Ну а еще какие за тобой беззакония? Воровать, чай, не станешь? А ежели и украл — невелика беда: ныне все воруют.
Владимир Соловьев
В древнерусских текстах упоминается только слово тать, но зато «по специальностям»: тать коневый, тать церковный, просто — тать. «Правда Русская» и прочие законодательные акты тоже знают слово тать, а также слова татьба и татебное ‘то, что украдено’. Иногда говорят, что кроме татей имелись еще и татицы женского пола (Жит. Вас. Нов., 489), однако деяние, всем им присущее, именуется другим словом: крадут. «Татбѣ подобно есть украдаа» (Феодосий, 17), крадут всегда тати: «пришедше татие и покрадоша все имѣние его» (Печ. патерик, 121), потому что — «кто крадеть — татбы не лишиться» (Серапион, 4). О глубокой древности говорит такое распределение слов: крадут — это действие, связанное с тем, что скрывают, «кроют», создавая со-кров-ища; тать — это тот, кто действует тайно, таится, также скрываясь и боясь огласки. Тать крадеть буквально значит: тайно скрывает, тайно скрывается, тайно укрывает. Специально русское соотношение этих двух слов доказывается сравнением со староболгарскими текстами. Там, где в русских памятниках стоят тать, татьба, в болгарских находим крадьба, крадение; если кто «при татьбѣ ятъ» (схвачен на месте преступления — Пандекты, 244) — в болгарском варианте «въ крадбѣ ухващенъ будеть». Русские источники не знают крадьбы до XIV в., но и после этого времени слово отмечается (на месте слова татьба) лишь в специальных церковных правилах.
Тать творит татьбу, т. е. крадет. Глагол и имя разведены в обозначении деяния, потому что действие и его результат представляют собою разные моменты события. Красти значит ‘идти (на цыпочках, на кончиках пальцев)’ (ЭССЯ, 12, с. 104), т. е. красться, тогда как тать связан с ‘таить’. В переводе «Жития Василия Нового» это различие тщательно проводится: «Мнѣ же рекшю к нему: — Господи мой (мой господин), азъ никако же татбы не творихъ!; отвѣщавъ же рече ми: — Пояса не украде ли сеа отроковица?» ибо «кто се крадеть, четверицею истязанъ будеть... иже татбу творилъ и тако [ото]мщена будеть вина татебная (Жит. Вас. Нов., 401).
Тать — самое раннее и потому наиболее общее именование вора. С XIII в., когда понадобилось различить разные формы воровства, обозначив их особыми словами, в употребление постепенно входят книжные, заимствованные из церковных текстов слова. Говорится не просто о тати, а сразу о тати и разбойнике (Еп. Белгор., 259; Поуч., 107; Заповедь, 125), о тати и злодѣе (Соф., 262об.), о тати и грабителе (Поуч., 107), — всегда в поучениях. «Патерик» особо, и притом не один раз, говорит о татях, сравнивая их с огнем на пожаре, с битвой в чистом поле — всё едино по своему результату: всё похищает стихия, с которой не совладать: «или татьми, или огнем взято будеть» (Печ. патерик, 120).
Разбойникъ и грабитель — новые слова для русского языка, на это указывает их сложная форма. В древнерусском было слово розбой ‘лихой наезд’, ‘набег’ на чужие земли, драка за трофей. В конце XIII в. появляются сочетания типа «розбой учинити», но разбойниками называют вовсе не бандитов, например, новгородских ушкуйников, которые ходили грабить обессиленные от татарских набегов низовские города по Оке и Волге. Тот, кто бьет, но не убивает, кто получает добычу в бою, «налетом» или, как тогда говорили, изгономъ, — вот кто такой разбойник. Разбойники таятся в лесах и ущельях (Игум. Даниил, 42), налетают вихрем, могут и снасильничать, но в целом это еще не самые страшные хищники.
Разбойник действует насильем, в разбое он сродни убийце: «Бѣша то убийцы и разбойници» (Жит. Вас. Нов., 259); «хоть же насилье сътворити разбойникъ онъ» (Соломон, 2, 26); а «убиеть княжа мужа в разбои» (Правда Русская, 27), то разбойник — ληστής ‘грабитель, разбойник’ (Кн. закон., 65). Грабитель сравнивается с хищником (Пчела, 209), который хватает и тащит все, что под руку попадется (λαμβάνω ‘хватаю, завладеваю’), чем наносит ущерб и обиду, ср. варианты в той же «Пчеле»: «да грабить мя» — «да обидить мя» (αδικείπω με ‘причинит вред’).
В древнерусских текстах нет и другого церковнославянского слова — грабитель: грабит тот, кто гребет под себя все, что попадется ему по пути. Только в рассказе о князе Игоре под 945 г. встречается слово с этим корнем, но еще как глагол: «Бяше бо муж твой, — говорят деревляне Ольге, — аки волкъ восхищая и грабя, а наши князи добри суть» (Лавр. лет., 15). Расхищая и грабя — подобно хищнику. В русском переводе «Пандектов Никона Черногорца» слова грабитель, грабити, грабленое последовательно соответствуют болгарским хищникъ, похыщати, хыщаемое; хыщникъ также разбойник и также грабитель, он налетает на мирные села и очищает все дочиста. Это уже феодал, а не член родовой общины, который крадет у своего и тайком, незаметно, если удастся. Тогда, когда действовал осторожный тать, сокровища накапливались в тайниках (оттого и сокровища, что показать их никому нельзя); теперь появились именья, потому что разбойник, хищник, грабитель имают, дерзко хватают, похищая чужое.
Судя по переводам, сделанным на Руси (например, по «Пчеле»), в XIII в. уже знают различие между татем и грабителем. Первое слово переводит греческие κλέπτης ‘плут и обманщик’, ληστής ‘вор и разбойник’, κλοπή ‘воровство и кража’, а второе — αρταγή ‘разбой, грабеж, похищение’. Новое время рождает и новых героев уголовной истории, уже определенно головьников, которые после своих набегов оставляли и головы — трупы убитых. В достоверно русских текстах слово грабежь появляется с XIV в., грабитель и того позже; то же касается и слова хыщникъ, которое стало обозначать наиболее кровожадных разбойников — не только грабят, но еще и убивают.
Новые обозначения, несомненно связанные с книжными текстами, проникают в русский язык сначала через глагольные формы: грабити, розбойничати, похыщати и пр. Затем из указания действия выделяется определение самого действия: грабежь, розбой, похыщение. В списке «Правды Русской», созданном в самом конце XIII в., сказано: «будеть ли сталъ на разбой безъ всякоя свады (без ссоры), то за разбойника людье не платять (штрафа), нъ выдадять и (его) всего съ женою и съ дѣтьми на потокъ а на разграбление» (Материалы, 3, с. 21). Разбойник — не обязательно тот, кто учинил разбой, завершившийся убийством; это может быть просто драка безо всякого желания ограбить жертву, которая и случилась-то в присутствии свидетелей. Такой разбойник еще не похож на тех, что появятся в русских лесах после нашествия «агарян».
Вслед за глаголами, обозначавшими подобные незаконные действия, сразу же стали возникать и названия действующих лиц: разбойникъ, грабитель, хыщникъ; старое слово тать оказалось не у дел и вошло в общий ряд именований как обозначение конкретной формы правонарушения. Любой мелкий воришка, делавший свое дело тайным образом, оставался до времени татем. И в переносном смысле с XIII в. любой человек мог стать татем, даже в отношении к самому себе: «Творяй добро мимоходомъ (посторонним), а своимъ временная (своевременно, в силу необходимости) не подая, тать есть!» (Пчела, 74). Тать крадет у самого себя.
Однако пока ничего не слышно о воре — как будто и нет таковых на Руси, только разбойники и тати. Воровство тайное и явный разбой. Хищническое присвоение результатов чужого труда. Ничего больше.
Судя по древнерусским текстам, воровство рассматривалось не только как преступление, но и как своего рода искусство, не каждому доступное. «Аще бых украсти умѣлъ!..» — вздыхает Даниил Заточник. — «Или ми речеши: сългалъ еси, аки тать». Тать — не лжет, это не основной его признак, однако глагол здесь поставлен к месту. Ложь — зло, ее проявления связаны с действиями татя: скрывать и утаивать.
Происходило изменение взглядов на древнее искусство изъятия ценностей. В древнем обществе, где почти все было общим, воровать всерьез незачем и не у кого, а «своровать» у врага — доблесть. Все древнейшие установления содержат правило: «Не пойман — не вор». Если вор не сыскан — его нет. Отсюда потребность в тайне: тайна скрывает татя.
Слова воръ и вориха появляются в XVI в. Как и в других случаях, сначала это глаголы, обозначавшие определенное действие: врати, от него название действия — воровство, а затем и действующего лица — воръ. Врати — то же, что ‘плести заплётки, сплетни’, ‘отводить глаза разговором’, т. е. ‘обманывать’ и ‘воровать’. Человек говорит не то, что думает, а делает не то, что говорит, — таков смысл слова, которого нет ни в одном другом языке, кроме русского. В белорусском вор зовется злодзей, в украинском злодій (архаизм слова тать) под влиянием польского zlodzej ‘вор’. Почему на место «тайны» татя и «крови» разбойника приходит отвлекающая внимание жертвы «болтовня» вора?
До сих пор в русских говорах вор, ворина, ворюга ‘плут, обманщик, мошенник’, т. е. вовсе не «вор», не тот, кто крадет, а тот, кто «плетет», «заметает следы» своего воровства, уже учиненного в нужный час.
Для общества с новыми нравственными установками вранье оказалось столь же неприемлемым деянием, что и воровство.
Слово воръ появляется в разговорном языке, оно новое, не имеет производных (вроде книжного и более позднего слова воровство), в старинных текстах употребляется в самых неожиданных значениях. Так, в былине вор всегда ‘враг, неприятель’: «наезжал черной собака вор Калин-царь», или Тугарин, или Соловей-разбойник, — всегда существо чужой веры, другого племени. В летописи подобные личности именовались погаными, былина называет их ворами.
Воръ все врет, но это не уголовный термин, а слово нравственной окраски, весьма экспрессивное в момент своего появления. Слово возникло в тот момент, когда старые противопоставления по роду-племени сменились отчуждением по месту жительства или по вере.
Собственное значение слова вскоре сужается, уже в конце XVI в. это термин политический. Государственная власть полагает, что вор — политический преступник, который обольщает словом, лжет, т. е. ворует, и тем отличается от простого уголовника, от татя.
Впервые новое значение слова отмечено в «Правой» грамоте 1547 г., в которой вором назван некий Власко, составлявший подложные грамоты и таким способом «своровавший» (СлРЯ, 3, с. 28); подложный — ‘ложный, лживый’, а это и значит — вор. В следующем веке вором называют и «тушинского вора»-самозванца, официальные источники вором называют и Стеньку Разина, поднявшего народный бунт «прелестными письмами». Пре-лестный значит ‘льстивый’, ‘лукавый’, следовательно, опять-таки воръ. Выходит, что воръ одновременно и мошенник, и изменник, и авантюрист, но при этом всегда — человек необычный, хитрый, ловкий. В русских говорах до сих пор воровой значит ‘быстрый, проворный, удалой’, да и слово про-вор-ный того же происхождения. «Не то, что умней, а вороватее», — говорил А. Н. Островский об одном своем герое в том же полузабытом поощрительном смысле, в каком Н. В. Гоголь вора предпочитал дураку: «В воре — что в море, а в дураке — что в пресном молоке!».
Эту подробность следует отметить особо. Возникая как слово самостоятельное в ряду других слов общего смысла, каждое из наших обозначений содержит в себе поначалу некий положительный оттенок, как будто даже восхищение ловкостью и мастерством в своем деле. Разбойникъ — удалой ушкуйник, лихой наездник, как и воръ — лихой человек. Скажет — заслушаешься. Впрочем, так только в словах собственного сочинения, в разговорных, которые выражают всю полноту представления о человеке такого рода. В книжных словах с самого начала понятие сосредоточивается на точном определении данного преступления: это — грабитель, а вот это — хищникъ. Внутренний образ слов понятен в своей определенности и однозначности, но они и тусклы по своей выразительности; в них нет жизни и потому не происходит развития их смысла.
В слове воръ все это есть, и потому оно развивается в своих значениях.
В XVIII в. значение слова еще раз изменяется, само оно обрастает десятками производных, в которых выражаются второстепенные оттенки смысла. Слово становится юридическим термином, а после указа 1781 г. под «воровством» понимается уже только кража, мошенничество, грабеж.
Чем ближе к нашему времени, тем больше старое слово тать сдает свои позиции. Воровские деньги — фальшивые, контрабанда — тоже воровство, и т. д. Еще в «Уложении» 1649 г. тать и татьба используются активно, но в переписанном для Петра I списке этого текста вместо них все чаще употребляются вор и воровство. По-видимому, были какие-то основания старый образ, связанный с наличием тайны (тать), заменить на новый, противоположного смысла, указывавший на желание тайну подать в искаженном виде, переврать.
Хотя в словарях XIX в. и показано еще как «устаревающее» значение слова вор как ‘бездельник’, т. е. болтун, однако в новых социальных условиях вор окончательно определяется как типичный похититель чужой собственности. Никакого отношения к беседам и словесам такой вор уже не имеет. «Кот Васька — вор, кот Васька плут!» — он «слушает да ест», ничего при этом не говоря.
Таким образом, по мере развития общественных отношений возникала необходимость определенным словом обозначить нарушителя нравственных норм с точки зрения его «воровства». Характер оценки постоянно изменялся. При наличии разных стремлений в обществе язык развил как бы три уровня слов, связанных с выражением различных форм «обмана» при похищении. Три различных представления о воре сменяют друг друга:
1) тот, кто просто таится и скрывает добычу, — тать;
2) тот, кто нагло налетает и грабит, не скрываясь, — разбойник;
3) тот, кто лукавит в обмане и крадет, заметая следы, — вор.
Если соотнести это с общей идеей о всякого рода злодействе безотносительно к его оценке, тогда это — обычное превращение всякого «чужого» (чужака) сначала во врага и злодея, а затем и в преступника, который скрывается от закона. «Чужак-чужанин» родового быта, «враг и злодей» Средневековья оборачивается для всех ненавистным преступником современного общества.
Изменяются и признаки, характеризующие вора. Последовательность их появления понятна: лукавый долго лукавит, и это еще полбеды, потому что лукавство легко разглядеть и обезвредить. Льстивый вреднее: он явно хитрит, а хитрость разглядеть труднее, слишком похожа она на правду. Абсолютно вреден вор, он — настоящий и безусловный преступник, потому что врет, ибо лжив, а ложь никогда не отличить от правды, если не знаешь средств распознать ту систему условных знаков, которые ложь проясняют.
Соответствующим образом изменялось и отношение к различным проявлениям «воровства». Окаянный — чуть-чуть несчастный, его и пожалеть можно, как жалеют русские женщины даже «убивцев». Гнусный и мерзкий насильник и хищник такого чувства уже не заслуживают, они ненавистны, их боятся. Так и вор — он отвратителен, целиком неприемлем, он — враг порядка и закона, от него отворачивается уже не община, а все общество.
Тайный тать, чужак-чужанин, лукавый и льстивый, а оттого окаянный... Дерзкий разбойник, враг и злодей, льстиво хитрящий и потому особенно мерзкий и гнусный... Искусный вор, преступивший закон, окончательно отторженный от мира, лживо врет и тем отвратителен... Сплетаясь невидимыми глазу, недоступными чувству отношениями и оценками, все эти слова как бы спрессовали многовековой опыт поколений. Это следы различных культур и разнообразных проявлений жизни. Само их наличие углубляет семантическую перспективу, своими образными обозначениями они помогают постигать смысл человеческих отношений, степени их сгущения в определенные времена, особое внимание обращая на те или иные признаки неблаговидных действий.
Видно, как изменялись оценочные определения: от снисходительного до непримиримо враждебного. Изменения такого рода могли становиться источником резких общественных столкновений, мятежей и бунтов. Самый конец XII в. и весь XIII в. — одна полоса смены традиций, самый конец XVI в. и весь XVII в. — другая. Моменты сгущения нравственных сил поколений, отзывавшихся на то, что подспудно развивалось до них веками, что нарастало в своей массе, накапливалось, в конце концов из образа-представления порождая понятие о новом явлении. Мысль о случившихся, уже состоявшихся изменениях в нравственности в сознание проникала раньше, чем она проявлялась в активных действиях (мятежа или битвы), или в противодействиях враждебным силам.
Народное нравственное чувство становилось источником новых понятий; не книжные термины, не «научные» изыскания порождали нравственные установления. Такие слова объемным смыслом своим обобщали опыт людей и нравственное их отношение к тем, кто не следовал законам общего жития.
Из церковнославянского языка в изобилии приходят искусственно созданные слова, которые собирательным своим смыслом позволяют объединить все оттенки возможных преступлений против личности, оценивая их с точки зрения нравственности. Таково, например, слово злодѣи, которое выражает уже не понятие о конкретном преступнике, это — символическая форма условно-абстрактного его именования. Злодей — всякий, творящий зло, а уж под такую идеальную формулу можно подвести все на свете и все объяснить самым лучшим образом. Злодей — удобный знак выражения неприязни, тем более удобный, что согласно этикетности средневекового поведения, равнозначной ритуальности в сакральном действии, всегда предполагается противопоставление добродетельного и порочного: злодеи в средневековых текстах не говорят (лишены слова), не следуют этикету и действуют всем «на зло». Они именно дѣють, т. е. осуществляют деяния, которые так или иначе «касаются» (дѣ-) всех, о которых все «говорят» (дѣжють).
А уж если деятельны только порочные и злые... не значит ли это, что мир остановился бы в своем развитии при полном отсутствии этих самых злодеев?
Представление о воровстве остается двусмысленным и неопределенным.
Средневековый «Азбуковник» утверждает: «Лихое еже есть излишнее». Лихва и лихое — нечто избыточно лишнее, полученное сверх необходимого и притом лише (т. е. лишь) для себя самого. Понятно, что подобные устремления осуждаются.
Древнеславянский корень *liх- ‘остаточный, лишний’ из *lik-so ‘остаток’ (ЭССЯ, 15, с. 91). И сложное слово лихоимъ первоначально имело значение ‘алчный, жадный, скупой’ при наличии богатства или состояния; оно полностью соответствует значениям греческого слова πλεονέκτης ‘жадный, корыстный, хищнический’ и некоторым значениям латинского opulentus ‘имущий, богатый’ (в отношении к вещам даже ‘обильный’). В переводах «Слов» Иоанна Златоуста лихоимъ — это богач. Вообще в ранних славянских переводах слово не имело только лишь осудительного смысла, которое закрепилось за ним позднее. Даже в поучительных рассказах многих «патериков» лихое могло представать как вполне законный «прибыточек», полученный за богоугодные дела, не связанные с процентной ставкой. «Ростъ и лихое възимаху въ тобѣ» (лихву-процент и избыток-лишнее: τόκον και πλεονασμόν — Син. патерик, 296).
Вполне возможно, что сложные слова с корнем лих- пришли из книжной речи, являются искусственными образованиями для передачи греч. πλεονεξία ‘жадность, корыстолюбие, скупость’. В условиях Киевской Руси слово лихоимъ обращено на тех, кто вопреки здравому смыслу стремится обманывать с корыстными целями — лихоимствовать.
Славянину такой путь обогащения противопоказан. Ростовщичество запрещено христианскими заповедями, и каждый знает: «Горе лихоимьцю: богатьство бо его отъбѣжить, а огнь и (его) прииметь» (Изб., 1076, 308). Ничего, кроме адского пекла, такой старатель не получит.
В «Синайском патерике» лихоимство противопоставлено несьнисканию — нестяжанию, добровольной бедности как отказу от неправедного ограбления других людей. В XII в. об этом говорил и Кирилл Туровский («люботрудие и неснискание»), и Климент Смолятич, русский митрополит на короткое время, «учитъ насъ лихоимьства воздержатися» — (Клим., 122). О том же постоянно говорят все проповедники домонгольской Руси. Говорят убежденно и страстно, говорят и много, и долго. «Божественное писание и миряномъ резоимство возбраняетъ» (Стоглав, 31, 1551 г.); «и отинудь крестьянамъ (христианам) отречено есть рѣзное промышление» — в Прологе XIII в. (СлРЯ, 22, с. 138).
Зато иудеям такой путь накопления богатства не запрещен. Неудивительно, что и первое упоминание летописи о народном восстании 1068 г. — это бунт против иудейских ростовщиков в Киеве. По собственному смыслу слово лихва — ‘прибыль’, однако для того, кого лишают последнего, оно оказывается совсем иным, прямо противоположным по смыслу. «Лихо одноглазое» глядит в одну сторону. В древнерусских текстах находим множество форм, которые служили для обозначения лихоимства, лихоимцев и лихоимного. Лихоимьство, лихоимствие, лихоимие, лихоимѣние, лихоимание — лихоимець, лихварь, лихоиманникъ, лихоимѣтель, лихоимникъ — лихоимный, лихоимочный, лихоимственный, лихвенный, лишевный и мн. др. А сверх того — многие сложные слова и устойчивые выражения: лихое дело — уголовщина, лихие люди — преступники, лихолетие — бедствие народное. Излишества в дурном — абсолютное зло.
Разговорным, не книжным обозначением процентного «роста» было слово рѣзъ: «а что сърѣзить товаромъ...» (Правда Русская, 58) — ‘получит прибыль’. Образная основа выражения — указание на «верхний слой товара», который сгребается и удерживается как сбор (Фасмер, 3, с. 461). И это, конечно, не об-рез-ки, а «сливки», которые снимает со всякого товара ростовщик.
В «Правде Русской» только так: «до третьяго рѣза» (Правда Русская, 42), «а месяцьны рѣзъ» (там же, 41), «даеть въ рѣзъ» (там же, 40), «аще кто много реза ималъ» (там же, 50), того не грех и наказать.
В древнерусских переводных текстах рѣзъ соответствует греч. слову τόκος — одновременно и ‘приплод, урожай (плоды)’, и ‘лихва, процент’, от Бога и от человека прибыль. В древнерусском переводе «Пчелы» (93) «земля бо рѣзъ даеть не печалуема», а в болгарском — «плоды даеть», что соответствует греческому тексту τόκος δίδωσι. Характерно, что представление о незаконной прибыли (не печалуема) восточный славянин передает с помощью слова рѣзъ.
Однако чаще всего это слово обозначает лихоимный процент. При этом словесные формы даны такие, что образная связь с глаголом рѣзати (отрезать) явлена определенно. «Сребролюбьци якоже куны, иже прирѣзомъ убогыхъ душа погубляютъ» (Жит. Андрея, 171, 175 — в других списках рѣзомъ). Древнерусские проповедники голос срывали, вопия против рѣзоимцевъ: «Аще кто рѣзоимець, рѣзъ емля, не престанет, всуе мятется», ибо нет ему спасения (Серапион, II, с. 4), но спасется, «аще премѣниться кровавого рѣзоимьства» (там же, I, с. 2). Осуждают всех, «в рѣзъ дающе», выступают против «рѣзоиманиа сторицею» и «сквернаго рѣзоимания»; сам ростовщик сравнивается с корчемником, который грабит и убивает человека, с мздоимцем, с разбойником и татем, а «правила» церковных Соборов последовательно подчеркивают: «аще кто именуется... рѣзовникъ или тать и мздоимець, с тацѣми ни ясти, ни пити» (СлРЯ, 22, с. 138), таких сторониться всячески.
В новгородской рукописи QI312 из собрания Национальной библиотеки в Петербурге «безаконными» названы следующие «изверги»: «или корчьмникъ, или рѣзовникъ, или ротникъ (клятвопреступник), или лукавъ (обманщик), или клеветникъ, или льстець, или ложь» изрекающий (л. 177об.), а ростовщик определенно называется грабителем: «Аще кто въсхватаетъ грабя — не насытится, аще рѣзы емля — не престанетъ» (л. 210).
Какими бы выгодными ни были финансовые операции «на резах», нравственно они безусловно осуждаются, и такое отношение к «процентщику» сохранялось постоянно. Даже если это жалкая в своей убогости «старуха процентщица».
Но было еще одно слово, по смыслу близкое книжному лихоимъ и разговорному рѣзоимание. Продажа. Так обозначали прибыль, полученную неблаговидным путем в результате спекулятивной сделки. В переводных текстах слово продажа соответствовало слову πραξις ‘торговая сделка’.
В «Правде Русской» продажа понималась еще как пеня за совершенное преступление («12 гривен продажи за обиду»). Понятие «обиды» весьма расплывчато, всякий незаконный побор тоже можно «подвести под статью». В 1476 г. в Псков «приѣхалъ князь Ярославъ» с заявлением: «Обидели вы меня, обидели! Так вот вам и „урокъ“: налоги уплатите полностью, „и продажи по пригородомъ намѣстникамъ имати княжиа — по старинѣ“» (СлРЯ, 20, с. 116). Продажа становится формой вымогательства, уже никак не связанного ни с финансовой, ни с торговой, ни с производственной операцией. Прямой разбой со стороны силы.
В 1358 г. «бысть князю Всеволоду Александровичю от дяди его князя Василиа Михайловича томление велие, такоже и бояромъ его и слугамъ, и продажа и грабление велие на нихъ; такоже и чрънымъ людемъ даннаа продажа велиа» (Никон. лет., 230). В этом случае положение «лишенца» понятно. Продажа — прямой убыток («продажа напрасная»), а никак не купля, не приобретение; то, что отдается, причем не по собственной воле.
То, что у тебя отрежут рѣзомъ или чего лишают лихо, — все на продажу, все заберут насильно. Не только огонь и разбойник отнимут нажитое, но еще и вымогатель, всякая наглая личность явится за добром и по-треб-ует пере-дать ей, у-по-треб-ляя силу, или власть. И печаль ведь в том, что долг отдавать придется, долг ляжет на совесть, на твою совесть. А уж при-дать и от-рез-ать — это сделают без тебя!
Наверное, не случайно в нашем обиходе сохранилось не разговорное слово резоимец, а книжное, высокого стиля слово лихоимец. Это тот, кто лишает тебя отнюдь не лишнего в жизни.
Уже из формы этих слов ясно, что месть и мзда слова древнейшие, а въздаяние — слово вторичное; в нем «книжная» приставка въз-, производная основа дая-, а не да-, и славянский суффикс -ниje. Каждое из слов — месть и воздаяние имеет свое корневое гнездо; определяется оно изменившимся представлением о наказании за преступление.
Мьсть соотносится со многими древними словами, счастливо сохраненными историей, с древнеболгарскими (X в.) словами митѣ, митусѣ, которые обязательно сочетаются с числительным два: «два митусѣ», «двѣма митѣ» — взаимно, один на другого, попеременно оба и сразу вместе. Все родственные славянским древние языки указывают на связь со словами мѣна, мѣнять ‘взаимно чередующийся, взаимный, обоюдный’, но также и ‘превратный’: «сегодня ты, а завтра — я!»
Другая форма слова мьсть сохранилась как слово мьзда, которое некогда значило одновременно ‘плата’ и ‘выигрыш’ — в зависимости от того, кто платил, а кто получал. Как и в случае с побѣдою, все зависело от расположения сил и той удачи, которая, как полагали, существует вовне, действует независимо от человека и материализована в виде определенного дара.
Наоборот, цѣна понималась не столь конкретно, не вещно; по-видимому, речь шла о «словесном» отмщении. Как можно судить по древнейшим соответствиям в других языках, цена — это ‘наказание’, ‘расплата’ и даже ‘возмездие’, т. е. не только весьма высокий уровень возмещения, но также и ‘порицание’, потому что того же корня глагол каяти означал действие порицания (в сербском сохранился со значением ‘мстить’). В «Слове о полку Игореве» иноземцы «поютъ славу Святъславлю, кають князя Игоря» — не просто бранят за неудачный поход, но и сожалеют, потому что даже окаянный вызывает сожаление. Таким образом, в древности слово цена означало расплату и наказание, но не посредством возмещающего дара, а чувством вины за неисполненный долг. В законодательных актах представлены положения, в которых договариваются («съвѣщаються») о цене: «цѣну, нарицающися мьздѣ ему» (Закон судн., 38).
Коль скоро мы упомянули вину и долг, следует уяснить и значения этих слов. Вина всегда — страх, испуг, связанные с допущенной ошибкой, в которой человека обвиняют. Впоследствии слово вина стало означать и причину всякого действия (или бездействия). Слова воинъ и война — родственники вине: они также обозначали страх и ужас перед возможными последствиями предпринятых действий. Дългъ — обязательство платить за вину, ставшую причиной наказания.
Все эти слова строго, размеренно и неукоснительно определяли характер и взаимоотношения между людьми в критических ситуациях враждебного противодействия.
Корень да-ти уже в глубокой древности произвел несколько важных существительных, из которых даръ и дань — древнейшие. В слове даръ тот же суффикс, что и в других словах, служивших для обозначения торжественных ритуалов родового праздника: жиръ, пиръ и др. Слово даръ с тех времен так и осталось торжественным. Дань соотносится со страдательным причастием и обозначает нечто данное кем-то кому-то. Не торжественный обмен дарами на дружбу, а дань — награда за службу; не Богу, а человеку (ЭССЯ, 4, с. 188).
Дань — то, что дано как плата, расплата или просто оброк; в русской редакции «Апостола» XII в. слово дань стоит там, где другие списки и редакции предлагают слово оброкъ (Апостол, I, 120, 121). Дань отличается от данья и даяния как результат от действия, но не только этим. «Противу данию» в древнерусском списке «Златоструя» XII в. (Златоструй, 52в) не соответствует чтению во многих других списках, где стоит «противу штедротѣ» (προς τον πρόθεσιν ‘по благосклонности’). В поучениях того же времени данье представлено как ‘награда, подарок’: «Чашю, юже азъ пию, испиета (вы оба) и крещениемъ креститися, а еже сѣсти одесную и ошюю мене, нѣсть мое данье, но имъ же уготовася» (Пост, 28). Это не награда, данная за что-то, а естественный ход вещей — вот что хочет сказать автор. Столь же обобщенный смысл имеет и слово даяние; в греческих текстах ему соответствует слово δόμα ‘даяние, дар’. В большинстве древнерусских текстов слово дань употребляется в форме множественного числа: «устави дани», «възложити дани», «собирати дани», «носити дани», «давати дани» и т. д. Но при переводе с греческого славянские книжники употребляли собирательную форму единственного числа (Александрия, Флавий и пр.). Игумен Даниил, приводя евангельский текст, также использует форму единственного числа: «Въ томъ же градъ Васаньстѣмъ жидове искаху Христа, показаша ему кинисъ и рекоша: «Достоитъ ли дань дати или ни?» (Игум. Даниил, 98).
Все эти сопоставления дают возможность высказать следующее предположение: расхождение в формах числа есть различие между идеей (единственное) и ее воплощением в реальных выплатах (множественное). С другой стороны, постепенное расширение морфемного состава слова усиливает значение процессуальности и приводит к обобщенно высокому (стилистически) выражению форм награды — в духовном смысле. Промежуточные формы подтверждают этот вывод.
В «Житии Сергия Радонежского» Епифаний употребляет обе формы — и въздание, и въздаание. В разговоре Сергия с работодателем (святой собирается заработать на хлеб голодающей братии) хозяин неуверенно говорит: «Тебе чинити (нанимать на работу) боюся, егда каку велику мзду възмеши от мене» (плату за труд) (Жит. Сергия, 53). Сергий отвечает: «Аз не зѣло велика възданиа требую от тебе... ни прошу от тебе мздовъздания» (там же, 53); такова «цѣна мзды его» (стоимость платы?) (там же). В «Похвальном слове» Сергию сказано иначе: «Ныне въсприат (Сергий) мзду съвръшену и велию милость» (96), «идъже есть мзда велиа и въздаание дѣлом его» (102). Во всех остальных случаях, когда речь заходит о плате за труд, употребляется слово цѣна. Таким образом, дание и даяние получают морфологическую примету высшей степени проявления (въз-), а слово мзда еще не развило осудительного значения; мзда еще «съвръшена» и «велика», представляет собою великую милость — это награда за подвижничество.
Даръ — то, что получено на добровольной основе, но не без некоторого понуждения; дар вынужден обстоятельствами. По различным спискам одного и того же переводного текста это слово чередуется со словами благодать (χάρις: в «Златоструе», «Пчеле», «Пандектах»), жертва (в некоторых библейских текстах) и даже выкупъ (в поучениях разного характера). Расхождения в со-значениях достаточно широки: от «благодати» до простого «выкупа», — однако общий смысл во всех случаях понятен: речь идет об «отдаривании», желании откупиться, тем самым освобождаясь от какой-то обязанности. Одновременно это знак приязни и уважения. Дары дают, даруют, посылают, приносят («дары влъхвовъ»), это по-дар-ъкъ. Полученное безо всяких условий может быть означено как «ашютъ — туне, рекъше даром» (Ковтун, 1963, с. 222, 423). «Боже, помилуй мя даромъ!» (Пост, 2) — значит безвозмездно, а может быть, и бесполезно. Въздаяние — то, что дано как награда (высокий стиль признательности); даром — то, что получено без всяких усилий, слово разговорной речи. Рука дающего ценится выше, чем то, что получают «задарма» (архаичная форма двойственного числа).
Различие между словами дар и дань показывает и соотнесение их с греческими эквивалентами. Дань — это φόρος ‘налог, подать’, κηνσος ‘подать’ (в новозаветном тексте), тогда как даръ — χάρις ‘милость, уважительность, почитание’. Благородство внутреннего «дара» как этический подтекст сохраняется и в современном значении слова, тогда как «дань» всегда воспринимается однозначно отрицательно. Это не благо-дать, а от-дан-ие.
В Средние века дарение и дарование завершили развитие идеи «дара», эти два слова означали не собственно дар, а действие, которым подношение исчерпалось. В украинском дарование — ‘действие’, в белорусском — ‘прощение’, тоже действие, но нравственного характера. Возможно, это развитие значений слова, пришедшего из польского языка.
Как плата за что-то, как награда воспринимались также слова воз-дажда, воздание или воздатва и воздарие. Все они очень конкретны по смыслу и, несмотря на книжный префикс, указывают на некие формы частного подношения.
В старославянском языке по образцу слов въздание и въздаяние образовалось и слово възмьздие, очевидно, под влиянием греческих контекстов, которым подражали славянские книжники. Сначала, в древнейших переводах, различие между словами еще сохранялось. Слово въздаяние служило для перевода тех греческих слов, которые обозначали простую операцию возвращения, уплату долга, вознаграждение, а слово възмьздие соотносилось с греческими словами, общим значением которых было ‘возмездие, воздаяние, кара’. Однако и в греческих текстах различие между обычным возвратом долга и возмездием, насланным Богом, не всегда осознавалось, особенно в произведениях языческих авторов. Да и слово αμοιβή, которое переводили как възмьздие или въздаяние, означало не только вознаграждение, смену или чередование благ, но также и возмездие в самом высоком смысле слова. В таких значениях эти слова и получили восточные славяне в XI в. Посмотрим, как они ими распорядились.
Мстят всегда за других — это норма поведения; когда нужно сказать о себе самом, всегда это подчеркивают: «Мьстихъ бо ся самъ, убивъ врага своего» (Александрия, 27). В «Ипатьевской летописи» о мести говорят еще часто: князья мстят за позор свой, за срам, за обиду. За такое всегда полагается месть. «Ходи Романъ Мьстиславичь на ятвяги (балтийское племя) отомьщиваться, бяхуть бо воевали волость его... а Романъ пожегъ волость ихъ и отомъстився возвратися восвояси» (Ипат. лет., 241, 1197 г.). Месть творят, ее принимают, поэтому она вызывает постоянную вражду. «Тою мьстью мьсти [за] отца» (Флавий, 188), но если «не будеть кто его мьстя» (Правда Русск., 28), то обидчик платит его роду, а то, что он платит, и есть мзда. С одной стороны, мьсть — отмщение и умьщение; другими словами, возвращение того, что получено; с другой же — это все то же воздарие, потому что месть не столь уж и приятное дело для обеих сторон.
Само слово мьзда первоначально значило ‘жалованье’ или ‘плата’, т. е. соответствовало значениям греческого слова μισθός, которое, однако, уже получило и переносные значения ‘возмездие, кара’ и ‘взятка, мзда’. Судя по древнейшим древнерусским текстам, «мзда» воздается Богом и направлена на людей; верный знак того, что перед нами слово высокого стиля. «Да таковые мьсду приметь от Бога» (Нифонт, 37); «мъзда твоя (князя Владимира, крестившего Русь) многа зѣло пред Богомъ» (Память Иа, 143); все верные примут от Бога «и благословение и мзду» (Игум. Даниил, 141); и священник, ведущий службу в храме, также хочет «мзда прияти от Бога» (Изгой, 330).
Все три основных значения слова мзда находим уже в «Печерском патерике» начала XIII в.:
1) ‘Плата, возмещение’: «яко равну мьзду имѣста» за работу (Печ. патерик, 182); в Евангелии от Матфея (10, 10) известное место «ибо трудящийся достоин пропитания» (της τροφης — пищи, средства пропитания) современного перевода и «пища своея» древнеславянского, в XI в. дано с заменой на слово мьзды; речь идет о плате за труд. Выражения «мзду должную», «равную мзду», «мзду противу своимъ дѣломъ» (по своим делам) часто встречаются в переводных древнерусских текстах. Это значение связано с греч. μισθός ‘жалованье, вознаграждение за труд’, но это одновременно и ‘мзда’, на это указывают некоторые пояснения в старых переводах. Так, в тексте «Закона судного» находим уточнение: «юже свѣща цѣну, нарицающися мьздѣ ему» (Печ. патерик, 38) — договорились о плате, которая называется мздой.
2) ‘Награда’: «приемляй праведника въ имя праведниче, мьзду праведничю приемлеть» (там же, 85); «ныне ли погублю мьзду свою злата ради?» (там же, 130). Один из мотивов повествования в «Патерике» — мольба «не погубити мьзды своея», награды вечного спасения (там же, 125, 162). Тот же призыв содержится в поучениях домонгольской Руси: «Да мьзды си не погубите!» (Григорий, 261), ибо человек от Бога «имать мьзды и въздание велико» (Феодосий, III, 11). Не только у Феодосия Печерского есть эта идея, таково основное мироощущение средневековой Руси (и не только ее). «Молю ти ся, да имамъ мьзду в день судный!» — общий вопль человека, попавшего в сей мир по недоразумению плачевной судьбы.
3) ‘Взятка’: «И неправедный же судиа мьзду взять от тѣхъ...» (Печ. патерик, 168). Ставить священника «по мьздѣ» безнравственно (Кирилл, 87, 89 и др.) — «поставленный на мьздѣ да извержеться» (там же, 87). «Не приимати мьзды» в таком случае советует церковный иерарх (Ответы Ио., 17). В переводе «Жития Николая Мирликийского», сделанном тогда же в Киево-Печерском монастыре, такое значение слова встречается часто: «Мздою душу свою растлив от работающихъ зависти и злобѣ» (Никола, 27), «яко златомъ намзденъ сый» (там же, 28) и пр. Подобную «мьзду» не дают — но берут, внимание направлено на берущего: «Повѣдаше ему князь, вземь мзду...» (там же, 103). Епископ Лука в середине XI в. внушал новгородцам правильную мысль: «Мьзды не емлите — въ лихву (под проценты деньги) не дайте!» (Лука, 225, 8).
Мзда становится слишком приземленной, даже грязной, заслугой, и при этом она уже никак не связана ни с местью, ни с отмщением. Христианское представление о возмездии отклонило языческое, прямолинейно грубое, понятие о конкретно материальной мзде.
Амбивалентность «мзды» в первом случае (плату дают и берут) как бы раскладывается надвое. Награду дает Бог, взятку — человек. Награду даруют — взятку берут. Обращенность нравственного чувства весьма выразительна и подтверждает расхождение между «данью» и «даром». Дарование награды — нравственно, ибо исходит сверху; давание дани — чуть ли не преступно, поскольку идет снизу. Это отнюдь не стилистическое расхождение (стилистические различия только подчеркивают сущностные); это нравственная оценка самого деяния, оправданного или осужденного христианским мироощущением. Давать лучше, чем брать.
Однако и здесь происходит морфологическое расширение слова. В славянском переводе «Апостола» употреблено слово възмьздие («мужи на мужа съдѣвающе и възмьздие...»; Апостол, I, 67); в древнерусской редакции на этом месте, как более правильное согласно смыслу, стоит слово мьзду. Тем не менее некая неопределенность выражения постоянно наталкивала древнерусских книжников на необходимость различать «мзду» как награду-плату и как возмездие-воздаяние; возникают смешанные формы и сочетания, уточняющие общий смысл высказывания: «Яко страшно мздовъздаание въздасться имъ» (Жит. Вас. Нов., 524).
Но как символ «мьзда» является в сознании собирательно идеальным знаком множества со-значений. Обычным средством раскрытия символа, подпитанного (через авторитетные переводные тексты) семантикой греческих слов, является подбор конкретных его воплощений, данных в словах бытового характера. Идея рода (мьзда) представлена в вещности видов.
Появляются слова, с помощью которых мзда-взятка выделяется из других форм «мзды». Некоторые из них — явные архаизмы: мшелоимець — тот же посулоимець (Ковтун, 1963, с. 477). Другие понятны и без перевода: «не емли у нихъ приноса», «не принеси приноса въ божий жертвьникъ» (Поуч., 107), поскольку Богу следуют приношения, а не приносы (Пандекты, 301 об.). Впрочем, в моравских переводах Мефодия слово приносъ соответствует латинскому oblatio ‘(добровольное) подношение’, которое уже в IX в. было «христианским термином» (Соболевский, 1910, с. 73). Слово посулъ, указывающее на обещанное в качестве незаконного вознаграждение, соотносится со словом мыто: «Мыто — посулъ», — утверждает средневековый «Произвольник» (Ковтун, 1963, с. 269).
Слово мыто в значении δωρον ‘дар’, ‘взятка’, ‘мзда’ известно во всех древнеславянских переводах; часто оно заменяется словом даръ или мьзда (Jagič, 1913, S. 72). Мыто и мьзда в древнейших текстах постоянно чередуются, одинаково передавая греческое слово λύτρον ‘воздаяние, выкуп’ или μισθός ‘вознаграждение, мзда’. В древнерусских списках «Псалтири» слово мьзда часто заменяет слово мыто, оно представлено в древнейших переводах этого текста, а новозаветное греческое слово (αρχι)τελώνης передается словом мытарь. В «Остромировом евангелии» 1057 г., переписанном в Киеве, всюду употребляются слова мьзда, мьздоимьць, мьздьница на месте слова мыто и его производных. Даже светские переводы в их древнерусской редакции последовательно дают формы типа «по мьздѣ» (или слово посулы) на месте южнославянского выражения «мыта ради». Мьзда здесь — незаконно полученная выгода, и древнерусский переводчик «Пчелы» в конце XII в. именно так понимает смысл слова μισθός в определенном контексте. Он утверждает: «Да вѣсть, яко плодъ безаконии своихъ пожалъ есть» (Пчела, 419) — в болгарской версии «яко же мьзды безаконии своихъ приять» (τουσ μισθούσ των ανομίων). Неприглядность всякого получения «мзды» отражена и в средневековых словарях, согласно которым и «оброци» — мьзда (Ковтун, 1963, с. 436), и дарове в тексте «Златоструя» тоже мьзда (δωρα).
Цепочка последовательных семантических переходов в выражении форм «награды» постепенно вырисовывается на основе средневекового принципа градуальной иерархии в признаках осуществленной идеи. Идея в своем развитии восходит по степеням важности от прагматического отмщения до духовного возмездия: (грязная) мзда → (неизбежная) дань → дар (приязни) → воздаяние (по делам: поделом) → возмездие — как конец и завершение всякой «вины» и любого «долга».
Тем не менее давление со стороны книжных текстов все усиливается, и древнерусские писатели начинают подчиняться переменчивому смыслу литературно осознанных слов. Иларион в середине XI в. говорит о тех, кто «възмездие приемля на небесѣхъ», а его современник, автор «Сказания о Борисе и Глебе», — «приять възмездие от Господа». Так или иначе, но «мзда» становится простым подношением, конкретной формой выражения приязни со стороны нижнего в иерархии по отношению к старшему: «И повѣдаше ему князь, вземъ мзду» (Никола, 103). Возмездие настигает от Бога, но и это также — дар. Когда в 1241 г. «большая вражда воздвиглась» между князьями и некто «твори возмездие уеми своими» (дядьями по материнской линии), наказание воспоследовало незамедлительно: «Богъ възмездие имъ дасть» (Ипат. лет., 2666, 267).
Перенос значений в этом высоком слове возникал и развивался постепенно, мысль переносила внимание со ‘мзды’ на ‘воздаяние’ именно потому, что слово высокого стиля должно обслуживать уровень «небесной иерархии». Деталей такого перенесения значения установить невозможно, но некоторые оттенки позволяют кое-что заметить.
О том же князе Владимире говорит летописец в заупокойном слове: «Дивно же есть, колико добра створилъ Русьстѣй земли, крестивъ ю (её)! Мы же, христиане суще, не воздаемъ почестья противу оного возданью» (Лавр. лет., 45, 1015 г.). Со стороны Владимира это — дар: он его дал (дал данное, новую веру); ему — воздаяние, потому что деянием своим он уподоблен Богу; ему невозможно давать, следует воз-да-вать, воз-нося. Известное евангельское «воздаяние по делом его» до XIV в. существует в форме «въздание по дѣломъ его» (иногда и воздарие), весьма конкретно и практично как простой дар, хотя и со стороны Бога. Потребовалось несколько веков, чтобы восточные славяне отошли от понимания вещной конкретности языческой мзды, развив отвлеченное представление о воздаянии или воздарии, и только на излете Древней Руси они прониклись идеей воздаяния и возмездия как противоположных форм расплаты за проживание в жизни.
А расплата приходит; рано или поздно — но приходит.
Для Средневековья чрезвычайно важной кажется всякая судебная тяжба. Она предстает как «борьба, спор о справедливости... вине... и победе» (Хёйзинга, 1992, с. 96). В известном смысле тут овеществляется общее представление о мести — мзде — возмездии. Месть как удовлетворение чувства справедливости («чести», — полагает Йохан Хёйзинга) конкретно осуществляется в поединке, каким бы он ни был: словесным или воинским. Месть как награда сохраняет все признаки языческих представлений о справедливости. Собственно, семантическая заряженность слова мьзда, навсегда сохранившая неодобрительный смысл осуждения в неправедном деянии, определяется связью со словом мьсть. Получивший «мзду» навлечет на себя месть.
Недоверие к неопределенности судьбы, которая судит дела и мысли человека, но при этом не всегда наказывает, вызывало у древних славян желание, для каждого человека естественное: отомстить обидчику. В различные времена такое желание реализовалось по-разному. Сначала это был адекватный ответ («око за око»), затем расплата «пенями» (это уже мьзда), а христианство принесло с собой представление об идеальной форме возмездия, уже не связанного ни с кровной местью, ни с «платой за страх»: голос судьбы заменила благая воля Бога. «Бог накажет».
Судебная процедура уже и в Древней Руси была весьма развитой. В терминах судопроизводства ее можно описать в такой последовательности.
Сокъ (от глагола сочити ‘разыскивать’) — тот, кто отыскивает и выдает преступника (например, вора и покражу); своего рода сыщик, за которым следует емец, осуществляющий арест (захват, буквально «взятие») преступника. Затем дело ведет вирьникъ ‘следователь’, который постепенным перебором обстоятельств дела идет от поступка к «вине» (исходной точке преступления, ее причине) и к «вире» (штрафным санкциям).
Вторая часть «дела» связана с осуждением изобличенного преступника. Здесь важны послухъ (который слышал о преступлении), видокъ (который его видел), а еще лучше — съвѣдетель, знающий обстоятельства преступления. В дело вступают обвинитель ябедьникъ (с XV в. это клеветьникъ) и, конечно, судья. Судья может быть княжеский, если решается гражданское или уголовное дело, или церковный, если речь идет не о преступлении, а о поступке или пороке.
Третий этап включает в себя наказание. Глашатай, или судебный пристав, — это (в разное время) биричь или дѣтьскый; есть еще мятельникъ — судебный исполнитель и мечьникъ — стражник в суде и по совместительству палач.
В этой системе нет надсмотрщиков (появляются после XIII в.), понятых и присяжных (появляются с XV в.), дьяка протокола (с середины XIV в.), нет и защитника (стряпчий известен с 1497 г.) или контролера (дозорьщикъ с конца XV в.).
В центре судебно-правовой системы находятся люди государя, которые вместо него (он носитель власти) и по его поручению выполняют официальные функции: дѣтескъ, отрокь, биричь, вирьникъ, мечьникъ, мятельникъ, — а вовсе не представитель судебной власти, которая выражает мнение общества. Общество начинает все более вмешиваться во властные полномочия государя, выделяя из своей среды лиц, которых не было в суде до XIV в.
Такова идеальная картина, которой так же далеко до действительности, как далеко схематичной системе до реального исполнения дел. На каждом уровне могли возникать свои «заторы» и «протори», и чем дифференцированнее система со специализацией исполнителей, тем меньше возможности исполнить все праведно и до конца. Об этом не скажешь лучше, чем в форме русских пословиц и поговорок. Переосмысление судебных терминов также показывает направление правовой мысли русского человека: ябедник, клеветник, емец, стряпчий и другие получили неодобрительное значение — и по полному праву. Осмеивались эти лица еще в сатирических повестях XVII в. «Повесть о Ерше Ершовиче» нападает «на ябедника — на вора, на разбойника, на обманщика, на лихого на худова недоброво человека», который оправдывается: «Яз... не чмуть, ни вор, ни тать и ни разбойник, поклепщик, бедо, обманщик, ворьишко, ябедник...».
Таков полный набор всех признаков, которые собирались для того, чтобы древнее короткое слово тать на новом уровне отношений обозначить столь же кратким и емким словом — вор.
Помощь приходит в результате (по- ‘после, потом’) приложения силы — мощи; поначалу просто физической мощи, которая в силах пре-воз-мочь все беды. Защита понимается просто: это спасение за щитом. Большинство выражений, с помощью которых мы выражаем мысль о возникшем недоумении, также восходят к воинским терминам типа ошеломить, опешить и т. д. Сбить с головы шлем, сбросить с коня, лишить защиты.
Вот почему во все времена считалось необходимым о-забот-иться о защите. В воинских повестях помощь понимается еще по старинке, как включение помощников в общий ряд сражающихся, в котором сами по собѣ они как бы не существуют, вне ратного строя немыслимы — пришли друг другу по-соб-ити. В «Сказании о Мамаевом побоище» глаголы помощи, помогаеть своими значениями пересекаются со словом пособити, по-видимому, более точно выражающим смысл воинской под-моги. Князю Дмитрию здесь «пособьствова Господь» (Сказ. Мамай, 43) или святой Сергий Радонежский: благословив на бой русскую рать, «тъ ты и сам с нами пособьствуеши» (там же, 52). «Кому нам пособити?» — вопрошает стоящий в засаде Владимир Андреевич воеводу Боброка. — Какому флангу, т. е. — в какой строй войти, с кем слиться в едином воинском порыве. «Съѣхалися вси князи руские к великому князю Дмитрию Ивановичу на пособь» (это уже в тексте «Задонщины», здесь те же выражения речи). А вот когда Олег Рязанский идет к Мамаю «на помощь», он не способствует делу, а всего лишь помогает. Пособие — содействие поддержки, которое ведет к удаче: пособление Божие в древненовгородских минейных текстах передает именно такое понимание «заботы».
Пособити — значит поддержать, оказать действенную помощь от себя лично; этим словом переводится греческий глагол συμμαχέω ‘совместно сражаться’ — действовать вместе. Именно это слово особенно распространено в древнейшей летописи, повествующей о былинных временах русской истории. В Житиях русских полководцев постоянны упоминания о конкретной помощи: «Пособи (помог) Богъ новгородцемъ», «иде пособьемъ Божиимъ» и т. д. «Пособие» осуществляется настоянием личной воли. Личная ответственность за решение остается за «пособником». От этого корня образовано много производных, а также устойчивых словосочетаний, сохранившихся до сих пор: пособие, пособник, способствовать (СлРЯ, 17, с. 201-204). С другой стороны, помощь — не пособь, а что-то отвлеченное от вдохновляющей энергии духа. Это — со-действие по силе возможности, всегда осмысленное и рассудительно взвешенное. Именно «на помощь» можно позвать святых (Печ. патерик, 165) или даже Бога: «Бог в помочь!» (Батый, 113). Помощь нисходит от Бога, и только его волением решаются пособить союзнику, другу или родичу. Помощь — духовно высокое по цели действие, «помощь бо даеться от Бога съ сердцемъ свѣтивомь» (Закон судн., 6), «Правду твори да помощь» (Менандр, 8). Помогают в бедах (Жит. Авр. Смол., 2), в бою (много примеров в «Ипатьевской летописи» — в отличие от более древних текстов), помощь не «оказывают», а посылают или приводят, она приходит как спасение, например в виде «помочных полков» (Ипат. лет., 222, 1183 г.).
Помочь (помощь) — основное слово, передающее идею абсолютной поддержки, духовной по существу и безусловной по цели. Оно распространяется после XIII в., заменяя собою многие конкретные по значению формы, выражавшие ту же идею. Но раньше всего это слово появилось в переводных текстах главным образом нравственного содержания. В переводах «Пчелы», «Пандектов Никона» слово помощь соответствует словам поможенье, поспѣшенье, призрѣнье и др., употребленным в болгарской редакции тех же текстов. Разница в том, что болгарский редактор обращает внимание на конкретный момент действия (использует суффиксы -енье, -ѣнье), тогда как древнерусский подчеркивает сам факт помощи. Обычными в этом случае греческими словами могут быть επι-κουρία ‘по-мощь; за-щита’ или συν-εργία ‘со-действие; со-участие’. Неуловимая за далью времен связь со-значений славянского слова со смыслом греческих слов: и в греческих второстепенными значениями являются значения ‘вспомогательные силы’, ‘наемное войско’ и т. д. Отличие славянского варианта — помощь — в том, что он вобрал в себя значения всех конкретных по смыслу слов и стал гиперонимом — как слово высокого стиля, отражающее идею высшей энергии и мощи: «с Божьей помощью да за дело!»
В значении ‘заботиться; помогать’ употребляется много славянских слов. Разнообразие книжных жанров, которые, как правило, оформлялись в определенных книжных центрах, проявило себя и в накоплении близкозначных слов, своего рода синонимов местного употребления. Множество греческих слов в рамках той или иной книжной школы переводились каким-то одним словом местного распространения, и это также увеличивало запас слов в литературных текстах. Но только в текстах, а не в языке на данной территории; например, не в древнерусском языке.
Церковнославянизм рачити многозначен. В зависимости от места перевода он передает различные оттенки смысла. Западнославянские переводы показывают совпадение значений со смыслом чешского ráčiti и польского raczyć ‘хотеть, благоволить’, даже ‘угощать’, проявляя себя в заботливости. Сербское ра́чити тоже имеет значение ‘хотеть’, но с некоторой долей расчетливости. Хотя в южнославянском переводе «Ареопагитик» конца XIV в. слово рачительный стоит на месте греческого ερωτικης ‘любовный’, а рачительство соответствует греческому έρωτος ‘любовная страсть’, — южнославянские переводы Х-ХІ вв. глагол рачити соотносят с греч. βουλέω ‘совещаться’, ‘замышлять, решать’ и с глаголом εθέλω ‘стремиться, быть склонным’, быть готовым к помощи. Некая рационалистичность в поведении здесь вполне просматривается. Русские народные говоры в редком употреблении сохранили этот глагол в значениях ‘усердствовать в своей заботе’, навязчиво предлагая свою бескорыстную помощь; «всесильно, усердно стараться, делать что-либо внимательно и прилежно», о чем говорится в переработанном словаре В. И. Даля (Даль, 3, с. 1661). Это — одно из многих добавлений поляка И. А. Бодуэна де Куртенэ, редактора третьего издания словаря. У самого Даля находим лишь краткое указание на то, что глагол ра́чить встречается в западных русских говорах и значит ‘усердно стараться’ (там же, 4, с. 86). Бодуэн дал описание действия, на самом деле присущего русской ментальности, и связал его с устаревшим, если не заимствованным из польского языка, словом. На это указывает расхождение в его значениях; например, в украинском рачити ‘снисходить’, в белорусском рачыць.
В древнерусских текстах слово встречается редко, главным образом в ранних, домонгольских. В «Чтении о Борисе и Глебе» «блаженый же худѣ рачаше о томъ, но умоленъ бывъ отъ бояръ, створи волю отцю (своего отца, князя Владимира)» (Чтен. Борис, Глеб, 6) — здесь еще трудно отделить друг от друга со-значения ‘желал’, ‘задумывался’ или ‘заботился’. В «Повести о Мамаевом побоище» начала XV в. «рачителнии же отроци разсунушася по побоищу по великому», т. е. по-юношески прилежно молодые воины, усердные и старательные, рассыпались по полю боя. Здесь также просматривается какое-то влияние книжных текстов. Слова рачительство, рачение распространились у нас с XVI в., обычно обозначали горячее стремление к деятельной заботе, явно соотнесенной с проявлениями любви и привязанности; так не только в переводных текстах, но и в произведениях Иосифа Волоцкого (СлРЯ, 22, с. 121).
Собирая вместе далеко разошедшиеся в славянских языках значения древнего слова и совмещая их с первосмыслом словесного корня (связан со словами речь, реку, рок), можно прийти к выводу, что рачительность — это энергичное проявление личного желания помочь — хотя бы словом, на словах (даже в сочувствии любви). А слово — мысль, оно же слово-дело, потому и отношение к такой заботе двойственное. Для одних это помощь, другим она кажется снисхождением, третьи вообще задумываются, чистосердечно ли она предлагается.
Подобная забота у нас не в чести. Самое древнее слово, обозначавшее заботу, — радѣние (между прочим, родственно слову родити). Это забота, тоже явленная в усердии и старании; то, ради чего забота осуществляется; предлог ради и слово радость — одного корня. Все родственные языки согласуются в утверждении, что радение — это ‘попечение, предусмотрительность’ в деле (ради чего), попечение и бдение (от глагола блюсти) тоже в деле; сербский глагол ра́дumu сохраняет значение ‘стремиться, работать’ — над тем, что удается. Здесь уже идея не только «пользы», как в случае с пособничеством, но и добровольного включения в общее дело просто ради удовольствия в нем участвовать. Бескорыстная забота, которая легко принимается. Более того, забота, которая ожидается, потому что в древнерусских памятниках как раз отрицание «радивости» описывается чаще, чем ее наличие. Нерадяй при греч. καταφρονων ‘пренебрегающий’, нерадять при греч. αμελουσι ‘беспечны, беззаботны’ показывают связь «радения» с заботой в деле. Раб-пастух, «бдя» за скотом, убегает от напавшего волка, ибо «наимникъ есть и не радить по овцах» (Жит. Леонт. Рост., 351об.); радеет тот, кто постоянно бдит и печется. «Яко же тамо печаашеся тѣмъ, азъ не радяхъ» (Жит. Вас. Нов., 409) — не порадел о том, что было предметом попечения.
Забота в замысле, помысленная в модальности возможного осуществления, данная как активное намерение, выражается столь же старым словом попечение — это забота в стремлении к служению, служению в самом высоком смысле, не в пустяках. В «Пчеле» повелительная форма глагола пцися! (пекись) при греч. άσκει значит ‘старайся’; в болгарской версии перевода «прилежи!» «Не о вьси (не о деревне своей) попечение... нъ о всей земли русьскѣи!» пекутся князья (Усп. сб., 57). Слово попечение часто употребляется именно в житиях, поскольку речь идет о постоянной и надежной заботе. Герои текстов Епифания Премудрого имеют постоянное «о паствѣ попечение» (Жит. Стеф., 214), или «премного попечение къ обители» (Жит. Сергия, 90). Греческий эквивалент глагола — φροντίζω ‘иметь попечение, заботиться’, попечение творити — значит задуматься и поразмыслить (Печ. патерик, 118); «печеться, како угодити Богу», «не печеться земными, но небесных желаеть» (там же, 145, 99). Глагол печися (пещися) значил ‘печалиться, сокрушаться’, следовательно, ‘мучиться в заботах’; пекутся о стране, о стаде, о делах. Раб вне господского дома неизбежно «нужнаго попечения прѣмѣнися» (лишился) (Пандекты, 189); в болгарском варианте нуждной потрѣбь, т. е. всего необходимого). Глагол настолько необходим для выражения ненавязчивой заботы, представленной в форме наблюдения, что иногда его используют при переводах и там, где в оригинале его нет. «А въсе имъ тъщание на харатийную тонкоту и на грамотную красоту, а о чтеньи не пекуться» (Пчела, 163) — «но не в чтении книг», сказано в греческом тексте (ανάγνωσιν).
Интересно распределение этих слов у Нила Сорского. В отношении к человеку надлежит «прилѣжно попечение имѣти» (Нил, 23), постоянно думать о смерти, поверяя свои поступки: «попецѣмся о часе ономъ смертнѣмь... и в попечениа неполезна» (там же, 66). Для этого «подобаетъ призывати Бога на помощь» (там же, 60) — Божья помощь в таком случае необходима. Наконец, если речь заходит о деле, об усердии в ее исполнении, используется третье слово: «Ни истязаетъ Господь о таковѣмъ насъ нерадѣнии» (там же, 60). Различие в оттенках смысла еще заметно, тем более что подкрепляется оно другими словами, очень близкими по значению, но направленными на активность самих объектов заботы. Например, пьяный во хмелю, «егда опиянится, забываетъ своего благородиа», «и забываетъ образъ хранения своего, и опирается отъ смысла еа блюдение хотѣниа еа, и искореняется отъ неа всяко устроение стоаниа» (там же, 83-84). Не предохраняется и не соблюдает вплоть до невозможности «стоаниа» своего.
Слово забота однозначной этимологии не имеет. Самая правдоподобная связывает его с глаголом зобати ‘питаться, есть’, причем именно у восточных славян это слово особенно распространено. В русских говорах слова зобаться, зобачиться значат ‘заботиться, беспокоиться, тревожиться’, откуда и переносное значение ‘стараться, добиваться’ (СРНГ, II, с. 322). «Акающее» произношение слова пришло в литературный язык чуть ли не в конце XVIII в.; его долго пишут по старинке как зобота, особенно если передают особенности разговорной речи: «Боярская зобота: пить, ес(т)ь, гулять и спать» (Сл. XVIII в., 7, с. 164). Это — попечение о ком-то или о чем-то, связанное с беспокойством и хлопотами; но характерно упоминание о еде: именно такая «зобота» является основной в постоянной мысли о хлебе насущном. Перенесение значения слова на мысль о ‘деле, занятии’ на другие отвлеченные материи — вторично. Заботиться — не значит озаботиться делом, как в пособлении, или мыслью, как в попечении, усердием соучастия, как в радении («совместные радения»); это самого общего свойства беспокойство, связанное с добыванием пищи, а затем распространенное на все жизненно важные «заботы». В том числе и на заботы о душе: «Иди, попецися о своей души» (Печ. патерик, 158).
В «Евангелии от Луки» рассказывается о сеятеле, вышедшем в поле сеять, но делал он это небрежно, беззаботно разбрасывая зерна, «и пътиця небесьныя позобаша ея» (Остром. ев., 94в) — «озаботились» ими и склевали; в современном переводе поклевали на месте греч. κατέφαγεν ‘съели, пожрали’. Предусмотрительность как основной признак всякой «заботы» исходит из образа «зоба», в который собирается (так, на всякий случай) необходимое для жизни пропитание.
Другие глаголы того же значения редки в древнерусских текстах. Всегда остается сомнение, были ли они в общем употреблении как разговорные формы.
Ратовати скорее западнославянское слово, оно известно польскому, и, под его влиянием, украинскому и белорусскому языкам, а также соседним с ними южнорусским говорам: рятоватъ ‘помогать’. И не просто помогать, а прямым образом спасать в случае большой беды: «Ратуйте, люди добрые!». В древнерусских источниках этот глагол не употреблялся, у нас ратовать — производное от слова рать. Идея спасения в нашей ментальности совсем другая, слово не привилось.
Клопоты тоже заботы, в польском klopot ‘забота, беспокойство’, в чешском klopot ‘торопливость, поспешность’, в русском изменилось произношение: хлопоты. Это «возня и суета, беспокойство, тревога» (Даль, 4, с. 551). Шум и гам, слова и слова, видимость всякого дела. Пустое бурление чувств, вызывающее негодование и возмущение. Тоже не привилось в таком значении.
Остались лишь зобота → забота в народной речи и попечение в высоком стиле церковного языка. Теперь это стилистические оттенки, от прочих глаголов остались только остатки в виде имен: радение да рачительный.
Как ни странно, в древнейших текстах очень редко встречаются слова со значениями ‘охранять’, ‘стеречь’, даже если описываются события, вызывающие необходимость в охранении, помощи или защите. В «Повести временных лет» таких слов не более десятка, употреблены они около 50 раз, и только глагол блюсти использован более или менее часто — 15 раз. Для такого большого памятника это мало.
В 967 г. киевляне говорят своему князю Святославу, любившему дальние походы: «Ты, княже, чужея земли ищеши и блюдеши, а своея ся охабивъ (покинув)» (Лавр. лет., 20). По-видимому, это устойчивая старинная формула княжеской власти — «блюсти свою землю», она часто повторяется на страницах летописи: «Да блюдем рускиѣ земли», — говорят князья на Любечском съезде 1097 г., и далее неоднократно. «Наблюдать» или «соблюдать» — что при этом имеется в виду? Судя по фактам — первое, поскольку совместные призывы беречь русскую землю никогда не соблюдались. Глагол имел и другое значение — ‘стеречь, сторожить’: когда князя Всеслава бросили в погреб (1068 г.), решили: «Атъ (пусть) Всеслава блюдуть» там (Лавр. лет., 57об.). В возвратной форме глагол блюстися значил ‘беречься’; следует, говорил Феодосий Печерский, «в молитвахъ блюстися от помыслъ скверньных» (Феодосий, 62). Но точно так же следует «блюстися» и «от лѣности», и «от дьявола», и от всего погубного для души, хотя на первых порах говорится не о душе, а по старому обычаю — о голове: «Тобѣ, княже, достоить блюсти головы своее» (там же, 87об.; ср. 88об.). Идея личного спасения очень важна для христианина, она постоянно воспроизводится в средневековых текстах с помощью глагола блюстися.
При этом речь идет не об охранении, а именно о внимательном надзоре; как мы сказали бы сегодня — о контрольных функциях власти или простого человеческого пожелания. Блюсти — наблюдать, бдеть и одновременно быть готовым ко всяческим случайностям; целый ряд слов являются однокоренными с глаголом блюсти, среди них такие, как възбнутися ‘пробудиться’ или будити. Известная сказка Пушкина о царе, который царствовал, лежа на боку, обыгрывает именно это глубинное значение нашего глагола: блюсти — значит проснуться и наблюдать, постоянно пробуждая других, побуждая их на дело.
То, что это так, показывают соответствия в греческих текстах, переведенных у славян.
Слово блюсти(ся) передает значения многих греческих глаголов: φυλάσσω ‘сторожить, охранять’ (но и ‘подстерегать, следить’, даже ‘выжидать’), τηρέω ‘оберегать, охранять’ (с теми же дополнительными значениями, но также и со значением ‘соблюдать, выполнять’), σκοπέω ‘наблюдать, следить’ (но также ‘быть настороже, проявлять бдительность’, ‘заботиться’), διοικέω ‘управлять, руководить’, διασκέπτομαι ‘оглядываться, озираться’ (также ‘внимательно рассматривать’, ‘обдумывать’). «Уне бо ми есть своея съблюсти свободы, нѣгли инѣхъ поработити» (Пчела, 32) — лучше сохранить свою свободу, чем покорять других. «Красны жены лобзания блюдися, яыко змиина ѣда злаго» (там же, 297) — берегись поцелуев красавиц, они страшнее змеиного яда; глагол φυλάττεσθαι, употребленный здесь, совмещает в себе со-значения ‘берегись’ и ‘подстерегает’ (опасность). «Съблюдѣмъ же сице чисту свою съвѣсть» (Ефр. Кормч., 569) — именно соблюдем в чистоте, «обережем» свою совесть. Словом, охраняйся всегда и во всем, и «от врагъ блюди себе», а «къ другомъ буди твердъ» (Пчела, 70; здесь глагол «блюди» стоит на месте греческой формы ’ασφαλής ‘незыблем’, которая по смыслу противопоставлена слову «твердъ»). В некоторых случаях славянский переводчик напрямую передает такие глаголы словом съмотрити, расмотряти. В «Ефремовской Кормчей» XII в. говорится, что митрополит свои дела должен «расматряти же безблазньно» (Ефр. Кормч., 207), а епископ «съмотрити възможеть коежьдо» (там же, 306) и т. д. Все это — те же глаголы, или близкие к ним по значению текстовые формы ’ανακρίνεσθαι, σκέψασθαι, σκοπουμένου.
Другой глагол, имевший то же значение, но более близкое к современному представлению об охране, — хранити, хранитися. Его смысл понятен из разговорной русской формы хоронити, хоронитися — ‘прятать’ или ‘прятаться’. Это слово встречается в переводе старинных грамот — договоров русских князей X в. с греками; в них говорится о том, что составленные и записанные документы следует хранить («держимъ и хранимъ» — Лавр. лет., 12, 13об., 14 и др.). Тот же глагол употреблен при изложении библейской истории в рассказе о выборе вер («суботу хранити», «много хранимъ останокъ» Вавилонской башни). Больше это слово нигде не используется, разве что в русской форме при указании на погребение значительного лица: «похорониша». Ясно, что уже в те времена разница между хранити(ся) и хоронити(ся) осознавалась, причем первый из глаголов употреблялся редко и в древнерусский период нашей истории не был востребован. Обходились глаголом блюсти(ся). Сравнивая переводные и оригинальные тексты домонгольской Руси, видим, что первые предпочитали глагол хранити, а вторые — блюсти(ся). В переводе «Синайского патерика» — хранити (свое слово), хранитися (от врагов и пр.); в «Молении» Даниила Заточника — блюстися: «А от моего ся государя не блюдися ничего, ни казни, ни муки» (Лексика, 20).
Что глагол хранити употреблялся в значении ‘прятать’, показывают древнерусские переводные тексты; «убогыхъ поты (труды рабов) в своихъ скровищъхъ храня» (Пчела, 77) — греч. αποκρύπτωV прямо значит ‘утаивающий, спрятавший’. Именно в переводе «Пчелы» мы находим противопоставление глаголов хранити(ся) и хоронити(ся). «Пердики бо (куропатки же — греч. πέρδικα), ловца видѣвше, дѣтемъ запрѣщають и велять хранитися, а сами окрестъ ловящихъ лѣтають и ходять и валяються, а мало вытекуть и пакы притекуть, донюдуже дѣти ихъ похороняться, а сами възлетять» (Пчела, 219). Два слова одного корня представлены уже в разных значениях: первое значило ‘остерегаться, беречься’, второе — ‘спрятаться, укрыться’. В тексте они соответствуют разным греческим словам: в первом случае это φεύγω ‘избегать, сторониться’, во втором — ’ασφάλεια в выражении ‘оказаться в безопасности, под защитой’. Мало того что один и тот же глагол выражает различные значения корня, но и сам глагол становится уже словом родового смысла, включая в себя все возможные в речевых ситуациях обозначения охраны и защиты.
Согласно древнерусским текстам, хранить следует веру, заповеди, закон, сон, душу, правду, дружбу, злато, сокровище, душевное достоинство, «ложе мужа своего» и прочее, столь же ценное, что стоит вообще оберегать от чужих посягательств. Хранити — это и прятать, и сохранять. Хоронити — погребать; так уже в «Повести временных лет»: «похорониша тѣло его» (Лавр. лет., 63об., также 8, 20об.). То же и в текстах XII в.: «Зашедшю солнцю не достоить мертвеца хоронити» (Кирик, 37) — после захода солнца. И не только погребать, но и прятать. «Свободнии с нимь (с холопом) крали или хоронили» (Правда Русская, 62), «въстав, прехорони чресы (ножи) на иное мѣсто» (Соломон, 54) и т. д.
Различие между глаголами хоронити и погребати состоит в моменте действия, на что в древности обращали особенное внимание: «мертвеца хоронити» вообще, но только что «умершихъ погребають». Варианты расхождения по спискам одного и того же текста очень выразительны. В «Киево-Печерском патерике»: «Да скончаете животъ свой зде и съ святыми отци погребены быти сподобисте в печерѣ» (вариант: положени); «игуменъ же и вся братиа погребоша тѣло его честно» (варианты: похорониша, сохраниша). Погре(б)сти — глагол весьма конкретного значения — ‘раскопать, выкопать’; например, нужно «прияти съсуды плѣненыя (плетеные) и погрести» (Пандекты, 268), чему в болгарском варианте соответствует слово «прокопати». Погребают не только умерших, но и всякие органические остатки, подверженные тлению, например, «ино что животинъ помѣтаемо скверно нечисто, погребуться со всякымь хранениемь» (Ответы Ио., 6). Русские диалектные глаголы гребтеть ‘беспокоить, тревожить’ и гребовать ‘брезговать, пренебрегать’ возводят к сложениям с тем же корнем: ‘рыть, скрести’ → ‘воздерживаться, пренебрегать’ (ЭССЯ, 7, с. 110). Это семантическое развитие общего смысла от ‘скрести-разрывать (землю)’ до ‘скрести (мысли)’ и ‘разрывать (душу)’. То, что следует хранить, — хоронят, то, чем гребуют, — погребают навсегда. Прежняя близость значений, служивших для выражения смежных действий (погребать — хоронить), разошлась в глагольных формах на этических основаниях.
Греческие эквиваленты глагола хранити/хоронити — те же, что и у глагола блюсти, хотя есть и другие: κατέχω ‘укрывать, хранить’, ποιέω ‘быть в наличии’, συντηρέω ‘сохранять, беречь’, а при отрицании и καταφρονέω ‘пренебрегать’, т. е. не соблюдать («и не могуще хранити» — Пчела, 36). В переводах «Пчелы» глаголы блюсти и хранити выступают как синонимы, иногда передавая один и тот же греческий глагол, иногда — разные, но близкозначные. Первый случай: мудрец просил своих рабов, «да быша и (чтобы его) съхранили от мнимых другъ... занѣ (поскольку) отъ враг сам ся съблюдаю, вѣдая ихъ» (там же, 71; φυλάττειν — φυλάσσομαι). Другие (рабы) охраняют — сам себя «соблюдает», будучи настороже и зная своих врагов. Второй случай таков: «Ничтоже тако не схраняеть мужа, якоже и добрыхъ приятель съблюденье» (там же, 101; ’αληθινή — φυλακτήριον). Здесь такое же соотношение смыслов: ничто не охраняет человека так, как защита хороших друзей.
Есть еще одна возможность проверить наши выводы, касающиеся распределения этих глаголов. В древнерусском переводе «Пандектов Никона» обычно употребляется слово схранити — в болгарской редакции ему соответствует съблюсти или скрыти: «добро есть схранити тѣхъ (грешников) свѣсть (совесть)» (Пандекты, 332) и пр., но если это — имя, то соотношение прямо обратное: «молитва несытна и блюдѣние нерастлѣньно» (там же, 335) — в болгарской версии «съхраненье неукрадомо». Для древнерусских переводов глагол хранити более характерен. Быть может, это слово высокого стиля, и в церковных текстах оно предпочитается слову блюсти.
Важно, что оба глагола, заменяя множество греческих слов, с самого начала получили права гиперонимов и используются в самом широком (родовом) значении. Но друг другу они противопоставлены как обозначение охраны со стороны (хранити) и собственной предосторожности (блюсти-ся).
Однако и характер охраны может быть разным. Одно дело — охранять от покушений, беречь, другое — сторожить того, кто покушался на тебя.
Сторожит стража. Древнейшее употребление этого слова известно в значении ‘охрана’: «пристави стража», «постави стража» в переводах встречается часто (Флавий), в том числе и при обозначении ночного времени («третья стража» и пр.). То же и для слов в русской полногласной форме: бросили князя Василька в погреб «и приставиша к нему сторожѣ на ночь» (Лавр. лет., 87об.). В 967 г. пришли к Киеву печенеги, и один из них спрашивал воеводу Претича: «А ты князь ли еси?» — онъ же рече: «Азъ есмь мужь его, и пришелъ есмь въ сторожѣх, и по мнѣ идеть полкъ со княземъ бе-щисла множество» (там же, 20). Хитрость удалась — печенеги испугались. Но формула «быти в сторожѣхъ» осталась на все времена, пока случались средневековые сражения. Сторожевой полк — авангард, идущий впереди рати. Это всегда сторо́жи, сторо́жь, особенно часто о них говорится в XII в. (Ипат. лет., 224, 231 и мн. др.), а затем они являются на Куликовом поле (Сказание, 506, 507 и др.). Это формы двойственного и множественного числа, в форме единственного числа речь идет о простом сто́роже: «аще обрящется сторож саду, крадый овощь того мѣста, то...» (Кн. закон., 50). Заметим, что употребить это слово в книжной неполногласной форме было затруднительно, возникало смешение с другим глаголом. Например, в рассказе о монахах, которые между трапезами проводят время в благочестивых молитвах: «И пакы съвлачавшеся бѣлых риз ихъ, на дѣла идуть и стражуть до вечера» (Флавий, 253) — страдают или сторожат? Яснее в другом тексте: «Злѣ стражюща недугомъ... иже тако стражють» (Пчела, 175) — здесь определенно «страдают», в оригинале греч. πάσχω ‘страдать’.
Стеречь имеет сразу несколько значений, которые легко определить по текстам:
• ‘блюсти, наблюдать’: «обратитеся къ Богу, научитеся благая сътваряти и стерезите себе» — в увещевательной грамоте митрополита Алексия в 1356 г. (Материалы, 3, с. 513); «стрегущи ему обои пути» от нападения врагов (Жит. Ал. Невск., 3);
• ‘сторожить, стеречь’ (его от чего-то): сторожь стерегъ — глосса к библейскому тексту в рукописи XI в. «стражемъ велить не млъчати» (Материалы, 3, с. 513); «и стрежахуть его крѣпко» (Печ. патерик, 109), «его же твердо стрежаху» (там же, 142), «повелѣ заключити въ единой храминѣ и твердо стрещи» (Жит. Вас. Нов., 37);
• ‘оберегать, охранять’ (от кого-то что-то): «повелѣ слугамъ своимъ на мѣстѣ томъ стрещи святого тѣла» (Чтен. Борис, Глеб, 14); «аще кто, в лѣсѣ дровъ рубя, не постережеть...» (Кн. закон., 51); «и поча стеречи волость его» (Ипат. лет., 332) — это уже видоизменение старой формулы «блюсти землѣ»: «стерегучи земли Рускиѣ» (там же, 233, 1192 г., также 226, 234, 234об. и др.);
• ‘(пред)остерегать’: «Олговичи же устерегшися, изнарядивше полкы своя» (691), «чернии клобуци (тюркское племя) остерегоша е (их)» (там же, 219, 1180 г.);
• ‘подстерегать’ (т. е. наблюдать): «въ едину же нощь приидоша татие и стрежаху старца... — «Доколѣ стрежете въсуе, покрасти мя хощете?» (Печ. патерик, 134).
И здесь наблюдается такое же соответствие. Неполногласная форма инфинитива стрѣщи совпадает с другим глаголом, который в иных своих формах обозначает стрижку (стригуть). Такая форма использована в некоторых переводах; например, в «бинайском патерике» пять раз (стрѣжаше, стрѣгуще и др.). Кроме того, и здесь сталкиваемся с обозначением взаимообратимых действий: предохранять его от чего-то или кого-то или, наоборот, от него самого что-то охранять — тоже разница, и немалая. Поэтому с течением времени произошло распределение глаголов по смыслу. Стеречь чаще обозначало охранять (арестованного, заключенного, посаженного в погреб и т. д.), а сторожить — охранять нечто уже от всяких покушений на это добро. Мудрость повелевает «вьсею стражею блюсти сердце» (Ефр. Кормч., 202) — оберегать; с другой стороны, если кому-то дал часть — «с тем же его и блюди и стережи» (Ипат. лет., 236, 1195 г.). Князя Игоря «блюдуть сторожи» (там же, 349), «стражю блюдый» и в «Александрии» (7) — «в день и в нощь имъ же сторожевѣ стрежахуть е г о» (там же, 227, 1185 г.). Не умножая числа примеров, отметим главное: сторожит тот, кто блюдет, — стережет тот, кто охраняет.
Глагол беречи используется редко, и обычно в отрицательном смысле: небрегоста, небреже, небрегуще, въ небреженьи, небрѣгъше, не брежеть, небрещи и т. д. Речь идет о пренебрежении своими обязанностями, а не о сохранении чего-либо или кого-то. «Иже о съблюдении царевѣ или княжи небрегый...» (Кн. закон., 65) — тут стоит глагол μελετάω ‘заботиться’; следовательно, речь идет о небрежении слуг.
Попробуем совместить в общем смысле глаголы «хранения» и глаголы «защиты». Каким-то внутренним смыслом своих корней они соотносятся попарно, вот только трудно сейчас обнаружить такие связи достоверно точно.
Древнейший из этих глаголов — беречь, который соотносится с действием «прятать»; исконный смысл корня беречь (родствен слову бе́регъ) примерно такой: ‘прятать в горных ущельях’ (ЭССЯ, 1, с. 190), сохраняя особо ценное имущество или скот. Глагол сохранился у восточных славян, но как-то выпал из ряда слов, которые мы здесь говорим. В средневековых текстах он представлен в отрицательных выражениях, и это не случайно. Перед нами самое общее слово, служившее для выражения абсолютного качества защиты.
Глагол хранити в славянских языках связан с обозначением пищи, ‘питать, кормить’, обычно о скоте — следовательно ‘содержать, охранять’, т. е. ‘защищать’. Это — постоянная забота скотовода, вообще крестьянина, и значение глагольного корня наталкивает на мысль о близости этих слов в выражении такого действия: хранити и зобота (там же, 8, с. 78-79).
Бескорыстное отношение к защите выражено, по-видимому, в паре блюсти — радѣти. Это отношение связано с простым действием ‘присматривать, приглядывать’ и тем самым внешне ‘заботиться’. Но такая забота сопровождается ощущением радости и удачи — если, конечно, все принятые правила и положенные условия этого действия полностью со-блюд-ены.
Идея служения делу объединяет глаголы пособить и стеречь, в первом случае речь идет о действенной помощи, во втором — о том, что следует ‘укрыть’ как наиболее ценное.
Слова сторожь, сторожити в этот ряд не входят, они вторичны и, быть может, заменяют слово беречь.
***
Путем типичных для Средневековья градуальных переходов в обозначении социально-нравственных отношений между людьми к началу XVII века полностью преобразовалась система таких отношений.
Изменились коренные признаки в системном проявлении нравственных установок общества.
Во-первых, с конца XV века деятельное начало незаметно сменилось словесным (речевым) его эквивалентом. То, что прежде нужно было таить (тать), теперь проявилось в обмане словом (вор); то, что нужно было прятать (беречь), теперь стало достаточно поверхностно охранять (стеречь); то, что раньше было усердной и бескорыстной заботой о родиче (радение), теперь обернулось заботой на словах (рачение); и т. д. Новое миросозерцание доверяло слову то, что прежде находилось в ведении конкретного дела.
Во-вторых, взаимные отношения родового (языческого) быта превращались в однонаправленное движение действия. Движение мысли и слова от мести ко мзде — одностороннему возмещению утраты, все более становящемуся незаконным побором; точно так же взаимность рѣза, тяжбы, пособия, попечения становились соответственно лихвой, судом, защитой, заботой и т. д. Пособити, т. е. безусловно ‘на (за) себя взять’, превращается в помочи (помощь) по силе возможности. То, что раньше достаточно было блюсти ‘наблюдать’, теперь непременно следует беречь, сторожить, стеречь и охранять от покушений со стороны лихих людей. Феодальная иерархия взломала патриархальный быт, выстраивая ряд дающих и получающих, субъектов права и его объектов.
В-третьих, и сами по себе слова под давлением жизненных обстоятельств, медленно ворочаясь в традиционных формулах речи, разрывая теплую — материнскую — их плоть, выходили на свет все более отвлеченными по смыслу терминами родового значения, годными для логических операций.
Рачение: ‘любовь’ (XI в.) → ‘попечение, забота’ (XV в.) → ‘сильное желание’ (XVI в.) → ‘старание (в заботе)’ (XX в.);
попечение: ‘помыслы’ (XI в.) → ‘служение (опека)’ (XII в.) → ‘забота’ (XV в.) → ‘стремление (в намерении)’ (XVII в.) → ‘наблюдение, связанное с ответственностью’ (XX в.).
Подобные преображения значений при общности смысла характерны для всех слов. Века не проходят даром.
Вполне возможно, что и в XI в. эти слова имели столь же отвлеченное (по тем понятиям) значение, как и теперь. Чем всеохватное чувство любви не ‘старание заботиться’? Мы уже знаем, что под любовью понимали русские, — это pietas, созревание глубокого чувства, окрыленное заботой и попечением. И чем помыслы о заботе отличаются от ответственности заботой? Да, смысловой стержень слов неизменен, хотя оттенки значений преобразуются в формах от образно широкого к отвлеченно специальному.
Так и происходит преобразование слов по мере развития мысли в постоянном свершении дел.