки с чудовищами и великанами. То же предание об обрах сохранило элементы подобных представлений ("теломъ велици"), что неоднократно отмечалось в литературе. Записанные в XIX–XX вв. народные предания содержат явные следы демонизации легендарной "чуди" и т. п.[703]. По словам Н.А. Криничной, образ чуди многослоен. Древнейший пласт — "конфликт мифических существ и людей, последующий — вражда аборигенов с пришельцами и, наконец, нападение внешних врагов на мирных жителей…"[704].
Летописец, видимо, старался подобные мифологические сюжеты обходить стороной[705]. Он, конечно, сын своего времени, и верит в существование "мифических" народов. Однако, как представляется, старается избежать демонизации народов известных. Даже тех, которые уже сошли с исторической арены. Показателен в этом плане "аварский" сюжет ПВЛ. Летописец знал народные предания об "обрах", о покорении ими дулебов в частности, в которых обры выступали в образе великанов. Кроме того, на Руси и в бытность летописца бытовала "притьча…: погибоша аки обре" (т. е. — "современные свидетельства"). Помимо этого в его распоряжении имелись византийские источники (письменные и самые ценные для летописца данные). Народное предание, в глазах летописца, получало, таким образом, надежное обоснование. Но, записывая его, он перекодирует информацию, ослабляя в ней мифологическую составляющую. Поэтому обры приобретают вполне человеческие черты и предстают под пером летописца не столько мифическими великанами, сколько просто крупными людьми. Добавляется и христианская составляющая. Обры наделяются одним из смертных грехов — гордыней ("умом горди"), за который их и постигает кара Божья.
В отношении преданий о борьбе с автохтонами Восточной Европы письменных свидетельств в распоряжении летописца не было. Кроме того, летописец реально представлял автохтонное население Восточной Европы и, естественно, не мог принять на веру предания, представлявшие их в виде чудовищ. Кроме того, наиболее острый и кровавый этап взаимоотношений славян с автохтонами (период первоначального расселения) ушел в прошлое. Этап же "государственного" освоения новых территорий, заселенных финно-угорскими и балтскими племенами был менее драматичным, не сопровождался уничтожением автохтонов и их сгоном с насиженных мест. Все это не могло не сказаться на позиции летописца. Поэтому, вероятно, что мифологизированные предания о борьбе с "чудью" и т. п. относились летописцем к кругу рассказов недостоверных, которые, как в варианте с Кием-перевозчиком, передают те, кто "не сведуще"?
Таким образом, можно предположить, что предания, связанные с расселением славян и победами над аборигенами оказались вне сферы внимания летописца по идеологическим соображениям, как не укладывавшиеся в библейское русло истории.
Вместе с тем летописец был плоть от плоти своего народа, вместе с ним переживал его неудачи и поражения. Поэтому, представив несколько урезанную и подправленную в соответствии со своими идеологическими принципами картину народных представлений, связанных с межэтническими конфликтами, он, в полном соответствии с народными представлениями[706] об исторической справедливости, расставил все на свои места. Авары притесняли славян и "Богъ потреби я, [и] помроша вси, и не остася ни единъ Обринъ. И есть притьча в Руси…: погибоша аки Обре; их же несть племени ни наследъка"[707]. Поляне "быша обидимы Древлями и инеми околними"[708], а потом их город стал матерью городов русских[709]. Хазары притесняли славян, полян в том числе, а затем покорились русским князьям[710]. Варяги взимали дань, но потом их изгнали (это, кстати, первая победа, одержанная славянами в союзе с финно-уграми, на страницах ПВЛ)[711]. Варяги-русь пришли уже не как насильники, а как призванные[712]. Они по праву заняли господствующее положение, а поляне и словене органично связаны с ними ("людье Нооугородьци от рода Варяжьска…"; "Поляне, яже ныне зовомая Русь"; "От Варягъ бо прозвашася Роусью, а первое беша Словене; аще и Поляне звахуся, но Словеньская речь бе")[713].
В формируемых под пером летописца иноэтничных образах бросаются в глаза существенные отличия в восприятии народов славянского и германо-романского круга, с одной стороны, и тюркского — с другой. Наглядно это видно при описании противостояния с варягами и хазарами[714]. Хазарское господство (подобно аварскому) воспринималось как тяжелое и позорное рабство. В свое время А.П. Новосельцев писал: "…Зависимость от хазар Повесть временных лет подчеркивает достаточно ясно и даже проводит историческую аналогию с библейскими событиями: легендой о том, как египтяне поработили евреев, а затем сами погибли от Моисея. Рядом, правда, приведена и другая легенда — о посылке полянами хазарскому князю меча и реакции на это хазарской знати"[715]. Следует заметить, что аналогии с библейским порабощением евреев приводятся именно в контексте легенды о дани мечами. Тем не менее, сущность летописного сообщения о плене А.П. Новосельцев подметил верно, хотя и не развил свое наблюдение. Приведенная аналогия с библейскими событиями показательна, ведь в понимании христианского книжника "египетский плен" являлся своеобразной квинтэссенцией рабства. Вряд ли может возникнуть сомнение в том, что во времена летописца помнили "хазарское пленение", которое большинством бывших данников, далеким от ученой книжности, воспринималось как рабство[716].
Восприятие летописцем варягов было двояким. С одной стороны, это агрессоры, от набегов которых откупаются, и которых, при первой возможности, изгоняют за море. С другой — наемные дружины на службе у русских князей, союзники в борьбе с Византией, печенегами, да и в междоусобных войнах. Воины отменные, но алчные, не брезгующие самой грязной работой (наемные убийцы), буяны, нередко доставляющие массу хлопот тем, помогать кому были призваны. Имеются среди них и преданные слуги (образец таковых — Варяжко), и добродетельные христиане-мученики (убиенные киевлянами-язычниками отец и сын). Наконец, варяги это и "русь", пришедшая с Рюриком по зову туземных племен, от которых "прозвася Русская земля", и которых летописец попытался генеалогически связать и со словенами, и с полянами[717].
В характеристике древнерусского летописца следует отметить и его выраженный славянский этноцентризм. Как верно подметил В.Я. Петрухин, "для русского летописца славяне — главный объект описания, сделанного "изнутри", из "полянского" Киева…". По словам П.В. Лукина, с точки зрения автора ПВЛ, "славяне представляли собой некое единство…, а различия между "племенами" носили второстепенный характер"[718]. На достаточно высокий уровень общеплеменного самосознания средневековых славянских народов (по крайней мере, отраженный в книжной традиции) неоднократно обращали внимание исследователи[719]. Н.И. Толстой даже высказал мысль, согласно которой у "Нестора… было религиозное сознание (христианское), общеплеменное (славянское), частноплеменное (полянское) и сознание государственное (причастность к Русской земле). Среднеплеменное сознание его — русское — еще созревало и не занимало ключевой, доминирующей позиции"[720]. Таким образом, по мнению автора, "общеплеменное (славянское)" сознание было более четко выражено, чем "среднеплеменное" (русское).
При определенной спорности положений в целом, автор поднял важную проблему и, во многом, верно уловил суть явлений. В домонгольской Руси понятие "славянин", как самоназвание древнерусского населения[721], видимо, играло большую роль, чем принято думать. Привлекает в этой связи любопытное место из "Вопрошания Кирика…": "Молитвы оглашенные творити: Болгарину, Половчиноу, Чюдиноу преди крещения 40 днии поста, исъ церкви исходити отъ оглашенных; Словенину — за 8 днии; молодоу детяти — все дроугъ; а оже бы предъ за колко днии, а то лоуче вельми"[722]. Приведенный текст свидетельствует о высоком этническом самосознании восточных славян, вносившем коррективы в (по определению интернациональную) политику церкви, вынужденную даже в вопросах крещения отдавать предпочтение славянам. "Словенин" здесь относится не к новгородским словенам, а к восточным славянам в целом (житель Руси славянского происхождения), о чем свидетельствует перечень: болгарин, половчин, чудин.
Вряд ли только новгородцев имел в виду и автор "Жития Александра Невского", когда писал: "По победе же Александрове, яко же победи короля, в третий год… пойде на землю немецкую в велице силе, да не похвалятся, ркуще: "Укорим Словеньскый язык ниже себе""[723]. За "славянский народ", таким образом, воевал Александр Невский, громил рыцарей на льду Чудского озера и освобождал "град Псков от иноязычник"[724]. Показательный факт — в "Житии" (!) князь борется не с "проклятыми латинянами", а с иноплеменниками, не за веру православную — а за "славянский народ". Следовательно, (вопреки широко распространенному в современной историографии мнению), конфессиональный патриотизм не являлся, безусловно, доминирующим в Древней Руси, особенно в широких массах населения, хотя и играл, несомненно, важную роль, особенно на высоком (книжном) идеологическом уровне[725]. Для основной массы населения важное значение имел этнический патриотизм (славяне/не славяне; русские/нерусские) и патриотизм местный, областной (новгородцы/не новгородцы; кияне/не кияне и т. п.).
Вышесказанное, в известной степени, проливает свет и на "словенина" ст. 1 Русской Правды[726].
В литературе обращалось внимание на сходство композиции ПВЛ с другими средневековыми европейскими сочинениями исторического жанра. Например, по словам А.С. Щавелева, "композиция ПВЛ и предположительно "начального свода"… сходна с западнославянскими хрониками. Но в отличие от них включает две повествовательные традиции о ранней истории: славянскую и "русскую". В этом аспекте ПВЛ типологически близка англосаксонской ранней историографии, в которой были представлены кельтский и германский фольклор)"[727]. Однако отмеченный выше феномен "пораженчества" является, видимо, особенностью ПВЛ. Пожалуй, ближе всего к ПВЛ в этом плане (но не столь ярко выражена) "История…" Беды Достопочтенного[728]. Известную близость можно провести и с "Историей Франков" Григория Турского, который достаточно сдержан и объективен в отношении франков. Но он не предрасположен к синдрому "пораженчества", а намеревался "описать войны царей с враждебными народами, мучеников с язычниками, церквей с еретиками…"[729].
Обычно же хронисты "соревновались" в прославлениях своих соплеменников и их славных деяний. Например, согласно Иордану, готы, отплыв с острова Скандзы, едва сойдя с кораблей, начали путь славных побед: "продвинулись … на места ульмеругов … и, сразившись, вытеснили их с их собственных поселений. Тогда же они подчинили их соседей вандалов, присоединив и их к своим победам"[730]. Придя в "земли Скифии", готы без промедления напали на спалов и победили[731] и т. п. Ну и, конечно, кто бы мог сомневаться в том, что "…среди всех варваров готы всегда были едва ли не самыми образованными, чуть ли не равными грекам, как передает Дион…"[732].
Не столь щепетильны и сдержанны, как Григорий Турский, будут его далекие последователи. Например, во второй половине Х в. Рихер Реймский произнесет хвалебную оду "галлам": "Все галльские народы известны своей природной отвагой и не терпят коварства […]. Хотя эти народы — варвары по происхождению, история говорит, что в древности они бывали очень удачливы во всех своих предприятиях, хотя и оставались язычниками. А когда святой Ремигий окрестил их, им была ниспослана особенно славная и блистательная победа"[733].
В 50–70-е гг. Х в. писал свою хронику Видукинд Корвейский, один из крупных идеологов формирующегося Немецкого государства. Перечисляя "различные мнения" о происхождении саксов (в том числе и от воинов Александра Македонского), Видукинд нисколько не сомневается в древности и благородстве своего народа[734]. И даже бесчестный поступок саксов, которые, вопреки договору с тюрингами, пришли вооруженными на переговоры о мире и перебили своих противников Видукинд обращает в пользу соплеменников: "Так саксы стали знаменитыми и начали внушать необыкновенный страх соседним народам"[735] и т. п.
Не стояли в стороне от общих тенденций и западнославянские хроники, прежде всего, польские. Например, во введении Хроники Галла Анонима отдается предпочтение стране славян "перед другими народами в том, что она, будучи окружена столькими… народами… и подвергаясь нападению с их стороны, действовавшими как вместе, так и в одиночку, никогда, однако, не была никем полностью покорена"[736]. Винцентий Кадлубек не только выставляет славян победителями римлян и Александра Македонского, но и, что показательно, переиначивает историю ПВЛ с нашествием волохов[737].
В чем причины такой особенности ПВЛ? Вряд ли на этот вопрос можно дать однозначный ответ. Хотя в средневековье литература и история не были дифференцированы, ПВЛ гораздо ближе к истории, чем современные ей сочинения на историческую тему, что отмечалось еще А.Л. Шлецером. Однако объективность русского книжника, стоявшего ближе к раннесредневековой, чем к современной ему европейской историописательской традиции — следствие стадиального отставания русской историографии[738], испытавшей, в известной степени, влияние византийское, но находившейся в стороне от современных ей импульсов, исходивших из стран романо-германского католического культурного круга. Нельзя исключать этнокультурные и социально-политические особенности. К этому следовало бы еще добавить неразвитость восточнославянской мифологии, что, конечно, не являлось разительным отличием по сравнению, скажем, с Польшей и Чехией, но накладывало свой отпечаток, в совокупности с другими факторами, и особенно отличало от традиций романо-германского мира.
Определенную роль, возможно, сыграло и то, что этноцентризм русского летописца в большей степени имел конфессиональный характер[739], а это в целом не соответствовало настроению основной массы населения. Как следствие — большие "ножницы" между восприятием автора ПВЛ и остальной массой населения (даже социальной верхушкой), увеличивавшие водораздел между "народной" (в основе своей, языческой) и "книжной" (христианской) культурой.
Важны и цели, поставленные книжником. Летописец, в отличие от большинства своих зарубежных коллег, с одной стороны, не ставил цели прославить деяния князей или народа[740]. С другой стороны, как представляется, автор ПВЛ пытался создать свою версию нового богоизбранного христианского народа[741], идеальные черты которого, вероятно, он отразил в характеристике полян: смысленность, мудрость, стыдение, "братолюбие"[742](столь важное для древнерусской книжной общественно-политической традиции). Именно эти черты, а также правильные браки и "человеческая пища", отличают, по убеждению летописца, людей от звериного мира. В то же время, летописцу, осуждающему "звериный" образ жизни древлян, древлянские князья, "иже распасли" свою землю, ближе Игоря, уподобляемого волку ("аки волкъ восхищая и грабя")[743].
А где же храбрость, столь важная в ту суровую эпоху и с гордостью констатируемая в качестве важнейшей черты собственного этноса другими средневековыми книжниками? У автора ПВЛ она отходит на второй план и употребляется впервые для характеристики воинов Святослава[744]. Но этот храбрый и лютый князь, пренебрегающий богатством ради оружия[745] и променявший свою землю на чужую[746], сложил, в итоге, свою голову у днепровских порогов, "в руки" печенежскому князю, сделавшему из нее чашу для пития[747].
Возможно поэтому, славяне, под пером летописца, даже будучи язычниками, ведут себя едва ли не по канонам Нового (а не Ветхого!) завета. Славяне становятся жертвой народов, обуянных гордыней, они гонимы, гонимы несправедливо. Они всей своей дохристианской предысторией как бы подготавливают себя к будущей жизни во Христе. Смирение перед судьбою посланными врагами — это смирение перед испытаниями, посылаемыми Господом. Плюс ко всему — природная склонность к аскезе и подвижничеству[748].
При этом следует остерегаться от проведения прямых параллелей с библейскими евреями, которые, тем не менее (не только в эпизоде с хазарской данью), невольно напрашиваются. Подобно евреям, славяне находились в рабстве и освобождены из него Божьей волей. Как и евреи, они были гонимы другими народами, но пришли к своему царству (русскому). Однако, в отличие от евреев (которых изначально избрал Бог, которым столько раз были явлены знаки Его внимания и которые умудрялись отступаться от Него), славяне сами своими деяниями и врожденным подвижничеством пришли к Господу. Они познали Спасителя, отвергнутого евреями. Кроме того, у евреев нет родины, а у славян она есть. Правда, исконная славянская земля, подобно иудейской, захвачена пришельцами. Однако "славянский/русский Иерусалим" (Киев), и храм находятся на обретенной родине. А где "Иерусалим" и где "храм" — там и настоящая родина.
Особенность ПВЛ наглядно проявляется и в сравнении с Н1Л младшего извода, наиболее полно сохранившей, как показал А.А. Шахматов, следы Начального летописного свода[749]. Начинается Н1Л с предисловия, в котором говорится о богоизбранности Русской земли и приоритете Новгорода над Киевом, с одной стороны, и их обоих — над остальными волостями и градами: "Временник, еже нарицается летописание князеи и земля Руския, и како избра Богъ страну нашу на последнее время, и грады почаша бывати по местом, преже Новгородчкая волость и потом Кыевская, и о поставлении Киева, како во имя назвася Кыевъ"[750]. Таким образом, выстраивается ряд: город — волость — страна/Русская земля. Начало всему город, без которого невозможна власть (волость), а без власти (волости) невозможна Русская земля. Поскольку Новгородская волость "преже" Киевской, то и Новгород "преже" Киева (И это справедливо. Ведь действительно, князья и власть (волость), по Н1Л, сначала появились в Новгороде, а уж потом оттуда пришли в Киев). Однако особенность Киева в Н1Л проявляется в том, что (несмотря на право первенства Новгорода) она особо ставит цель рассказать о "поставлении" и наименовании именно Киева. Особая роль последнего подчеркивается и сравнением его с великими городами древности, основанными царями и названными по их имени (Римом, Антиохией, Селевкией, Александрией): "Тако жъ и в нашеи стране званъ бысть градъ великимъ княземъ во имя Кия. Его же нарицають тако первозника быша… И тако бысть промыслъ Божии…"[751]. Далее следует панегирик древним князьям и мужам их, которые "отбараху Руския земле, и ины страны придаху под ся", а дружины их кормились "воюющее ины страны…"[752].
В отличие от ПВЛ, в Н1Л вообще ничего не говорится о славянском расселении, напротив, фиксируется, судя по всему, современная летописцу ситуация, которая переносится на начальные времена: "Начало земли Рускои. Живяху кождо съ родомъ своимъ на своихъ местех и странахъ, владеюща кождо родомъ своимъ"[753]. Кроме того, в Н1Л понижается статус не только Кия[754] но и самих полян[755]. Они, конечно, "беша мужи мудри и смыслене"[756], но "бяху же поганее, жрущее озером и кладязем и рощениемъ, якоже прочии погани"[757]. Иными словами, были такие же "поганые" как и остальные, в отличие от ПВЛ, которая целенаправленно описывает "звериные" обычаи и нравы "племен" и народов, чтобы еще больше подчеркнуть особость и избранность полян. Автор ПВЛ так ловко расположил материал, что даже фраза "погани, не ведущее закона Божия, но творще сами собе законъ"[758] (несомненно, актуальная и для полян, ведь они тоже еще не познали крещения и оставались язычниками) читалась как относящаяся к остальным восточнославянским "племенам", но только не к полянам. Перед нами интересная особенность умозаключений древнего книжника — искренне не замечать очевидного[759]. И здесь автор ПВЛ выступает более как язычник, чем христианин: не смея ничего плохого сказать о предках (своих и киевлян)[760], он просто переносит на пращуров-язычников идеальный образ христианина.
Нет в Н1Л и синдрома пораженчества. Более того, мы видели, что она открывается вводной частью, в которой содержится панегирик и Руси, и древним князьям с дружинами, оборонившим Русскую землю и подчинившим другие страны. Почему бы и нынешним князьям и их дружинам, явно проводится мысль в Н1Л, не последовать их примеру и кормиться не за счет своего населения, а за счет других стран? Из "эпизодов поражений", имеющихся в ПВЛ, в Н1Л содержится сюжет о том, как поляне "быша обидими Древьляны, инеми околними" и о дани мечами[761], да сюжет с варяжской данью[762]. Но в таком контексте (учитывая, что "владеют бо Козары князи рускыи и до днешьняго дни", а варягов "изгнаша… за море", эти эпизоды смотрятся, скорее, как славная страница в истории и тех, кто дал дивную дань мечами, и тех, кто изгнал находников за море.
Интересно в этой связи и очередность изложения походов на Византию, представленная в Н1Л. В ней неудачный поход Игоря предшествует удачному походу Олега. Дана и иная датировка походов, соответственно 920 и 922 гг., что многих историков вводит в сомнение. Не вникая в детали обстоятельств, обусловивших подобную хронологию, сошлемся на авторитетное мнение, согласно которому автор Начального свода не знал точных дат походов. Точную датировку дал автор ПВЛ, который опирался на имевшиеся в его распоряжении русско-византийские договоры[763]. Однако порядок описания походов в Н1Л, думается, не случаен. В ПВЛ после удачного похода Олега следует неудачный, Игорев (941 г.), в котором русы потерпели тяжелое поражение, а повторный поход (944 г.), без боя закончившийся подписанием мирного договора, все таки, трудно назвать адекватным реваншем. В Н1Л же, на поражение Игоря русские ответили безоговорочно победоносным походом Олега[764]. Иными словами, взяли не просто реванш, а реванш триумфальный[765]. Эффект "мести", столь важной для общественного сознания того времени, еще более усиливается приемом "хронологического сжатия": поход Олега следует сразу же за поражением Игоря.
Показательно описание и других "византийских" походов руссов новгородской летописью. Поход 860 г., отождествляемый ПВЛ с Аскольдом и Диром, Н1Л упоминает, но полностью, если так можно выразиться, "деперсонифицирует"[766]: пришла в правление Михаила некая Русь ("при семъ приидоша Русь на Царьград в кораблех…"), потерпевшая поражение и куда то возвратившаяся ("и во своя сы возвратившася")[767]. Тем самым, практически на нет, сводился негатив поражения. Еще более показателен неудачный поход 1043 г. Владимира Ярославича, получивший достаточно подробное описание не только в ПВЛ и византийских источниках, но и в скандинавских сагах[768]. Поход, в котором, наверное, немало погибло и новгородцев, учитывая потери норманнов[769], и то что Владимир княжил в Новгороде. Тем не менее, Н1Л младшего извода о походе вообще умолчала, а Н1Л старшего извода отделалась короткой дипломатичной справкой: "В лето 6551. Володимиръ иде на Грькы"[770]. Даже информация о походе 1042 г. на емь, согласно которой Владимир "Ямь победи", но кони у его воинов "помроша", вследствие страшного мора[771], выглядит более объемной.
То, что русские люди того времени отнюдь не склонны были к "самобичеванию" и "смакованию" своих неудач и поражений, свидетельствуют и другие источники, например, "Слово о законе и благодати" Илариона, "Память и похвала…" Иакова Мниха, "Поучение" Владимира Мономаха и др. Таким образом, дело не столько в особенностях древнерусского менталитета (его, конечно, сбрасывать со счетов нельзя), сколько в самом авторе ПВЛ и той идеологической программе, которую он проводил, используя наиболее оптимальные, как ему казалось, приемы. Могут, конечно, возразить, что предками новгородцев (словен), согласно одной из широко распространенных точек зрения, были западные славяне, что жемчужина древнерусской литературы, "Слово о полку Игореве", "созрела" в раковине трагического поражения Игоря Святославича, что ярчайшие произведения XIII в. порождены трагедией "батыевой поры" и т. п. Тем не менее, следует признать, что данный ряд произведений (если учесть поправки на стадиальность общественного развития) не является исключительным в сравнительно-историческом ракурсе как по происхождению, так и по идейной направленности.
Что, несомненно, роднит Н1Л с ПВЛ, равно как и с другими древнерусскими памятниками книжной культуры, так это отсутствие каких либо конкретных преданий и исторических сюжетов, связанных с "завоеванием родины". Только общие указания на собирание земель и подчинение других стран. Но не ясно, являлось это "подчинение" введением новых территорий в состав Руси, либо просто элементарным поиском данников. И гораздо позднее особенностью древнерусской экспансии было то, что она ограничивалась наложением дани[772].
В последнее время, с одной стороны, усиливается интерес к устной истории, к народным преданиям, а с другой — нарастают и скептические настроения в отношении глубины народной памяти, ее возможностей для реконструкции тех или иных исторических событий. Так, А.П. Толочко, касаясь исторической памяти киевлян начала XIX в., достаточно убедительно показал, что "глубина народной памяти… была менее чем сто лет", что "летописная номенклатура киевской топонимии была практически полностью утеряна", и "восстановлена" уже благодаря усилиям энтузиастов "аниквариев" XIX в. Именно эта, реконструированная топонимия Киева и стала затем достоянием самого киевского населения[773].
А.П. Толочко, несомненно, поднял актуальную и болезненную проблему для собирателей и исследователей фольклорных сюжетов. В условиях развития грамотности, средств коммуникации, достигающих самых отдаленных и "глухих" районов, достижения научной и публицистической мысли становятся достоянием носителей "народной памяти". Тем самым разрушается грань, отделяющая "книжную историю", от устной, народной истории. Однако пример с Киевом для нашего случая не вполне корректен. Очевидно, чем сообщество более изолировано, чем меньше оно получает внешней информации, тем полнее и дольше сохраняется информация "внутренняя", передаваемая из поколения в поколение. Напротив, по мере открытия новых каналов информации сокращается объем сохраняемой "внуренней" информации. Поэтому даже в средневековых городах, как системах более подвижных и более обновляемых (приток нового народонаселения, сравнительно частое обновление населения[774] вследствие высокой смертности[775], присутствие чужестранцев, приезжавших для торга и по другим делам[776], доступность информации "официального характера", исходившей от светских и духовных властей разного уровня и т. п.), "внутренняя информация", по сравнению с сельским миром, отличалась меньшей степенью устойчивости. Но и в отношении деревни не все обстояло так просто. Показательно, например, что скандинавские саги сохранились в Исландии, а восточнославянские былины — на Русском севере. Для прочности исторической памяти требовались особые условия, из которых, вероятно, главнейшие суть: а) свобода личности и собственности[777]; б) колонизация. И Исландия, и Русский север — колонизуемые территории. Данное обстоятельство, по-видимому, требовало определенной легитимации мигрантов на новых местах, с одной стороны, своеобразного, условно выражаясь, "идеологического" сопровождения процессов формирования системы новых общественных связей на осваиваемых территориях. Наконец, и это тоже важно, требовалась легитимация и дальнейшее правовое сопровождение для земельной собственности мигрантов, которая формировалась в условиях колонизации по праву первопоселения (первой заимки). Ведь потомки мигрантов могли подтвердить свои права на занимаемые земли, доказав, что таковыми обладали их предки. А для этого "личной" памяти[778] было мало, нужна была "коллективная память"[779]. Таким образом, предки первопоселенцев становились хранителями памяти не только своей, "родовой", но и "коллективной". А таковая среда благоприятствовала сохранению и памяти "народной".
В этой связи показательно сравнение Исландии и Дании (являвшейся для Исландии метрополией). Если в Дании родословная, например, даже знатных родов XII–XIII вв. прослеживается в 3–4-х коленах, а "историческая память датчан в XII столетии имела… немалые прорехи и даже в отношении недавнего прошлого могла быть довольно "короткой""[780], то "своеобразие истории исландского народа", по словам М.И. Стеблин-Каменского, "заключается, прежде всего, в том… что мы знаем по имени почти всех первых исландцев"[781].
Большой интерес для рассматриваемой проблемы представляют исследования исторической памяти русских крестьян Среднего Урала в середине XIX — начале ХХ в., проведенные известным уральским этнографом Г.Н. Чагиным. Они показали, что, с одной стороны, "исторические знания крестьян носят избирательный характер"[782]. С другой — глубина исторической памяти может быть достаточно значительной. Например, П.Н. Крылов, путешествовавший в 70-е гг. XIX в. по Северному Прикамью, "по рассказам старожилов воссоздал историю возникновения всех вишерских, колвинских и верхнепечорских деревень за 200-летний период", записал со слов крестьян имена первопоселенцев. По словам Г.Н. Чагина, опубликованная П.Н. Крыловым "информация поражает точностью памяти жителей деревень". "На Вишере в 1870-е гг. 103-летний старик Ордин помнил о войнах между русскими и вогулами (манси), нападавшими в XV–XVI вв. из-за Урала на великопермские земли", в частности на г. Чердынь. На верхней Яйве Г.Н. Чагин установил традицию "преданий об Артемии Бабинове, проложившем в 1597 г. прямую дорогу из Соликамска в Верхотурье" и т. п.[783]. Исследователь приводит много поражающих деталями примеров народной исторической памяти, уходившей корнями в XV–XVI вв. Правда, как отмечает сам Г.Н. Чагин, важную роль в сохранении памяти о крещении, о войнах и т. п. играла церковь. Не будем забывать, что длительное время жизнь русского населения этих краях проходила в экстремальных условиях, что не могло не сказаться на сохранности информации. Как бы там ни было, 200 лет, отмеченные в случае с П.Н. Крыловым, думаем, нормальный (скорее — минимальный) срок для избирательной исторической памяти в условиях традиционного общества. Поэтому, читая в ПВЛ о киево-печерском монахе Иеремии, помнившем крещение Руси[784], вспомним вишерского 103-летнего старца Ордина, хранившего информацию за несколько столетий. Если крестьяне Северного Прикамья помнили тех, кто основал около 200 лет назад их деревни[785], то во времена составления Начального летописного свода должны были быть люди, хранившие память (конечно, "избирательную") о событиях конца IX — начала Х в.
В этой связи показательна ссылка летописца на доброго старца Яна Вышатича, скончавшегося в 1106 г. в возрасте 90 лет[786], от которого он "многа словеса слышахъ, еже и вписах в летописаньи семь"[787]. Предполагают, что одним из информаторов для летописцев был и отец Яна — сын новгородского посадника Остромира, внук Константина Добрынича, двоюродного брата Владимира Святославича. В свою очередь, дядя князя-крестителя, Добрыня, доводился, якобы, сыном Мистиши-Люту и, соответственно, внуком знаменитому Свенельду[788]. Если это так, то в этом знатном роду должны были передаваться предания, уходящие своим корнями в эпоху Рюрика[789]. Правда, представленная генеалогическая схема небезупречна, на что неоднократно и справедливо указывали исследователи[790]. Для нас она интересна в том смысле, что эпоха летописца, оказывается, не так уж далека от времен "древних князей". Даже в конце XI — начале XII в. на Руси еще жили люди, кому в детстве деды могли рассказать о временах Святослава и даже Игоря.
Вопрос о соотношении внешних и внутренних факторов в процессах генезиса восточнославянской государственности является таким же древним, как и сама проблема образования Древнерусского государства. Своими корнями он уходит в летописную традицию, а его научная постановка, в виде так называемого "норманнского вопроса", приходится на вторую четверть XVIII в. "Норманнская проблема", как показывает многовековая ее история, гораздо шире своего, если так можно выразиться, "этноисториографического номинала". В ней, в той или иной степени, отражается весь основной спектр многогранной проблемы образования Древнерусского государства.
Обоснованная в общих чертах Г.Ф. Байером, развитая в трудах Г.Ф. Миллера, А.Л. Шлецера[791] и их последователей норманнская теория прошла длительный, противоречивый путь развития. Становление ее было обусловлено, прежде всего, уровнем развития исторической науки ХVIII столетия. Доступные в то время исследователям источники, в основном, ограничивались кругом древнерусских, византийских и западноевропейских известий. Большинство из них подтверждало сведения "Сказания о призвании варягов", содержащегося в "Повести временных лет"[792], о норманнском происхождении варягов, русов и родоначальников русской княжеской династии. Господствующие в то время историософские воззрения, придававшие исключительную роль в основании государств выдающимся личностям, способствовали тому, что историю того или иного государства вели с момента появления первой правящей династии. Кроме того, свидетельства летописи о "призвании" на княжение Рюрика с братьями хорошо накладывались на популярную тогда теорию "общественного договора". Поэтому естественно, что первые норманнисты, признав скандинавское происхождение Рюрика с братьями, логично пришли к выводу о норманнском происхождении Древнерусского государства. В этом плане, например, их главный оппонент, основоположник так называемой "славянской школы", М.В. Ломоносов не ушел дальше и также вел начало русской государственности с прихода Рюрика, только видел в нем и приведенной им "руси" не скандинавов, а западных славян.
Достаточно быстро, помимо научной, наметились и другие составляющие проблемы. Показательно, что полемика по норманнскому вопросу началась не после выхода работ Г.З. Байера, а после ознакомления членами Петербургской Академии наук с диссертацией Г.Ф. Миллера "Происхождение имени и народа российского". Тогда впервые в научный спор вмешались политические соображения и оскорбленное национальное достоинство русских. Однако "обвинять" в этом нужно не Г.Ф. Миллера и не М.В. Ломоносова "со товарищи", а ту общественно-политическую ситуацию, которая сложилась в стране с приходом к власти Елизаветы Петровны, когда русский национальный дух воспрянул после унижений "мрачного бироновского десятилетия", а политика двора строилась на контрасте с политикой Анны Иоановны. Поэтому реакция на труд Г.Ф. Миллера была излишне болезненной, даже если признать некорректными отдельные положения и выводы автора. Сыграли свою весомую роль и не вполне зрелое национальное самосознание русских, и младенческое состояние отечественной исторической науки.
В XIX в. изучение проблемы вошло в относительно спокойное русло. Время от времени спокойствие нарушалось воинствующими антинорманнистами, в построениях которых было больше эмоций, чем научного анализа. Правда, эмоции проявлялись не столько в "академической науке", сколько в околонаучных кругах. Особенно это наглядно прослеживается в период после Отечественной войны 1812 г., приведшей к небывалому подъему патриотизма и национального самосознания. Вместе с тем, наряду с откровенно дилетантскими работами Ф.Л. Морошкина, Ю.И. Венелина, А.С. Великанова, А. Артемьева, Ф.И. Кнауэра и др., антинорманнистская школа ХIХ — начала ХХ в. явила научному миру ряд выдающихся исследований, представленных трудами Н.И. Костомарова, Д.И. Иловайского, С.А. Гедеонова, М.С. Грушевского.
В целом же в среде российских ученых рассматриваемого времени преобладали норманнистские взгляды. Однако историографическая ситуация середины ХIХ — начала ХХ в., в сравнении с предшествующим периодом, имела и существенные особенности, определяемые, в первую очередь, новыми методологическими подходами к изучению проблемы становления государства и трактовке природы последнего. Все больше исследователей смотрели на государство как на продукт длительного развития общества, что неизбежно вело к переоценке и роли норманнов в процессе политогенеза на территории Восточной Европы. Показательна, например, позиция представителей государственной школы, писавших о победе государственных начал над родовыми только в ХV–XVI вв. и отказавшихся выделять "норманнский период" в русской истории (С.М. Соловьев, К.Д. Кавелин, Б.Н. Чичерин). Еще более "радикальной" была точка зрения В.О. Ключевского, который, касаясь содержания споров по варяжской проблеме, не без присущей ему язвительности писал: "…Национальности и государственные порядки завязываются не от этнографического состава крови того или иного князя и не от того, на балтийском или азовском поморье зазвучало впервые известное племенное название"[793]. Известный историк права, М.Ф. Владимирский-Буданов, прямо заявлял, что у восточных славян "князья-варяги застали везде готовый государственный строй[794]" и т. д.
Такая метаморфоза не должна вызывать удивления. Уровень науки был принципиально иным, чем в ХVIII веке. Спор же между норманнистами и антинорманнистами по-прежнему вращался вокруг вопроса об этническом происхождении правящей древнерусской династии. Признававшие скандинавское происхождение первых наших князей относились к норманнистам, а все остальные — к антинорманнистам. Среди антинорманнистов были сторонники славянской, финской, готской, хазарской, жмудской, иверийской и т. п. теорий. Наиболее представительной являлась славянская школа, делившаяся, в свою очередь, на западнославянскую (признавалось западнославянское происхождение Рюрика и варягов-руси) и среднеднепровскую (велась речь об автохтонном, среднеднепровском происхождении росов/русов). Вопрос об этнической природе варягов и русов, фактически, был подчинен решению проблемы этнического происхождения Рюрика с братьями.
Таким образом, уже в дореволюционной историографии выделяются две важнейшие составные "варяжской проблемы": 1) этническая принадлежность родоначальников княжеской династии и варягов-руси, происхождение названия Русь; 2) роль внутренних и внешних факторов в образовании древнерусской государственности. Содержание полемики по первому вопросу, в силу его конкретно-исторического характера[795], является достаточно устойчивым по сути и связано, в основном, с состоянием источниковой базы, тогда как по второму существенно меняется в зависимости от развития методологических основ исторической науки[796].
Марксистская историография проблему возникновения государственности стала трактовать с позиции становления классов, акцентируя внимание прежде всего на глубинных, внутренних процессах развития общества. Вместе с тем, рассматривая исторический процесс под социально-экономическим углом зрения, историки-марксисты не забывали о многофакторности развития социума, в том числе и о внешнем факторе. Тем более, что важное значение последнего в образовании государства признавали и классики марксизма[797]. Однако со второй половины 1930-х гг. в советской историографии наметилась, а в 40-е — середине 50-х гг. возобладала, тенденция на преуменьшение, а порой и фактическое отрицание, внешнего воздействия в процессе социо- и политогенеза у восточных славян. При этом создавалась, на первый взгляд, парадоксальная ситуация: советские историки, ожесточенно критикуя как дореволюционных, так и современных им норманнистов, снисходительно относились к другим, "неславянским" теориям происхождения "руси" (например, "финнской" и "литовской"). Более того, они не просто признавали существенную роль финно-угорского и балтского компонентов в генезисе древнерусской народности, но и отмечали, например, прочные традиции "культурного, экономического и политического братства народов Прибалтики и русского народа"[798]. Это в то время, когда роль германских элементов (готских и скандинавских), фактически, отрицалась[799]. После публикации в 1951 г. в "Правде" статьи П.И. Иванова "Об одной ошибочной концепции", началась кампания по борьбе с "идеализацией истории хазар", "преувеличения их роли в создании древнерусского государства" и т. п. Правда, работ подобного рода появилось не много[800], и по-прежнему наиболее злободневным оставался именно "норманнский" (правильнее, даже, "германский") вопрос. Можно, без преувеличения, сказать, что он и для советской историографии, и для национального самосознания явился определенной лакмусовой бумажкой проверки на зрелость.
Показательна в этой связи ситуация, когда достаточно осторожные, по современным понятиям, попытки В.В. Мавродина указать на роль варягов в объединении Новгорода и Киева в одно государство[801] встретили жесткую критику со стороны коллег. Господствующую в отечественной историографии того времени позицию четко обозначил Г.Г. Литаврин, который, полемизируя с А. Стендер-Петерсеном, писал: "…Марксисты вовсе не отрицают… внешнего влияния на процесс образования государства… Однако, они не считают это влияние не только решающим фактором в возникновении государства, но и одним из необходимых факторов в этом процессе"[802].
В результате советская марксистская историческая наука, объявившая норманнский вопрос второстепенным для изучения процессов классообразования и становления государственности, оказалась его заложницей в большей степени, чем дореволюционная. Прежде всего, в ХIХ — начале ХХ в. государство не вмешивалось в научный спор о происхождении русов. Поэтому норманнизм и антинорманнизм являлись частным делом каждого историка. С конца 30 — начала 40-х гг. ХХ столетия "варяжская" проблема из частной (точка зрения конкретного исследователя) переросла в государственную, став одним из важных направлений в общем наступлении на "антинаучную буржуазную историографию". При этом советские историки пытались показать несостоятельность норманнизма, апеллируя не только к марксистской методологии, но и к фактическому материалу, задействовав и развив доказательный потенциал, накопленный отечественными антинорманнистами ХVIII — начала ХХ в., прежде всего — сторонниками среднеднепровского происхождения "руси". Как следствие, центр тяжести в изыскании истоков древнерусской государственности был перенесен на юг, в Среднее Поднепровье, которое стали представлять в качестве локомотива социально-экономического, политического и культурного развития среди восточнославянских регионов (как говорится, подальше от варягов). Одновременно начались поиски классового общества и раннегосударственных образований у восточных славян в эпоху, предшествующую появлению скандинавов в Восточной Европе. Весьма откровенно о цели подобных поисков высказался В.Т. Пашуто, касаясь вопроса о летописных племенах: "Если вся структура тогдашней Руси оказывается не этнографической, племенной, а политической, то, понятно, рушится и пресловутое "русское" племя и славяно-скандинавский симбиоз народов"[803]. Наконец, явно противореча своим марксистским убеждениям, советские историки на одно из первых мест поставили проблему происхождения названий "Русь", "Русская земля", начав усиленные поиски их на юге Восточной Европы в "доваряжский" период ее истории.
Между тем, антинорманнизм в советской историографии отличался от антинорманнизма образца ХVIII–XIХ вв., когда спор фокусировался на этническом происхождении первых князей и летописной "руси". Советские антинорманнисты, говоря о среднеднепровском, славянском происхождении "русов", признавали факт скандинавского происхождения княжеской династии Рюриковичей[804]. Да и "норманизм" к тому времени уже понимался по-другому[805].
Во второй половине 1950-х — 1960-е гг. (Х. Ловмяньский, А.П. Новосельцев и др.) и, особенно, в 1970 — 1980-е гг. (Г.С. Лебедев, И.В. Дубов, Д.А. Мачинский и др.) намечается определенный перелом в оценке роли норманнов. Все больше ученых приходят к выводу о северном происхождении термина "Русь", усматривая в "русах" или скандинавов, или надэтничный социальный слой с существенной, и даже преобладающей, долей норманнов[806]. Однако возникновение государственности историки рассматривали в контексте становления классового общества, акцентируя внимание на том, что норманны не принесли на Русь нового способа производства и не могли создать классы. В итоге, признание роли внешнего фактора оставалось, по сути, декларативным, не привязанным к конкретным процессам социо- и политогенеза на Руси. В лучшем случае, после работ В.Т. Пашуто, варягам отводилась роль орудия в руках восточнославянской и финно-угорской знати, с помощью которых последним было удобнее эксплуатировать соплеменников[807]. Это была косметическая корректировка официальной теории. Поэтому, например, когда И.Я. Фроянов мимоходом обмолвился, что появление варягов, как инородного тела, дало толчок "к отрыву княжеской власти от народа"[808], тот же В.Т. Пашуто, в завуалированной, правда, форме, обвинил его в приверженности норманизму[809]. Тем самым показав, что со времен выступления Г.Г. Литаврина в нашей официальной науке принципиальных изменений по этому вопросу не произошло.
Новые методологические подходы к проблеме генезиса раннегосударственных образований намечаются во второй половине 1960-х гг., когда рядом исследователей было поставлено под сомнение господствующее положение о государстве, как продукте классового общества. В отношении Древнерусского государства важную роль сыграли труды И.Я. Фроянова, показавшего доклассовый характер древнерусского общества и обосновавшего новую концепцию восточнославянского политогенеза[810]. Обратил внимание И.Я. Фроянов и на роль внешнего фактора. По его мнению, "объединение племен в границах "Русской земли" невозможно понять, абстрагируясь от внешних импульсов". Образование же Киевской Руси стало результатом "завоеваний, осуществленных полянами"[811].
В последнее время роль внешнего фактора в интеграции восточнославянских племен и генезисе древнерусской государственности становится все более зримыми для исследователей. Однако, большинство авторов, отмечающих значительную роль внешнего фактора, в своих работах акцентируют внимание не на военных действиях, а на внешней торговле, на ее организующей и интегрирующей роли[812]. Например, А.П. Новосельцев, считает, что "экономическая ситуация IX в., когда начал формироваться "путь из варяг в греки", требовала объединения всех территорий вокруг него". В этой связи исследователь указывает на географическое разделение труда, как "еще одну форму разделения труда, присущую раннеклассовым и даже, кажется, доклассовым обществам". Восточная Европа уже в VIII–IX вв. специализировалось "на конкретной, весьма специфической группе товаров (пушнина, рыба, воск, мед и др.), которые были очень ходовыми в наиболее развитых обществах той эпохи (Халифате, Византии)". Собрать их можно было при наличии определенной "организации труда", осуществляемой "через местных правителей и их дружины". Но гораздо сложнее было вывезти и реализовать собранное на рынках Востока или Византии, "учитывая конкуренцию хазар" и кочевников. "Этот фактор сыграл в объединении восточнославянских (и иных) земель Восточной Европы, куда большую роль, нежели развитие зернового хозяйства или только возникающего городского ремесла"[813].
Особо показательна позиция Е.А. Мельниковой. По ее мнению, в "формировании ранних (варварских) германских государств, наряду с ростом производящего хозяйства, особая роль принадлежала войне", в частности завоеваниям в Галлии и Британии. Однако у северных германцев "война не играла столь значительной роли". В Дании и Швеции важная роль принадлежала внешней торговле. И "в жизни Северо-Запада Восточной Европы IX в. с отчетливостью вырисовывается главенствующая и организующая роль Балтийско-Волжского пути". Благодаря волжской торговле возникают торгово-ремесленные центры — места стоянки купцов, торговли и обмена, притягивающие вскоре местную знать. Как следствие, "усиливаются процессы социальной и имущественной дифференциации в среде местных разноэтничных племен, укрепляются старые и возникают новые потестарные структуры. Наконец, благодаря ней консолидируется обширная территория, на которой в середине IХ в. возникает первое раннегосударственное образование"[814].
По мнению В.Я. Петрухина, именно стремление прорваться на мировые рынки способствовало союзу славян с русскими дружинами[815], "сам "перенос" Олегом столицы в "мать городов русских" был связан, видимо, как с представлениями княжеского рода о том, что русские князья имеют власть над всеми славянами… так и со стремлением к мировым рынкам в обход Хазарии"[816]. И далее: "Прорыв Руси на юг, в Киев и Константинополь (ок. 860 г.), связан с формированием прямого Днепровского пути в Византию… и закреплением его после похода Олега…"[817].
Особый интерес по глубине осмысления социокультурных процессов в восточнославянском обществе в предгосударственный и раннегосударственный периоды представляют исследования Л.В. Даниловой. По ее мнению, у восточных славян "родоплеменные отношения еще не изжили себя к моменту возникновения объединенного восточнославянского государства в IX в. Процесс создания государственности и классов был ускорен", "контактами со старинными цивилизациями"[818], "задачами борьбы с военно-торговой экспансией викингов и агрессией Хазарского каганата", а со временем возросшей опасностью "со стороны Болгарского государства", "геополитической ситуацией и непрерывно протекающими колонизационными процессами"[819]. Л.В. Данилова интересно и весьма убедительно раскрывает факторы, обусловившие формирование особой политической системы, характеризующейся иерархией соподчиненных общин, возглавляемой старейшими городами: "Одновременность процесса формирования государственности и классового общества у восточных славян и их расселения по Восточноевропейской равнине породили своеобразный механизм становления политической системы. На начальных этапах сложения государственности господствующий класс формировался не столько за счет инкорпорирования общинной верхушки разных этнополитических объединений, сколько в ходе подчинения одних общностей (славянских и иноэтничных) другими. Общности-победители in corpore приобретали власть над побежденными, становились их господами. Это нашло непосредственное отражение в господстве главных городов восточнославянских земель и княжеств над пригородами"[820].
Менее убедительны и более традиционны выводы Л.В. Даниловой о роли торговли в политической интеграции восточных славян, о причинах так называемой "феодальной раздробленности". Так, она, в принципе, соглашается с исследователями, отмечавшими внешнюю торговлю в качестве еще одного фактора, обусловившего "относительное единство и могущество раннеклассового восточнославянского государства и большую роль княжеской власти". Обладание торговыми путями, по ее мнению, "способствовало втягиванию в торговлю, доставляло материальные блага, обеспечивало политическое господство над окрестным населением". Л.В. Данилова даже допускает, правда в очень осторожной форме, определенную взаимосвязь между феодальной раздробленностью и изменениями торговых путей[821]. Тем не менее автор считает, что "главная причина" раздробленности "заключалась, конечно, не в этом", а в раннеклассовой природе Киевского государства[822].
Некоторые историки предупреждают о недопустимости преувеличения роли внешнего фактора, причем концентрации исследовательского внимания только на норманнском и хазарском факторах. По словам Г.Г. Литаврина, "изучение проблемы Славиний по письменным источникам с привлечением богатейшего археологического материала, обработанного В.В. Седовым и другими археологами, могло бы, кажется, предельно доступно определить соотношение внутреннего и внешнего факторов, значение фундамента и возводимых на нем политических структур в период становления древнерусского государства"[823].
К сожалению, все не так просто, как может показаться на первый взгляд. К тому же именно последние работы В.В. Седова, с идеологически выраженным автохтонистским зарядом, в известной степени, привели к эффекту обратному от ожидаемого и стали удобной мишенью для оппонентов[824]. Что же касается археологического материала, то он, как увидим в дальнейшем, рисует достаточно противоречивую картину.
В настоящее время вряд ли у кого из серьезных исследователей может вызывать сомнения тезис о том, что при анализе процессов перехода общества на государственный уровень развития следует учитывать всю совокупность внутренних и внешних факторов. Широко распространенную точку зрения на данный вопрос можно выразить словами Е.А. Мельниковой, которая, вслед за Э. Сервисом, выделила внутренние предпосылки возникновения государства, "создаваемые производящим хозяйством и ведущие в первую очередь к стратификации общества", и "внешние факторы, среди которых важнейшая роль отводится военной деятельности и торговле"[825]. Кроме того, и отечественные, и зарубежные специалисты в качестве важных предпосылок выделяют определенный уровень плотности и численности населения, необходимый для выхода общества на государственный уровень развития[826].
Вряд ли возможно серьезно оспаривать традиционное мнение о том, что для образований государства необходим известный уровень развития производящего хозяйства, обеспечивающий получение устойчивого прибавочного продукта и определенная плотность населения. Вместе с тем, для многих регионов планеты, в том числе Европы, уровень плотности населения на протяжении Средневековья оставался незначительным. Поэтому недостаток внутренних связей должен был компенсироваться внешними. Можно предположить в этой связи, что для таких регионов, Восточной Европы в частности, особо значимую роль играли внешние факторы, прежде всего война и, тесно связанная с ней, внешняя торговля.
Мы не можем безоговорочно согласиться с теми исследователями, которые преувеличивают роль внешней торговли и недооценивают роль войны в жизни народов Скандинавии и Восточной Европы. Внешняя торговля в тех условиях была связана с престижной экономикой и войной и не имела самостоятельного значения. Пират, воин и торговец, как правило, выступали в одном лице, а торговые экспедиции мало отличались от военных. Сопряженная с чрезвычайным риском, она могла существовать только при сверхприбылях[827]. Но какой процент из богатств, поступавших в Северную и Восточную Европу, принадлежал торговле, какой войне, не могли бы точно сказать и сами современники. Тем не менее, общие соображения высказать можно. Г.С. Лебедев выделяет 4 волны поступления восточного серебра в Бирку: 1-я "датируется временем до 839 (859) г."; 2-я — "возможно, связана с участием варягов в походе на Константинополь", после чего русы "напали на Абесгун"; 3-я, "наиболее компактная и массовая, датируется временем между 907 и 913 гг.", связана с походами Олега на Константинополь и двумя каспийскими походами русов (909–910 и 912–913 гг.); 4-я, "последняя, волна арабского серебра (ок. 944 г.) может быть сопоставлена" с "походом на Берда"[828]. Таким образом, как минимум 3 волны из 4-х связаны с военными походами русов. А ведь речь идет только о крупных военных экспедициях. Аналогичные выводы получены и в отношении западноевропейского серебра: "количество западноевропейских монет в Бирке изменяется в зависимости от интенсивности нападений норманнов на Англию и Францию"[829]. В Дании конца Х — начала ХI в. именно приток английского серебра, получаемого в виде выкупа, создал "основу для денежного обращения" и послужил "росту небывалого могущества короля"[830]. Но походами на Англию не исчерпывались экспедиции данов. Показательна и ситуация, складывавшаяся вокруг русско-греческой торговли, представления о развитости которой навеяны исследователям соответствующими строками Константина Багрянородного и договоров Руси с Византией. Однако, как показал Г.Л. Курбатов, Византия в то время не могла насытить рынок экспортными товарами, и главной целью походов русов на Константинополь было взимание дани[831]. Новейшие археологические исследования показывают, что нет данных, которые бы позволили датировать функционирование пути "из Варяг в Греки" ранее середины Х ст.[832]. Согласно имеющимся материалам, "основная масса византийских монет попадает в Скандинавию только во второй половине Х в.". В конце же этого столетия византийские монеты появляются в приладожских курганах, и время их появления связывается исследователями с датой похода Владимира Святославича на Корсунь. Этим же временем датируются византийские монеты в Финляндии[833].
Все эти факты серьезно подрывают основы торговой теории происхождения древнерусского государства[834].
В свете вышесказанного неудивительно, что в той же Швеции, наиболее тесно связанной с Восточной Европой, в IХ–Х вв. "богатство и могущество знати основывалось на войне, грабеже и отчасти [выделено нами — В.П.] торговле"[835]. Вряд ли принципиально иной была ситуация в Восточной Европе. В любом случае, сама внешняя торговля могла в то время существовать лишь благодаря войне и грабежу. Ведь для того, чтобы что-то продать, необходимо было на кого-то напасть, кого-то ограбить, собрать дань и т. п. Этой прописной истины не может опровергнуть и вполне, казалось бы, резонный довод сторонников большой роли торговли о том, что "пиратам нужны те, кого можно грабить", и, "более того, у них должна быть возможность обменять награбленное"[836]. Данный аргумент имел бы силу в том случае, если бы действительно в скандинавском обществе созрели все необходимые внутренние предпосылки для развития товарно-денежных отношений. На самом деле, у скандинавов просто появилась возможность присоседиться к развитой восточной торговле. Экспортных товаров, за небольшим исключением, скандинавы не производили, добывая таковые посредством грабежа окрестных народов. А пограбить всегда было можно, учитывая, что главным экспортом викингов был живой товар да продукты лесных промыслов. Поэтому даже если бы окрестные финнские или славянские племена ничего не производили вообще (допустим такой, невероятный вариант), скандинавы всегда могли найти товар для торговли с востоком, захватив пленных (к вопросу о тех, "кого можно грабить"). Впрочем, бывали случаи, когда грабили не только финнов или славян. Порой одни викинги грабили других викингов, ограбивших перед этим славян, финнов или еще кого. Нельзя исключать и того варианта, когда в качестве этих "еще кого" выступали опять же скандинавы. Главное — первоначальное происхождение "товара". Поэтому сторонникам точки зрения, согласно которой "куфическое серебро Скандинавии было приобретено по большей части, если не исключительно, путем торговли"[837], не следует забывать, что приобретено то оно было на награбленные товары. Извечный вопрос, считать ли богатство человека приобретенным путем коммерции, если он промышляет разбоем и продает награбленное? Даже если речь идет не о единоразовом грабеже, а систематическом "рекетировании" непосредственных производителей в виде дани.
Как бы там ни было, внешняя торговля IХ–Х вв. не оказала определяющего влияния на стратификацию и имущественное расслоение в восточнославянском обществе. Например, Северная Русь, как известно, в IХ–Х и даже ХI вв. принимает более активное участие во внешней торговле, чем Южная. Однако никто не станет утверждать, что процессы социогенеза на севере шли опережающими темпами. Скорее наоборот. Так, одним из наименее продвинутых в этом плане регионов была Северо-Восточная Русь, активно задействованная в Восточной торговле IХ–Х вв. Напротив, территория будущей Галицкой земли лежала в стороне от основных торговых путей эпохи викингов. Но именно там впоследствии сформировалось наиболее влиятельное, по сравнению с другими землями, боярство. И совсем не повлияла внешняя торговля рассматриваемого времени на процесс становления крупного землевладения, робкие ростки которого пробиваются только со второй половины ХI в.[838].
Тем не менее, следует поостеречься от недооценки данного фактора. Наличие на территории Восточной Европы важных международных транзитных торговых путей привлекало к нему искателей наживы разных мастей, в том числе и скандинавов. За контроль над ключевыми пунктами торговых артерий шла борьба между туземными и пришлыми элементами. Каждый опорный пункт, контролируемый скандинавами, превращался в своеобразный центр даннической эксплуатации окрестных племен, способствовал их консолидации либо посредством объединения для отпора "находникам", либо под властью последних. Во многом, из-за контроля над торговыми путями и данниками (без последних первые теряли основную часть своей привлекательности) возникло столкновение русов с хазарами, закончившееся падением Хазарского каганата. Как бы там ни было, прокладывались и контролировались торговые маршруты с помощью военной силы. Военная сила обеспечивала покорность данников и являлась главным инструментом их эксплуатации.
Более важная, самостоятельная и универсальная роль в интеграционных процессах в Восточной Европе, впрочем, как, наверное, и везде, принадлежала войне. Подобно торговле, просто война, военные набеги, не создают сами собой нового способа производства. Все зависит от характера военных действий и от уровня развития общественных систем, вовлеченных в противостояние.
Войны — древнейший спутник человечества. "Основная, фундаментальная причина войн, действовавшая на протяжении всей первобытной истории", по мнению И.Я. Фроянова, "лежала в сфере восприятия древних людей внешнего мира, всегда опасного и враждебного, грозящего гибелью и, стало быть, вызывающего потребность нейтрализации"[839]. На определенном этапе развития производительных сил, с появлением прибавочного продукта, война, помимо прочего, становится важным, весьма эффективным и, как правило, мало затратным средством получения оного. Происходит "милитаризация" общества, начинается консолидация племен и племенных объединений, вызванная, с одной стороны, потребностями расширения и оптимизации способов получения добычи, с другой — обороны от других "добытчиков". Сейчас можно со значительной долей уверенности утверждать, что формирование союзов и суперсоюзов племен было вызвано воздействием внешнего фактора. В первом случае речь, чаще всего, видимо, шла об объединении родственных племен с целью отпора завоевателям и повышения эффективности собственных грабительских набегов, во втором — о результате таких действий, когда племенные союзы от периодических набегов за добычей переходили к регулярной эксплуатации других племен посредством даней. Таким образом, суперсоюзы племен чаще всего являлись следствием завоевания слабого племенного объединения более сильным[840]. Здесь мы вступаем в сферу такого явления, как внешняя эксплуатация (одного племени другим), которая предшествовала внутренней.
Родоплеменное общество весьма устойчиво, консервативно. Жизнь в нем регламентировалась традициями, требовавшими, как и все общественные отношения и институты, подтверждения внешней санкцией. Кровное родство обусловливало жесткую круговую поруку, и защита соплеменника являлась важнейшим делом рода и всего племени. Закабаление сородича сородичем исключалось, поэтому первичная эксплуатация была направлена во вне — на чужое племя в целом, либо на иноплеменника в частности. Но эта внешняя эксплуатация становилась возможной только в случае завоевания одного племени другим (либо подчинения под угрозой завоевания или разорительных набегов). Равно как и эксплуатация раба-иноплеменника была возможна в случае его пленения. Таким образом, война являлась способом или условием легитимации господства одного племени над другим, легитимацией внешней эксплуатации. Она же являлась и первичным средством легитимации эксплуатации человека человеком, хотя и накладывалась на традиционные семейно-родственные представления. Первичной экономической предпосылкой эксплуатации стало появление прибавочного продукта вследствие развития производящего хозяйства. Война же, помимо вторичного источника прибавочного продукта, может считаться разновидностью внешней санкции, без которой невозможны были бы выше отмеченные явления. Ведь побежденный, по понятиям того времени, значит лишенный счастья, покровительства богов. Его жизнь и имущество принадлежали победителю. В результате войны проявлялась воля богов и устанавливался новый порядок вещей. Взятое с боя — свято (освящено богами, удачей, судьбой и т. п.). Не случайно военная добыча почетнее торговой прибыли, меч — благороднее весов, а важнейшим критерием свободы, полноправия, было право ношения оружия. Страта воинов в стратифицированных обществах выше страты торговцев. Такое же соотношение характерно и для корпораций феодального типа[841]. Следовательно, и война, и внешняя торговля являлись средством достижения высокого социального статуса. Тем не менее, более престижным являлась война.
Потребности войны и внешней эксплуатации обусловливали необходимость формирования властных институтов, действие которых, первоначально, было направлено вовне. Важнейшими из них являлись институты военного вождя, народного ополчения и дружины. Пока сохранялась возможность широкой внешней эксплуатации, князь и дружина, говоря языком летописца, кормились воюя иные страны[842]. Когда эти источники оскудевали, созданная структура начинала использовать внутренний ресурс, обращаясь на перераспределение внутреннего прибавочного продукта. Но и это перераспределение еще долго имело архаический характер.
Завоевание, при определенных условиях, может содействовать и формированию нового способа производства. Пути здесь разные. Это могут быть импульсы в виде превращения завоевателей в господствующую страту, конфискации части, либо всех земель в пользу победителей и т. п. Может быть и так, как в Прибалтике, когда крестоносное завоевание сопровождалось прямым насаждением "феодальных" немецких порядков. Особый тип представляют общества, сформировавшиеся в результате колониальных захватов и т. д. В итоге конечный результат определяется уровнем развития как победителей, так и побежденных[843]. При этом главная роль отводится степени готовности местной среды для восприятия тех или иных новаций. Как бы там ни было, трансформация родоплеменного общества в дофеодальное (как и дофеодального в феодальное[844]) не могла осуществляться сугубо на базе внутреннего развития. Требовался известный внешний импульс (завоевание, экономические, военные и культурные контакты и т. п.). Что же касается интеграции разрозненных племен в более крупные объединения, равно как становление раннегосударственных образований, то они были невозможны без применения (либо угрозы применения) военной силы. Не случайно, в западной историографии имеет место точка зрения, согласно которой вождество тогда превращается в государство, когда "один из членов группы вождеств начинает захватывать своих соседей, в конечном счете превращая их [земли] в подчиненные провинции гораздо более крупной политии"[845]. В нашем случае правильнее было бы сказать, что военный захват ведет к формированию сложных племенных объединений, которые, при определенных условиях, опять же не без участия военного фактора, могут трансформироваться в раннегосударственные образования.
Изменения в обществе, происходящие под воздействием социально-экономических и внешних факторов закреплялись на уровне идеологии, выражавшейся в мифе, что естественно для мифологизированного сознания людей того времени. Однако миф не только закреплял складывавшуюся систему социальных связей, но и, в известной степени, являлся ее первоисточником, хотя и был внешне направлен в прошлое, а не будущее. В условиях родового общества он способствовал градации родственных коллективов по их "знатности", т. е. — приближенности к легендарному предку[846]. Представления о счастье, удаче способствовали возвышению наиболее удачливых и деятельных членов кровнородственных коллективов. Являясь внешней санкцией, он, с одной стороны, закреплял такой порядок (консервативная роль), с другой — освящал новые явления (прогрессивная роль).
Таким образом, первоначальная градация шла по кровно-возрастному принципу. Как следствие, в руках отдельных родов, возрастных групп и лиц (тех, кому, по воззрениям того времени, сопутствовали удача, счастье, т. е. — благоволили боги) монополизировались те или иные функции управления. С появлением прибавочного продукта они монополизировали перераспределение оного. Однако о стратифицированном обществе в полном виде можно говорить лишь тогда, когда кровно-родственная, мифологическая в своей основе, покоящаяся на традициях градация накладывается на социально-экономическую матрицу. Развитие производительных сил ведет к общественному разделению труда, постепенному выделению большой семьи и индивидуального (большесемейного) хозяйства, формированию страт и, как следствие, к руинированию родовых структур. Общество усложняется, приобретает новое качество и не может уже обеспечивать свое нормальное существование и развитие с помощью прежних механизмов регулирования. Потестарные структуры эволюционируют в собственно политические, возникает государство. Миф идеологически обеспечивает этот процесс, легитимирует его, выступая в качестве внешней санкции. Для примера, можно привести то же "Сказание о призвании варягов", которое не только легитимировало статус династии Рюриковичей на Руси, но и право "призвания" князя старшими городами, узаконивало институт заключения ряда между князем и вечем[847]. Сказание об утверждении Олега в Киеве, закрепляло монопольное право Рюриковичей на власть и статус Киева, как старейшего города, среди восточнославянских городов.
К числу важнейших факторов, действовавших в эпоху раннего и развитого средневековья, следует отнести и экспансию христианства в языческие регионы. Оно не только идеологически освящает формирующиеся политические и социальные институты, но и активно участвует в их формировании. Христианство не только не отрицает мифологическую составляющую процесса политогенеза, но и выводит ее на качественно более высокий уровень, как в плане идеологического осмысления, так и в плане широты охвата всех сторон жизнедеятельности общества, глубины проникновения в общественное сознание.
В литературе принято выделять основополагающие признаки государства, отличающие его от догосударственных образований. К числу таковых обычно относят "появление налогообложения, возникновение независимой от основной массы народа публичной власти, располагавшей специализированным аппаратом внутреннего подавления и переход к территориальному разделению народа вместо родо-племенного…"[848]. Некоторые исследователи добавляют к их числу "наличие права, закрепляющего систему норм", обеспечивающих функционирование общества[849]. Можно встретить в литературе и другой набор признаков, которые отчасти дублируют вышеуказанные, отчасти добавляют новые, (которые либо не могут быть признаны базовыми и универсальными, либо модернизируют раннегосударственные отношения).
В настоящее время все большую популярность приобретают взгляды фундаторов теории раннего государства Х.Дж.М. Классена и П. Скальника. В наиболее полном виде типология ранних государств и перечень сопутствующих им признаков представлены в их работе "Раннее государство" 1978 г.[850]. Исследователи определили набор признаков для каждого из трех выделенных им типов ранних государств (зачаточные, типичные, и переходные), по следующим параметрам: роль клановых связей в административном аппарате, способ получения правящей элитой дохода, кодификация законов, наличие судейского аппарата и аппарата чиновников[851].
Отмеченные признаки государства в общем-то верны, прежде всего, с точки зрения теории. Однако, во-первых, на ранних этапах они никогда не встречаются в "чистом виде"; во-вторых, ряд из них вторичен по отношению к государству (например, право, тем более — письменный свод законов); в-третьих, способ получения доходов правящей элитой во многом определяется спецификой социально-экономического развития общества, этнокультурных традиций и т. п.), и не может рассматриваться как определяющий при выделении признаков. Не случайно, грань между вождествами и ранними государствами практически неуловима[852]. Поэтому некоторые исследователи считают, что "отличия раннего государства от вождества содержат больше количественных, чем качественных моментов"[853], другие вообще не видят разницы между ранним государством и сложным вождеством[854]. К этому следует добавить, что представленные признаки раннего государства не могут претендовать на универсальность, к тому же они выделены, как, например, и вождества, в основном, на специфическом региональном материале.
Более качественно определенны, на наш взгляд, традиционные первичные признаки государства, выражаемые триадой налоги — публичная власть — территориальное разделение народа. Но и они далеко не равнозначны. Например, практически неуловима грань, когда происходит отлет публичной власти от народа, равно как трудно уловимы, на ранней стадии критерии, отличающие собственно налог от, скажем, традиционных даров или дани. В этом плане привлекает внимание такой признак, как размещение/разделение населения по территориальному принципу (правильнее, на наш взгляд, вести речь об организации населения по территориальному принципу). Ряд исследователей отмечал, что именно территориальное деление общества в отдельных случаях могло знаменовать возникновение государства[855]. К числу таковых, по нашему мнению, можно отнести и случай с восточнославянским политогенезом. На древнерусском летописном материале процесс деструкции родоплеменных связей и замена их территориальными прослеживается достаточно отчетливо, в отличие от формирования публичной власти или трансформации даней и даров в налог. Конечно, необходимо учитывать, что летописи писались тогда, когда, по крайней мере, для большинства регионов восточнославянского мира организация общества по территориальному принципу стала свершившимся фактом. Тем не менее первые летописцы могли быть свидетелями завершающей стадии этих процессов на периферии Киевской Руси, могли соприкасаться с осколками, и весьма значительными, прежней системы связей в жизни общества, внимать народным преданиям и даже знать людей, заставших времена объединения племенных союзов под властью Киева. Кроме того, организация населения по территориальному принципу, так или иначе, предусматривает наличие и элементов публичной власти, и налоговой системы. Поэтому данный признак, по крайней мере, в отношении восточнославянской государственности, можно считать определяющим.
В современной отечественной историографии не существует единого мнения относительно этапов формирования Древнерусского государства. Пожалуй, меньше всего разногласий в том, что на длительном пути к государственности восточные славяне проходят через такой тип интеграции, как союз племен. Именно на этой стадии развития находились так называемые "летописные племена" — древляне, поляне и т. п.[856]. В отношении племенных княжений, как образований более высокого социального уровня[857], уже существуют серьезные разногласия. Хотя это понятие широко вошло в современную историографию, имеют место серьезные возражения по поводу правомочности выделения такого этапа политогенеза[858].
Усложнение и эволюция потестарно-политических институтов шли по линии интеграции родоплеменных образований различного уровня в более емкие и сложные системы. Высшей формой таких объединений на догосударственном уровне, по мнению ряда исследователей, являлись суперсоюзы племен (объединения, состоявшие из двух и более племенных союзов)[859]. Правда в исторической литературе последнего времени этот термин употребляется редко. Одной из причин этого, на наш взгляд, является слабая теоретическая и конкретно-историческая проработка вопроса о суперсоюзах племен и терминологическая неопределенность. Существенным недостатком в использовании понятия "суперсоюз племен" является понимание суперсоюзов как некоего абстрактного типологически единого явления, которое, зачастую, не вписывается в колею фактологического материала и современных методологических схем. Между тем, на наш взгляд, так называемые суперсоюзы племен не являлись застывшими и однотипными по форме системами, были гораздо более сложными и многоплановыми по внутреннему наполнению, чем обычно принято их изображать. Более того, при традиционном подходе невозможно объективно и всесторонне рассмотреть механизмы интеграции того времени.
На материале Восточной Европы выделяется 3 основных типа суперсоюзов племен (не считая переходных форм), соответствующих различным уровням (стадиям) интеграции составлявших их племенных союзов. Первичным объединением такого рода (соответственно — 1-й стадией интеграции) является военный союз племенных союзов ("племен") с целью противодействия общей внешней опасности. Такие объединения недолговечны и распадаются после исчезновения причин их породивших (либо просто вследствие раздоров, когда бывшие союзники превращаются в противников), если только не выходят на более высокий уровень интеграции.
2-я стадия интеграции — объединение союзов племен под эгидой сильнейшего из них, который представлял зародыш публичной власти по отношению к остальным. Зависимость устанавливалась, по большей части, силовым путем, выражалась в уплате дани и совместных военных акциях. Порядок управления в подвластных "племенах" оставался прежним. Таким образом, правящий союз племен являлся и источником внешней угрозы для подчиненных племенных объединений. Не случайно, например, летопись не видит различий между даннической зависимостью радимичей и северян от Хазарского каганата, с одной стороны, и от Киева — с другой[860].
Наконец, 3-я стадия интеграции и, соответственно, высший тип суперсоюза, начинается с того момента, когда господствующий союз племен от периодического "наезда" за данью переходит к прямому управлению подвластными "племенами", посредством ликвидации (либо ограничения) местных ("племенных") органов власти и замены их наместниками с "центра"[861]. Достижение этого уровня интеграции предполагает далеко зашедший процесс распада родоплеменных отношений, известную степень деструкции родоплеменной обособленности и начальную стадию формирования системы территориальной организации общества. Кроме того, оно предусматривает, по крайней мере, для подчиненных территорий, известный отлет публичной власти от основной массы населения и наличие аппарата принуждения, представленного княжескими дружинами и ополчением господствующего союза племен. Наметившись на второй стадии, указанные явления приобретают четкие очертания на третьей стадии интеграции, когда наместники с "центра", в той или иной степени, подавляют местные органы власти. Поэтому в образованиях данного типа просматриваются уже основные контуры ранней государственности.
В свете вышесказанного, следует откорректировать распространенную точку зрения, объясняющую причины образования суперсоюзов необходимостью сплочения сил для противодействия внешней угрозе. Такая трактовка приемлема, по-видимому, в отношении 1-й стадии интеграции. 2-я и 3-я стадии являлись следствием не столько "объединения сил", сколько результатом воздействия самой внешней угрозы — результатом завоевания. Для подчиненных субъектов суперсоюза власть господствующего "племени" могла быть отнюдь не желаннее власти той внешней силы, противодействовать которой был призван, по мнению исследователей, такой суперсоюз. Хотя, наверное, добровольные вхождения в такие образования, под давлением обстоятельств, могли иметь место.
Следующий этап политогенеза у восточных славян — формирование городов-государств[862]. Особенностью этого процесса было то, что он происходил не автономно, а в рамках Киевской Руси, способствуя ее трансформации из сложного суперсоюза племен (включающего в себя элементы, связанные разным уровнем интеграции), в сложную федерацию земель[863]. Исходя из указанных принципов мы и постараемся рассмотреть процессы социо- и политогенеза в Восточной Европе и место в них иноэтничных элементов.
Остановимся для начала на хазарской проблеме, которая, в последнее время, вновь стала привлекать пристальное внимание исследователей[864]. Это проявилось, в частности, в усилении интереса к трудам О. Прицака, придающего роли хазар в истории восточных славян огромное, даже гипертрофированное, значение. В частности он ведет речь о хазарском происхождении полян, основании хазарами Киева, господстве хазар в Киеве вплоть до 30-х гг. Х в. и т. п. Большой резонанс в научном мире вызвало появление совместной монографии О. Прицака и Н. Голба, содержащей публикацию и анализ текста Шехтера и открытого Н. Голбом "Киевского письма"[865]. Дважды переизданная на русском языке[866], монография не только способствовала введению в широкий научный оборот нового источника ("Киевского письма"), но и раскручиванию очередного витка интереса к "хазарской" и "хазаро-славяно-русской" проблемам.
Идеи О. Прицака, правда в смягченном и усеченном варианте, получили развитие у ряда постсоветских историков[867]. Показательны в этой связи взгляды одного из крупнейших современных исследователей И.Н. Данилевского. С одной стороны, он выступает против тезиса "о "реальности" Кия и его братьев", и безусловно соглашается с мнением, согласно которому имена их выведены книжниками из названий киевских урочищ[868]. С другой — ведет речь о том, что "славянская этимология имен основателей полянской столицы… вызывает серьезные затруднения. Зато отказ от их признания славянами значительно упрощает ситуацию". Далее доводит до сведения читателя "любопытные (хотя и вовсе не бесспорные) результаты" такого "упрощения ситуации" на примере точки зрения О. Прицака, который, "прямо связывает летописного Кия с отцом хазарского вазира… Ахмада Бен Куйа…". Правда, тут же И.Н. Данилевский вновь оговаривается, что в вопросе об идентификации Кия и хазарского вазира разумнее прислушаться к выше упоминавшемуся мнению о книжном происхождении имен Кия и его братьев. Любопытно же, по словам автора, "само признание возможности иранского происхождения имени основателя Киева", равно как и тюркского происхождения имени Щек, мадьярского — Лыбедь, иранского или еврейско-хазарского — Хорив[869]. Однако последующее заявление И.Н. Данилевского ("Как бы там ни было, основатели Киева имеют, скорее всего, неславянские имена и вряд ли были полянами"[870]) нейтрализует все ранее сказанное и вводит читателя в недоразумение: а были ли братья? Они по определению не могли быть, если их не было. Или они все таки были? Чуть погодя И.Н. Данилевский напишет: "Даже если они [основатели Киева. — В.П.] были представителями полянской знати (а на мой взгляд, достаточных оснований для этакого вывода нет), киевляне еще несколько десятков лет должны были платить дань Хазарскому каганату. Это неизбежно должно было как-то повлиять на властные структуры полян, приспособить их к требованиям хазарского государственного аппарата"[871]. Более того, И.Н. Данилевский, без прямых ссылок, фактически присоединяется к мнению О. Прицака о том, что вывод о неславянстве (читай — "хазарстве") Кия и братьев "хорошо согласуется с чтением рассказа о приезде Аскольда и Дира в Киев, сохранившемся в Лаврентьевской летописи: "И поидоста по Днепру, и идуче мимо и узреста на горе градок. И упращаста и реста: "Чии се градок?" Они же реша: "Была суть 3 братья: Кии, Щек, Хорив, иже сделаша градокось, и изгибоша, и мы седим, платяче дань родом их, козаром""[872]. Последующие оговорки в ту и другую сторону, не меняют этого вывода: первые киевские князья, как и новгородские, "оказываются "не своими""[873].
"Предпочтения", отдаваемые О. Прицаком и И.Н. Данилевским варианту Лаврентьевской летописи ("и мы седим, платяче дань родом их, козаром") перед чтением Хлебниковского списка Ипатьевской летописи ("а мы седимъ род их, и платимы дань козаром"[874]) не имеют под собой серьезных оснований. Во-первых, чтение Лаврентьевской летописи отличается не только от Хлебниковского, но и от Ипатьевского[875] списка, равно как и от Радзивиловской летописи[876]. Во-вторых, отдельные летописные описки и разночтения следует рассматривать в общем летописном контексте. А контекст и Лаврентьевской (с Радзивиловской), и Ипатьевской (с Хлебниковской), и Н1Л не оставляет сомнений: летописцы считали полян славянами, а Кия, Щека и Хорива — полянами. У нас нет сколько-нибудь серьезных оснований, чтобы повторить вслед за И.Н. Данилевским: "… Летописцы второй половины XIV в. по-разному понимали этническую принадлежность основателей Киева"[877]. Летописцы могли чего-то не понимать, что-то исказить при переписывании. Но вряд ли им могло прийти в голову принять Кия за хазарина, а Киев за хазарский город. Да и с какой стати? Насколько актуальным для русских во второй половине XIV в. был хазарский вопрос, тем более в контексте преемственности с Русью?
Не учитывает И.Н. Данилевский в должной степени и обстоятельства возникновения предания о Кие, его братьях и сестре, которое представляло собой мифологический опыт коллективного осмысления процессов образования полянского племенного союза, города Киева и наследственной княжеской власти[878], а отнюдь не создавалось как памятник хазарскому или иному чьему господству. Предание имело явно легендарный характер и пронизано насквозь наивной символической этимологией. Уже существующие топонимы, первоначальное значение которых забылось, были отождествлены с личными именами, носители которых превращены в первых князей — основателей города, что, несомненно, связано с культом предков[879]. Не случайно, со смертью братьев, согласно ПВЛ, поляне оказались беззащитными перед враждебным окружающим иноплеменным миром и, в итоге, были подчинены хазарами[880]. Но гибель братьев объясняла не только подчинение иноплеменникам, но и утверждение в Киеве Аскольда и Дира[881] (которые сели на столе в отсутствии там князя[882]), и Олега с Игорем (по праву сместивших Аскольда и Дира, как лиц не княжеского происхождения)[883]. Таким образом, на смену одним родоначальникам приходили другие.
В любом случае, к каким бы языкам не принадлежали отмеченные топонимы, предание об основателях Киева принадлежит полянской этнокультурной традиции.
Построения О. Прицака встретили серьезные возражения со стороны ряда исследователей. Например, П.П. Толочко, на основе анализа письменных и археологических источников, достаточно убедительно показал необоснованность эпатажных построений О. Прицака по поводу хазарского происхождения Киева, полян и Кия с братьями[884]. По мнению И.Г. Коноваловой, "этимологизация… топонима "Киев" от известного нам в арабской передаче ал-Мас'уди имени хазарского вазира Куйа… при нынешнем состоянии источников не может быть подкреплена никакими реальными данными. …Особенно шаткой хорезмийская этимология наименований "Киев" выглядит на фоне широкой распространенности аналогичной топонимики (Киев, Киевец, Киево и т. п.) в славянском мире, причем не только у восточных славян, но и у западных и южных, где о каком либо влиянии Хазарии вообще не приходится говорить"[885].
Против переоценки "значения хазар в судьбах Древней Руси, в особенности — в развитии ее культуры", вызванную увлечением новыми источниками по хазарской истории выступил Г.Г. Литаврин. Данное направление в историографии он сравнивает с возрождением "крайних суждений о влиянии норманнов"). Исследователь, в целом, справедливо критикует крайние положения представителей "хазарской школы". По его мнению, хазары "не имели на территории Древней Руси ни единого поселения", не оказали сколько-нибудь глубокого и длительного влияния "на духовную культуру и политическую систему Древней Руси". В качестве примера крайности "прямо противоположного характера", Г.Г. Литаврин называет точку зрения И.О. Князького[886], согласно которой "хазары никогда не имели власти в Поднепровье". Сам же исследователь склоняется к "средней" (по его словам) точке зрения, представленной в работах М.И. Артамонова и А.П. Новосельцева. В то же время, Г.Г. Литаврин принимает как данность малообоснованное предположение о временном подчинении хазарами "своей верховной власти и первых правивших на Руси норманнских князей"[887].
Вместе с тем следует признать, что для отдельных взглядов О. Прицака имеются некоторые зацепки в источниках.
ПВЛ под 859 г. сообщает о взимании дани варягами с чуди, словен, кривичей мери и веси, а хазарами с полян, северян, вятичей[888]. Под 885 г. к кругу хазарских данников летописец причисляет и радимичей[889]. Археологические источники подтверждают эти свидетельства и вряд ли у кого может вызвать сомнение тот факт, что отмеченные племенные объединения входили в сферу влияния Хазарского каганата[890]. Однако обстоятельства обложения славян хазарской данью покрыты мраком. То же самое можно сказать и в отношении освобождения от хазарской зависимости. ПВЛ, судя по всему, начало этого процесса относит ко временам Аскольда и Дира. Освобождение же радимичей, северян и вятичей связывается с деятельностью Олега и Святослава, распространявших господство Киева на окружающие территории. Этот процесс закончился разгромом каганата Святославом[891].
Однако стройная канва славяно-хазарских и русо-хазарских отношений, представленная ПВЛ, была нарушена введением в научный оборот хазарско-еврейских источников, прежде всего, так называемого Кембриджского документа (текст Шехтера). В нем, помимо прочего, сообщается об обострении византийско-хазарских отношений в правление Романа I Лакапина (920–944 гг.), взятии, по наущению византийского императора, царем Руси Хлгу (Хелгу) хазарского города Смкрии и ответных действиях хазар, в лице военачальника Песаха. Особый интерес вызывает сообщение о том, что Песах победил Хлгу и заставил его воевать против византийцев. Потерпев поражение на море от греческого огня, Хлгу постыдился возвращаться на Русь, ушел за море, где и погиб с остатками войска[892].
Исследователи не могли не обратить внимания на данный документ, который, казалось бы, согласуется с Н1Л, датирующей поход Олега на Константинополь не 907 г. (как ПВЛ), а 922 г.[893]. Но на этом сходство и заканчивается. Н1Л, как и ПВЛ, ведет речь о победоносном походе, а не о поражении[894]. Известиям текста Шехтера ближе соответствуют реалии похода 941 г., отраженного в ПВЛ и в греческих источниках, организация которого летописцем приписывается Игорю. В.Я. Петрухин полагает, что в Кембриджском документе отражена информация именно об этом походе, а Хлгу — не Олег Вещий, а кто-то другой из русских князей — членов княжеского рода (возможно, черниговских)[895]. Сходные мысли высказывались и ранее. Например, М.И. Артамонов, категорически отрицал возможность как "смешения" в Кембриджском документе Олега с Игорем, так и точку зрения о том, что Хелгу князь особой, Черноморской Руси. По его мнению, "Хелгу был… одним из подвластных великому князю Игорю меньших князей или воевод, вроде упомянутого летописью воеводы… Свенельда…", предводителем одной из "наемных варяжских дружин"[896]. В этой связи он обратил внимание на известие Н1Л о воеводе Игоря Олеге. "Хотя этот Олег отождествляется с Олегом — великим князем киевским, не исключена возможность, что в легендарном образе Олега Вещего совместились черты не одного, а двух одноименных персонажей"[897].
Высказывались также предположения, что Хелгу — предводитель одного из небольших скандинавских отрядов, действовавший независимо от Игоря[898], либо — "один из полководцев Игоря" или его "скандинавский союзник"[899].
По мнению Г.Г. Литаврина, "трудно предпочесть" какую-либо из существующих гипотез о Хелгу Кембриджского документа, "и прежде всего об идентификации Олега с Хелгу. В хазарских документах Хелгу не назван правителем Киева", а "факт господства хазар над всей Русью (во всяком случае над Киевом, а не над какой-то окраинной частью Руси) до конца 30-х — начала 40-х гг. Х в. не находит подтверждения в других источниках"[900]. "В столь древнем и авторитетном источнике, как договоры Руси с греками в 911 и 944 гг.", в "сообщениях о деятельности княгини Ольги, нет ни малейшей аллюзии на само существование Хазарской державы, не говоря уже о каком-либо хазарском владычестве"[901].
Все вышеупомянутые рассуждения по поводу Хелгу имеют один существенный недостаток, на который обратил внимание А.П. Новосельцев. По его мнению, "прежде всего приходится отказаться от предположения, что Хелгу был одним из князей или воевод Игоря. В документе он именуется "мэлэх", т. е. царь, верховный глава русов"[902]. Поэтому, если верить данному источнику, то либо следует "продлить" жизнь Олегу Вещему (в соответствии с Н1Л и Кембриджским документом), либо признать тождество Олег/Игорь, либо объявить абсолютно неверной не только хронологию ПВЛ, но и передачу порядка княжения первых Рюриковичей, либо допускать наличие других, параллельных с киевским, "княжеств" (или "каганатов") русов. В принципе, ни один из этих вариантов не исключен (хотя каждый, сам по себе, содержит для исследователя, по-крайней мере, не меньшие проблемы, чем традиционная схема ПВЛ). Но… Насколько ценен рассматриваемый документ как источник и может ли он быть противопоставлен в этой связи ПВЛ? А.П. Новосельцев, проанализировав текст Шехтера, в основных своих выводах согласился с П.К. Коковцовым, увидевшим в этом документе "своеобразное литературное произведение, в котором реальные исторические факты довольно свободно перемещаются автором… Это не летопись, это вообще, строго говоря, не исторический документ в узком понимании этого слова". По предположению А.П. Новосельцева, "перед нами трактат, цели и задачи которого мы сейчас сколько-нибудь точно установить не можем из-за отсутствия других памятников из той же среды" и который "можно датировать Х в., но скорее периодом после падения Хазарии". Автор, бывший подданный Иосифа, "после гибели каганата нашел другого господина… и по просьбе последнего составил по памяти, слухам и отчасти по книгам что-то вроде справки о Хазарии. В частности, он знал, что когда-то часть славян подчинялась хазарам, но перенес это на время Иосифа. Он слышал о князе Олеге, о походе 941 г. на Византию и о походах русов на Каспий, но точных данных и дат в его распоряжении не было, и он объединил все это в один весьма впечатляющий рассказ для просвещения своего любознательного, но малоосведомленного корреспондента"[903].
Недавно выводы А.П. Новосельцева в некорректной форме были оспорены К. Цукерманом: "Вместо того, чтобы признать автора "Письма"[904] шизофреником, который хвастается фантомами могущества и славы рассеянного народа и недавно разрушенной державы, я бы поставил под сомнение понимание Новосельцевым еврейского языка "Письма""[905]. Оставляя на совести К. Цукермана подобные заявления в адрес того, кто уже не сможет на них ответить, укажем на странную, однобокую логику, которой он руководствуется при характеристике средневековых авторов. Ведь согласно таковой, самого К. Цукермана можно обвинить в том, что сам он считает "шизофреником" составителя Н1Л, который, по мнению автора, стремился "растянуть более чем на 20 лет" 3–4-х летнее правление Игоря[906]. Что уж тогда говорить о составителе ПВЛ, "растянувшем" таким образом правление Игоря более чем на 30 лет? Почему, опять же, неприлично сомневаться в подлинности известий хазарско-еврейских документов, но можно и даже должно критически подходить к сведениям остальных источников?
Допустим, однако, что выводы А.П. Новосельцева на время и обстоятельства составления письма не верны. Что письмо, как считает К. Цукерман, было написано "по поводу визита эмиссара Хасдая в византийскую столицу", "где-то за 20 лет до падения Хазарии", на 5–7 лет раньше "Ответа" царя Иосифа на послание Хасдая Ибн-Шапрута[907] и т. п. Во-первых, это, практически, не влияет на высказанные П.К. Коковцовым и А.П. Новосельцевым выводы о характере и содержании рассматриваемого документа. Во-вторых, если мы примем положения К. Цукермана об обстоятельствах и "настоящей дате появления "Письма"", то возникают новые вопросы. Один из них: почему Хасдай в послании к Иосифу, сообщая подробности, связанные с обстоятельствами получения и содержанием информации о Хазарии, никак не оговаривается о вышеназванном "Письме"? Так, Хасдай говорит, что послов, прибывавших к Кордовскому халифу он "всегда спрашивал о наших братьях, израильтянах", пока посланцы Хорасана не рассказали ему о царстве иудеев, именуемом ал-Хазар. Изумленный Хасдай не поверил услышанному, но информацию подтвердили византийские посланцы. "Когда я услыхал это, меня охватила радость, мои руки окрепли и надежда стала тверда" — сообщает Хасдай. Он послал некоего Исаака с письмом к хазарскому царю, надеясь на содействие византийского императора. Однако посланец Хасдая вернулся из Константинополя вместе с письмом императора, в котором тот сообщал о невозможности, в силу ряда причин, доставить Исаака в Хазарию. "Когда я услыхал такую дурную весть, я был так огорчен, что готов был умереть" — пишет Хасдай. Он стал рассматривать возможность пересылки письма Иосифу через Иерусалим, пока некие два еврея не взялись доставить послание "через Русь и Булгарию"[908].
Как видим, никаких намеков о новой полученной информации в связи с неудавшейся миссией Исаака. Более того, перед тем, как задать Иосифу интересующие его вопросы, Хасдай информирует хазарского царя о том, что ему самому известно об обстоятельствах появления израильтян в тех краях, ссылаясь на рассказы предков. Но, опять же, ни полунамека на ту информацию, которая содержится в Кембриджском документе ни здесь, ни в последующих заданных вопросах нет[909]. А ведь если бы к тому времени у Хасдая уже имелся текст "Письма", думается, что его сведения, в той или иной степени, отразились в послании к Иосифу.
Не менее странным выглядит и отсутствие упоминаний о славной победе над русами и их подчинении хазарам в ответном письме царя Иосифа к Хасдаю, содержащем ответы на заданные везиром вопросы. В том числе и на вопрос, "с каким народом он [Иосиф. — В.П.] ведет войну и с какими (царями) воюет…"[910]. Хасдай очень хотел услышать о славных деяниях иудейского царства[911], "о великолепном царстве" царя Иосифа[912]. И царь хазарский постарался оправдать ожидания своего далекого, но влиятельного единоверца. Он сообщает о том, как его предки завоевали страну, над которой он является царем, изгнав, либо заставив платить дань проживавшие там народы[913], о многих народах, многочисленных и сильных (многочисленных, как песок), которые ему платят дань[914] и т. п. Не забывает он сообщить и о русах, с которыми ведет войну, и от которых охраняет устье Волги, не давая им воевать мусульман. Он явно пытается показать и мощь русов, и свою значимость в сдерживании их натиска: "Если бы я их оставил (в покое) на один час, они уничтожили бы всю страну исмаильтян до Багдада…"[915]. Но, как видим, никаких намеков на победу над Хелгу и на покорение русов. С чего бы это Иосиф так поскромничал и именно в данном случае? И почему Иосиф ведет войну с русами, которые, если верить К. Цукерману и рассматриваемому "Письму", совсем недавно были покорены хазарами? Кроме того, если бы сам Хасдай еще до отправки письма Иосифу получил в свое распоряжение т. н. "текст Шехтера", в котором ясно указывалось, что "тогда[916] RWS была подчинена власти казар"[917], стал бы он писать, перечисляя маршрут посланного письма, следующим образом: "…Он [царь "Г-б-лим'ов". — В.П.]… пошлет твое письмо" к венгерским евреям. "Точно также (те) перешлют его в страну Рус и оттуда в (страну) Б-л-гар, пока не придет твое письмо, согласно твоему желанию, в то место, куда ты пожелаешь"[918]. Правда в данном случае "палеографически возможно также чтение "Рум"", а не "Рус"[919], но тогда непонятным становится отрезок пути Константинополь — Булгария. Маршрут Русь — Булгария более логичен (Десна — Ока — Волга). Можно, конечно, возразить, что Булгария находилась в зависимости от Хазарии, но Хасдай пишет о ней так же, как и о Руси. Однако последнее вряд ли было возможным, знай Хасдай о подчинении этих стран каганату. Как бы там ни было, тот же Хасдай, так восторженно отзывающийся об абстрактных подвигах царя Иосифа, разве забыл бы отметить недавнюю славную победу, более того — покорение Руси? Руси, чьи полки уже успели навести ужас на сопредельные народы и страны. Следовательно, информация, которой обладал Хасдай на момент написания письма Иосифу, была весьма скудной, чего не могло бы быть, имей он уже в распоряжении "текст Шехтера".
Допустим, однако, что Кембриджский документ представляет собой письмо, в котором содержалась информация о Хазарском каганате специально для Хасдая ибн-Шапрута, как думает К. Цукерман. Это еще никак не свидетельствует в пользу высокой степени достоверности этой информации. По справедливому замечанию А.В. Гадло, "не следует забывать, что автор рассказа преломляет все события через призму иудейско-хазарского патриотизма. Поэтому успешные действия бул-ш-цы Песаха против Х-л-гу вырастают в его сознании до размеров крупнейшей победы хазар, которая якобы привела к подчинению ими Руси"[920]. Необходимо учитывать положение рассеяния евреев, их постоянное ожидание возрождения храма и царства Израилева, повышенную эмоциональность восприятия любой, связанной с этим информации. Сам Хасдай не был исключением, о чем свидетельствует его собственное описание восприятия им и другими евреями вести о существовании иудейского царства[921]. Более того, Хасдай, видимо, надеется, что это предвестие скорого избавления еврейского народа: "Еще одна удивительная просьба есть у меня к моему господину: чтобы он сообщил рабу своему, есть ли у вас (какое) указание касательно подсчета (времени) "конца чудес", которого мы ждем вот уже столько лет, переходя от пленения к пленению и от изгнания к изгнанию"[922]. Не мудрено, что в таких условиях желаемое не редко воспринимается за действительное. Об остроте вопроса свидетельствует и дальнейшая судьба "хазарских" документов и "самой хазарской темы"[923].
Не будем забывать еще и о другой стороне медали: если влиятельный и богатый человек хочет что-то узнать или услышать — всегда найдутся желающие ему помочь. Сам Хасдай, видимо, хорошо понимал это[924].
Как бы там ни было, наблюдения и выводы А.П. Новосельцева и А.В. Гадло, на наш взгляд, весьма близки к истине. Видимо, автор Кембриджского документа был знаком в какой-то степени с перипетиями отдаленных от него событий и вполне мог связать какую-то победу над русами, вероятно, локального значения, с легендарным князем, победившим ромеев. В целом следует признать, что характер текста Шехтера не позволяет рассматривать его свидетельства о русо-славяно-хазарских отношениях в качестве альтернативы известиям ПВЛ. Тем не менее, пролить свет на некоторые темные страницы древнерусской истории он, наверное, может. Речь идет, в частности, о судьбе восточносеверянских земель и о подозрительном отсутствии в летописи указаний на противодействие со стороны хазар русской (русов), а потом и русо-полянской, экспансии в их сферы влияния. Под пером летописца создается идеальная картина подчинения власти Киева хазарских данников: "В лето 6392. Иде [Олегъ] на Cеверяны, и победи Северяны, и възложи на нь дань легъку, и не дасть имъ Козаромъ дани платити, рекъ: "Азъ имъ противенъ, а вамъ не чему". В лето 6393. Посла къ Радимичемъ, рька: "Камо дань даете?". Они же реша: "Козаромъ". И рече имъ Олегъ: "Не дайте Козаромъ, но мне дайте". И въдаша Ольгови по щьлягу, якоже [и] Козаромъ даяху"[925]. Вряд ли дела обстояли так безоблачно для Руси на самом деле. Скорее всего, Хазарский каганат не взирал спокойно на экспансию со стороны Киева, а активно ей противодействовал. И на этом пути у русов, видимо, были не только победы. Отголоски такой борьбы, возможно, и отражены в тексте Шехтера, только в панегирическом для хазар тоне.
О противостоянии, а не о победном шествии русов по хазарским владениям косвенно свидетельствуют и слова, вложенные летописцем в уста Олега: "Азъ имъ противенъ…"[926]. Возможно следствием такого противостояния являлся пожар, приведший к гибели Шестовицкого городища в промежутке, приблизительно, между 950–960 гг.[927]. Не исключено, что и поход Святослава, решивший судьбу Хазарии, мог быть вызван активными действиями каганата, наподобие разгрома указанного городища.
Что касается проблемы расхождения датировки походов в Н1Л и ПВЛ, то, согласно исследованиям, составитель ПВЛ выправил неточные даты "на основании использованных им текстов договоров с греками"[928].
Важное значение для доказательства своих идей О. Прицак и Н. Голб придают так называемому Киевскому письму, открытому в 1962 г. Н. Голбом. Текст написан квадратным еврейским шрифтом, за исключением шести непонятных знаков в нижнем левом углу страницы. Перед нами рекомендательное письмо, выданное Мар Яакову Бен Р. иудейской общиной Киева, для предъявления в других единоверческих общинах. Из документа явствует, что Яаков "был тем, кто дает, а не тем кто берет, до того времени, пока ему не была предрешена жестокая судьба": он выступил поручителем за брата, взявшего "деньги у иноверцев". Брата (когда он "шел по дороге") ограбили и убили разбойники. "Тогда пришли кредиторы (и в)зяли" поручителя, наложив "железные цепи на его шею и кандалы на его ноги". В таковом состоянии Яаков провел "целый год", пока киевские единоверцы не поручились за него и не заплатили 60 монет. Оставшиеся 40 монет они его отправили собирать по "святым общинам", снабдив вышеозначенным сопроводительным письмом[929].
Если датировка издателей верна, то это древнейший аутентичный документ, вышедший с территории Древней Руси[930]. В историографии за ним закрепилась слава источника малоинформативного. Например, по словам А.П. Новосельцева, содержание письма "малоинтересно, но сама находка документа, происходящего из Киева Х в., разумеется, уникальное событие"[931]. В.Я. Петрухин более осторожен и ведет речь об "относительно малой информативности киевского письма". По его мнению, письмо "не содержит таких уникальных сведений об истории Восточной Европы, которые читаются в т. н. еврейско-хазарской переписке и в примыкающем к ней Кембриджском документе…"[932]. По мнению П.П. Толочко, "ничего нового, а тем более сенсационного в письме не содержится", "максимум, на что уполномочивает оно добросовестного исследователя, это на утверждение о наличии в Киеве в это время иудейской хазарской общины, вероятно торговой колонии"[933].
Однако информативные возможности источника используются однобоко[934], под углом зрения русо-хазаро-славянских отношений Х в. Амплитуду изысканий задали Н. Голб и О. Прицак. Авторы стремились дать отпор скептикам, сомневающимся в подлинности уже известных еврейских документов, сообщающих об иудизации хазар[935], и подтвердить новым источником построения О. Прицака о господстве хазар в Киеве вплоть до 30-х гг. Х в.[936]. Поэтому большое внимание уделяется анализу еврейско-хазарских имен отправителей послания. Цель очевидна: показать, что "отправители письма или их предки были прозелитами хазарского происхождения", а "хазарский иудаизм не замыкался в кругу правителей, но пустил корни по всей Хазарии, достигнув даже пограничного Киева"[937]. Одну из ключевых ролей в системе доказательств играют упомянутые шесть непонятных знаков, располагавшихся под основным текстом. Ничтоже сумняшеся, О. Прицак принял их за "хазарские письмена", написанные тюркскими рунами орхонского типа, и перевел как "Я прочел". Последняя фраза, по его мнению, была приписана находящимся в Киеве хазарским чиновником, "официально уполномоченным читать документы. Это примечание удостоверяло действительность документа для использования в путешествии". Следовательно, чиновник "умел читать по-еврейски и в то же время использовал хазарский язык в качестве языка официальных документов", что могло иметь место только в период до завоевания Киева русью в 930-х гг[938].
Усилия О. Прицака по интерпретации "рунической надписи" понять можно. Найди они признание в науке, и его теория получила бы мощное подкрепление, несмотря даже на то обстоятельство, что предложенная им трактовка противоречит логике развития ситуации, описанной в письме[939]. Не случайно С. Франклин и Д. Шепард, по этому поводу, отметили: "Если допустить, что руны были расшифрованы правильно, то они служат независимым подкреплением летописных сообщений о власти хазар над Киевом"[940]. При таком развитии ситуации, замечание В.Я. Петрухина, согласно которому "из письма не следует, что "виза" хазарского чиновника поставлена в Киеве"[941] (сразу возникает вопрос, где и зачем?), вряд ли может играть роль сколько-нибудь значимого аргумента.
Однако сенсация не состоялась. Как показали исследования тюркологов, прочтение так называемой рунической надписи О. Прицаком исходя из орхоно-енисейских рун весьма произвольно. Более того — эту надпись невозможно отнести к орхонской письменности и вообще "уверенно причислить… к какому-либо из известных алфавитов…"[942]. Сам же "орхоно-енисейский алфавит не может быть надежной опорой при чтении восточноевропейских рунических или рунообразных надписей"[943]. Недавно весьма критические замечания по поводу лингвистических комбинаций О. Прицака высказал В.В. Напольских. По его мнению, "с точки зрения лингвистической реконструкция "хазарского" слова из Киевского письма, предложенная О. Прицаком и прямо вытекающая из его прочтения рассматриваемой надписи, является абсолютно надуманной и невероятной". То же самое следует сказать и в отношении палеографического прочтения. "При таком количестве натяжек и допущений можно прочитать данную надпись с помощью практически любого алфавита и на любом языке"[944].
Внес свою лепту в критику и М. Эрдаль, отметивший, что "среди тюркологов лингвистические спекуляции Прицака, кажущиеся учеными, но, к сожалению, очень часто весьма вольно обращающиеся с информацией, приспосабливая ее к служению его аргументам, никогда не принимались всерьез". Вместе с тем, сам М. Эрдаль согласен интерпретировать загадочную надпись "посредством восточнотюркских рунических букв", считает прочтение О. Прицака удовлетворяющим "правдоподобному текстуальному и историческому контексту", но, однако, проблемным. Сам он загадочную надпись, равно как и письмо, склонен выводить не из Киева, а из Дунайской Болгарии, из-под пера не хазарского, а болгарского цензора[945]. Таким образом, построения самого М. Эрдаля не менее проблемны.
Впрочем, критика не разубедила ни О. Прицака, ни Н. Голба в абсолютной своей правоте[946].
Думается, исследователи излишне много внимания уделяют рассматриваемой загадочной надписи, которая, скорее всего, является обычной криптограммой[947].
Был поставлен под сомнение и вывод о тюркском происхождении несемитских имен "Киевского письма"[948], другой важный фундаментальный столб в системе доказательств Н. Голба и О. Прицака.
Содержание источника также не подтверждает догадку О. Прицака ни в плане обстоятельств появления так называемой "рунической надписи", ни в плане общеисторических выводов. По справедливому замечанию И.Г. Коноваловой, "попытки рассматривать Киев как пограничный хазарский город, опираясь на так называемое Киевское письмо Х в., не имеют под собой серьезных аргументов, поскольку из этого письма не следует, что в Киеве пребывали хазарские чиновники, а лишь то, что там в Х в. существовала иудейская община — явление вполне заурядное для многих крупных средневековых городов Европы и Азии"[949]. Сходным образом решает проблему и П.П. Толочко[950].
Обращает на себя внимание и то обстоятельство, что Яаков отправился не в хазарские города, а вдоль пути "Из варяг в греки", пока не достиг столицы Египта[951]. Это тем более странно, что в киевской иудейской общине имелись этнические хазары[952]. Кроме того, если верить О. Прицаку, Н. Голбу и их сторонникам, Киев находился во власти хазар. И вот "иноверцы" оказываются состоятельнее представителей господствующей конфессии (традиционно, к слову сказать, связанной с торгово-ростовщической деятельностью), а последние отсылают своего сообщинника побираться не по "родным местам", а в далекие края[953], путь куда был и долгим, и опасным. Данное обстоятельство может свидетельствовать о том, что дорога в Хазарию ему была закрыта (или самого каганата уже не существовало). Следовательно, Киев в то время не находился под властью хазар и не являлся западным форпостом иудаизма[954], иудеи не являлись здесь представителями господствующей конфессии, а хазары — господствующим этносом. Конечно, "письмо" не позволяет вести речь о том, что отправившие его принадлежали к представителям притесняемых "меньшинств". Однако ощущение определенной "неуютности" их положения в Киеве из чтения документа возникает.
Не менее странна и сумма (40 дирхемов) из-за которой еврейская община Киева посылает своего сотоварища "на край света". За эти деньги можно было купить 4 овцы (или 4 свиньи). Для сравнения: стоимость "10 локтей роскошной восточной ткани" на рынках востока доходила до 600 дирхемов[955]. 60 же дирхемов (стоимость 1 локтя ткани) киевские иудеи собирали в течение года, в продолжение которого их товарищ и пребывал в железе. Если учесть, что письмо подписали 11 человек, то каждый за это время, в среднем, собрал менее 6 дирхемов. Естественно, напрашивается вопрос либо о социальном статусе киевских иудеев, либо о моральной атмосфере в общине (если принять версию Прицака-Голба). Опять же показательно, что брат Яакова взял деньги в долг не у единоверцев. Из этого могут вытекать два предположения: либо единоверцы, в силу каких-то причин, изрядно обнищали (взятие каганата? притеснения со стороны коренного населения или русов?), либо ростовщический процент у них был выше чем у иноверцев, даже для "своих" (в последнее верится с трудом, учитывая иудейские традиции[956] и малочисленность диаспоры, находившейся в иноэтничном окружении)[957]. Обычно, уровень этноконфессиональной солидарности евреев очень высок. Известны случаи, когда они выкупали единоверцев куда за более значительные суммы. Например, Эльдада Дашта, когда он во время путешествия оказался в плену, "один еврей купил… за 400 золотых" и "отпустил его в путь"[958].
Наконец, напрашивается еще один аргумент в пользу того, что Киев времени Мар Яакова Бен Р. и его киевских сообщинников не находился под властью Хазарского каганата. Согласно Ал-Истахри, у хазар рабами могли быть только язычники, поскольку проживавшие там иудеи, христиане и мусульмане запрещали порабощение своих единоверцев[959]. В этих условиях такой "произвол" иноверцев, скорее всего — "язычников", над представителями конфессионально, политически и социально-экономически господствующей части населения Хазарского каганата выглядит не вполне правдоподобно.
Таким образом, в плане источника по истории хазаро-славяно-русских отношений времени его составления, Киевское письмо содержит больше вопросов, чем ответов. Из него только непреложно следует, что какая-то иудейская община в Киеве была. Если вести речь о колонии, как это делает П.П. Толочко, то, вероятно (в силу каких-то причин), весьма обнищавшей, оказавшейся неспособной собрать 100 дирхемов. Поэтому говорить о ее господствующей роли, равно как и о принадлежности Киева того времени Хазарскому каганату, можно только находясь в плену всепоглощающей идеи или некритичного восприятия складывающейся историографической ситуации[960].
Однако письмо имеет несомненную ценность, прежде всего, описанием обстоятельств развития событий, приведших Яакова к той плачевной ситуации, в которой он оказался, поскольку содержит уникальную информацию, необходимую для понимания социально-экономического развития Древней Руси (Среднего Поднепровья, конкретно) Х в., связанного с процессом распада родоплеменных отношений и определенным этапом формирования стратифицированного общества, а, следовательно, и социальных предпосылок генезиса древнерусской государственности[961].
Таким образом, анализ еврейско-хазарских источников не дает основания для сколько-нибудь кардинального пересмотра схемы славяно-русо-хазарских отношений, представленной в ПВЛ. Проблемы Самбатаса[962] мы не касаемся, поскольку она остается в сфере шатких гипотез да и не может серьезно повлиять на решение хазарского вопроса, даже если признать Самбатас крепостью, построенной хазарами в период их господства над полянами.
Археологические данные также не дают повода для кардинального пересмотра схемы ПВЛ. По словам А.В. Комара, "археологические следы непосредственного присутствия хазар в правобережном лесостепном Поднепровье ограничиваются 1-й третью VIII в., что не оставляет места для любых спекуляций о значительной роли хазар в Киеве IX–X вв."[963].
В свое время В.О. Ключевский — автор "торговой теории" происхождения древнерусских городов и самой государственности, отмечал положительную роль Хазарского каганата в развитии восточных славян. По его мнению, хазарское господство обеспечивало данникам благоприятные условия для внешней торговли, которая создавала условия для возникновения первых государственных образований. Эти взгляды получили широкое распространение в отечественной историографии конца XIX — начала ХХ в., в том числе — в первые послереволюционные годы[964]. Сходные воззрения встречаются и в современной западной историографии. Например, значительную роль Хазарского каганата в организации масштабной внешней торговли, приведшей к формированию хазарской "даннической империи", отмечает Т.С. Нунан. Основу хазарского экспорта, по его мнению, составляли товары из Руси и Волжской Булгарии. Поток дирхемов, поступавших в Восточную Европу в результате этой торговли дошел до Ладоги и привлек внимание викингов, что привело к формированию Русского государства[965].
Современные отечественные исследователи, отмечая роль хазар в организации славянской колонизации лесостепи, не склонны преувеличивать роли каганата в развитии восточнославянской торговли. Показательны в этой связи взгляды В.Я. Петрухина, одного из основных на данный момент разработчиков "хазарской проблематики". Исследователь, с одной стороны, выступил против преувеличения роли хазарской угрозы в "призвании князей"[966]. По его мнению, "источники свидетельствуют скорее об обратном процессе — начальная Русь уже в IX в. прорывалась на международные рынки через речные пути, контролируемые Хазарией". Именно восточное серебро, поступавшее через Хазарию, являлось, по его мнению, тем общим интересом, который заставлял объединяться "варягов, славян, мерю и чудь". "Клады восточных монет IX в. на севере Восточной Европы… свидетельствуют о дележе полученных богатств — местные верхи имели право на часть прибыли и хранили ее в земле на своих поселениях"[967]. С другой стороны, исследователь не согласился с точкой зрения В.О. Ключевского, согласно которой хазарское иго способствовало экономическому расцвету данников, поскольку открывало им речные пути к черноморскому и каспийскому рынкам. По мнению В.Я. Петрухина, "речные торговые дороги были, скорее всего, перекрыты" хазарами, поскольку "в IX в. в киевском Поднепровье нет монетных кладов". Вместе с тем, "в хазарский период продолжается интенсивная земледельческая колонизация" (славянская и аланская) в Среднем Поднепровье, в междуречье Днепра и Дона. Эта колонизация велась "под эгидой хазар", поскольку "степнякам нужен был хлеб". "Понятно" В.Я. Петрухину и то, "почему славянские данники хазар были заинтересованы в союзе с русскими дружинами: те и другие рвались к мировым рынкам"[968].
Получается, что скандинавы и славяне рвались к международным рынкам, а хазары их не пускали, а в самом неравноправном положении оказались, почему-то, среднеднепровские данники хазар[969]? Правда, варяги, северные восточнославянские племена, меря и чудь, как следует из текста, каким то образом умудрялись получать часть от серебряного потока, текущего через Хазарию, несмотря на "перекрытые пути" и даже "делиться частью своей прибыли" с вятичами[970], контролировавшими волоки с верховьев Дона на Оку. Не оставались в накладе и другие данники хазар — радимичи и северяне, о чем, по словам В.Я. Петрухина, свидетельствуют клады "по Десне и Сейму". Последнее обстоятельство, в сочетании с единичными находками кладов восточных монет на территории собственно Хазарии, создало у автора "парадоксальное впечатление, что данники хазар обладали большими возможностями накапливать серебро, чем господствующая тюркская группировка"[971].
В связи со сказанным возникает немало вопросов, в том числе: 1) Почему хазарские данники, имея больше возможностей концентрировать у себя серебро, поступающее через Хазарию, чем сами хазары, ломятся в открытую дверь и рвутся к речным путям, вступая в союз с варягами, которые, собственно, доступа к этим путям и не имели?; 2) Чем объясняется такой особенный статус Среднего Поднепровья? "Блокада" его хазарами, после прихода туда русов[972], понятна. Но В.Я. Петрухин ведет речь об отсутствии серебра и в период, когда этот регион находился под властью хазар.
Факт отсутствия монетных кладов в Среднем Поднепровье может объясняться двояко: либо эти территории не были под хазарами и находились с ними в конфликте; либо они находились под хазарами, но не принимали активного участия в торговле по ряду причин. Ведь для того, чтобы тот или иной регион в тех условиях начал "работать" на внешний рынок, необходимо было, как минимум, два условия: наличие в достаточном количестве экспортных товаров; наличие организующей силы, способной наладить концентрацию и транспортировку этих товаров. Наконец, Хазарский каганат мог наладить торговлю данью, собираемой в Среднем Поднепровье. Но такая торговля, естественно, никак не могла отразиться в виде находок монет на данной территории. Они оседали в Хазарском каганате.
В этой связи мы бы поостереглись от такой однозначной трактовки единичных находок монет на территории Хазарии, как это делает В.Я. Петрухин. Отмеченное обстоятельство может означать большую развитость товарно-денежных отношений в Хазарском каганате, чем у восточных славян и скандинавов, как и, следовательно, более высокий уровень социально-экономического развития общества. Поэтому деньги находились в обороте, а не откладывались в виде кладов. Кроме того, проблему кладов невозможно решать в отрыве от религиозных верований. Отношение же к кладам у иудейской верхушки хазарского каганата, с одной стороны, у язычников (скандинавов, славян и финно-угров) — с другой, было различным. Как показал А.Я. Гуревич, у скандинавов клады закапывались с сакральной целью: "серебро и золото, спрятанное в землю, навсегда оставались в обладании владельца и его рода и воплощали в себе их удачу и счастье, личное и семейное благополучие"[973]. Сходным образом, по-видимому, обстояло дело и у восточных славян. Например, о сакральном назначении кладов в древности могут свидетельствовать народные предания о зачарованных кладах. На данное же обстоятельство указывает и борьба церкви с закапыванием кладов, после крещения Руси[974].
Тем не менее, имеются основания предполагать, что отсутствие дирхемов на территории Среднего Поднепровья свидетельствовало о неподчиненности его в это время каганату. Во-первых, как мы видели, археологический материал не позволяет вести речь о непосредственном присутствии хазар здесь в IX–X вв. Во-вторых, в регионах, где проживали радимичи, вятичи и северяне (чья зависимость от хазар в IX в. не вызывает сомнений) клады восточного серебра имеются. По мнению Т.С. Нунана, эти дирхемы поступали в ходе торговли и шли, помимо прочего, на уплату хазарской дани[975]. Археологическая "выключенность" Среднего Поднепровья, равно как и днепровского Правобережья из этой системы свидетельствуют, как минимум, в пользу того, что отношения "племен" их населявших с Хазарским каганатом, отличалось от отношений с Хазарией северян, радимичей и вятичей.
В какой же степени повлиял Хазарский каганат на облик сформировавшейся восточнославянской государственности, и можно ли вести речь о преемственности, и в какой степени, Руси с Хазарией[976]? Думается, что ближе всего к верному решению вопроса приблизилась И.Г. Коновалова. Полемизируя с П. Голденом и В.Я. Петрухиным, она показала, что те "черты государственно-политического устройства, которые для Древней Руси приписываются исключительно влиянию хазар, на самом деле видны и в других славянских государствах, никак с Хазарским каганатом не связанных". Это касается, "прежде всего", должности воеводы "при князе, которую сопоставляют с дуалистической структурой власти в степных государственных образованиях". То же самое можно сказать и о заимствовании тюркских титулов и терминов для обозначения высших слоев знати. "Все это, — по мнению И.Г. Коноваловой, — свидетельствует о том, что источники заимствований на Руси IX в. далеко выходили за рамки русско-хазарских отношений и были связаны с этнополитическими процессами, протекавшими в славянском мире в целом"[977]. Что касается принятия русскими князьями титула каган, то это было не столько следствием хазарского влияния, сколько формальной самоидентификацией: "в период формирования Древнерусского государства единственным значимым титулом в регионе был титул "каган", дававший его обладателю международное признание". Однако "принятие титула не сопровождалось заимствованием каких-либо элементов государственно-административной системы Хазарии"[978].
От себя добавим, что поиск параллелей отдельным чертам политического устройства на Руси можно продолжать за пределами тюркского и славянского миров. Например, дуалистическая структура власти широко известна в индоевропейском мире[979] и т. п.
Конечно, отношения славян с хазарами не сводились только к системе господство-подчинение, о чем, например, по мнению Т.М. Калининой, свидетельствуют восточные источники: "сакалиба… вступали в военные, бытовые, культурные контакты с хазарским населением"[980]. Вместе с тем, по словам того же автора, "арабо-персидские источники не акцентировали внимания на конфликтах двух народов, хотя и древнерусские, и древнееврейские источники ясно говорят об этом". Причина, по ее мнению, заключалась в том, что: 1) "…Этноним "ас-сакалиба" арабскими писателями не отождествлялся с русами, хотя восточноевропейский ареал и близость тех и других им были известны"; 2) Восточные авторы знали и писали о столкновениях хазар с "представителями Древнерусского государства, называя последних русами"[981].
Такая постановка вопроса, однако, не решает проблему военных столкновений славян с хазарами до прихода русов и образования древнерусского государства. Причина, видимо, заключается в другом. На раннем этапе славяно-хазарских отношений противостояние, в основном, ограничивалось подчинением хазарами славян и обложением их данью. Столкновения если и были, то не масштабные, информация о которых до восточных авторов просто не доходила (да их это и не интересовало). Косвенным свидетельством таковых, равно как и отношений господства-подчинения являются известия о рабах-славянах, которыми пестрят восточные источники[982]. Определенная часть из них поступала на мусульманский восток не без помощи хазар (как пленные, захваченные и проданные хазарами; захваченные русами, венграми, печенегами и др., и проданные в Хазарию, откуда перепроданные мусульманским купцам и т. п.). Какая-то часть рабов оседала в самом каганате[983]. Конечно, в Х в. первенство в захвате рабов-славян держали не хазары (видимо — русы, венгры и печенеги), а основными покупателями являлись хорезмийцы и хорасанцы (не брезговавшие и охотой на живой товар). Работорговля также шла не только через Хазарию, но и через Булгарию и, особенно, Византию[984]. Тем не менее, роль Хазарии в деле организации работорговли отрицать нельзя. Вплоть до падения она являлась одним из главных перевалочных пунктов продажи невольников в Среднюю Азию и уже тем самым активизировала промысел живым товаром. Основную массу тех, кто проходил транзитом через невольничьи перевалочные пункты Хазарии, либо оставался влачить рабское существование в самом каганате были, судя по всему, язычники-славяне[985]. Не случайно поход Святослава 965 г. на Хазарский каганат, в ходе которого были уничтожены основные рынки работорговли (Булгар, Итиль и Семендер), резко сократили объемы торговли живым товаром со стороны купцов-русов[986], что не могло не отразиться благоприятно на положении славянского и финно-угорского населения Восточной Европы.
О том, что противостояние имело место, что проникновение кочевников в лесостепь преследовало цель закрепиться здесь на достаточно длительный срок, свидетельствуют и археологические данные[987].
Что касается походов русов, то они отражали другую историческую ситуацию: атаке стали подвергаться мусульманские страны и, в итоге, сама Хазария. Естественно, восточные авторы не могли не знать об этом. Более того — это задевало их "за живое". Вскоре они станут свидетелями гибели каганата под ударами полков Святослава.
Более важную роль в процессах социо- и политогенеза на восточнославянской территории играл скандинавский фактор. ПВЛ, известия которой и послужили отправной точкой формирования норманнской теории, впервые фиксирует варягов на территории Восточной Европы в качестве находников, обложивших данью ряд восточнославянских и финно-угорских племен: "[И]маху дань Варязи изъ заморья на Чюди и на Cловенех, на Мере и на всехъ[988] Кривичехъ"[989]. Последние, объединившись, изгнали насильников, но, вследствие разгоревшейся междоусобной войны, пригласили на княжение Рюрика с братьями: "Изъгнаша варяги за море, и не даша имъ дани, и почаша сами в собе володети, и не бе в них правды, и въста родъ на родъ, [и] быша в них усобице, и воевати почаша сами на ся. [И] реша сами в себе: "Поищемъ собе князя, иже бы володелъ нами и судилъ по праву". [И] идаша за море къ Варягомъ, к Руси. (…) Реша Русь, Чюдь [и] Словени, и Кривичи вся: "Земля наша велика и обилна, а наряда в ней нетъ. Да поидете княжитъ и володети нами". И изъбрашася 3 братья с роды своими [и] пояша по собе всю Русь, и придоша…"[990].
Этот сюжет с призванием многократно становился объектом пристального внимания исследователей. И.Я. Фроянов, изучивший отечественную историографию вопроса, выделил 3 основных точки зрения: одни историки полагали, что призвание действительно было; другие допускали лишь возможность приглашения наемной варяжской дружины, во главе с конунгом, одной из противоборствующих сторон с последующей узурпацией наемниками власти; третьи вообще скептически относились к данному сообщению[991].
В современной историографии вопроса наблюдается тенденция ко все большему доверию к летописному "Сказанию…". Например, А.П. Новосельцев писал, что "отрицать некое реальное зерно в рассказе о призвании варягов нет оснований, особенно если рассматривать этот рассказ в связи с реальной ситуацией в IX в. в Восточной Европе". Хазария, захватив в свои руки "большую часть торгового пути из Европы на Восток", могла стремиться овладеть и его северной частью. Поэтому, "нет ничего удивительного в том, что словене и некоторые финские племена севера пригласили каких-то варяжских конунгов с дружинами", на условии договора[992]. А.П. Новосельцев достаточно жестко противопоставляет деятельность скандинавов и хазар в Восточной Европе: "…В отличие от хазар, просто захватывавших славянские земли, варяги появлялись не как завоеватели, а скорее как союзники местной знати в борьбе "племен" друг с другом и теми же хазарами…В борьбе с последними… скандинавские дружины и их предводители утверждались в славянских землях", причем "не только в своих интересах, но и для пользы самих восточных славян и их знати"[993]. "… По Повести временных лет — писал А.П. Новосельцев, именно северные князья явились инициаторами объединения русских земель. И хотя они были скандинавы, их утверждение в землях словен ильменских не было завоеванием, а, по-видимому, речь шла об утверждении династии в Новгороде на основе договора с местной славянской и финно-угорской знатью"[994].
На первый взгляд может показаться, что точка зрения А.П. Новосельцева перекликается с позицией В.Т. Пашуто. Однако, у него, в отличие от последнего, скандинавы названы союзниками (причем, с известными оговорками) местной знати, а не орудием в ее руках.
Гораздо более близки к позиции В.Т. Пашуто построения А.Е. Мельниковой и В.Я. Петрухина, чьи труды, во многом, определяют состояние современной историографии норманнского вопроса. С одной стороны, Е.А. Мельникова рассматривает деятельность варягов в Восточной Европе сквозь призму внешней торговли, считая их, небезосновательно, первооткрывателями и организаторами таковой на Балтийско-Волжском пути. Более того, "до определенного времени" скандинавы "осуществляли контроль над большинством (если не над всеми) узловых пунктов пути". В этом вопросе ее позиция кардинально расходится с положениями В.Т. Пашуто. Сходство в другом: как и В.Т. Пашуто, Е.А. Мельникова, на страницах своих работ, пытается поставить норманнов под контроль местного "нобилитета". По ее мнению, "к середине IХ в. знать нескольких разноплеменных групп, обитавших на различных участках Балтийско-Волжского пути", установив прочные связи, начала совместную борьбу против варягов "за контроль над торговым путем". Эта знать и призвала на княжение Рюрика (для организации защиты от других групп скандинавов) ограничив его власть "рядом, правом", что явилось победой местного нобилитета, который, к тому времени, укрепился "настолько, что смог диктовать свою волю пришельцам"[995].
Схожие выводы содержатся и в работе, посвященной легенде о "призвании варягов", написанной Е.А. Мельниковой в соавторстве с В.Я. Петрухиным. Авторы справедливо возражают против попыток буквального толкования легенды и поисков "прямых соответствий тексту" в археологических материалах (чем грешат работы ряда археологов). Вслед за В.Т. Пашуто, они ведут речь о достоверности ядра повествования, обращая внимание на то, что, согласно летописи, князья "были призваны "володеть", "судить" ("рядить") по праву, по "ряду"". Вместе с тем, если В.Т. Пашуто соблюдал здесь вполне обоснованную осторожность[996], то Е.А. Мельникова и В.Т. Петрухин более категоричны: "Исходной точкой, вокруг которой сложилось предание, был "ряд" — соглашение между приглашенным князем и местным нобилитетом, составляющее основную часть летописного текста"[997]. Из разряда предположений в разряд аксиомы переходит и заимствованная авторами у В.Т. Пашуто трактовка мотивов призвания, преследовавшего цель установления "для господства над народами" сильной княжеской власти, которая бы защищала интересы знати всех земель. "И варяги, и местная племенная верхушка стремились к эксплуатации природных богатств и населения Новгородской земли", и "совместить интересы тех и других можно было только при условии перераспределения дани и ее фиксации"[998].
Насколько обоснована данная точка зрения? Несмотря на свою популярность, она является результатом не столько анализа источников, сколько следствием логических умозаключений, вытекающих из интересов общей авторской концепции. Попытаемся обратиться к конкретному материалу, восполняя острую нехватку отечественных источников сравнительно-историческими параллелями. Наибольший интерес представляют западнославянские и скандинавские традиции, в стадиальном и этнокультурном плане являющиеся наиболее близкими восточнославянским.
Прежде всего, вызывает возражение сама постановка вопроса о союзе варягов и местной знати с целью совместной эксплуатации населения Новгородской земли. В ней видится серьезное нарушение исторической перспективы. Знать в то время (в условиях не изжитых родоплеменных связей) еще не оторвалась от основной массы населения. Для поддержания и оправдания своего социального статуса она должна была нести то же бремя расходов, что и соплеменники, в размерах, соответствующих своему статусу.
О том как обстояли дела в отношении уплаты дани (которая на Руси до конца Х в. была "внешним побором"[999]) между знатью и соплеменниками, имеется любопытное известие, не привлекавшееся до недавнего времени[1000] должным образом для решения рассматриваемого вопроса. В "Орозии короля Альфреда" конца IХ в. содержится уникальная информация о плавании в Биармию Оттара, записанная со слов последнего. (Полагают, что он принадлежал к норвежской знати, и первым открыл путь в Белое море и Биармию[1001]). Помимо прочего, Оттар дает королю сведения о своем хозяйстве и взаимоотношениях с "финнами" (лопарями[1002]). "Он был в числе первых людей… страны: хотя у него было всего двадцать голов крупного рогатого скота и двадцать овец и двадцать свиней; а то не многое, что он пахал, он пахал на лошадях". Кроме того, ему принадлежало 600 "прирученных оленей" и "он был очень богат тем, в чем состоит для них богатство, то есть дикими животными"[1003]. Однако, основной доход Оттара состоял из "податей", которые туземцы ему платили "каждый… согласно его происхождению"[1004]. Причем из контекста следует, что чем знатнее плательщик — тем больше размер дани. Сколько Оттару выплачивал рядовой "финн" — неизвестно. "Самый знатный", однако, был обязан "пятнадцатью шкурками куниц и пятью ездовыми оленями, и одной медвежьей шкурой, и десятью мерами пера, и шубой из медвежьей шкуры или шкуры выдры, и двумя канатами, каждый по шестьдесят локтей", один из моржовой, другой — из тюленьей кожи.
Мы не знаем, сам ли Оттар делал подобную раскладку, или назначал общий размер дани, а местные жители ее распределяли. Обычен второй вариант. Но даже если норманн и лично определял, сколько кому платить, то, в любом случае, такой порядок согласовывался и с его представлениями, и с представлениями аборигенов. Вряд ли с восточнославянских и финно-угорских племен, которые, по летописи, изгоняли и призывали варягов, норманны брали намного меньше в сумме, чем Оттар со своих "финнов". Из летописи следует, что словене, кривичи, меря и чудь платили "по беле и веверице" "от мужа"[1005]. Даже если принять точку зрения тех исследователей, которые "по белеи веверице" переводят как "по беле (по белой, серебряной монете) и белке"[1006], то сумма, уплачиваемая рядовым соплеменником, все равно будет не сравнима с вышеприведенной.
В рассматриваемом случае с Оттаром, перед нами была дань, взимаемая с племен, у которых еще не сформировались развитые социальные и потестарные структуры. Это дань, назовем условно, первого уровня. Однако у нас имеется немало примеров, когда дань взималась уже с "племен" или "народов" с достаточно развитыми потестарными, а, следовательно, и социальными структурами. Представляет в этой связи значительный интерес следующее известие "Саги об Ингваре Путешественнике": "…С конунгом Олавом враждовал тот народ, который зовется земгалы, и уже некоторое время они не платили дани. Тогда послал конунг Олав Энунда и Ингвара на трех кораблях собрать дань. Пришли они в страну и созывают жителей на тинг, и собрали там дань с их конунга. Ингвар проявил совершенство своего красноречия, так что конунгу и многим хевдингам показалось, что нет другого решения, кроме как заплатить дань, которую [с них] потребовали, кроме трех хевдингов, которые не захотели выполнить решения конунга, и отказались собрать дань, и собрали войско. Когда конунг услышал об их поступке, попросил он Энунда и Ингвара биться с ними и дал им войско"[1007]. Произведение, по мнению большинства исследователей, создавалось в два этапа. "… Основу саги составляет некое латиноязычное сочинение" ("Vita Yngvari") конца XII в., написанное Оддом Сноррасоном, "в котором описывался поход Ингвара и его дружины". В начале XIII в. "сага целиком была переведена на древнеисландский язык"[1008]. Неясно, когда и при каких обстоятельствах в саге появился рассматриваемый сюжет с поездкой за данью. Некоторые исследователи рассказ саги о походе Ингвара в Восточную Прибалтику рассматривают "как отражение реального факта"[1009]. Г.В. Глазырина, напротив, полагает, что "данный эпизод", играющий "особую роль как в структуре произведения, так и в характеристике главного героя", "введен в повествование именно с художественной целью — для усиления характеристики персонажа". По ее предположению, "появление в составе произведения явно художественного рассказа о миротворческой деятельности Ингавара и Энунда определено конкретными условиями второй половины XII — первой половины XIII в., в частности реальными шагами, предпринятыми Швецией для расширения своего влияния в Восточной Прибалтике… о которых позднейшие редакторы произведения, скорее всего, действительно были осведомлены"[1010]. В любом случае (учитывая время появления саги) нельзя исключать возможности переноса реалий конца XII — начала XIII в. на описываемые в саге события и институты XI в. Вместе с тем, рассказ имеет и важные достоинства в плане сравнительно-стадиального анализа: народы Прибалтики (в том числе и земгалы) рубежа XII–XIII вв. находились, примерно, на той же стадии развития, что и наиболее развитые восточнославянские племена конца IX — начала Х в. Кроме того, и в XIII, и в последующие столетия продолжали сохраняться и "архаичные" элементы даннических отношений, когда дань выступает в качестве откупа от набегов, платится "мира деля". Перед нами такой вот классический случай, с вполне "хрестоматийным" примером, что бывает с теми, кто отказывается дань платить. И ценность его ничуть не снижается предположением о художественном вымысле: ведь этот вымысел объективно отражал представления современников о том, как и с кого взималась дань.
Таким образом, во втором случае (условно — дань второго уровня) дань платят конунги и хевдинги. Конечно, дань раскладывалась на население, почему, видимо, решение о выплате и принималось на тинге[1011]. Однако, по воззрениям того времени, взималась не столько с "народа" или "племени", сколько с вождя (князя, конунга, хевдинга и т. п.). Если в ситуации с Оттаром речь идет о том времени, когда племена (с которых он берет дань), судя по всему, еще не знают, что такое подати, то в "Саге об Ингваре Путешественнике" изображено общество, которому, скорее всего, известны уже внутренние поборы. Конечно, можно при желании допустить возможность "перераспределения" собранной "внешней дани" у земгалов в пользу их нобилитета. Но это только гипотетическая посылка, не находящая подтверждения в источниках. Из источника же следует, что нобилитет не шел на выплату "внешней дани" охотно, что следовало бы ожидать, прими мы точку зрения В.Т. Пашуто и его сторонников. Конунг и хевдинги земгалов согласились на дань под угрозой применения силы. Что ждало тех, кто отказывался платить дань, сага поясняет на примере вышеупоминавшихся трех хевдингов, решившихся на сопротивление. Хевдинги, естественно, потерпели поражение. "Когда они отступали, был схвачен тот из них, кто больше всех противился тому, чтобы отдать дань, и они [Энуннд и Ингвар. — В.П.] повесили его, но двое других убежали. Они взяли там много добра в счет военной добычи, и забрали всю дань…"[1012].
Таким образом, непокорных убивают, а с разоряемых территорий взимают не только дань, но и военную добычу. Понятно, что конунг земгалов дал свое войско Энунду и Ингвару из опасения норманнского вторжения. Лучше было пожертвовать малым, чем большим.
Показательно, что русским былинам также известен мотив взимания дани с правителей. Например, в былине "Добрыня Никитич и Василий Казимирович" князь Владимир просит богатырей свести его дани к "царю Батуру ко Батвесову"[1013]. Наши герои, Добрыня и Василий, естественно, своеобразно выполняют просьбу князя. Они не его дани отвозят Батуру Батвесову, а напротив, берут их с самого Батура для своего князя[1014]. Весьма колоритно описывается и способ, каким богатыри добывают дань:
"И выходил Добрыня на улицу на широку
И стал он по улочке похаживати.
Сохватились за Добрыню три татарина:
Он первого татарина взял — разорвал,
Другого татарина взял — растоптал,
Атретьего татарина взял за ноги;
…Зачал татар покалачивать".
Василий Казимирович, конечно, не мог ударить в грязь лицом перед старшим товарищем:
"Попала ему ось белодубова,
Ось белодубова семи сажен.
Сохватил он ось белодубовую,
…И зачал татар поколачивать".
Испугавшись, что ему не останется татар даже "на приплод", Батур Батвесов соглашается заплатить дань[1015]. Собственно, былинный способ добычи дани мало чем отличался от исторически известного. Разве что своей большей колоритностью[1016].
В объяснении сущности дани времени образования древнерусского государства, да и более поздней эпохи, нельзя исходить только из "материальных предпосылок". Данническая зависимость была позорной. И страх навлечь на себя позор был сильнее, чем мифическое желание нобилитета поучаствовать в перераспределении[1017].
Порядок раскладки общественных расходов в зависимости от социального статуса существовал практически повсеместно, в том числе и у славян. Интересное сообщение на этот счет находим, например, у Титмара Мерзебургского[1018]: "Всеми ими, называемыми общим именем лютичей, не управляет какой-то один правитель. Решение необходимого дела обсуждается в общем собрании, после чего все должны дать согласие на приведение его в исполнение. Если же кто-нибудь из селян [si quis vero ex comprovincialibus][1019] противится принятому решению, его бьют палками; а если он и вне собрания открыто оказывает ему сопротивление, его наказывают или сожжением и полным разграблением всего его добра, или уплатой соответствующей его рангу [qualitate][1020] суммы денег в их присутствии". Иными словами, размер этого "общественного штрафа" зависел от ранга, или качества того, на кого он налагался.
Восточные славяне не составляли исключения из этого правила. У нас нет никаких свидетельств о том, что местная племенная знать находилась в особых условиях и не платила даней. Тем более нет сведений о том, что знать получала часть дани, уплаченной соплеменниками варягам или киевским князьям (то есть, о "перераспределении"). Когда Игорь идет к древлянам "и примышляше къ первой дани, и насиляше имъ и мужи его", Мал и древлянская знать не приобрели ничего, кроме дополнительных расходов. Неслучайна и реакция со стороны древлян на возвращение Игоря за дополнительной данью: древляне "сдумавше со княземъ своимъ Маломъ", "оубиша Игоря и дружину его"[1021]. Если же придерживаться логики В.Т. Пашуто и его последователей, то Мал с "местным нобилитетом" должны были только радоваться действиям Игоря, который являлся в их руках орудием эксплуатации рядовых соплеменников.
Не иначе обстояло дело с выплатой дани у северян, радимичей и у других племен. Конечно словене, кривичи и меря находились в несколько иных отношениях по степени интеграции и к Рюрику и, позднее, к киевским князьям и Киеву[1022]. Однако когда, например, Олег "дани устави Словеномъ и Варягомъ даяти, и Кривичемъ и Мерямъ дань даяти Варягомъ" вряд ли там ситуация в распределении последней обстояла иначе, чем в других племенных объединениях. Сказанное относится и к тем 300 гривнам в год, которые Олег установил давать варягам "мира деля"[1023]. В их уплате участвовала, несомненно, и местная знать, причем по принципу, отмеченному у "финнов". В этом убеждает и анализ событий 1018 г., когда новгородцы, для помощи Ярославу в борьбе со Святополком, установили единоразовый экстраординарный "налог" и "начаша скотъ събирати от мужа по 4 куны, а от старостъ по 10 гривен, а от бояръ по 18 гривен"[1024]. Такая диспропорция являлась выражением социальной оценки старост и бояр[1025]. И это понятно, так как в варварских обществах "самосознание рода или семьи нуждалось в общественном признании", вследствие чего каждый человек должен был вести себя соответственно своему статусу[1026].
Подобные представления были весьма живучи, о чем свидетельствуют, на наш взгляд, события 1257–1259 гг., связанные с татарской переписью в Новгороде[1027]. Конфликт достиг апогея во время второго приезда татарских послов (1259 г.). Горожане раскололись на два противостоящих лагеря. Вятшие не только согласились на перепись и обложение данью, но и велели меньшим пойти под "число". Последние же готовы были умереть "за святую Софью и домы ангельскыя", но не подчиняться требованиям. В самый напряженный момент "съеха князь с Городища, и оканьнии Татарове с нимь; и злых светомь яшася по число: творяху бо бояре собе легко, а меншимъ зло. И почаша ездити оканьнии по улицамъ, пишуче домы христьяньскыя: зане навелъ богъ за грехы наша ис пустыня звери дивияя ясти силныхъ плъти и пити кровь боярьскую"[1028].
Против чего же протестовали простые новгородцы? Наиболее близко, на наш взгляд, подошел к верному решению проблемы Ю.В. Кривошеев, справедливо оспоривший устоявшиеся мнения о том, что бояре, якобы, допускали злоупотребления при переписи имущества, либо, даже, вообще не платили дани[1029]. По его мнению, "данью облагалось все население, причем учитывалось его имущественное положение", что характерно для монгольской системы даннической эксплуатации покоренных народов[1030]. Недовольство же основной массы новгородцев он объясняет, с одной стороны, проявлениями древнейшего менталитета (боязнь новизны, страх перед точным числом и подсчетом людей, скота и т. п.), с другой — тем обстоятельством, что "для "вятших" — бояр — "злых светом" — выплата дани не была связана с таким напряжением, как для "менших"[1031].
Особенности менталитета, конечно, имели место, как и различие в степени финансового напряжения на отдельные семьи. Однако, в первом случае, это не вполне объясняет покладистость "вятших", а во втором — оставляет без должного ответа загадочную фразу летописи: "…Зане навелъ богъ за грехы наша ис пустыня звери дивияя ясти силныхъ плъти и пити кровь боярьскую".
Думается, что при анализе событий 1257–1259 гг. не учитывается различие местных и привнесенных монголами традиций. В Северной и Восточной Европе, говоря языком Оттара, каждый платил дань завоевателям и нес общественную нагрузку "согласно его происхождению". Монголы же заимствовали китайскую систему раскладки дани в соответствии с доходами плательщика. Это, по словам С.А. Нефедова, "была совершенная и уникальная по тем временам государственная система — продукт двухтысячелетнего развития китайской цивилизации". Кроме того, использовались элементы налогообложения, заимствованные и в мусульманских странах[1032].
Как бы там ни было, монгольский принцип раскладки дани с учетом имущественного положения плательщиков основную массу новгородцев не устраивал. Узнав о согласии "вятших" на условия, выдвинутые татарами, народ посчитал, что "творяхут бо собе бояре легко, а меншимъ зло". Это "зло", видимо, заключалось в том, что дань должна была выплачиваться, по мнению основной массы населения, в соответствии с социальным, а не имущественным статусом. Поэтому они, вероятно, выступали против исчисления татарами домов, предпочитая фиксированную сумму, разложенную вечем по семьям, с учетом новгородских, а не монгольских традиций. То есть, по тому же принципу, по которому собирался экстраординарный сбор 1018 г. Эта система была более понятна и естественна для них. Она коренилась в прочных традициях, берущих свое начало, по крайней мере, в раннем средневековье Северной и Восточной Европы. Социальные верхи Новгорода, лучше понимавшие пагубность сопротивления, обладавшие менее консервативным сознанием, согласились на систему, предложенную татарами. Вполне возможно, что бояре, в итоге противостояния, стали все же нести дополнительную нагрузку, поскольку летописец отметил: "И почаша ездити оканьнии по улицамъ, пишуче домы христьяньскыя: зане навелъ богъ за грехы наша ис пустыня звери дивияя ясти силныхъ плъти и пити кровь боярьскую"[1033]. Социальная острота конфликта обострялась и тем, что русские земли переживали переломный этап своей истории, когда общество еще не вырвалось окончательно из пут ментальности эпохи варварства, но значительно их ослабило. Новые же раннефеодальные институты только нарождались и были весьма аморфны. Нельзя не учитывать и нравственного падения общества, вызванного "Батыевым погромом" и установлением ига. Для новгородцев последнее обстоятельство усугублялось и тем обстоятельством, что они обращались в данников не будучи побежденными в бою. Это не могло не сказаться на взаимоотношении и миропонимании "вятших" и "менших".
При характеристике системы даннических взаимоотношений варягов со славянскими и финно-угорскими племенами необходимо учитывать и другие особенности, характерные для скандинавов[1034]. Из саг следует, что размер и качество взимаемой дани зависели от личности сборщика таковой и количества сопровождавших его воинов. Например, в "Саге об Эгиле" говорится, что Торольв, получивший право сбора дани в Финмарке, взял "с собой большую дружину — не меньше девяти десятков человек. А прежде было в обычае, чтобы сборщики дани имели при себе три десятка человек, иногда же и меньше. Он вез с собой много товаров. Торольв быстро назначал лопарям встречи, взыскивал с них дань и в то же время торговал. Дело шло у них мирно и в добром согласии, а иногда и страх делал лопарей сговорчивыми"[1035]. Когда конунг Харальд получил от Торольва принадлежавшую ему часть финмаркской дани, "дань была много больше и лучше, чем бывала прежде…"[1036]. Торольв усилился, завел большую, хорошо вооруженную дружину. Появились, естественно, завистники. Сыновья Хильдирид внушали Харальду, что Торольв замышляет измену и хочет стать конунгом Халогаланда и Наумудаля, что он утаивает от Харальда большую часть финмаркской дани. Усиление Торольва не понравилось Харальду, и он передал управление в Халогаланде сыновьям Хильдирид, обещавшим собирать больше дани[1037]. Зимой сыновья Хильдирид отправились за данью, взяв с собой "три десятка человек. Лопарям казалось, что этим сборщикам дани можно меньше стараться угодить, чем Торольву, и поэтому они платили дань гораздо хуже"[1038].
Как видим, факторы страха и личного "счастья/удачи" сборщика дани играли важную роль. Возможно, что история с финмаркской данью проливает свет и на события, связанные с древлянской данью и гибелью Игоря. Тем более что сюжеты саги и наших летописей в чем-то схожи. Свенельд получил от князя право сбора дани с древлян и уличей, после чего дружина Игоря возроптала, сказав ему: "Се далъ еси единому мужеве много"[1039]. Часть дани, видимо, Свенельд должен был отправлять князю. Свенельд, судя по всему, усилился, завел большую, хорошо вооруженную дружину. Это не давало покоя завистникам. В 945 г. "ркоша дружина ко Игореве: "отрочи Свенелжи изоделися суть оружием и порты, а мы нази; а поиди княже, с нами на дань: а ты добудеши, и мы". И послуша их Игорь, иде в дане, и насиляше имъ и мужи его; и возмя дань, поиде въ свои град. Идущу же ему въспять, размысливъ, рече дружине своеи: "идете с данью домовъ, аязъ возвращуся и похожю еще". И пусти дружину свою домове, с малою дружиною възратися, желая болшаго имениа". Дальнейшее развитие событий хорошо известно: древляне убили Игоря и перебили его малую дружину[1040].
Действия Игоря объясняются отнюдь не его жадностью (как неоднократно пытались, прямо следуя за летописцем, представить его поведение исследователи), а особенностью менталитета той эпохи. Поддавшись уговорам дружинников, он сам пошел за данью, желая, по-видимому, проверить финансовые возможности древлян и обоснованность обвинений в адрес Свенельда (если они, конечно, имели место) в сокрытии дани. Как бы там ни было, лично возглавив экспедицию за данью, князь поставил себя в весьма сложное положение. Он не мог собрать дани меньше, чем собирал Свенельд, без ущерба своему престижу[1041]. Этим объясняется, как видится, и жесткие действия Игоря в отношении древлян, и возвращение с малой дружиной за дополнительной данью[1042]. Стремление князя собрать больше, чем собирал Свенельд особенно просматривается в сообщении ПВЛ: "и примышляше къ первой да[н]и [здесь и далее выделено нами. — В.П.], и насиляше имъ и мужи его"[1043].
Известные параллели древнерусскому сюжету можно найти и в Саге о Харальде Серая Шкура[1044]. Отправившись вместе с войском в Трандхейм, Харальд и его братья "не встретили там никакого сопротивления. Они собрали там налоги и подати и все доходы конунга и заставили бондов заплатить большой выкуп, так как конунги долгое время получали мало денег с Трандхейма, пока Хакон ярл был там с большим войском и воевал с конунгами. Осенью Харальд конунг отправился на юг страны с большей частью того войска, которое было оттуда, а Эрлинг конунг со своим войском остался. Он донимал бондов большими поборами и сильно притеснял их, а бонды очень роптали и плохо переносили эти тяготы. Зимой бонды" собрались большой ратью, убили Эрлинга "и много народу вместе с ним"[1045].
Существенным недостатком отечественной историографии даннических отношений Киева с подвластными "племенами" конца IX — первой половины X в. является попытка рассматривать их сквозь призму внутригосударственных, либо внутриславянских отношений. На самом же деле это были отношения между завоевателями-варягами и подчиненными восточнославянскими и финно-угорскими племенными союзами, по характеру ничем не отличавшиеся, например, от отношений между скандинавами и населением Финмарки. Для варяго-русов, а потом и для русо-полян, и простое население, и знать подданных племен — смерды-данники[1046].
Конечно, часть местной знати включалось и во внешнюю торговлю, и в грабительские походы, и в прииск данников, что взаимосвязано. Однако полученный прибавочный продукт использовался не для закабаления соплеменников, а для повышения все того же социального престижа, как было и в Скандинавии[1047]. При этом объектом эксплуатации становились соседи, ближние и дальние. Сама структура восточноевропейского экспорта, в котором ведущую роль играла работорговля, предусматривала внешние акции, внешнюю эксплуатацию. Обращение в рабов соплеменников, и тем более массовое выставление их на продажу на чужеземных рынках, в тех условиях мало реально. Долговое рабство в X в. делало первые шаги, став сколько-нибудь заметным явлением в наиболее развитых регионах Руси не ранее, видимо, второй половины столетия[1048]. Поэтому знати, чтобы получить товар для торговли, следовало сначала отправиться в военное предприятие. А для успеха такового — заручиться поддержкой соплеменников.
Союз отдельных представителей местной знати с пришлыми предводителями варяжских дружин был возможен. Но не в плане совместной эксплуатации соплеменников этой знати, а в плане организации совместной эксплуатации других племен и народов.
Особняком стоит мнение, не популярное ни в дореволюционной, ни, тем более, в советской, историографии, о завоевании восточных славян варягами. Например, по мнению К.Д. Кавелина и Б.Н. Чичерина, на севере Руси норманнские князья были посредниками, "третейскими судьями" в разрешении межродовых и межплеменных противоречий, а на остальной территории страны — завоевателями[1049]. Напротив, Б.А. Рыбаков очень осторожно намекал на возможность норманнского завоевания в отношении северных восточнославянских земель[1050]. Более определенную позицию занял М.А. Алпатов, предпринявший попытку рассмотреть сообщения летописи о "призвании" и деятельности варягов в Восточной Европе в общем контексте взаимоотношений норманнов с другими европейскими народами и странами того времени. В результате тщательного научного анализа он пришел к обоснованному выводу, что действия норманнов в Восточной Европе по своему характеру ничем не отличались от их действий на остальной части Европейского континента: 1) норманнов никуда и нигде не приглашали; они приходили сами с помощью военной силы; 2) норманны не принесли с собой государственности ни одному народу; 3) ни одна захваченная территория не осталась норманнской; в силу своей немногочисленности они быстро растворились в местной среде[1051].
Думается, М.А. Алпатов был весьма близок к истине. Сама геополитическая ситуация в Европе "эпохи викингов" свидетельствует в пользу силового решения проблемы. Договоры, конечно, не исключались. Однако если можно было добиться цели оружием, переговоры становились излишними. Да и наивно было бы полагать, что норманны, ставшие в описываемое летописцем время "божьим бичом" Европы, доходившие до Испании и Сицилии (радиус их действий достигал до 3000 км.[1052]), на севере Восточной Европы, у себя под боком, ограничились мелкими наездами на туземные племена, торговой деятельностью и службой в качестве наемников у восточнославянской и финской знати[1053]. Это тем более маловероятно, если учесть важность Волжского, а затем и Днепровского путей для поступления на Север Европы благородных металлов и предметов роскоши (т. е., "престижных товаров").
Источники, если их внимательно прочесть, содержат указания на насильственный характер действий скандинавов в Восточной Европе. Так, древнейшие наши летописи историю славяно-скандинавских отношений открывают рассказом о взимании дани варягами с ряда восточнославянских и финно-угорских племен. Особенно красноречиво известие Н1Л: "… И дань даяху Варягомъ от мужа по белеи веверици; а иже бяху у них, то ти насилье деяху Словеномъ, Кривичемъ и Мерямъ и Чюди"[1054].
По мнению А.А. Шахматова, сказание о призвании князей имеет новгородское происхождение и появляется в Новгородском своде 1050 г., тогда как в Древнейшем киевском своде оно отсутствует. Восстановленный им текст древнейшего свода 1039 г. прямо указывает на покорение и северных, и южных восточнославянских племен варягами: "В си же времена Словене и Кривичи и Меря дань даяху Варягомъ от мужа по белеи веверици; а иже бяху у нихъ, то ти насилие деяху Словеномъ и Кривичемъ и Мери; и отъ техъ Варягъ прозъвашася Новъгородьци Варягы, прежде бо беша Словене. И бысть у нихъ кънязь, именемъ Ольгъ, мужь мудръ и храбръ. И начаша воевати вьсюду и налезоша Дънепръ реку…"[1055]. Конечно, любая реконструкция условна и не может быть использована сама по себе как доказательство. Другое дело, когда такая независимая реконструкция накладывается на систему доказательств.
И.Я. Фроянов обратил внимание на известия Новгородской IV летописи, согласно которым Рюрик и братья, придя на зов чуди, кривичей и словен "начаша воевати всюды"[1056]. Он отмечает явную несогласованность рассказа о призвании Рюрика в качестве "нарядника", обязанного "володеть, рядить и судить в правду", с известиями о его приезде в окружении большой дружины и начатых им войнах "всюды", предполагая, что конунг прибыл для оказания военной помощи словенам, которая была "довольно эффективной, что и побудило… конунга посягнуть на местную княжескую власть"[1057]. Думается, что рассматриваемый фрагмент можно интерпретировать и как свидетельство насильственного утверждения варягов на севере Восточной Европы безо всякого призвания или приглашения в качестве союзника одной из противоборствующих сторон.
Как бы там ни было, завоевание Киева северными войсками, ядро которых составляли варяго-русские дружины, в летописи выступает достаточно отчетливо, как и покорение соседних с полянами племен.
Еще более красноречивы на этот счет иностранные источники, свидетели посторонние и потому менее пристрастные. Например, царьградский патриарх Фотий писал: "Русы… поработив находящихся кругом себя и отсюда помыслив о себе высокое, подняли руки и против Ромейской державы"[1058]. Славян, как "пактиотов" (данников)[1059] русов характеризует Константин Багрянородный[1060], а происхождение дани тогда было одно — "примучивание"[1061]. Яркую картину взаимоотношений славян и русов рисуют восточные авторы. "Они [русы — В.П.] нападают на славян, подъезжают к ним на кораблях, высаживаются, забирают их в плен…" — писал Ибн Русте[1062]. "Всегда 100–200 из них [русов — В.П.] ходят к славянам и насильно берут с них на свое содержание, пока там находятся. И там (у них) находится много людей из славян, которые служат им (русам), пока не освободятся от зависимости" — вторил ему Гардизи[1063]. Да и в изображении нашего летописца первые князья ничем не отличаются от предводителей разбойничьих дружин викингов. Военная добыча и прииск новых данников — вот, что заботит их в первую очередь.
Летописные свидетельства о вокняжении Рюрика с братьями в трех восточноевропейских центрах так же не могут восприниматься буквально. Однако исторические реалии об утверждении норманнов в Восточной Европе и их роли в интеграционных процессах из них извлечь можно. Немаловажно, что археологические источники не только дополняют письменные, но и взятые отдельно рисуют весьма сходную с последними картину[1064].
Таким образом, точка зрения о "завоевании" в большей степени соответствует и свидетельствам источников, и самой геополитической ситуации в Европе "эпохи викингов", чем концепция "призвания". Договоры, конечно, не исключались. Однако если можно было добиться цели оружием, таковые становились излишними. Поэтому "призвание" на княжение, как видится, явный вымысел летописца второй половины XI — начала XII в., отразившего более реалии своего времени, чем IX в.[1065].
Говоря о норманнском завоевании, нельзя представлять его в современном значении, как установление оккупационного режима с полным военным и политическим контролем территории. Норманны, конечно же, не располагали для этого достаточными военными и политическими ресурсами. Вероятно, на начальном этапе, не существовало и устойчивой координации действий между отдельными отрядами находников. Завоевание ограничилось захватом ряда опорных пунктов вдоль речных путей и периодическими "наездами" на окрестные племена. Во внутриполитическую ткань "примученных" племен варяги не проникали, ограничиваясь взиманием дани. Не исключались и торговые контакты, равно как и привлечение туземных племен к военным походам. Исключение составляли регионы, где находились варяжские "резиденции" — опорные пункты. Здесь скапливались материальные и военные ресурсы, здесь же были зоны наиболее активного славяно-скандинавского симбиоза. Именно эти условия содействовали возвышению вначале северных племен, а потом Киева и полянской общины. Последнее обстоятельство не только позволило взять под контроль огромные пространства, но и начать, с конца Х — начала ХI в., активное проникновение в ткань местного общества посредством постоянного присутствия представителей княжеской администрации с дружинами.
Летописные свидетельства о вокняжении Рюрика с братьями в трех восточноевропейских центрах не могут восприниматься буквально. Однако исторические реалии об утверждении норманнов в Восточной Европе и их роли в интеграционных процессах из них извлечь можно. Прежде всего, обратимся к анализу летописных событий, последовавших после "призвания".
Н1Л отмечает, что Рюрик сел в Новгороде, Синеус в Белоозере, а Трувор — в Изборске. По смерти Синеуса и Трувора, Рюрик "прия власть един"[1066]. Далее речь идет о смерти Рюрика, возмужании Игоря и начале похода на юг ("И начаста воевати, и налезоста Днепрь реку и Смолнескъ град", откуда двинулись вниз по Днепру и вышли к Киеву)[1067].
ПВЛ по Лаврентьевскому списку (далее — ЛЛ), указав на места размещения Рюрика с братьями и о смерти последних, дает дополнительную информацию: "И прия власть Рюрикъ, и раздая мужемъ своимъ грады, овому Полотескъ, овому Ростовъ, другому Белоозеро. И по темъ городомъ суть находници Варязи, а перьвии насельници в Новегороде Словене, въ Полотьски Кривичи, в Ростове Меря, в Белеозере Весь, в Муроме Мурома; и теми всеми обладаше Рюрикъ. И бяста оу него 2 мужа, не племени его, ни боярина[1068], и та испросистася ко Царюгроду с родомъ своимъ. И поидоста по Днепру", осев, в итоге, в Киеве[1069]. И.Я. Фроянов видит здесь отражение претензий Новгорода, во-первых, "на господствующее положение в волости", во-вторых, на города Верхней Волги[1070]. Иную позицию занимают С. Франклин и Д. Шепард. Признавая фольклорный характер "Сказания" ("составители повести в ее окончательной форме, кажется, и сами до конца не знают, как согласовать различные предания и рассказы, бывшие в их распоряжении"), они заявляют, что составители Повести, "изображая "Новгород" как центр всей земли… не просто передавали esprit de corps и территориальные претензии своего времени. Ведь для новгородцев в начале ХII в. не мог представлять большого интереса такой далекий город, как Муром…". Авторы указывают на торговое значение Мурома, что могло привлечь к нему скандинавов, отмечают находки здесь дирхемов и скандинавских вещей[1071].
Думается, в отношении Мурома английские авторы идут по верному пути. В этом же направлении, на наш взгляд, лежит и правильный ответ на вопрос об обстоятельствах появления и других городов в летописном перечне. Новгород, Муром, Ростов, Полоцк и, в известной степени Белоозеро, располагаются на северных, ключевых участках двух важнейших транзитных международных путей, которые привлекали норманнов. В окрестностях этих городов найдены скандинавские вещи. Летописец не мог не знать о присутствии варягов в этих местах, хотя бы из тех же преданий и сказаний. Немаловажно, что Новгород, Муром, Ростов, Полоцк входят в тот узкий круг восточноевропейских городов, который отражен в скандинавских географических сочинениях.
В несколько ином ракурсе эти события даются в Ипатьевском списке (далее — ИЛ) ПВЛ. По нему приглашенные варяги "придоша к Словеномъ первее, и срубиша городъ Ладогу, и седе старейший в Ладозе Рюрикъ, а другий Синеусъ на Белоозере, а третей Труворъ въ Изборьсце". По смерти братьев "прия власть всю одинъ; и пришедъ къ Ильмерю и сруби городъ надъ Волховомъ, и прозваша и Новъгородъ, и седе ту княжа и раздая мужемъ своимъ волости и городы рубати, овому Полътескъ, овому Ростовъ, овому Белоозеро". Далее дублируются сведения ЛЛ[1072].
В "ладожском" варианте "Сказания" можно не столько усматривать политические амбиции ладожан, проявившиеся в результате соперничества двух северных городов[1073], сколько отражение исторических реалий, обусловленных длительным процессом урбанизации на Севере Восточной Европы. В летописи варяги вначале "срубиша" Ладогу, а уже потом Новгород. Но ведь действительно, как свидетельствуют археологические данные, Ладога древнее Новгорода[1074]. Возле Ростова и Белоозера находились, так называемые, открытые торгово-ремесленные поселения (ОТРП)[1075]. Наверное, здесь отражена и такая сторона урбанизации, как полиэтничность ранних городов (ТРП): "…И суть новгородстии людие до днешнего дни от рода варяжьска"[1076]. "И по темъ городомъ суть находници Варязи, а перьвии насельници в Новегороде Словене, въ Полотьски Кривичи, в Ростове Меря, в Белеозере Весь, в Муроме Мурома"[1077].
Таким образом, реконструируется следующая картина. В IX в. скандинавы активизируют свою деятельность на территории Восточной Европы. В попытках противостояния им словене, кривичи, чудь, меря и, возможно, весь объединяют свои усилия и не безрезультатно: "Изгнаша Варяги за море, и не даша имъ дани, и почаша сами в собе володети"[1078] — отметила ПВЛ. Более конкретна Н1Л: "И въсташа Словене и Кривици и Меря и Чудь на Варягы, и изгнаша я за море; и начаша владети сами собе и городы ставити"[1079]. Видимо, это был первичный суперсоюз, который со временем мог в отношении отдельных "племен" перерасти во вторую стадию интеграции. На возможность реализации такого варианта содержатся косвенные указания в летописях. Так, отметив успешную акцию по изгнанию варягов, и ПВЛ, и Н1Л обращают внимание на серьезные противоречия между бывшими союзниками, переросшие в открытое вооруженное противостояние: "И не бе в нихъ правды, и въста родъ на родъ, [и] быша в них усобице, и воевати почаша сами на ся"[1080]; "И въсташа сами на ся воевать, и бысть межи ими рать велика и усобица, и въсташа град на град, и не беше в нихъ правды"[1081]. Возможно, это и была борьба за первенство в образовавшемся первичном суперсоюзе, которая, при победе одной из противоборствующих сторон, могла вывести данное объединение на вторую стадию интеграции. Однако местных ресурсов для перехода к новому этапу развития оказалось недостаточно. То ли силы противников были примерно равны, то ли не хватило времени, но произошло вмешательство третьей силы.
Впрочем, вполне возможно, что никакого суперсоюза или "союзной военной акции", направленной против варягов на самом деле не было, а описанные события — плод воображения летописца, стремившегося легенду о призвании логично вписать в контекст ранней истории — с одной стороны, и освятить "стариной" претензии Новгорода (относительно "молодого" города) на первенствующую роль в очерченном регионе — с другой[1082]. Ведь если бы не было совместного "изгнания" варягов и последующих междоусобных войн, то не было бы и соответствующего "призвания". К тому же ранним летописцам должно было быть известно о существовании северного объединения (суперсоюза или "конфедерации") под главенством варягов. Поэтому они вполне могли перенести политические реалии более позднего времени на ранний период. Как бы там ни было, последующие объединительные процессы были катализированы и возглавлены норманнами[1083].
По-видимому, в середине IX в.[1084] одному из конунгов удалось относительно прочно осесть в Ладоге. Отголоском этих событий могут быть следы тотального пожара этого времени, зафиксированного археологами[1085]. ("Тотальный пожар" обычно пытаются связать с летописными известиями об изгнании варягов и последующих междоусобицах. Однако он мог быть следствием очередного норманнского вторжения[1086]). Возможно, варяги, осев в Ладоге, укрепились там, срубив деревянную крепость[1087]: "…И придоша къ Словеномъ первее и срубиша городъ Ладогу, и седе старейший в Ладозе Рюрик…"[1088]. Правда следы такого укрепления еще не найдены. Напротив, выявлены остатки каменной крепости, построенной "вряд ли позже конца IХ — начала Х в."[1089]. По своему типу она не имеет аналогов в Восточной Европе и на побережье Балтийского моря в рассматриваемое время. "Наиболее близкие по устройству сооружения сухой кладки строились на территории Каролингской империи"[1090]. Последнее обстоятельство может служить дополнительным косвенным обоснованием точки зрения о датском происхождении Рюрика, т. к. со странами Западной Европы были более связаны норвежские и датские викинги, которые и могли занести, может быть с помощью плененных специалистов, это "ноу-хау" фортификационного искусства франков. Отмечая, что "по времени постройки ладожская твердыня соответствует укреплениям, которые под влиянием походов викингов в массовом порядке сооружались в странах Западной Европы", А.Н. Кирпичников полагает, что Ладога была укреплена в связи с опасностью варяжских вторжений", и находившиеся в составе гарнизона норманны, "призваны были выступать против своих же соплеменников, если последние являлись с пиратскими целями"[1091]. Однако, вероятнее всего, Ладога была укреплена норманнами как важный форпост их влияния в регионе, обеспечивающий контроль на важнейших торговых путях и удобный для поддержания постоянных контактов с Северной Европой.
Норманнские древности представлены так же на Рюриковом городище (середина-последние десятилетия IХ — начало ХI в.), предшествовавшем Новгороду, в районе Изборск-Псков, в округе Ростова и Белоозера[1092], где располагались городища Сарское (VII–X вв) и Крутик (вторая половина IХ — конец Х в.), предшествовавшие, соответственно, древнерусскому Ростову и Белоозеру. С конца IХ — начала Х в. норманнские древности фиксируются в Гнездово (рубеж IХ–Х — первая половина ХI в.). Таким образом, археологический материал[1093], не противоречит летописному, и дальнейшая канва событий выстраивается следующим образом[1094].
Утвердившись в Ладоге, варяги, естественно, пытаются закрепиться на всем течении Волхова, для чего недалеко от оз. Ильмень срубили другой город, предшествовавший Новгороду (Рюриково городище), ставший, как предполагают, с конца IХ в. экстерриториальной княжеской резиденцией[1095]. В 860-е годы в пожаре гибнет племенной центр, располагавшийся при впадении р. Псковы в р. Великую, и "группа мигрантов, среди которых фиксируется присутствие скандинавов, основывает укрепленное поселение", которое, как полагает С.В. Белецкий, и названо в летописном "сказании о призвании" Изборском. Приблизительно тогда же гибнет поселение на Труворовом городище, не без участия тех же скандинавов[1096]. Думается, что близкие по времени драматические события в Ладоге, на Труворовом городище и племенном центре у слияния Псковы и Великой, равно как и строительство Рюрикова городища взаимосвязаны и отражают начало широкой норманнской экспансии, приведшей к формированию Северного суперсоюза племен на первом этапе и к гегемонии Киева — на втором. Если верить летописи, в рассматриваемый период норманны утверждаются также в районе Белоозера, где по преданию вокняжился Синеус[1097]. Следующий этап — распространение норманнского присутствия в район Ростова, Мурома и Полоцка. В ПВЛ осмысление этих событий содержится в рассказе о действиях Рюрика по смерти легендарных Синеуса и Трувора: "И прия власть Рюрикъ, и раздая мужемъ своимъ грады, овому Полотескъ, овому Ростовъ, другому Белоозеро. И по темъ городомъ суть находници Варязи, а перьвии насельници в Новегороде Словене, въ Полотьски Кривичи, в Ростове Меря, в Белеозере Весь, в Муроме Мурома; и теми всеми обладаше Рюрикъ"[1098].
Мы не должны воспринимать летописные сведения буквально. Легендарный характер их очевиден. Три брата, основателя народа или государства — сюжет широко известный в фольклорной и ранней литературной традиции у многих народов. Достаточно, например, сравнить его с летописным же преданием об основании Киева. Поэтому, раздавал ли Рюрик (или кто иной) своим мужам грады и какие именно — точно сказать нельзя. Однако исторические реалии из этого рассказа извлечь можно. Здесь отражен процесс перехода сформировавшегося под эгидой варягов северного суперсоюза племен в третью, заключительную стадию интеграции. Появление в летописных племенных центрах варяжских мужей, подчинявшихся конунгу, который сидел в Ладоге или на Рюриковом городище, свидетельствует об этом. Территория северного суперсоюза определяется землями союзов племен, фигурирующих в "сказании о призвании варягов" (сложна идентификация летописной "чюди") с городами Ладога, Новгород (Рюриково городище?), Муром (Чаадаевское городище?), Ростов (Сарское городище?), Полоцк, Изборск (городище, предшествовавшее средневековому Пскову?), Белоозеро (городище Крутик?), располагающимися на северных, ключевых участках двух важнейших транзитных международных путей, которые привлекали норманнов. Предшествующие древнерусским городам так называемые открытые торгово-ремесленные поселения (указаны в скобках)[1099] были, как показывает археологический материал, полиэтничны. На это же обстоятельство имеются намеки и в летописях[1100]. Здесь же проскальзывают указания на надплеменной характер нового объединения. Если раньше словене, кривичи, меря, чудь каждые "свою волость имели", "кождо своимъ родомъ владяше",[1101] то теперь "всеми обладаше Рюрикъ"[1102].
Для определения границ этого объединения не маловажно то обстоятельство, что Новгород, Муром, Ростов, Полоцк входят в тот узкий круг восточноевропейских городов (Holmgardr [Новгород], Moramar [Муром], Rostofa [Ростов], Palteskia [Полоцк], Surdalar [Суздаль], Syrnes [?], Gadar [?], Kaenugardr [Киев], Smaleskia [Смоленск]), который отражен в скандинавских географических сочинениях[1103]. Эти города как бы очерчивают район наиболее раннего активного присутствия скандинавов в Восточной Европе и, исключая Киев и Смоленск (под вопросом загадочные Сюрнес и Гадар), соответствуют, по-видимому, Северному суперсоюзу, возглавляемому варягами, на разных стадиях его формирования. На это же указывает карта распространения ланцетовидных наконечников стрел, привнесенных на Русь скандинавами[1104]. Топография их находок представлена, в основном, районом Смоленска и территорией союзов племен, "призвавших" варягов. В пользу этого же свидетельствуют и последующие известия, связанные с подчинением земель под власть Киева. Означенные территории в этой связи, за исключением взятия Полоцка Владимиром, больше не упоминаются[1105].
Утверждение Рюрика с дружиной проходило отнюдь не мирным путем, а в острой борьбе с местными племенными союзами и, видимо, другими отрядами скандинавов[1106]. Энергичными усилиями ему удалось объединить ряд восточнославянских и финно-угорских племенных союзов под своей властью. Вероятно, враждовавшие между собою варяжские группировки активно входили в союзные отношения с местными племенами. Как это могло осуществляться на практике, показывает пример объединения усилий викинга Торольва и квенского князя Фаравида в "Саге об Эгиле". Фаравид просил помощи у Торольва против карелов, у которых "были более крепкие щиты, чем у квенов". Союзники совершили два военных мероприятия против карелов. Торольв получил равную долю добычи с Фаравидом, а каждый его дружинник — долю трех квенов[1107]. Комментируя этот эпизод, Г.С. Лебедев писал: "Союз вождя дружины викингов с князьком чужого племени, когда военно-техническое превосходство норманнов… оказывается решающим в межплеменной распре, — модель отношений, реализованная, видимо, не только в Фенноскандии, но и Прибалтике, и на Северо-Западе Руси"[1108].
В нашем случае, союзники Рюрика должны были занять первое место в иерархии образованного суперсоюза, после самих варяго-русов. Этими союзниками, судя по всему, стали словене. Так, Н1Л и ПВЛ (ЛЛ) указывают на то, что старший из призванных братьев сел княжить в Новгороде[1109]. ПВЛ (ИЛ) сообщает, что "избрашася трие брата с роды своими, и пояша по собе всю Русь, и придоша къ Словеномъ первее и срубиша городъ Ладогу", где и сел первоначально старший — Рюрик[1110]. То есть, Рюрик вокняжился у словен. Особое положение словен увидим и в событиях, связанных с походами Олега 882 г. (на Киев) и 907 г. (на Константинополь). Как бы там ни было, дальнейшая консолидация племенных объединений на территории Восточной Европы происходит под гегемонией варягов и не без участия со стороны "степи".
Вступление Северного суперсоюза в третью стадию интеграции позволило приступить к распространению его сферы влияния во вне. Взятие войсками Олега и Игоря Смоленска, а потом Киева ознаменовали начало новой волны норманнской экспансии, следствием чего стало расширение Северного суперсоюза на юг и перенесение резиденции русов в Киев[1111]. Учитывая, что северный суперсоюз находился уже на высшей стадии интеграции, мы можем вести речь о первоначальном раннегосударственном ядре, его расширении, постепенном огосударствлении зон 1-й и 2-й стадий интеграции.
Утвердившись в Киеве, по ПВЛ, Олег наложил дани на древлян (883 г.), северян (884 г.) и радимичей (885 г.), после чего "обладая… Поляны, и Деревляны, [и] Северяны, и Радимичи, а с Уличи и Теверци имяше рать"[1112]. Несколько иную картину дает Н1Л. По смерти Рюрика Игорь и Олег "налезоста Днепрь реку и Смолнескъ град", откуда пришли к Киеву (т. е, подчинены смоленские кривичи ["Смолнескъ градъ"] и поляне [Киев]). Далее речь идет о завоевании древлян и уличей. Однако когда Игорь "примучи Углече, възложи на ня дань, и вдасть Свеньделду", то "не вдадяшется единъ град, именемъ Пересеченъ". После того как в результате трехлетней осады город был взят, уличи, сидевшие вниз по Днепру, "приидоша межи Бъгъ и Днестръ, и седоша тамо"[1113]. Т. е. уличи, не желая быть данниками, покинули прежние места обетования.
Таким образом, по версии Н1Л, во времена Олега и Игоря к ранее уже входившим в состав суперсоюза племенным объединениям (словене, кривичи /псковские/, меря и, вероятно, чудь /весь?/[1114] ) были присоединены только кривичи /смоленские/, поляне и древляне. Характерно, что по сведениям Н1Л в походе Олега на Византию участвовали варяги, поляне, словене и кривичи[1115]. Это закономерно, поскольку рассказ о примучивании древлян и уличей приходится на время по окончании греческого похода[1116]. Удивляет отсутствие упоминания о северянах. Н1Л их не знает. Сам город Чернигов, и в росписи "А се по святомъ крещении, о княжении киевьстемъ"[1117], и в собственно летописном тексте, впервые упоминается только в связи с завещанием Ярослава Мудрого под 1054 г.[1118]. На страницах ПВЛ Чернигов появляется под 907 г., в перечне древнерусских городов, представители которых имеют право на получение "месячного" в Царьграде. Причем по рангу город поставлен сразу после Киева[1119]. Однако данное упоминание, скорее всего, отражает иерархию более позднего времени, когда писалась летопись. Так, здесь же, на третьем месте, упоминается Переяславль, который в начале Х в. еще не существовал[1120].
В известной мере проясняет ситуацию трактат Константина Багрянородного "Об управлении империей", составленный в 948–952 гг. Здесь наиболее ценны три известия: 1) "…приходящие из внешней Росии в Константинополь моноксилы являются одни из Немогарда, в котором сидел Сфендослав, сын Ингора, архонта Росии, а другие из крепости Милиниски, из Телиуцы, Чернигоги и из Вусеграда. Итак, все они спускаются рекою Днепр и сходятся в крепости Киоава, называемой Самватас. Славяне же их пактиоты, а именно: кривитеины, лендзанины и прочие Славинии — рубят в своих горах моноксилы во время зимы и, снарядив их, с наступлением весны, когда растает лед, вводят в находящиеся по соседству водоемы", впадающие в Днепр, "и отправляются в Киову. Их вытаскивают для /оснастки/ и продают росам. Росы же, купив" долбленки "снаряжают их. И в июне месяце, двигаясь по реке Днепр, они спускаются к Витичеву, которая является крепостью пактиотом росов, и, собравшись там в течение двух-трех дней, пока соединятся все моноксилы, тогда отправляются в путь…";[1121] 2) в ноябре "архонты выходят со всеми росами из Киава и отправляются в полюдия…, а именно — в Славинии вервианов, другувитов, кривичей, севериев и прочих славян, которые являются пактиотами росов. Кормясь там в течение зимы, они снова, начиная с апреля, когда растает лед на реке Днепр, возвращаются в Киав";[1122] 3) фема Харавои соседит с Росией, а фема Иавдиертим [печенежские фемы. — В.П.] соседит с подплатежными стране Росии местностями, с ультанами, дервленинами, лензанинами и прочими славянами"[1123].
Не касаясь проблемы "внешней" и "внутренней Росии"[1124], отметим, что у Константина росы противопоставлены славянам. Четкого представления о территории "Росии" он не имел. В трактате она определяется городами, где находились "росы". В упомянутых здесь городах исследователи усматривают Новгород, Смоленск, Любеч, Чернигов, Вышгород, Витичев (проблемы Самватаса мы не касаемся). Все они (исключая, видимо, крепость-пактиот Витичев) связываются Константином с собственно Росией, росами, в противоположность Славиниям: кривитеинам (кривичам), вервианам/дервленинам (древлянам), другувитам (дреговичам), севериям (северянам), лендзанинам (волынянам? полянам?[1125]), ультинам (уличам) и "прочим славянам"[1126].
Не трудно заметить, что указанные города располагаются строго по пути "из варяг в греки"[1127]. Лишь Чернигов, казалось бы, остается несколько в стороне. Однако он имел важное значение на восточном направлении экспансии росов и находился на такой важной торговой артерии, связанной и с Днепровским, и с Волжским путями, как Десна. Кроме того — это пункты, где отмечено активное норманнское присутствие и где сидели представители киевского князя. Константин сообщает, что в Новгороде находился Святослав Игоревич. Русские летописи отмечают, что Олег посадил своих мужей в Смоленске и Любече (известие ПВЛ о Претиче под 968 г.[1128] и данные археологии[1129] позволяют включить в этот круг и Чернигов), тогда как в отношении других покоренных "племен" речь идет только о наложении дани. Указанные города являлись центрами союзов племен словен, кривичей смоленских, полян (Чернигов находился на поляно-северянском пограничье). То есть, здесь отражена та территория формирующегося суперсоюза, которая, по нашей классификации, находилась на третьей стадии интеграции[1130]. Не случайно, может быть, Н1Л среди участников похода Олега отметила только варягов, полян, словен и кривичей[1131].
Данные Н1Л о походе Олега отличаются от сведений ПВЛ не только датировкой, но и перечнем племен, принимавших в нем участие. В ПВЛ этот список гораздо шире: варяги, словене, чудь, кривичи, меря, древляне, радимичи, поляне, северяне, вятичи, хорваты, дулебы, тиверцы ("яже соуть толковины")[1132]. В литературе он зачастую служил обоснованием точки зрения об обширности "державы Олега". Вряд ли для подобных выводов имеются серьезные основания. Та же ПВЛ, перечисляя состав войска Игоря в походе на Византию 944 г., отметит: "Игорь же совкупивъ вои многи, Варяги, Русь, и Поляны, Словени, и Кривичи, и Теверце, и Печенеги [наа]…"[1133]. Как видим, костяк армии тот же, что и в перечне Н1Л при описании похода Олега. Добавились только тиверцы, которые использовались в 907 г. как "толковины", и печенеги. При этом, как и в случае с Н1Л, мы не знаем, только ли смоленские кривичи участвовали, или, может быть, еще псковские и полоцкие. В перечне ПВЛ добавлено и неопределенное "Русь", которая, как бы ее не понимать, подразумевалась обеими летописями и среди участников похода Олега[1134].
Видимо, не стоит придавать большого значения перечню ПВЛ под 907 г. Вряд ли княжеская "канцелярия" фиксировала участников похода. Расширенный их состав, представленный ПВЛ по сравнению с последующими акциями, мог объясняться победным завершением похода. Как незаурядное событие он сохранялся в памяти. Поэтому было немало желающих поучаствовать в нем "задним числом". Возможно также, что личное участие отдельных представителей тех или иных племен, на местах обрастало легендами и переносилось, со временем, на все "племя". Впрочем, некоторые не подчиненные Киеву племена могли отправиться на Византию в качестве союзников, надеясь на богатую добычу[1135]. Наконец, сам летописец мог таким способом поднять статусность похода, придав ему общерусский характер (очертив круг участников теми территориальными пределами, в которых Русь находилась на момент написания текста).
В этой связи интересна последующая (после переноса княжеской резиденции в Киев) судьба тех земель, которые в свое время образовали Северный суперсоюз племен. В 1990-е гг. И.Я. Фроянов предложил новую оригинальную трактовку летописных свидетельств о наложении дани на "племена" Олегом и Игорем по занятии Киева. Анализируя текст Н1Л ("Сеи же Игорь нача грады ставити, и дани устави Словеномъ и Варягомъ даяти, и Кривичемъ и Мерямъ дань даяти Варягомъ, а от Новагорода 300 гривенъ на лето мира деля, еже не дають") и ПВЛ ("Се же Олегъ нача городы ставити, и оустави дани Словеномъ, Кривичемъ и Мери, и [устави] Варягомъ дань даяти от Новагорода гривенъ 300 на лето, мира деля, еже до смерти Ярославле даяше Варягомъ"[1136]) он, вопреки укоренившейся в историографии традиции, пришел к выводу, что "Олег повелел выдать дань тем представителям северных племен, которые приняли участие в походе на Киев и обеспечили ему победу, т. е. словенам, кривичам и чуди (западной веси). Получили дань и варяги, вошедшие в состав Олегова войска. То была, вероятно, единовременная дань, или, "окуп", контрибуция". "Однако летописцы ХV–XVI вв. перекроили старые тексты, исказив суть того, что произошло в Киеве. Далекую от исторической правды версию приняли историки…"[1137].
И.Я. Фроянов, несомненно, прав, отвергая устоявшееся мнение о том, что Олег налагал дань на словен, кривичей и мерю, как правитель государства. Древнейший вариант, представленный в Н1Л, действительно свидетельствует, что дань платилась варягам и словенам. Но получали ли дань их союзники кривичи и меря? В этом можно усомниться. На наш взгляд, понимание всей конструкции должно быть следующим: "Игорь… определил давать дань словенам и варягам, а кривичам и мери — давать дань варягам, а от Новгорода давать варягам 300 гривен в год, ради сохранения мира". Таким образом, варяги и словене получали дань с южных покоренных территорий, кривичи и меря обязывались данью варягам[1138], а Новгород должен был откупаться от набегов викингов.
Это не противоречит сложившейся ситуации. Варяги и словене занимали господствующее положение в Северном суперсоюзе племен. Логично, что когда оформился союз словен и варягов[1139], словене освободились от уплаты дани, тогда как остальные члены союза должны были платить дань не только варягам, но и словенам. Об особой роли словен свидетельствуют и другие факты: в перечне участников похода 907 г. на Константинополь они указаны вторыми (после варягов)[1140]; Олег особо выделил словен из состава участников похода, приказав грекам: "шиите пре паволочите Руси, а Словеномъ кропинны"[1141]; именно в Новгороде сидел, как подчеркнул Константин Багрянородный "Сфендослав, сын Ингора, архонта Росии"; именно там находили себе приют и поддержку в борьбе с Киевом Владимир и Ярослав; там же по традиции, занимали стол старшие сыновья великих князей киевских и т. п. Органичная связь новгородцев, словен, и с династией, и с "варягами" несомненна. Характерны и летописные пары: "словене и варяги, кривичи и меря" и т. п. Может быть осмысляя эту связь и написал летописец загадочное: "…И суть новгородстии людие до днешнего дни от рода варяжьска"?[1142]
В разночтениях о дани видно противоборство новгородской и киевской традиций. Известно, сколь позорно было данническое состояние[1143]. Это обстоятельство, равно как реалии ХI — начала ХII в., и побудило, по-видимому, киевского книжника "подправить" текст. Характерна и такая деталь. Касаясь новгородской дани в 300 гривен варягам, Н1Л отметила неопределенно "еже не дають", тогда как ПВЛ конкретизировала: "еже до смерти Ярославле даяше Варягомъ"[1144]. Иными словами, для новгородца было важно подчеркнуть, что дань не дают, причем таким образом, чтобы было не ясно, давали ли вообще. Киевский книжник, напротив, акцентировал внимание на уплате оной вплоть до кончины Ярослава.
Таким образом, расширение суперсоюза на юг и перенос резиденции русов в Киев, привели к известным изменениям в отношениях между субъектами северной "конфедерации". Кривичи, меря и, возможно, весь (летописная "чюдь"?) подчиняются Киеву, но, видимо, через посредство словен и оставшихся на севере варягов, осевших в упоминавшихся "виках". С возвышением полян, с которыми варяги-русь заключают союз[1145], началом формирования городов-государств менялся и расклад сил. Муромская и Ростовская (с Белоозером) земли попадают в непосредственную сферу влияния Киева и других полянских центров. Некоторые территории выходят, возможно, из под власти русов. Так, из летописи следует, что в последней четверти Х в. в Полоцке находился Рогволод, который не зависел ни от Ярополка Киевского, ни от Владимира Новгородского. В Турове сидел некий Туры. Обстоятельства появления их в названных городах туманны. Можно думать, что последние были заняты какими-то варяжскими дружинами, вожди которых могли быть никак не связаны с Рюриковичами: "Рогволодъ пришелъ из заморья, имяше власть свою в Полотьске, а Туры в Турове…"[1146]. Впрочем, нельзя исключать и их связи с летописными мужами Рюрика, которые получили от него города и которые (или их преемники), со временем, стали самостоятельными князьями. Благоприятная ситуация для этого могла наступить с уходом Олега и Игоря на юг, когда те были заняты "обустройством" новых владений.
Менялся и статус словен, которые, судя по всему, к середине второй трети Х века оттесняются полянами, но сохраняют особое положение в объединении. Так, согласно известию весьма авторитетного и информированного автора, Константина Багрянородного, в Новгороде "сидел Сфендослав, сын Ингора, архонта России"[1147]. Тем самым подтверждался и поддерживался особый статус Новгорода. Однако к тому времени, когда Святослав, решив уйти навсегда в свой излюбленный Переяславец на Дунае, начал наделять русскими столами своих сыновей, в Новгороде, если верить летописям, князя не было: "Святославъ посади Ярополка в Киеве, а Ольга в деревехъ. В се же время придоша льдье Нооугородьстии, просяще князя собе: "Аще не поидете к намъ, то налеземъ князя собе". И рече к нимъ Святославъ: "Абы пошелъ кто к вамъ". И отпреся Ярополкъ и Олегъ. И рече Добрыня: "Просите Володимера"… И реша Нооугородьци Святославу: "Въдаи ны Володимира". Он же рече имъ: "Вото вы есть". И пояша Нооугородьци Володимера к собе…"[1148].
Вряд ли этот летописный рассказ уместно рассматривать как "красноречивое свидетельство" о второразрядной роли Новгорода, "не говоря уже о Ладоге", о презрительном отношении Святослава к "северной столице" Руси и т. п.[1149]. Перед нами не протокольная запись речи Святослава, а книжная конструкция летописца. Смысл ее можно трактовать по-разному. Пожалуй, проще всего было бы усмотреть здесь попытку киевского летописца принизить значимость Новгорода — основного соперника Киева, опираясь на авторитетную "внешнюю санкцию", исходящую от легендарного Святослава. Однако не может не бросаться в глаза внешнее сходство нарисованного летописцем сюжета с ситуацией конца XI — начала XII в., в частности, с событиями 1102 г.[1150]. Не переносил ли летописец на древнюю эпоху реалии своего времени, когда новгородцы "вскармливали" себе князей? Не естественен ли для него такой порядок вещей? Да и в очередной раз показать, какой город главнее, где сидели и куда стремились Рюриковичи, было не лишним. Получалось, таким образом, что княжеский стол в Новгороде вторичен, по сравнению со стольным столом киевским: Олег и Игорь ушли из Новгорода в Киев (как лучший, тем самым, и "старший"), сделав его "матерью городов русских", а Святослав назначил в Новгород одного из своих сыновей. Причем назначил подобно тому, как и древлянам. В такой летописной трактовке получалось, что новгородский стол даже менее престижен, чем древлянский. Новгород, таким образом, терял свою исключительность и превращался в один из подчиненных Киеву городов.
Не исключено также, что события 1102 г., в которых новгородцы унизили не только Святополка и его сына, но и, в известной степени, Киев, явились побудительным мотивом для конструирования рассказа о посольстве новгородцев к Святославу, став своеобразным, если так можно выразиться, "историческим реваншем". Символично, что в первом случае новгородцам дали по их просьбе "робичича", а во втором — представителя младшей ветви.
Но, если такая трактовка верна, непонятно, почему новгородские летописи, фактически дословно, повторяют рассказ ПВЛ о Святославе и новгородцах?[1151] Cвидетельствовало ли это об их добросовестном отношении к источнику, или их вполне удовлетворял идеологический потенциал рассказа? Не будем забывать, что текст, выйдя из под пера автора, начинает жить самостоятельной жизнью. Смысл, который в него вкладывает создатель, никогда не воспринимается читателем адекватно. Нередко же, восприятие читателя существенно отличается от замысла автора. И чем длиннее история текста, тем шире пропасть такого несоответствия. Новгородцы вполне могли усматривать в данной летописной конструкции подтверждение своего исконного права брать на княжение угодных им князей, право "вскармливания" собственного князя[1152]. Показательно, что Владимир, был молод, и нуждался в опеке Добрыни. Таким образом, новгородцы его "вскормили", подобно Мстиславу. Более того, Владимира новгородцам "дал" Святослав, а Мстислава — Всеволод. Тем самым, и тому, и другому обеспечивалась высокая внешняя санкция, преодоление которой было не во власти воспротивившимся их княжению в Новгороде киевским князьям Ярополку (сыну Святослава) и Святополку (племяннику Всеволода). Ведь санкция, исходящая от отца и дяди, выше, чем, соответственно, санкция от сына и племянника.
Отмеченные известия Константина Багрянородного и ПВЛ не проясняют в полной степени ни статус Новгорода в расширяющемся и усложняющемся суперсоюзе "племен", ни статус первых, присылаемых из Киева новгородских князей. В начале ХI века Ярослав "урокомъ дающю дань Кыеву 2000 гривен от года до года, а тысяще Новегороде гридемъ раздаваху; и тако даяху въси князи новгородстии, а Ярославъ сего не даяше къ Кыеву отцу своему"[1153]. К какому времени относится начало такого ("тако даяху въси князи новгородстии") положения дел (в Новгороде до него сидели, как мы помним, Святослав и Владимир, а "по святом крещении" Вышеслав[1154]) — неизвестно. Мы не знаем и происхождения этой дани. Возможно она взималась не со словен, а с других "племен" и перераспределялась в Киев через посредничество Новгорода. В любом случае словенам было выгодно сокращение поставок в Киев[1155].
Таким образом, в середине Х века, если опираться на письменные источники, ядром развивающегося суперсоюза "племен" являлась территория, очерченная городами Киев, Вышгород, Чернигов, Любеч (полянская земля включая, возможно, западно-северянское пограничье), Смоленск (смоленские кривичи), Новгород (словене). Она охвачена 3-й, высшей стадией интеграции. Именно здесь располагалась зона наиболее активного славяно-скандинавского синтеза. "Cлавинии" (волыняне [лендзяне?], северяне, дреговичи, древляне, часть кривичей) Константина Багрянородного, платившие дань Руси, находились на второй стадии интеграции по отношению к Киеву. Наконец, некоторые племена вступали в военный союз с Киевом. Таковыми могли быть перечисленные ПВЛ в конце списка участников похода 907 г. на Константинополь вятичи, хорваты, дулебы, тиверцы. Характерно упоминание тиверцев и среди участников похода 944 г.
Сложнее обстоят дела в отношении районов Ростова, Белоозера, Мурома, Изборска-Пскова (о Полоцке речь велась выше). При анализе текста летописей, на время забывающих о них и вновь вспоминающих в связи с действиями князя Владимира, создается впечатление, что ситуация со времен Рюрика не менялась, и они по прежнему были привязаны к основному ядру 3-й стадией интеграции. В пользу этого же свидетельствует и анализ археологических данных. Именно в первой половине Х века "восточная торговля достигает апогея". Важнейшую роль в ней играют район Ростова — Ярославского Поволжья, Мурома. Интересно, что клады-гиганты дирхемов "размещены на главных коммуникациях от Булгара к Балтике (Муром, Полоцк, Великие Луки, устье Волхова)"[1156]. Тогда же усиливается норманнское присутствие на северо-востоке[1157]. В пользу этого свидетельствуют и восточные авторы, рисующие картину оживленного торгового обмена с участием русов и упоминающие 3 центра (группы) русов, с одним из которых, "Арсой" ("Арсанией"), некоторые исследователи, небезосновательно, отождествляют Ярославское Поволжье и район Ростова[1158]. Что касается псковских кривичей, то они, видимо, находились в орбите влияния Новгорода. Там так же зафиксировано заметное присутствие скандинавского элемента[1159]. Несомненно, что связь территорий прежних субъектов Северного суперсоюза с Новгородом, Смоленском и Киевом поддерживалась оживленными контактами на Волго-Окском и Днепровском торговых путях и их ответвлениях. Очевидно, что и в Новгороде, и в Киеве прилагали все усилия по удержанию позиций в этих стратегически важных пунктах. Данное обстоятельство обусловливало общность интересов Киева и Новгорода.
Следовательно, мы можем предполагать, что не только территория вдоль пути из "Варяг в греки" находилась на третьей стадии интеграции, но и изначальная территория Северного суперсоюза. Лишь Полоцк на определенном этапе, вероятно, выпал из этой обоймы, до взятия его Владимиром в 980 г. (по ПВЛ). В середине Х века, после погрома, устроенного Ольгой, 3-я стадия интеграции распространяется на древлянскую землю[1160]. Походы Святослава ввели в круг данников вятичей. Вероятно, контроль за данной территорией осуществлялся из Мурома и Чернигова. Большая часть вятичской территории была охвачена третьей стадией интеграции, видимо, при Владимире Святославиче. Однако еще во второй половине ХI в. Владимир Мономах воевал с неким Ходотой и его сыном[1161].
Завершение формирования суперсоюза с центром в Киеве приходится на правление Владимира Святославича, когда происходит окончательное подчинение под дань восточнославянских племен, а в важнейшие центры назначаются княжеские наместники[1162]. Показателен сам перечень столов, на которых оказались сыновья Владимира: Новгород, Полоцк, Туров, Ростов, Муром, Владимир [Волынский], Тмутаракань и Древлянская земля ["Деревехъ"][1163]. Из описания последующих событий известно, что в Пскове княжил Судислав Владимирович[1164]. В Смоленске более поздние летописи помещают Станислава Владимировича[1165]. Если принять во внимание точку зрения С.В. Белецкого на происхождение Пскова, то получается, что Судислав сидел в "Изборске" "Сказания о призвании варягов", тогда как будущий средневековый Изборск был основан на месте разрушенного варягами городища (Труворово) в 40-е гг. XI в.[1166].
Как видно уже из вышеприведенного перечня, процесс назначения наместников не был единовременным. В Новгороде, Полоцке, Ростове, Муроме, Изборске мужи были посажены еще Рюриком, в Смоленске — Олегом, в древлянской земле, видимо, — Ольгой (Святослав там посадил сына Олега[1167]). То есть, указанные центры (под вопросом — Полоцк) уже к тому времени были охвачены высшей стадией интеграции в рамках суперсоюза.
В отношении остальных точной информации нет. Если принять во внимание "лендзян"-волынян Константина Багрянородного[1168], то эта территория рано входит в круг данников Киева. Однако сам город Владимир-Волынский, если исходить из названия, был основан Владимиром Святославичем как важный форпост на западном и юго-западном направлении русо-полянской экспансии. Видимо, это произошло в период борьбы за Перемышль и Червен — предмет соперничества с Польшей и, возможно, Чехией. В данной связи интересен поход Владимира на хорватов, помещенный в ПВЛ под 992 г., о результатах которого умалчивается[1169]. Важное значение города отразится и в "завещании" Ярослава, когда он войдет в круг главнейших центров Руси, в которых вокняжатся Ярославичи[1170].
Дреговичи ("другувиты") упоминаются Константином Багрянородным в той же связи, что и "лендзяне". Обстоятельства окончательной интеграции этой территории в состав Киевской Руси не ясны. Упоминание Туры, от которого "Туровци прозвашася"[1171], возможно лишь изложение этимологической легенды[1172]. Однако, представляется, что здесь содержится и известный намек на пришлый характер княжой власти, и на ее связь с одним из норманнских вождей, отношение которого к Рюриковичам, как отмечалось выше, не известно.
Тмутаракань, не славянская по этническому облику, вошла под протекторат Руси, судя по всему, при том же Владимире[1173]. Правда, А.П. Новосельцев полагает, что это произошло при Святославе, после взятия Саркела. Однако, "зная смутное упоминание у Иакова Мниха войны Владимира с хазарами, можно полагать, что этому князю пришлось восстанавливать русскую власть и на Тамани…"[1174].
Наконец, мы не знаем какие города "раздая" Владимир отобранным им варягам, после утверждения в Киеве[1175]. Вероятно среди них были и некоторые из вышеперечисленных.
В исторической литературе неоднократно обращалось внимание на то, что многие "племена" приходилось покорять повторно, как следствие весьма слабой их интеграции в рамках формирующейся Киевской Руси. Вряд ли возможно ставить под сомнение реальность такого положения дел. Однако, повторные походы, на наш взгляд, могли быть вызваны не только попытками "племен" освободиться из под "опеки" Киева, но и выходом их на третью стадию интеграции. Какими средствами это достигалось, видно на примере древлян[1176]. Возможно этими обстоятельствами объясняется и поход Владимира на радимичей, которые, по свидетельству ПВЛ, были подчинены еще Олегом[1177]. Само выражение, подытоживающее результаты акции ("и платять дань Руси, повозъ везуть и до сего дне"[1178]), содержит указание на новый характер зависимости, который сохранялся и во времена летописца. То же самое можно предположить и в отношении двух походов на вятичей[1179].
Насколько болезненным был для данников процесс перехода со 2-й стадии интеграции на 3-ю, свидетельствуют и отечественные, и иностранные источники. Особую ценность представляют известия о древлянах, которые содержатся в ПВЛ под 945–946 гг. На момент убийства Игоря, древляне сами управляли собой: у них были свои князья (Мал — возглавлявший древлянское объединение, и князья отдельных, входивших в его состав "племен"), свои старейшины и верховный орган власти — вече. Выделение старшего города (Искоростеня), народное собрание которого, собственно, и принимало важнейшие решения, касающиеся Древлянской земли в целом, свидетельствовало о процессе трансформации "союза племен" в город-государство[1180]. Зависимость от Киева заключается в выплате дани, за которой приходят княжие мужи (Свенельд), или сам князь (Игорь)[1181]. Пережив как неизбежное бедствие пребывание сборщиков дани, древляне опять были предоставлены сами себе. Так было до тех пор, пока древляне не убили Игоря. Последовавшая затем многоплановая карательная экспедиция Ольги привела к ликвидации местных "племенных" институтов власти (сопровождавшейся уничтожением либо пленением древлянской знати) и к прямому правлению здесь киевских наместников[1182]. Таким образом, до погрома, учиненного Ольгой, Древлянская земля по отношению к Киеву находилась на 2-й стадии интеграции, а после погрома — перешла на 3-ю стадию.
Известия ПВЛ органично дополняются свидетельством Видукинда Корвейского о драматической борьбе западных славян с превосходящими силами германского императора. Из них мы видим, что разные формы зависимости славян воспринимались славянами по-разному, что наиболее неприемлемой являлась та, которая, согласно нашей классификации, наступала на 3-й стадии интеграции. Так, согласно Видукинду, император, стремясь отомстить за злодеяние славян, вторгся в "страну варваров". Послы от славян заявили, что их народ "хочет платить дань согласно обычаю, оставаясь на положении союзника[1183], тем не менее, они хотят сами удерживать власть в [своей] стране; они согласны на мир только на таких условиях, в противном случае будут с оружием бороться за свободу. Император ответил, что никоим образом не отказывается от мира с ними, но предложить его на любых условиях не может"[1184]. Эти известия тем более ценны, если учесть этнокультурную близость восточных и балтийских славян, их, примерно, равностадиальное развитие.
Таким образом, самым позорным считалось принять у себя наместников и тем самым окончательно покориться. Видимо поэтому наиболее ожесточенная борьба разыгралась на этом этапе и в Восточной Европе. Не случайно основная масса племенных центров погибает на рубеже X–XI вв. Как показывают археологические исследования, из 83 стационарно исследованных городищ IХ — начала ХI в. 24 (28,9 %) "прекратили существование к началу ХI в. Всего из археологически изученных древнерусских укрепленных поселений не дожили до середины ХII в. 37 (15,3 %) из 242 памятников. Гибель большинства из них на рубеже Х–ХI вв. объясняется не только ударами кочевников, но и становлением единого государства Руси"[1185]. Это яркий показатель того, что господство Киева распространялось не столько посредством "рядов", как полагают некоторые исследователи[1186], сколько с помощью насилия (следствием которого и были "ряды"). А Рюриковичи, в прямом смысле слова, утверждались на костях "племенных князей".
Распад родоплеменных связей, явственно обозначившийся ко второй половине Х века, способствовал активизации процессов трансформации племенных союзов в города-государства[1187]. Однако процесс этот протекал неравномерно. Если, например, на территории полян и словен первые симптомы организации общества на территориальных началах фиксируются, по летописям, по крайней мере, с конца второй трети Х столетия[1188], то в отдельных регионах вятичского мира родоплеменные отношения были сильны, видимо, еще при Владимире Мономахе. Таким образом, различия в темпах политогенеза и в характере интеграции между различными субъектами суперсоюза сохранялись. По мере оформления городов-государств происходила трансформация сложного (включающего в себя элементы, связанные разным уровнем интеграции) суперсоюза "племен" в федерацию земель (городов-государств) с центром в Киеве. Асинхронность политогенеза в различных частях восточнославянского мира придавала Киевской Руси конца Х — начала ХI в. сложный и неоднородный характер — она сочетала в себе элементы и суперсоюза "племен" и федерации земель (то есть, являлась образованием переходным от суперсоюза племен к союзу /федерации/ земель). Окончательно "федерация" оформляется в середине ХI в.[1189]. Ядром ее станет собственно бывшая полянская земля, включая и районы наиболее сильного русо-полянского влияния — так называемая "Русская земля" в узком смысле слова[1190].
В исторической науке давно установлено, что в древнерусских летописях названия "Русь", "Русская земля" использовались в двух значениях: широком (применительно к территории всей Руси)[1191] и в узком (к территории Среднего Поднепровья). Многие исследователи, опираясь на данное наблюдение, пытались доказать, что первичным было "узкое название", которое потом распространилось на остальные территории. Особое признание получила точка зрения Б.А. Рыбакова и А.Н. Насонова, о "Русской земле" как ядре "государственной территории Киевской Руси"[1192].
Несложно заметить, что разработки проблемы "Русской земли" как изначального ядра древнерусской государственности были направлены на борьбу с норманизмом и преследовали цель удревнить восточнославянскую государственность, с одной стороны, придать государствообразующим процессам сугубо автохтонную окраску — с другой. А.П. Новосельцев был глубоко прав, когда писал, что именно в целях борьбы с норманизмом Б.А. Рыбаков "создал теорию "Русской земли" в Поднепровье, связав с ней образование Древнерусского государства…"[1193]. Надо сказать, что и сами сторонники указанной теории этого не отрицали. Например, И.П. Шаскольский, назвав выделение данного этапа выдающимся открытием советских историков 1950-х гг., откровенно писал: "Открытие это позволило установить глубокие внутренние корни древнерусской государственности и явилось одним из наиболее серьезных (до сих пор еще не осознанных и неоцененных норманнистами) ударов по норманнской теории возникновения государства на Руси"[1194].
Неудивительно, что, будучи результатом заранее заданной цели, эти положения весьма уязвимы. Особенно точка зрения Б.А. Рыбакова, уводящая начало процесса становления "Русской земли" в эпоху антов (V–VII вв.), когда, якобы, сформировавшийся славянский племенной союз взял название одного из вошедших в него племен. В настоящее время взгляды, близкие к концепции Б.А. Рыбакова, разделяют лишь немногие историки[1195]. Другие исследователи, придерживаясь внутреннего содержания схемы Б.А. Рыбакова, пытаются смягчить его взгляды. Показательны в этом плане построения известного украинского исследователя П.П. Толочко[1196], отодвигающие начальную грань формирования "Русской земли" на несколько столетий позже — в конец VIII — начало IX в.[1197] Таким образом, хронологически, П.П. Толочко стоит ближе к позиции А.Н. Насонова, считавшего, что границы "Русской земли" "определились еще в условиях хазарского ига, слабевшего в течение второй половины IX в."[1198].
О формировании в IX в. государственного объединения "Русская земля", на территории которого "расселялись поляне, волыняне, частично древляне и северяне", ведет речь В.А. Кучкин[1199].
Отказался от концепции Б.А. Рыбакова и В.В. Седов, который еще сравнительно недавно уводил поиски русов в эпоху антов (V–VII вв.) и локализовал их в Среднем Поднепровье[1200]. Теперь археологические поиски уводят его в ареал волынцевской культуры (конец VII — первая половина IX в.), на левобережье Днепра, где он "вполне определенно" локализует Русский каганат[1201]. Новая концепция В.В. Седова встретила серьезные возражения[1202].
Точку зрения Б.А. Рыбакова — А.Н. Насонова развивает в последних своих работах А.В. Петров, использующий также археологические построения В.В. Седова и точку зрения о О.Н. Трубачева о происхождении названия "Русь"[1203].
Попытку примирить "северную" и "южную" теории происхождения названия "Русь" в свое время предпринял В.А. Брим. С одной стороны, он признавал традиционную норманнистскую концепцию происхождения "Русь" от финского названия шведов Ruotsi, и в то же время указывал на существование в доваряжский период в топонимике и этнонимике юга страны термина "Рос". После прихода норманнов в Среднее Поднепровье происходит слияние принесенного ими термина "Русь" с бытовавшим на юге этнонимом "Рось"[1204].
Построения В.А. Брима на первых порах были сочувственно приняты в современной ему советской историографии (А.Е. Пресняков, Б.Д. Греков)[1205]. Имеют они последователей и в настоящее время[1206].
Существует и другое, популярное в историографии, объяснение этого феномена, согласно которому "Русская земля" складывалась на основе великокняжеского домена при активном участии скандинавов[1207].
В литературе высказывались сомнения относительно включения всей так называемой "Русской земли" в великокняжеский домен. Например, А.А. Горский считает неправомерной трактовку среднеднепровской "Русской земли" Х–ХII вв. как княжеского домена, поскольку "термином "домен" в советской историографии обозначаются… вотчинные княжеские земли. Вся "Русская земля" ни в Х в., ни позже не была княжеской вотчиной: княжеские домениальные земли здесь соседствовали с боярскими и монастырскими вотчинами, часть территорий оставалась вне вотчин, в государственно-корпоративной собственности". Поэтому, по мнению автора, лишено силы и "предположение, согласно которому понятие "Русская земля" распространилось на область в Среднем Поднепровье, так как она являлась доменом великого князя"[1208].
Вряд ли указанные замечания А.А. Горского можно принять безоговорочно. Понимание "домена" у В.Я. Петрухина и Е.А. Мельниковой, действительно, четко не определено. Однако, судя по всему, таковой понимается ими в политико-административном смысле, что так же имеет прецеденты в историографии. Тем не менее, слабость аргументации сторонников указанной точки зрения, как и допущенные ими вольности в обращении с фактологическим материалом, в том числе с историографическим[1209], А.А. Горским подмечены верно. Однако и его собственные построения небезупречны и опираются не столько на изучение конкретного материала, сколько на устоявшуюся историографическую традицию. Например, А.А. Горский a priori принимает точку зрения А.Н. Насонова о "Русской земле" как ядре "государственной территории Киевской Руси"[1210]. Иными словами, придерживается традиционного для советских историков второй половины ХХ столетия взгляда, уходящего корнями в работы дореволюционных антинорманнистов. Конечно, в приверженности устоявшимся взглядам нет ничего зазорного. Однако вряд ли корректно опровергать современные точки зрения простой ссылкой на работы прежних лет. Ведь они не могли учесть нюансы современной историографической ситуации.
В принципе, тезис о Среднеднепровской "Русской земле", как государственном ядре Киевской Руси принять можно, но с отдельными оговорками. Во-первых, корректнее, на наш взгляд, вести речь о "политическом ядре". Во-вторых, о начале формирования "Русской земли" в этом регионе можно говорить лишь с момента появления здесь варяго-русов. Когда это происходит — сказать с абсолютной точностью невозможно. Е.А. Мельникова и В.Я. Петрухин полагают, что "Русской" "эта земля стала называться с тех пор (оттоле), как в Киеве обосновались Олег и Игорь со своей русью"[1211]. "Показательно, — пишет В.Я. Петрухин, что Аскольд и Дир, закрепившиеся в Киеве до Олега", согласно летописи, "владеют не "Русской", а "польской" (полянской) землей"[1212].
Подобная методика анализа летописных текстов вызывает определенные сомнения. ПВЛ, после того как уже Олег, по ее же сведениям, назвал Киев "матерью городов русских" (ключевая фраза для построений Е.А. Мельниковой и В.Я. Петрухина), сообщает о наложении дани на древлян, северян и радимичей, после чего "бе обладая Олегъ Поляны, и Деревляны, и Северены, и Радимичи, а с Уличи и Теверци имяше рать"[1213]. То есть, если исходить из логики рассматриваемых авторов, он так же обладал не "Русской", а "полянской" (как Аскольд и Дир) землей, плюс — землями недавно подчиненных племенных союзов.
Следующее упоминание о действиях "руси" (если отбросить не относящиеся к рассматриваемому вопросу общие рассуждения в контексте сказания о приобретении грамоты словенской под 898 г.[1214]) содержится в летописном рассказе 907 г. о походе Олега на Византию. Оно так же принципиально, в этом плане, не отличается от известия о походе Аскольда и Дира на ту же Византию. Сравним эти данные:
Поход Аскольда и Дира
"Иде Аскольдъ и Диръ на греки… Цесарю же отшедшю на огаряны, [и] дошедшие ему Черные реки, весть епархъ посла к нему, яко Русь на Царьгородъ идеть, и вратися царь. Си же внутрь Суду вшедше, много оубийство крестьяномъ створиша, и въ двою сот корабль Царьград оступиша". После молебна и погружения в море божественной ризы святой Богородицы, поднялась буря, которая "безбожных Руси корабль смете…" (ПСРЛ. Т. 1. Стб. С. 21).
Поход Олега
"Иде Олегъ на Грекы… поя [же] множество Варяг, и Словенъ, и Чюдь, и Словене, и Кривичи, и Мерю, и Деревляны, и Радимичи, и Поляны, и Северо, и Вятичи, и Хорваты, и Доулебы, и Тиверци… И… поиде Олегъ на конех и на кораблех, и бе числом кораблей 2000. [И] прiиде къ Царюграду… И выиде Олегъ на брегъ, и воевати нача, и много оубийства сотвори около града Грекомъ, и разбиша многы полаты, и пожгоша церкви… И ина многа [зла] творяху Роусь грекомъ…" (ПСРЛ. Т. 1. Стб. 29–30).
Как видим, различие только в масштабах. На Византию Олег повел не 200 кораблей, как его предшественники, а 2000, плюс — конницу. И тот, и другой походы у летописца ассоциировались с походом "руси". Причем в обоих случаях "русь" — собирательное название для всех участников похода (исключение — эпизод с парусами для руси и словен). Только в сообщении о походе Игоря 944 г. на Византию ПВЛ, наряду с собирательным значением, выделит "русь" непосредственно в перечне участников акции[1215].
Для нас, в данном случае, не важен вопрос об историчности Аскольда и Дира, равно как и вопрос об их отношении к Рюрику. Факт заимствования сведений о походе Аскольда и Дира летописцем у Продолжателя Амартола[1216] так же не меняет существенно картины. Для нас важно то, что летописец данное мероприятие связывал с "русью", как и поход 907 г. Следовательно, в его понимании, часть русов появилась в Киеве еще до Олега. Это не удивительно, ведь в трактовке составителя ПВЛ Аскольд и Дир — мужи Рюрика, пришедшие, судя по всему, в составе приведенной им с собой "руси", но не состоящие с ним в родстве[1217]. Более того, несостоятельность попыток противопоставления сюжетов ПВЛ связанных с Олегом — с одной стороны, Аскольдом и Диром — с другой, подтверждается и тем фактом, что для летописца исходным хронологическим рубежом для датировки событий послужил именно поход Аскольда и Дира на Византию, когда собственно и стала "прозывати Руская земля"[1218]. При всем этом, летописец всячески проводит мысль о незаконности власти Аскольда и Дира, которые не являлись князьями. Д.С. Лихачев, комментируя данное обстоятельство, справедливо отмечал: "Скрытая мысль летописца состоит в том, что полноправные князья только из "племени" Рюрика"[1219]. Тем не менее, как мы видели, летописец не отказывает Аскольду и Диру в принадлежности к "руси".
Что касается сообщения под 882 г. ("И седе Олегъ княжа въ Киеве, и рече Олегъ: "Се буди мати градомъ рускими". [И] беша оу него Варязи и Словени и прочи, прозвашася Русью"[1220]), то оно представляет собой осмысление людьми второй половины ХI в. процессов формирования Киевской Руси и древнерусской народности[1221] и не может восприниматься буквально. Более того, этот сюжет, на наш взгляд, следует в русле противостояния двух традиций, новгородской и киевской, за право политического первенства, в том числе и в плане преемственности с варяжской "русью". Так, касаясь вопроса "о начале Русьския земля и о князехъ, како откуду быша", Н1Л исходила из примата Новгорода ("преже Новгородчкая волость и потом Кыевская")[1222]. Новгородцы (словене) сыграли главную роль в призвании князей, и не случайно старший, Рюрик, сел княжить в Новгороде. Именно от призванных варягов прозвалася Русская земля. Особая роль новгородцев подчеркивалась и тем, что современные летописцу киевляне ведут свое происхождение от полян, а новгородцы — от варягов[1223]: "И беша мужи мудри и смыслене, наречахуся Поляне, и до сего дне от них же суть кыяне…"; "И от тех Варягъ, находникъ техъ, прозвашася Русь, и от тех словет Руская земля; и суть новгородстии людие до днешнего дни от рода варяжьска"[1224]. Таким образом, новгородские книжники проводили мысль, что Русская земля прозвалась от их предков[1225].
Полностью отбросить эти аргументы киевские книжники были не в состоянии. Поэтому они попытались перевести проблему "начала Руси" в несколько иное русло, акцентировав внимание на вопросе, кто стал первым княжить в Киеве[1226]. Не отрицая того, что "людье Нооугородьци от рода Варяжьска, преже бо беша Словени"[1227], южный летописец предпринял попытку генетически связать с варяго-русами полян: "Поляне, яже ныне зовомая Русь"; "А словеньскый языкъ и Роускый одно есть, от Варягъ бо прозвашася Роусью, а первое беша Словене; аще и Поляне звахуся, но Словеньскаа речь бе"[1228]. В дополнение ко всему, противореча своему же утверждению о тесной связи новгородцев с призванными ими варяго-русами[1229], проводник киевской традиции, в цитировавшемся выше известии под 882 г., окончательно "поставил всех на свои места", заявив, что "русью" словени и прочие стали называться после утверждения Олега в Киеве[1230]. При этом возникало существенное противоречие: Олег сначала окрестил Киев "матерью городов русских"(и это логично, так как князь русов утвердил в нем свою резиденцию), а потом словене (уже проживавшие на территории подконтрольной русам, и ставшие "от рода варяжьска", от которого и прозвалась Русская земля), равно как и сами варяги и прочие, "прозвашася Русью".
Как видим, пассаж с "матерью городов" вставлен автором Повести временных лет в текст Начального летописного свода и является своеобразной "внешней санкцией" для обоснования первенствующего положения Киева.
Выражение "мати градомъ русьскимъ" сопоставляли с греческим μητρόπόλις (мать городов, метрополия, столица), полагая, что таким образом Олег провозгласил Киев столицей[1231]. В последнее время высказана точка зрения, согласно которой в летописной фразе, приписываемой Олегу, проводится прямое отождествление Киева с "Новым Иерусалимом"[1232]. Например, по словам В.Я. Петрухина, "в русской традиции, равно как в Хронике Амартола и в использованном составителем ПВЛ "Житии Василия Нового", "мати градом" — это Иерусалим (Сион). Киеву была уготована роль сакрального центра — "второго Иерусалима": эту роль он обрел после крещения Руси Владимиром, который сравнивается в летописи с Соломоном, и возведения им Храма — Десятинной церкви"[1233]. "…В своей "Молитве" Иларион прямо сопоставляет Киев с земным Иерусалимом: "Тем же боимся, егда сътвориши на нас, яко на Иеросалиме…"[1234] и т. д.
В случае с Иларионом, думается, В.Я. Петрухин допускает существенные натяжки. Иларион просит Господа не допустить повторения русскими судьбы Иерусалима и евреев, не более того. Новым же Иерусалимом он называет не Киев, а Константинополь[1235]. Кроме того, в Святом Писании имеется указание и на другие "матери градам". Например, "матерью городов в Израиле" названа Авель-Беф-Мааха: "…Ты же ищеши оумертвити градъ и матерь градов iзраилевых: и почто потопляеши достояние Господне" (2 Цар. 20: 19).
Допустим, однако, что в рассматриваемой фразе ПВЛ Киев = Новый Иерусалим. Отсюда следует, что киевский книжник сакрально противопоставляет Киев Новгороду: Новый Иерусалим, таким образом, не Новгород, а Киев. В таком случае возникает закономерный вопрос, почему именно Олег назвал Киев "Новым Иерусалимом"? Не потому ли, можно ответить, что он был "вещим", а волхования, летописец в это верил, дивным образом сбываются? В такой ответ легко было бы поверить, ведь сами византийцы, под пером летописца, признали силу предвидения русского князя, сравнив его с Дмитрием Солунским. Однако сам же летописец и разрушил такую стройно созданную им иллюзию, дезавуировав положения о даре предвидения у князя: "И прозваша Олга — вещiй: бяху бо людие погани и невеiгласи"[1236]. Более того, Олег, накануне своей гибели усомнился в пророчестве волхва и не смог предвидеть собственной смерти, заключенной в черепе его верного четвероногого друга[1237]. Таким образом, "вещим" оказался не Олег, а волхв, предсказания которого Олег поставил под сомнения и высмеял. Именно в связи с предсказаниями волхва, а не деятельностью Олега, и привел летописец примеры, доказывающие: "Се же не дивно, яко от волхованиа собывается чародейство"[1238]. Напрашивается вопрос: "Мог ли князь язычник, которого "невеiгласи" считали "вещим", но который не смог предвидеть собственной смерти, предсказать Киеву судьбу Нового Иерусалима? Не логичнее ли это было сделать апостолу Андрею?". Другое дело, если летописец, не важно, из какого источника он заимствовал этот образ, под "матерью городов русских" имел ввиду, все-таки, главенствующее политическое положение Киева[1239]. В таком случае получается, что апостол Андрей предсказал Киеву судьбу духовного (сакрального) центра восточных славян[1240], а Олег, утвердив здесь резиденцию княжеского рода, превратил его в главный политико-административный центр Руси. При этом варианте Киев получал преимущество и как сакральный центр, и как старший город среди других городов, и как местоположение великого князя русского, старшего в роде Рюриковичей, имевших право родового сюзеринитета над Русью. Тем самым иерархия Рюриковичей накладывалась на иерархию городов.
В свете всего сказанного обратим внимание на особенности использования летописцем понятий варяги и русь. В Н1Л, Русь, Русская земля получили название от "тех Варягъ", которые пришли с Рюриком и братьями ("находникъ техъ"). После утверждения Игоря в Киеве, "беша у него Варязи мужи Словене, и оттоле прочии прозвашася Русью"[1241]. После этого "Русь" применяется в широком смысле, в качестве названия страны (территории, подвластной Рюриковичам), либо участников военных походов, организуемых первыми князьями[1242], а иногда и для обозначения населения, им подвластного[1243]. В узком смысле слова русь упоминается под 922 г. (противопоставляется словенам)[1244], 945 г. (древлянам)[1245], 984 г. (радимичам)[1246]. В описании подготовки похода Олега на греков, под 921 г., Н1Л сообщает: "Игорь и Олегъ пристроиста воя многы, и Варягы и Поляне и Словене и Кривичи…". В 922 г. все они пойдут на Византию. После того как Олегъ обложит данью империю, он особо выделит среди участников "Русь" и "Словен". Здесь, с одной стороны, "Русь" (вероятно) — все участники похода, с другой — часть их. Возможно (если сравнить приводимые данные о кампании 922 г. с перечнем ее участников, содержащемся в Н1Л под 921 г.), под "Русью" здесь подразумеваются варяги. Но варяги "свои", а не "заморские". Не те, которым должны были платить дань "мира деля" новгородцы (после утверждения Игоря и Олега в Киеве)[1247], и не те, которых приглашали на помощь князья в междоусобных войнах (Владимир Святославич, Ярослав Мудрый) и которые, нередко, вели себя на Руси нагло и вызывающе[1248].
Таким образом, для Н1Л "Русь" в Х в. — это прежде всего территория и население, подвластные русским князьям, получившие свое название от призванных ранее варягов. Варяги, с одной стороны, часть этой "Руси" (давшая название целому), с другой — скандинавские отряды, грозившие вторжениями (от которых следовало откупаться), либо наемники на службе Рюриковичей. Характерно, что в Н1Л Аскольд и Дир никак не связаны ни с Рюриком[1249], ни, соответственно, с русами. Напротив, в ПВЛ Олег знает Аскольда и Дира[1250]. Его посланцы называют Аскольда и Дира единоплеменниками (сородичами) и сообщают, что следуют в Царьград как "гости" от Олега и княжича Игоря[1251]. Тем самым подразумевается, что Аскольд и Дир тоже знают Олега и Игоря. В Н1Л же Олег и Игорь не знают Аскольда и Дира, не называют их родственниками, не сказываются посланными от Олега и Игоря. Они притворяются "подугорьскыми гостьми" и зовут к себе Аскольда и Дира[1252]. Характерно, что Н1Л, в отличие от ПВЛ, не связывает с Аскольдом и Диром и поход на Византию, который в византийских источниках датируется 860, а в ПВЛ — 866 г. Н1Л просто сообщает, что при императоре Михаиле "приидоша Русь на Царьград …", не идентифицируя ее, как и Продолжатель Амартола, чьи сведения послужили источником сведений о походе для русских летописцев[1253]. Аскольд и Дир появятся только в русском переводе Продолжателя Амартола[1254].
Более "концептуальна" и заполитизирована схема ПВЛ, которая пытается четко отделить "Русь" (призванных, "своих", варягов) от остальных варягов. Под пером летописца "Русь" относится к числу варяжских племен, так же как "Свие… Оурмане, Анъгляне… Гъте…"[1255]. То есть это часть варягов. Чтобы снять все сомнения и недоразумения, летописец выводит всю "Русь" с первоначальной родины и поселяет в Восточной Европе, на территории призвавших племен, откуда она потом разойдется и даст название Русской земле: "И изъбрашася 3 братья с роды своими, [и] пояша по собе всю Русь, и придоша… И от техъ [Варягъ] прозвася Руская земля…"[1256]. Таким образом, Русская земля прозвалась именно от конкретных варягов — "Руси" (остальные варяги к этому не имеют никакого отношения). В этой связи понятно и последующее использование термина в широком плане (для всей территории и племен, находящихся под властью Руси)[1257] и в узком (к одному из участников общих мероприятий, в отличие от полян, словен, просто варягов и т. п.). "Русь" в узком смысле — господствующая часть населения Руси и, одновременно, в широком смысле — страна, территория и племена подвластные русским князьям.
Вместе с тем ПВЛ не всегда последовательно пытается провести разграничение между "Русью" и "Варягами". "Варяги", "совокупленные" в Киеве Аскольдом и Диром, судя по всему, та же "Русь"[1258]. Походы на греков, как мы видели, совершаются "Русью" в широком смысле. Однако, как и в Н1Л, "Русь", получившая перед возвращением домой по приказу Олега "парусы паволочиты", видимо, отождествляется с "Варягами", перечисленными среди участников похода[1259]. Только с сообщения 941 г., когда Игорь после неудавшегося похода на Византию "посла по Варяги многи за море", это разграничение между "своими" варягами ("Русью") и "заморскими" становится более отчетливым[1260]. Но и после этого, описывая процедуру заключения договора 945 г. с греками, летописец отметит: "… А хрестеяную Русь водиша роте в церкви святаго Ильи […] мнози бо беша Варязи хрестеяни"[1261]. Здесь "Русь" можно понимать и в широком смысле (а "Варягов" — как составную часть ее), и в узком ("Русь" — это "Варяги").
Такая непоследовательность понятна, учитывая искусственность летописной конструкции о варяжском племени "Русь", перебравшемся в полном составе в Восточную Европу. Реальных же критериев, позволяющих отличить "своих" варягов от "заморских" на ранней стадии развития Киевской Руси летописец не знал. Но и он, и многие на Руси, в той или иной степени, знали о варяжском происхождении князей[1262] и целого ряда представителей знати, которые, как и Рюриковичи, должны были помнить о своих варяжских корнях[1263]. Это, естественно, приводило к нарушению внутренней логики летописного текста. Реальные же разграничительные критерии для летописца появились позднее, когда обозначились существенные различия между ославянивавшимися потомками варягов и присутствовавшими на Руси наемниками и купцами из Скандинавии. Но и в числе последних было не мало тех, которые прочно оседали на Руси, обзаводились семьями, пополняя категорию "своих" варягов.
Из вышесказанного также следует, что ПВЛ понимает "Русь" не как дружину, а как этническую общность, отличающуюся и от "Полян", "Словен" и т. п., и от просто "Варягов". Неоднократно предпринимавшиеся попытки истолковать "Русь" как социальный слой, дружину[1264] — следствие исследовательской трактовки, но не показание самой летописи[1265]. Летописец же понимал "Русь" в том смысле как и "Полян", "Словен" и т. п. Те жили с "роды своими", и эти пришли с "роды своими" в полном составе к призвавшим их "родам" словен, кривичей, мери, чюди и т. п. Аскольд и Дир отпросились у Рюрика в Царьград "с родомъ своимъ". Поляне, в свою очередь, на вопрос Аскольда и Дира "чий се градокъ?" ответили: "Была суть 3 братья… иже сделаша градокось, и изгибоша, и мы седимъ, платяче дань родом их Козаромъ"[1266]. "Мы от рода рускаго" — представляются послы Олега и Игоря в договорах с Византией[1267] и т. п.
Стремление связать себя генетически с "Русью" должно было реализоваться через представления о родоначальнике. Признать родоначальниками Аскольда и Дира, значило унизить себя перед лицом тех же новгородцев, "родоначальником" которых был сам Рюрик. И хотя Ипатьевская летопись начинает перечень князей с Аскольда и Дира[1268] — они не "рода княжеского". Поэтому "Русью" полян (а потом уже словен и "прочих") окрестили не они, а Олег[1269] (внешняя санкция, своеобразное введение в род), который был рода княжеского. Таким образом, генетически, киевляне себя связали, через Олега, с Игорем (через их обоих — с Рюриком), а не Аскольдом и Диром. Тем самым отбрасывалась и нежелательная версия об узурпации власти. Эти книжные выкладки сурово расходились с реальностью, поскольку киевляне (поляне) были завоеваны, покорены и вначале находились на подчиненном положении. Ситуация изменяется со времен Игоря, когда уже оформился, в общих чертах, варяго-полянский союз[1270].
Таким образом, перед нами борьба двух традиций — киевской и новгородской, полянской и словенской, каждая из которых, при всем собственном этноцентризме, основываясь на сложившейся иерархии этнических общностей[1271], не могли не признать высокую, по сравнению с другими восточнославянскими группами, престижность друг друга. Эта традиция диалектического единства борьбы и признания выросла из исторических реалий, определивших особую сакральную и политическую роль двух "старейших городов" на Руси и двух основавших их "племен" и нашла противоречивое, но яркое отражение на страницах летописей.
Как бы там ни было, Е.А. Мельникова, В.Я. Петрухин и их сторонники правы в том, что до прихода норманнских отрядов в Среднее Поднепровье ни о какой "Русской земле" здесь не может идти речи.
Теперь вернемся к вопросу о "Русской земле" в узком смысле слова, как о "великокняжеском домене". Из современных историков эту точку зрения активно отстаивает В.Я. Петрухин. Однако собственные наблюдения известного исследователя противоречат такой постановке вопроса. Так, комментируя историографическую ситуацию по поводу "изначальности "Русской земли" в узком или широком смысле", он, с некоторыми оговорками, склоняется к мнению "о раннем бытовании названия Русь именно в широком смысле". Вместе с тем отмечает, что к Х в. "относятся и упоминания триединства Киева, Чернигова и Переяславля (в договорах 911 и 944 гг.), правда, без идентификации их с Русской землей в узком смысле: вероятно, именно в Х в. происходило формирование великокняжеского домена, который сохранил в эпоху раздробленности название "Русская земля"[1272]. Напрашивается в этой связи вопрос, что это за домен, который держался на "триединстве" городов? Более того, по мнению автора, "ряд" Ярослава, по которому тот разделил "домен" между сыновьями, был уже шагом "к "отчинному" — феодальному (удельному) распределению и наследованию столов". Однако "легитимность "отчинной" княжеской власти должны были признать главные города Русской земли — Киев, Чернигов и Переяславль и "тянувшие" к ним волости". Более того — раздел Руси, по В.Я. Петрухину, был предопределен как "рядом" Ярослава, так и ""вечевым строем" городов"[1273]. Из положений самого автора, таким образом, напрашивается вывод, что главную роль в политической жизни того времени играли не столько межкняжеские отношения, сколько отношения между городами.
Показательны в этом плане и построения А.В. Назаренко. С середины 1980-х гг. он отстаивает идею родового сюзеринитета Рюриковичей, в трактовке весьма близкой к построениям представителей "теории родового быта" и проводит аналогии между Русью и Франкским королевством. По его мнению, "завещание" Ярослава Мудрого устанавливает порядок сеньориата, а до этого все братья были равны[1274]. Вряд ли можно отрицать родовой характер княжеской власти и значимость принципа родового старшинства. Но сводился ли только к ним порядок наследования? В этом следует усомниться. Сам А.В. Назаренко верно указывает на "принципиальное отличие" престолонаследования во Франкском государстве IХ в. и на Руси ХI в: "У франков обладание императорским титулом не было связано с владением какой-то определенной (так сказать, "стольной") областью…", тогда как на Руси "сеньориат был связан с обладанием богатым Киевским княжеством…"[1275]. Значит и в данном случае дело не только в родовом сюзеринитете, но и в городах, выстраивавшихся в иерархию "старших" и "младших", под которую подстраивалась и которой определялась, в значительной степени, родовая иерархия князей.
В литературе неоднократно обращалось внимание на особый статус Киева, Чернигова и Переяславля, их тесную взаимосвязь. Например, А.Н. Насонов усматривал в этих городах три главных центра "Русской земли"[1276]. В.Я. Петрухин, как мы видели, очень удачно охарактеризовал отношения между Киевом, Черниговом и Переяславлем как "триединство". Вместе с тем вести речь и о "трех главных центрах", и о "триединстве" городов применительно уже к началу Х в.[1277] (равно как и о княжеском домене) неправомочно. В.Я. Петрухин ссылается на договоры 911 и 944 г., в которых Киев, Чернигов и Переяславль упоминаются как главные русские города[1278]. Однако Переяславль был основан только в конце Х в. Владимиром Святославичем, а в разряд ведущих городов вошел еще позже. В договорах же налицо более поздние вставки, относящиеся к началу XII в., когда тексты договоров были переведены с греческого и вставлены в ПВЛ[1279]. Таким образом, в договорах Переяславль занял место, подобающее ему во второй половине XI — начале XII в.
О тесном взаимодействии Киева и Чернигова с начала формирования в Среднем Поднепровье "Русской земли" и вплоть до Батыева нашествия, о "коллективной ответственности" Ольговичей и Мономаховичей "за судьбы "Русской земли" и ее политических центров — Киева и Чернигова" — ведет речь П.П. Толочко[1280].
На наш взгляд, особая роль Киева, Чернигова и Переяславля, отмечаемая исследователями, определялась тем, что они сформировались на основе полянской земли — в территориальном, и норманно-полянского синтеза[1281] — в этнополитическом плане, что обеспечило господствующее положение региона в восточнославянском мире. Этим же обстоятельством (зона русо-полянского синтеза) и объясняется использование в летописях названия "Русская земля" в "узком смысле" применительно к Среднему Поднепровью. Поскольку господство над подвластными "племенами" поддерживалось усилиями всех русо-полянских центров, осуществлявших совместную их эксплуатацию, это обусловливало и особый характер отношений между этими центрами, и сохранение за крупнейшими из них ведущей роли в восточнославянском мире на протяжении ХI столетия[1282].
Большинство советских исследователей, касавшихся вопроса о двух значениях термина Русская земля, считали первичным узкое значение. Такой подход, с одной стороны, не оставлял для норманнской теории ни малейшего шанса. С другой, он логично объяснял процесс формирования широкого значения политонима Русь: по мере того, как под эгидой полян/росов формировалось раннегосударственное образование восточных славян, название господствующего племени переходило на все подконтрольные ему территории. Однако эта точка зрения не находит опору в источниках. Еще Д.С. Лихачев убедительно показал, что первичным было широкое значение, тогда как "более узкое значение слов "Русь" и "русьскый" получает распространение по преимуществу в период феодальной раздробленности — в XII и XIII вв."[1283]. После работы И.В. Ведюшкиной, впервые в научной практике осуществившей статистический анализ основного массива "содержащихся в древнейших сводах упоминаний о Руси, русине и чем бы то ни было русском"[1284], вывод о первичности использования термина Русь, Русская земля в широком смысле вряд ли может быть сколько-нибудь убедительно оспорен.
У исследователей до недавнего времени не было сомнений в том, что под широким значением понятий Русь и Русская земля следует понимать всю совокупность восточнославянских земель, объединенных некогда в составе единого Древнерусского государства, а впоследствии вступившего в период политической раздробленности. Иную точку зрения попытался недавно обосновать И.Н. Данилевский. По его мнению, широкое значение словосочетания Русская земля имело не этническую, не языковую, а конфессиональную основу. В числе главных доказательств исследователь приводит фрагмент Тверского летописного сборника, в котором сказано, что после взятия Царьграда турецкий султан "веры русскыа не преставил… а Русь к церквам ходят… а крещение русское есть"[1285]. Отдавая должное изобретательности автора, следует отметить, что данное известие свидетельствует больше в пользу высокого уровня (насколько это возможно для средневековья) этнического, чем конфессионального самосознания. Смысл такого восприятия православия — русская вера, потому что мы, русские, так веруем. В этом случае становится понятной замена первичного греческая вера, греческий закон (как первоначально воспринималось православие)[1286], на вторичное — русская вера. Если же мы примем позицию И.Н. Данилевского, получается: русские, потому что состоим в русской вере, приняли русское крещение. В этой связи непонятно, например, когда и каким образом, а главное, почему, греческая вера трансформировалась в русскую веру. Почему греки стали русью, а не русские греками. (Не говоря уже о том, от какой руси мы приняли русскую веру?)
В завершение позволим себе несколько замечаний в отношении остродискуссионной и болезненной для национального самосознания проблемы происхождение названия Русь, Русская земля. Полемика ведется на протяжении почти 3-х столетий[1287], и практически все это время наиболее обоснованной остается точка зрения, высказанная еще основателями норманнской теории, о северном происхождении термина: от финского Ruotsi (шведы), которое при переходе в слав. должна дать форму Русь (подобно тому, как фин. Suomi перешло в древнерус. Сумь). В последнее время эта точка зрения подверглась очередной атаке как с позиций ультра-радикальных антинорманнистов, так и со стороны весьма взвешенных и осторожных исследователей. Однако суть "претензий" к этой концепции и теми, и другими сводится к одному основному аргументу: поскольку де не найден удовлетворительный древнескандинавский прототип финскому Ruotsi, то и сама схема перехода Ruotsi в Русь несостоятельна[1288]. Не трудно заметить, что такой постановкой вопроса некорректно подменяются понятия: невозможностью убедительного для всех (как будто такое вообще возможно) объяснения происхождения одного из этнонимов, реально существующих до настоящего времени, доказывается невозможность заимствования данного этнонима (еще раз подчеркнем — реально существующего) другой языковой системой. Такой подход абсолютно некорректен и проблему трансформации финского Ruotsi в славянское Русь необходимо, здесь мы согласны с Г. Шраммом[1289], освободить от балласта решения проблемы происхождения самого термина Ruotsi.
Особенно востребованными в последнее время стали наработки А.В. Назаренко, который на основе анализа форм Ruzzi, Ruci и т. п. немецких текстов IX — начала Х в., с привлечением Rus(s)i, Rus(s)ia, Ros(s)ie и т. п. латинских источников из романоязычных областей, Англии и Польши пришел к выводу о том, что "оригиналом заимствования послужила славянская форма этнонима — др.-русск. русь с вост.-слав. ū2, а не ее гипотетический скандинавоязычный прототип *rōþs-. Это значит, что уже в первой половине IX в. носители этнонима "русь", кем бы они не были этнически, пользовались славяноязычным самоназванием". Это заимствование, по мнению автора, явилось следствием прямых торговых контактов[1290].
Построения А.В. Назаренко, по словам В.Я. Петрухина, "породили новую волну гипотез, от традиционалистских — готовых постулировать присутствие Руси в Киеве уже в VIII в., до экзотических, реконструирующих рутено-фризско-норманнскую торговую компанию VIII в., принесшую название русь в Восточную Европу (О. Прицак)". Сложность, по мнению В.Я. Петрухина, заключается в том, что "этникон Ruzzi должен был, по данным лингвистики, возникнуть в такой форме не позднее рубежа VI–VII вв… что безнадежно отрывает его от исторической руси"[1291]. В одной из своих последних работ В.Я. Петрухин использует и общеисторические аргументы против концепции А.В. Назаренко: "Представления о связях Руси с Германией, восходящих чуть ли не к VIII в., основываются на сходстве этниконов ruzzi в Центральной Европе и Русь в Восточной: это омонимическое сходство позволило отождествить два этнонима средневековым немецким книжникам… — ни исторических, ни нумизматических свидетельств о существовании раннего торгового пути из Руси в Германию и тем более "из хазар в немцы" нет"[1292].
На основании вышеизложенного материала можно прийти к выводу о том, что ведущую роль в политических процессах эпохи формирования древнерусской государственности играли те регионы и центры, где имело место наиболее активное присутствие скандинавов. Последние явились той силой, которая активировала процессы политогенеза на территории Киевской Руси и, наложившись на мощную волну восточнославянской колонизации, придала им динамизм и масштабность. В этой связи неизбежно возникает вопрос, почему это произошло, какие факторы обусловили столь большую роль сравнительно малочисленных варяжских элементов, обеспечили их преобладание над туземными на начальной стадии этнополитической интеграции? Вопрос этот тем более актуален, если учитывать общепринятое мнение о равностадиальном развитии скандинавов и восточных славян. Не возражая, в целом, против такого вывода, заметим, что при общей равно стадиальности развития, первые обладали рядом существенных преимуществ, которые и позволили им на определенном этапе захватить инициативу в свои руки.
На момент начала норманнской экспансии в Восточной Европе варяги имели большой исторический опыт, накапливаемый с эпохи бронзы в Дании и Норвегии или с периода Вендель (VI–VII вв.) в Швеции[1293]. Они обладали письменностью и более развитыми, чем у восточных славян, эпосом и мифологией, более сложной общей системой религиозных воззрений. Мифология же в то время — универсальный инструментарий осмысления мироздания, природных и общественных явлений. Являясь необходимым и неотъемлемым элементом и средством легитимации общественных институтов, она выступала в роли внешней санкции, охраняющей, с одной стороны, традиционный уклад и, в то же время, с другой стороны, освящающей новационные явления. Поэтому уровень развития общества и уровень развития мифологии хотя и не линейные, но взаимосвязанные, неотделимые процессы.
Как морской, а не лесной народ, норманны были мобильнее и славян, и финно-угров. Дальние военные и торговые экспедиции расширяли их мировоззренческий кругозор, накапливали дополнительный социальный и просто жизненный опыт. Как отмечает А.Я. Гуревич, скандинавам были присущи "дух странствий", "жажда приключений". О массовости этого явления говорит тот факт, что "человек, всю жизнь просидевший в своем дворе, никуда не выезжая, не пользовался высоким уважением"[1294].
Неоспоримо военно-техническое превосходство норманнов в IХ–Х вв. над разрозненными племенными объединениями Восточной Европы. Это достигалось за счет гораздо более солидного военного опыта и первоклассной по тем временам вооруженности. Оружие поступало как из лучших европейских (в виде товара или военной добычи), так и собственных мастерских. Особенно развита металлургия железа была на территории Швеции. Можно полагать, что наиболее сложные технологии железообработки (например, "тройной пакет") были заимствованы восточными славянами у варягов. Давно замечено, что в IХ–Х, и даже в ХI–XII вв., сложные технологические приемы обработки железа в Древней Руси преобладали в северных регионах, тогда как в южных, в основном, развивались архаичные восточнославянские традиции, уходившие корнями в эпоху раннего железа (исключение из правил Шестовицы и Киев)[1295]. Иными словами, наиболее сложные и высококачественные предметы из железа изготавливались в тех регионах Руси, в которых в свое время было наиболее интенсивное норманнское присутствие[1296]. Этот факт, а также находки мастерских скандинавских кузнецов на Руси[1297], позволяют предполагать привнесение скандинавских ремесленных традиций в области металлообработки на Русь непосредственными их носителями. Характерно, что в IХ в. восточнославянские племенные союзы уступали в области металлургии железа и носителям Салтовской культуры. Это весьма важный и существенный момент, неоцененный должным образом в историографии[1298]. Ведь уровень железодобычи и железообработки в рассматриваемую эпоху определял и общий уровень развития производительных сил со всеми вытекающими отсюда последствиями для развития общества, не говоря уже о степени обороноспособности последнего. Неудивительно поэтому, что в то время, когда на восточных славян падает первый луч истории, многие их племенные объединения предстают в роли данников хазарам и варягам. Ведь франкским мечам, тяжелым копьям и боевым топорам норманнов, защищенных доспехами, славяне, как явствует из археологических материалов и известий восточных авторов, могли противопоставить в основном стрелы и дротики. Кроме того, славяне не знали еще правильного боевого строя, их военно-тактическое искусство было не совершенно. Норманны же обладали одной из самых развитых в то время военных организаций, позволявшей им терроризировать и Европу, и Северную Африку, и часть Азии. Если исключить византийский флот с его "греческим огнем", то и в военно-морском деле норманнам не было равных. По словам А.А. Хлевова, викинги создали наиболее эффективную военную организацию, которая для своего времени являлась "если не недосягаемым, то все же образцом". Ни Европа, ни Азия "не смогли за триста лет создать альтернативных воинских формирований"[1299]. До появления в Восточной Европе норманнов ни славяне, ни финно-угры не знали, видимо, и такой важнейшей организации, как постоянная, сплоченная неразрывными узами с вождем, дружина[1300]. Более того, "скандинавские дружины были… образцом для подражания" и на Руси, и среди балтских и финских племен[1301].
Таким образом, по ряду важнейших качественных параметров варяги опережали туземное население. Мобильность норманнских отрядов, разрозненность местных племенных группировок и разбросанность их поселений не позволяли последним сколько-нибудь эффективно использовать такой фактор, как численное превосходство перед завоевателями и компенсировать за счет этого военно-техническое отставание. Как следствие — ведущая интегрирующая роль в этнополитических процессах на территории Восточной Европы конца IХ — начала последней трети Х в. принадлежала варягам.
По мере деструкции родоплеменных связей, вступающей в Х в. в завершающую стадию, по мере роста славянских городов и консолидации местных общин, по мере приобретения славянами военного опыта (следствие участие в совместных с варягами походов), а так же в связи с сокращением поступлений восточного серебра и закатом эпохи викингов эти преимущества постепенно сходят на нет. Варяжские князья вынуждены были вступать в союз с местными племенными объединениями, пополнять свою дружину славянскими элементами. Для укрепления власти над подвластными племенами, достижения политических целей в междоусобной борьбе, организации дальних грабительских походов они должны были все больше опираться на народное ополчение, следить за повышением его боеспособности.
Начало падения роли норманнского элемента и возвышения местного, полянского, в Среднем Поднепровье наблюдается уже к середине Х в. и особенно в правление Святослава[1302]. Но коренной перелом начинается с эпохи Владимира Святославича. Тем не менее, в междоусобных войнах еще побеждал тот, кто опирался на варягов. И история восхождения на киевский стол будущего крестителя Руси весьма показательна.
Ярополк, располагая полянским ополчением и отрядами норманнов, осевшими в Среднем Поднепровье[1303], в 977 г. (по летописи) напал на своего брата, древлянского князя Олега. Олег погиб, а Ярополк "прия власть его"[1304]. Узнав об этом Владимир, княживший в Новгороде, "оубоявся бежа за море"[1305]. Лишь приведя варягов, Владимир вернул Новгород и решился на открытое сопротивление Ярополку: "…И рече посадникомъ Ярополчимъ: "Идете къ брату моему и рцете ему: Володимеръ ти иде[ть] на тя, пристра[и]вайся противу биться"[1306]. После этого он попытался установить союз с полоцким князем Рогволодом, путем женитьбы на его дочери — Рогнеде. В тех условиях позиция Полоцка могла склонить чашу весов в пользу как Владимира, так и Ярополка. Последний понимал это не хуже Владимира, и оказался порасторопнее: "Не хочю розути робичича, но Ярополка хочю" — ответила гордая полоцкая княжна посланникам новгородского князя. Ясно, что "хотеть" Ярополка Рогнеда могла только в том случае, если он уже сделал ей соответствующее предложение. Владимиру не оставалось ничего другого, как решить проблему "хирургическим" путем. К тому времени когда он, собрав "вои многи, варяги и словени, чудь и кривичи…", двинулся к Полоцку, Рогнеду уже готовили "вести за Ярополка"[1307]. Владимир успел вовремя. Захватив город и расправившись с Рогволодом и его сыновьями, он взял в жены Рогнеду. Путь на Киев был открыт.
Из сказанного следует, что Владимир был не в состоянии сколько-нибудь эффективно противостоять Ярополку силами той части бывшей северной конфедерации[1308], которая находилась под его властью. Можно, конечно, допустить, что князь и его окружение хотели действовать наверняка. Однако, позднее, Ярослав, в более сложной ситуации, когда Владимир стал готовить поход на непокорного сына, "послал за море" — за варягами, но сам, оставался в городе[1309]. Владимир уходит (а фактически — бежит) из Новгорода. Только приведя варягов, он начинает активную борьбу с братом. Более того, теперь ситуация изменилась кардинальным образом и уже Ярополк не мог "стати противу, и затворися Киеве с людми своими и съ Блудомъ", а Владимир стал лагерем у города[1310]. О силе варягов и их роли говорят и дальнейшие события.
Бегство Ярополка из Киева в Родню, окончательное его поражение и утверждение в стольном граде Владимира летописец объясняет предательством воеводы Блуда, который тайно содействовал новгородскому князю[1311]. Не вдаваясь в подробности описываемых летописцем в этой связи событий, отметим явную сентенциозность рассказа. Символично и имя главного олицетворения зла — Блуд[1312]. Для современников летописца оно еще сильнее подчеркивало всю гнусность злодеяния. Блуд выступает как собирательный образ предавших князя или господина: "…То суть неистовии, иже приемше от князя или от господина своего честь ли дары, ти мыслять о главе князя своего на пагубленье, горьше суть бесов таковии"[1313]. На Блуда, таким образом, а не на Владимира, возлагалась и ответственность за гибель Ярополка: "Якоже Блудъ преда князя своего, и приимъ от него чьти многи, се бо бысть повиненъ крови той"[1314]. Очевидна и несуразность отдельных построений летописца в рассказе о предательстве Блуда: "Се бо Блудъ затворися съ Ярополкомъ, льстя ему, слаше къ Володимеру часто, веля ему пристряпати къ граду бранью, а самъ мысля убити Ярополка; гражаны же не бе льзе убити его. Блудъ же не възмогъ, како бы погубити и, замысли лестью, веля ему ни излазити на брань изъ града. Рече же Блудъ Ярополку: "Кияне слются къ Володимеру, глаголюще: "Приступай къ граду, яко предамы ти Ярополка". Побегни за градъ". И послуша его Ярополкъ, и избегъ пред нимъ затворися в граде Родьни…, а Володимеръ вниде в Киевъ, и оседе Ярополка в Родне. И бе гладъ великъ в немь, и есть притча и до сего дне: беда аки в Родне. И рече Блудъ Ярополку: "Видиши, колько войн у брата твоего? Нама ихъ не перебороти. Твори миръ съ братомъ своимъ"; льстя подъ нимъ се рече"[1315].
Перед нами наивный нравоучительный рассказ, далекий от реальной действительности. Очевидно, что сам Блуд не мог убить Ярополка, следовательно, у него должны были быть сообщники, прежде всего, в среде наиболее близкой к князю — дружинной. Горожане, которые якобы каким-то образом препятствовали совершению злого умысла, естественно, не могли окружать князя постоянно. Поэтому, реально препятствовать реализации планов Блуда должны были дружинники, верные Ярополку, из числа таких, как ниже упоминаемый Варяжко. Если принять версию летописца, то получается, что главное препятствие было именно в горожанах, тогда как в дружине произошел раскол. В таком случае Блуд, технически, мог осуществить содеянное, но опасался последующего гнева горожан? Но если это так, непонятно его стремление не допускать вывода Ярополком войска из города для битвы в поле, и в тоже время призыв к Владимиру идти к городу на приступ. Ведь в открытом сражении убить Ярополка было легче, чем на крепостных стенах, на виду и у дружины, и у горожан. Непонятно и то, почему, если верить летописцу, любовь, питаемая горожанами к князю была для последнего столь незаметна, что он поддался на уговоры одного Блуда. Последнее обстоятельство, однако, может объясняться, отчасти, предположением, что Блуд являлся "земским" воеводой, т. е. возглавлял народное ополчение, поэтому князь и доверился его словам. Однако, это не объясняет уже отмеченных противоречий и выдвигает новые. Действительно ли киевляне были верны Ярополку, и чью позицию, общины или свою частную отстаивал Блуд? Обстоятельства ухода Ярополка из Киева, из которого он "избег", могли означать как бегство от горожан уже замысливших предаться Владимиру, так и бегство от горожан, готовых бороться до конца и не хотевших выпускать князя из города. Последнее обстоятельство, действительно, могло заставить Блуда, чтобы не раскрыться перед князем, организовать его тайное бегство. Но где же была остальная дружина, с которой князь должен был держать совет, и которая также, в известной мере, не могла не знать истинного положения в городе? Тогда может быть летописец идеализировал позицию киевлян, и Блуд, совершая действия направленные против Ярополка, выполнял волю горожан? Данное предположение для сложившейся ситуации весьма вероятно. Осажденные превосходящими силами киевляне могли поколебаться, особенно видя нерешительность Ярополка. Возможно, среди них не было единства, и часть горожан, особенно из числа непримиримых язычников, не желала видеть князем Ярополка, при котором, как полагают некоторые исследователи, в Киеве усилились позиции христианства. Последующие строки летописи, как увидим, не подтверждают и эту версию. Из рассказа даже складывается впечатление, что у Ярополка хватало сил противостоять брату, но Блуд его уверил в обратном. Ситуация маловероятная.
Итак, Ярополк оказался осажденным в Родне. После его согласия, по совету Блуда, на заключение мира с братом, воевода "посла… къ Володимеру, сице глаголя, яко "cбысться мысль твоя, яко приведу к тобе Ярополка, и пристрой оубити и". И Володимеръ же, то слышавъ, въшедъ въ дворъ теремный отень… седе ту [с вои и] съ дружиною своею"[1316]. Если верить этому сообщению, то Владимир ушел от Родни в Киев с дружиною и народным ополчением и расположился с ними на княжеском дворе. О снятии осады может свидетельствовать и совет, который дал Ярополку преданный ему Варяжко: "Не ходи, княже, оубьють тя; побегни в Печенеги и приведеши вои…"[1317]. Князь не прислушался к этим словам и, когда он прибыл к Владимиру, у входа в двери его пронзили мечами два варяга. "Блудъ же затвори двери и не да по немъ ити своимъ"[1318].
Прежде всего бросается в глаза поведение Владимира, который, войдя в Киев, сосредоточил на княжем дворе не только дружину, но и народное ополчение[1319]. Данное обстоятельство может свидетельствовать о том, что Владимир чувствовал себя в Киеве неуютно, как в завоеванном городе. О том, что Киев был фактически завоеван, и что роль Блуда не была решающей в обеспечении победы Владимира свидетельствуют и последующие события.
"Посемь реша варязи Володимеру: "Се градъ нашь, и мы прияхомъ е, да хочемъ имати окупъ на них, по 2 гривне от человека""[1320]. То есть, варяги прямо заявляют, что именно они взяли город и имеют право на получение с побежденных контрибуции. Противопоставить скандинавам в это время адекватные силы Владимир, по-видимому, не мог. Поэтому, с одной стороны, он держит, на всякий случай (сначала, видимо, опасаясь сторонников Ярополка, а потом — варягов) подле себя на дворе теремном дружину и народное ополчение северных территорий, а с другой стороны, стремится выиграть время, заявив норманнам: "Пождете, даже вы куны сберуть, за месяц"[1321]. В оставшееся, до истечения назначенного срока, время Владимир и его мужи смогли переломить ситуацию в свою пользу: "И ждаша за месяць, и не дасть имь, и реша Варязи: "Сольстилъ еси нами, да покажи ны путь в Греки". Онъ же рече имъ: "Идете". И избра от нихъ мужи добры, смыслены и добры[1322], и раздая имъ грады; прочии же идоша Царюграду въ Греки. И посла пред ними слы, глаголя сице царю: "Се идуть к тебе Варязи, не мози их держати въ граде, оли то створять ти зло, яко и сде, но расточи я разно, а семо не пущай ни единого""[1323].
Мы не знаем, какое "зло" сотворили варяги в Киеве[1324]. Но сложность ситуации, в которой оказался Владимир, не подлежит сомнению. Недружественная позиция горожан, против которых приходилось держать "в кулаке" вооруженные силы, продолжающееся сопротивление сторонников Ярополка, с опорой на печенегов, и, в довершение ко всему, выход из повиновения варяжского отряда, которому новгородский князь был в первую очередь обязан победой.
О вооруженном противостоянии со сторонниками Ярополка содержатся смутные указания в рассказе о Варяжке: "[Варяшко же, видевъ, яко убьенъ бысть Ярополк], бежа съ двора в Печенеги, и [много воева Володимера с Печенегы], одва приваби и, заходивъ к нему роте"[1325]. Думается, что Варяжко здесь собирательный образ верного дружинника, княжего отрока (антипод Блуда). Аналогичных персонажей мы видим, например, в сказаниях об убиении Бориса и Андрея Боголюбского. Только если Борисов отрок, Георгий, и Андреев милостник, Прокопий, принимают мученическую смерть вместе со своими князьями, следуя агиографическим христианским традициям, то Варяжко действует как и подобает язычнику — мстит за смерть вождя. Даже если подобные персонажи являются историческими лицами, их поступки в описании летописца приобретают трафаретный характер, соответствующий определенной ситуации и выработанным понятиям о том, как должен поступать идеальный слуга князя.
Если Варяжко собирательный образ, то в рассказе о нем мог быть отражен процесс замирения Владимира с дружинниками Ярополка. Вряд ли бы один Варяжко создал князю такие проблемы, что последнему пришлось идти к "роте". Летописец отметил длительность этого процесса ("много воева Володимера с печенегы"). Часть дружинников Ярополка, видимо, ушла к печенегам и организовывала нападения на Владимира. Но значительная часть, вероятно, вскоре после гибели своего сюзерена, перешла на службу к победителю. Ясно одно, что если бы Владимир не сумел привлечь на свою сторону горожан и часть Ярополковой дружины, он не мог бы занять жесткую позицию в отношении своих взбунтовавшихся скандинавских союзников.
Владимир мог, конечно, ради сохранения расположения варягов, отдать им Киев на "окуп". Но у него, или у его советников, хватило прозорливости не портить окончательно отношения с городом, в котором он собирался княжить и который должен был обеспечить его власть над всеми подвластными Руси землями. Времена Олега, когда норманны управляли как завоеватели, ушли в прошлое, а зависимость от непостоянства норманнских дружин и их предводителей, видимо, не входила в планы Владимира. Поэтому, он решительно меняет вектор отношений в треугольнике князь — варяги — полянская община, делая ставку, в первую очередь, на местные элементы. Буйная позиция варягов, "зло" творимое ими, он и решил использовать для сплочения антиваряжских элементов. Видимо, на этой почве и происходит консолидация киево-полянской общины вокруг Владимира, который смог направить в нужное русло стихийное недовольство различных слоев населения распоясавшейся варяжской вольницей.
Однако, варяги и при таком раскладе представляли серьезную опасность. Кроме того, их военная сила необходима была князю для решения стоявших перед нарождающимся государством важнейших внешнеполитических задач. Поэтому Владимир прибегает к такому испытанному средству, как раскол в стане противника. Значительную часть варягов он привлекает на свою сторону щедрыми пожалованиями. О сложности ситуации свидетельствует и факт тщательной дипломатической подготовки по отправке остатков варяжского корпуса в Византию. Причем, князь опасается, что варяги могут вернуться, поэтому и дает соответствующие советы византийскому императору. Покончив с варяжским засильем, Владимир начинает превращаться в "Красное Солнышко" для славян и ославянившейся полиэтничной массы, оседавшей в Среднем Приднепровье на протяжение столетия.
В литературе неоднократно обращалось внимание на то обстоятельство, что Владимир, как князь, существенно отличался от своих предшественников. Действительно, если Рюрик, Олег, Игорь и Святослав по своему поведению — типичные викинги,[1326] то Владимир — уже не просто князь нового типа, он, прежде всего, — полянский князь (может быть в этом кроется одна из причин его популярности в фольклоре?). При нем не прослеживается значительная роль варягов (за исключением начального периода, когда с их помощью он утвердился в Киеве). Оставшиеся от прежней эпохи либо погибли, либо в значительной степени, ославянились. Новые пришлые элементы частично принимались на службу, а частично (наиболее активные и агрессивные, равно как и местные варяги "старой закалки") — "выдавливались" за пределы Руси, в том числе и в составе наемников, либо вспомогательных отрядов, посылаемых Владимиром на службу в империю. Одновременно шел процесс славянизации дружины, нашедший наглядное отражение в летописном рассказе об отроке кожемяке, победившем грозного печенежина. Это предание не только является осмыслением процесса славянизации дружины посредством включения в нее лучших местных элементов, но и осмыслением важных сдвигов в военной организации Киевской Руси, характеризующихся усилением роли народного ополчения, переходом этого института в новую фазу развития[1327]. Конечно, основы для этого закладывались уже во времена Игоря и Святослава. Но только теперь, в изменившихся внутри- и внешнеполитических условиях этот процесс получает устойчивое развитие. Владимир не отказался полностью от практики организации дальних грабительских походов, как и его предшественники, однако, центр тяжести в своей деятельности он перенес на упрочение власти Киева в восточнославянском мире и на оборону южных границ Руси. Это совпало, с одной стороны, с сокращением стихийного норманнского присутствия в Восточной Европе[1328], являвшегося источником идеальной для дальних походов военной силы, а с другой стороны — активизацией печенегов на южных русских рубежах. В деле же организации обороны роль народного ополчения неизмеримо возрастала. Необходимо было создавать надежную военную инфраструктуру на южных границах. Начинается активное строительство крепостей и укрепленных линий. Вопрос с обеспечением их "живой силой" не мог решаться посредством найма варягов. Поэтому Владимир "поча нарубати муже лучьшие от Словень, и от Кривичь, и от Чюди, и от Вятичь, и от сихъ насели грады; бе бо рать от печенегъ"[1329]. Процессы повышения роли народного ополчения и пополнения дружины лучшими его представителями наглядно отразились и в былинном эпосе, в котором самый знаменитый богатырь — "крестьянский сын" Илья Муромец, а самый сильный (если не считать архаичного Святогора) — Микула Селянинович.
Повышалась и тактико-техническая оснащенность народного ополчения, что обуславливалось как приобретавшимся опытом и заимствованием военной организации у варягов и южных соседей (представители последних также играли важную роль в русском войске), так и развитием ремесленного производства, сделавшего к концу Х века ощутимые успехи в производстве весьма совершенных образцов вооружения.
Таким образом, в правление Владимира роль варягов резко упала по сравнению с предшествующим временем. Характерно, что летописец, за исключением уже упоминавшихся событий начального этапа возвышения Владимира и рассказа о попытках принести в жертву в 983 г. киевлянами варягов-христиан, вплоть до событий 1015 г. не говорит о присутствии варягов на Руси. Это не значит, конечно, что норманны в полном составе покинули Русь или окончательно ассимилировались. Однако, они были полностью поставлены под контроль русской администрации и не играли уже столь исключительной роли в вооруженных силах и аппарате управления как прежде.
Характерно, что и скандинавские саги, содержащие сюжеты, связанные с Владимиром Святославичем, косвенно подтверждают известия русских летописей об изменившемся статусе норманнов на Руси. Например, "Сага об Олаве сыне Трюггви" рассказывает о большом почете, оказанном Олаву при дворе Владимира[1330]. "Вальдимар конунг сделал его начальником войска, которое он посылал на защиту своей страны. Олав дал там несколько битв и был хорошим военачальником. У него самого была большая дружина […]. Но случилось, как это обычно бывает, когда чужеземцы достигают могущества или большой славы, чем туземцы, что многие стали завидовать тому, что конунг и еще больше — жена конунга так благоволят к Олаву". Недовольные стали настраивать против Олава конунга, который "поверил наговорам и стал сдержанным и недружелюбным в обращении с Олавом". Заметив это, Олав покинул Русь[1331].
Об обострении русско-норманнских отношений при Владимире свидетельствует сообщение той же саги о походе ярла Эйрика, взявшего Ладогу и прошедшего огнем и мечом по Руси[1332]. В ряде саг упоминается ярл Свейн, который отправился на Русь, "опустошая страну, заболел там и умер"[1333]. Думается, что такой ракурс освещения русско-скандинавских отношений эпохи Владимира в сагах не случаен. Скандинавская вольница чувствовала при нем себя весьма неуютно. Сказанное станет еще более очевидным, если мы сравним эти сообщения с тональностью сообщений саг о русско-скандинавских отношениях в правление Ярослава Мудрого. При этом, (как и в случае с Владимиром) известия русских и скандинавских источников, не противоречат друг другу. Только характер отношений варягов и русского князя теперь иной.
"Сага об Олаве Святом" сообщает, что мужи Ярослава ("Ярицлейва конунга") принимают "от имени своего конунга" все условия Ингигерд, дочери шведского конунга, которые она выставила в качестве условия замужества за русским князем: передачу ей в вено всех владений "ярла Альдейгьюборга" (Ладоги) и самого "Альдейгьюборга"; возможность взять с собой на Русь человека, который ей "покажется наиболее подходящим", с тем "чтобы на востоке у него было не ниже звание и не меньше прав", чем в Швеции. Выйдя замуж за Ярослава, Ингигерд сама распорядилась полученным веном, передав Ладогу с областью избранному ей человеку — ярлу Регнвальду[1334].
Спустя некоторое время, по сведениям той же саги, Ярослав "хорошо принял" у себя вынужденного покинуть родину Олава норвежского (Святого), вместе с сыном Магнусом, "и предложил ему остаться у него и взять столько земли, сколько Олаву конунгу было надо для содержания его людей. Олав конунг принял предложение и остался там"[1335]. Когда ситуация в Норвегии изменилась, Олав Святой стал собираться на родину, хотя Ярослав и Ингигерд предлагали ему "остаться у них и стать правителем страны, которая называется Вульгария". На дорогу Ярослав снабдил конунга "лошадьми и всем необходимым снаряжением", проводив "с большими почестями". Магнуса Олав оставил у Ярослава[1336]. Впоследствии Ярослав принял участие и в возвращении на родину Магнуса[1337].
"В саге о Харальде Суровом" Ярицлейв конунг хорошо принимает "Харальда с его людьми. Харальд сделался предводителем над людьми конунга, которые охраняли страну"[1338]. Впоследствии, служа в Византии, Харальд "захватил огромные богатства", которые отсылал "в Хольмгард на хранение к Ярицлейву конунгу, и там скопились безмерные сокровища"[1339]. Когда после бурной "византийской эпопеи" "Харальд прибыл в Хольмгард, Ярицлейв принял его отменно хорошо". Харальд получил от русского князя не только все свои богатства, но и руку Елизаветы Ярославны (Эллисив), после чего следующим летом отправился в Швецию[1340].
Несколько особняком в этом ряду стоит повествование "Пряди об Эймунде Хрингссоне". Эймунд и Рагнар, прибыли с большим отрядом на Русь, где правили в это время 3 брата: Бурицлав (в Киеве), Ярицлейв (в Новгороде), Вартилав (в Полоцке). Поступив на службу к Ярицлейву (Ярославу), они помогли ему победить Бурицлава. По истечения срока договора о службе, Ярослав не стал заключать новое соглашение. Перейдя на службу Вартилаву, Эймунд и Рагнар способствовали примирению последнего с Ярицлейвом и справедливому разделу владений[1341].
Ярослав в этой саге изображен не щедрым (что не относится к добродетелям правителей с точки зрения людей того времени), однако "хорошим правителем и властным"[1342]. И хотя между Эймундом и Рагнаром, с одной стороны, Ярицлейвом и, прежде всего, Ингигерд — с другой, при уходе норманнов к Вартилаву происходит конфликт, в итоге все заканчивается как нельзя лучше. Эймунд не только способствовал примирению братьев[1343], но и стал конунгом над Полоцком и тянувшей к нему областью. Кроме того, Эймунд ведал обороной всей Руси. Перед смертью Эймунд, по разрешению Ярослава и Ингигерд, "отдал свое княжество Рагнару, побратиму своему"[1344].
Таким образом, характер отношений между Ярославом и варягами, по скандинавским источникам, иной, чем при его отце. Кроме того, имя Ярослава (Ярицлейва конунга) фигурирует в скандинавских источниках на порядок чаще, чем Владимира. Особый, дружественный, характер отношений между Ярославом и варягами прослеживается и по русским материалам. В годы его правления, как явствует со страниц летописей, русско-скандинавские отношения приобретают интенсивный характер. Известия о варягах становятся частыми, в отличие от периода правления Владимира, когда варяги фигурируют лишь в связи с борьбой последнего за Киев и в сюжете с человеческим жертвоприношением.
Активизация русско-скандинавских отношений при Ярославе и усиление варяжского присутствия на Руси определялись рядом обстоятельств. Помимо династических связей, важнейшую роль здесь играли глобальные политические и социально-экономические процессы, протекавшие на так называемом циркумбалтийском пространстве и в прилегающих к нему, и даже весьма отдаленных от него, регионах: окончательный распад родоплеменных связей и становление раннегосударственных образований у скандинавских народов и восточных славян, закат эпохи викингов, оскудение ресурсов серебра в странах мусульманского востока, падение былого значения восточной торговли и т. д. Поэтому, с одной стороны, неудачные претенденты на власть в скандинавских странах использовали Русь, по родственному, как своего рода убежище от мести врагов и для перегруппировки сил. С другой стороны — отмеченные процессы привели к появлению большого слоя "лишних людей", которые жили прежними, викингскими, понятиями и не могли найти себе достойного места в складывавшейся новой социально-политической системе. Они охотно шли на службу к русскому князю. Последнее обстоятельство облегчалось тем, что Русь и страны Скандинавии находились на одной стадии развития, социально-экономические, политические и даже культурные параметры жизнедеятельности наших обществ были весьма близки. Не случайно в сагах о древних временах, созданных не ранее ХII в, легендарные "конунги Руси" принадлежали к скандинавскому "этническому пласту" и, таким образом, "при последовательном делении всех персонажей авторами саг на "своих" и "чужих"", относились к "своим"[1345]. И хотя Ярослав не вполне уже "свой" для авторов саг[1346], тем не менее, в общей своей массе, они относятся к нему весьма положительно, особенно если учесть, что он не скандинав.
Русь в это время переживала важный этап развития, когда, в основных чертах, в большинстве районов восточнославянского мира завершился процесс распада родоплеменных связей и происходила трансформация сложного этнополитического образования, сочетавшего в себе элементы суперсоюза племен и федерации земель, в сложную федерацию земель[1347]. Не устоявшаяся система политических связей, не изжитые межплеменные и развивающиеся межволостные противоречия, неупорядоченные межкняжеские отношения, трансформация новой системы социальных связей, идеологические противоречия, связанные со взаимодействием языческих и христианских начал, внешнеполитические обстоятельства и т. п. порождали конфликты, решаемые, нередко, силовым путем. В этих условиях присутствие опытного, закаленного в боях варяжского контингента было весьма кстати для решения и межкняжеских споров, и межволостных противоречий (в том числе, сохранения господства Киева в восточнославянском мире), и для эффективного присутствия на международной арене. Услуги норманнов были нужны и потому, что при всех успехах, достигнутых к тому времени Русью в строительстве собственной военной организации, они по боевым качествам все еще превосходили местные полки.
Мы уже говорили о том, что без варягов Владимир был не в состоянии противостоять Ярополку, и что варяги внесли главный вклад в победу новгородского князя. В событиях, связанных с междоусобием сыновей Владимира, варяги играют меньшую роль, но все равно без них новгородцы и Ярослав обойтись не могут. Когда Владимир задумал поход на непокорного сына и новгородцев, отказавшихся отправлять дань в Киев, "Ярослав же, пославъ за море, приведе Варягы, бояся отца своего"[1348]. Поход киевской рати, однако, не состоялся вследствие нападения печенегов и наступившей вскоре смерти Владимира[1349]. За нею последовала междоусобная война его сыновей. Мы не будем вдаваться в исследование запутанного вопроса, кто развязал войну и кто убил Бориса, Глеба и других братьев. Для нас главное проследить роль варягов в этих и последующих событиях, связанных с деятельностью Ярослава Владимировича.
Приглашенные Ярославом варяги вели себя в Новгороде буйно, чиня обиды новгородцам и их женам. Задетые за живое, горожане "избиша Варягы во дворе Поромони". В ответ Ярослав коварно заманил на свой двор в Ракоме нарочитых новгородских мужей и иссек их. В ту же ночь он получил весть из Киева о смерти отца, вокняжении Святополка и об убийстве Бориса. Князь созвал вече и примирился с новгородцами[1350]. Собрав войско, состоящее из тысячи варягов и трех тысяч новгородцев, Ярослав выступил против Святополка[1351].
Реакцию Ярослава на действия новгородцев трудно назвать адекватной, даже в том случае, если прибывшие на его зов варяги являлись не наемниками, а контингентом союзных войск, присланными шведским или норвежским конунгом. В любом случае видно, что варяжской частью войска Ярослав дорожил больше, чем народным ополчением. Действия новгородцев, которые могли привести к уходу варягов, Ярослав, видимо, воспринял как крушение надежд на успех противостояния с Киевом. Возможно, что он не был уверен в верности новгородцев. Ведь война должна была вестись не только и не столько с киевлянами, сколько с Владимиром. С последним город связывало многое, и позиция горожан по отношению к предстоящей войне могла быть весьма неопределенной. Новгородцы поддерживали Ярослава постольку, поскольку их тяготила выплата дани Киеву. В этих условиях традиционная опора на варягов, как главную силу, могла казаться Ярославу единственно надежной. Ссориться с варягами ему было не с руки и на случай возможного бегства из Руси. Кроме как в Скандинавию ему бежать было некуда. Особенно актуальной мысль о бегстве (а Ярослав в этом плане, как свидетельствуют события 1018 г.[1352], не обладал крепкими нервами) могла ему показаться после того, как произошли трагические события между новгородцами и варягами. Отчаяние и гнев, ощущение собственного бессилия, надежда получить дополнительную помощь за морем или хотя бы спастись там на время (в условиях незнания о произошедших на юге событиях) лишили князя возможности трезво оценивать ситуацию[1353]. С получением письма из Киева ситуация круто менялась (Святополк — не Владимир), и для новгородцев, и для варягов, и, естественно, для самого Ярослава. На горизонте замаячила не тяжелая оборонительная война с сильнейшим князем и объединенной русской ратью, а наступательная кампания (с такими ее атрибутами как добыча и слава) в условиях начавшихся междоусобий, которые неизбежно ослабляли военную мощь Киева. Немаловажно, что Святополк имел прав на власть не больше, чем Ярослав. На стороне последнего, к тому же, было морально-психологическое преимущество (после убийства Святополком Бориса). Ярослав и возглавляемая им северная коалиция теперь выступали за правое дело, что должно было, по понятиям того времени, обеспечить поддержку высших сил (не маловажный фактор). Однако Ярослав теперь попадал в серьезную зависимость от новгородцев.
Описанные события показали и возросший потенциал новгородского ополчения. Вряд ли в описанном случае варяги совершили нечто особенное, приведшее к кровопролитию. Они, скорее всего, вели себя как обычно, так, как привыкли себя вести на Руси и в Прибалтике. Просто прежде им это сходило с рук. Теперь же, несмотря на то, что у Ярослава в распоряжении находилась тысяча варягов и собственная дружина, которым противостояло трехтысячное ополчение, князь не решается на открытые действия против города, а обезглавливает новгородскую общину, подавляя тем самым ее волю к сопротивлению. Характерно, что и в последующих событиях активной силой выступают именно новгородцы[1354]. Тем не менее, сами они еще не в состоянии тягаться с Киевом. Когда в 1018 г. Ярослав потерпел поражение на Буге, новгородцы собирают деньги для найма нового норманнского отряда[1355]. Об активной роли варягов в развернувшейся междоусобной войне свидетельствуют и скандинавские источники, в частности уже упоминавшаяся "Прядь об Эймунде Хрингссоне"[1356].
Таким образом, на наш взгляд, вопрос о том, почему со времен Олега до времен Ярослава в столкновениях Киева и Новгорода побеждал последний, а главным городом оставался первый, решается достаточно просто. Победа Новгорода обеспечивалась за счет варяжского фактора, тогда как внутренний потенциал Киева и Полянской земли (по крайней мере, уже со времен Игоря) был значительнее. Начиная с первых князей, здесь концентрировались не только материальные, но и наиболее воинственные людские ресурсы, поставляемые как восточноевропейскими племенами, так и окрестными народами, в том числе — скандинавами.
О по-прежнему большой роли норманнов для ведения военных действий русскими князьями свидетельствуют и известия Титмара Мерзербургского. Описывая вступление в Киев (после поражения Ярослава на Буге в 1018 г.) Болеслава Храброго, оказавшего помощь своему зятю Святополку, он писал: "…До сих пор этому /городу/, как и всему тому краю, силами спасающихся бегством рабов, стекавшихся сюда со всех сторон, а более всего /силами/ стремительных данов /удавалось/ противостоять весьма разорительным /набегам/ печенегов, а также побеждать другие /народы/"[1357]. Как показал А.В. Назаренко, под "рабами" имелись ввиду крестьяне окрестных сел, собиравшиеся, "как это обычно бывало, в городе во время нападения кочевников" и принимавших участие в их отражении[1358]. Таким образом, перед нами две наиболее действенные силы в борьбе с внешними врагами в Х — начале ХI в. — народное ополчение и варяжские дружины. Это не противоречит и показанию наших летописей. Характерно, что еще в 1036 г., в знаменитом сражении, сокрушившем печенегов, активную роль будут принимать варяги, сражавшиеся, как самая боеспособная часть войска, в середине строя[1359]. Что касается княжеских дружин, то, за исключением битвы на Листвине, их роль по летописям не прослеживается.
Однако военное превосходство варягов таяло на глазах. Новгородцы, как мы видели, не только посмели дерзнуть на непобедимых воителей Севера, но и "избиша Варягы"[1360]. Повышалась военная мощь народных ополчений и других земель. В битве на Листвене в 1024 г. Мстислав против варягов Ярослава поставил ополчение северян. И хотя, как видно из контекста летописного рассказа, варяги превосходили северян, это превосходство далось им не легко ("трудишася варязи секуще Северъ"), а главное, северяне выстояли, дав возможность Мстиславу со своей дружиной решающим ударом выиграть сражение[1361]. Перед нами первый известный случай, когда участие варягов на стороне того или иного претендента на власть не принесло ему дивидендов.
Последний раз варяги в качестве наемников фигурируют в летописи под 1036 г., когда сражаются, на стороне русских, с печенегами. Это был заключительный варяжский военный аккорд. (Предполагают, что варяги участвовали и в походе 1043 г. Владимира Ярославича на греков[1362]). Подходила к концу эпоха викингов, да и в военных услугах варягов Русь нуждалась все меньше. Формирование городов-государств вступало в завершающую стадию. Одним из следствий этого процесса была трансформация племенных ополчений в ополчения земель, ядром которых, постепенно, становилась тяжеловооруженная пехота. Спустя сто с небольшим лет, в 1142 г. "свеискыи князь съ пискупомъ въ 60 шнекъ", напал на новгородских купцов, возвращавшихся на (в) 3 ладьях "изъ заморья". Шведы не только "не успеша ничтоже", но и потеряли "полтораста" человек убитыми. 3 ладьи новгородцы взяли в плен[1363]. От былого превосходства скандинавов, как видим, не осталось и следа.
Таким образом, норманнский период русской истории завершился при Владимире. Но уже применительно к правлению Игоря и Святослава уместно вести речь о норманно-полянском периоде. С Владимира начинается собственно полянский этап в истории восточных славян, ставший начальной фазой древнерусского периода. Что касается "варяжского ренессанса" при Ярославе, то этот процесс находился под полным контролем русской администрации, а главное, роль варягов была иной, чем в предшествующий, "норманнский период". Как в плане их участия в аппарате управления, так и в плане удельного веса в системе военной организации Древней Руси.
Варяги на территории Восточной Европы, несомненно, преследовали собственные интересы. Но, для наиболее полного и оптимального их удовлетворения, они вынуждены были заключать союзы с отдельными местными племенами, что и видно на примере словен и полян. Норманны не создавали восточным славянам государственности, однако на протяжении достаточно длительного времени выступали в качестве организующей военно-политической силы. Тем самым, они способствовали формированию институтов публичной власти и налоговой системы, возвышению ряда местных племенных объединений, что привело, в итоге, к доминированию полянской общины, а потом и Киевской волости над остальными восточнославянскими землями. Варяжский фактор не только "подтолкнул" государствообразующие процессы у восточных славян, но и придал им масштабность, катализировав интеграционные явления на огромных пространствах Восточной Европы. Эта масштабность являлась результатом взаимодействия многих факторов, важнейшим из которых, на наш взгляд, стало наложение двух колонизационных потоков на территории Восточной Европы — славянского и скандинавского. Будучи различными по силе и по конечным целям, они, несмотря на временную гегемонию в отдельных регионах скандинавов, привели, в итоге, к господству восточнославянского элемента. Соединение же военных сил, опыта и мобильности варягов с мобильностью и нерастраченной энергией молодого восточнославянского этноса дало поразительные результаты. Однако свет государственности освещает и скандинавов и восточных славян уже за пределами так называемого "норманнского периода" русской истории[1364].