«Силушка» — она грешна. Без «силушки» — что поделаешь? И надо было выбирать или дело, или безгрешность.
В древнерусских текстах широко распространены два глагола, с помощью которых описывалась трудовая деятельность: дѣлати и творити. Дѣлати столь же высокое слово, что и творити, но относится оно не к «творению» идеального (подобно творению Творцом), а к практической деятельности человека. Исконное различие между глаголами определяется их этимологией. «Творить» значит ‘хватать’ и, схватив, ‘удержать’, тем самым исполнив задуманное. Современные приставочные глаголы типа отворить — затворить сохраняют оттенки исконного смысла корня. Схватить в момент ее рождения можно идею, а вот вещи предметного мира касаются, ее можно трогать руками (и тогда расширяется смысл корня в слове рукодѣлие); таково именно исконное значение корня *dě- ‘ставить, класть’.
Дѣлати в древнерусском языке прежде всего означало ‘действовать’ (у Илариона Киевского в XI в.) или ‘исполнять’ («и рукама же своима дѣлати по вся дни» в Житии Феодосия Печерского того же времени), затем вообще ‘производить нечто значительное’, прежде всего возделывать землю и строить (древодѣля — плотник). «Вси гради ваши дѣлають нивы своя», — отмечает «Повесть временных лет» уже под 946 годом. Создавать, «доброе дѣлати» своими руками, а не властным повелением или принуждением силой.
Многие источники в традиционных своих формулах показывают разницу между трудом и делом.
Святой подвижник дела не делает, он трудится, даже если и «своима рукама»: «тружахомъся, дѣлающе своима рукама». Труд есть подвиг духовного спасения, напряжение души, а не напряженность мускулов. Это всегда преодоление всяческих затруднений, и Кирилл Туровский использует тот же глагол, чтобы выразить затруднение, которое встречает его, когда он собирается описать «божественные силы»: «но тружается мой мутны ум, худ разум имѣя, не могый порядних словес по чину глаголати...» (КТур., 341).
Родственные языки, например, литовский словом dailė́ ‘искусство, ремесло’ показывает, что результатом всякого дела являлось прекрасно исполненное — dailus ‘изящный’. В своем деле человек свободен и никому не подчинен, он посвящает себя делу, «как хочеть, тако и дѣжеть».
Труд протекает в страданиях и в беспокойстве, это исполнение не руками, а сердцем, труд — досада, тягота, испытание. Древнерусская «Пчела» не раз говорит о труде, и по-разному. «Злая жена, аки трудъ въ лядвѣяхъ» — боль в промежности; «кто труда боится — бѣжить благодати» — беспокойства и подвига. Владимир Мономах описывает сыновьям «трудъ свои, оже ся есмь тружалъ, пути дѣя и ловы» — делал (дѣя) труды — занимался деятельностью; но и всякий святой, погибший за веру, «сподоби ся труды (трудами) за вѣру» — пострадал (примеры собраны: Материалы, 3, с. 1007-1009).
Труд — это составная часть всякого дела. Так трудится и монах в обители, «чая от Господа милости за трудъ своего дѣла» (тоже расхожее выражение, которое встречается в любом Житии).
Можно предполагать, что различие между тремя проявлениями трудовой деятельности состояло в том, что «дело» было свободным, а «труд» и «работа» делались по необходимости или по понуждению. Труд — сам в себе, исполняется для себя, тогда как работа — это служение другому. Свобода выбора реализуется в воле делать, в д е л е; это модальность «могу» и «хочу». Воля как свобода от обязанностей утрачивается в труде — это модальность «должен»: «душа обязана трудиться...».
В древнерусских текстах часто находим выражения вроде «освободитися от работы» (например, Индикоплов, 32): «и тъ свободить вы от работы» (Флавий, 264); следовательно, и значение слова работа как ‘рабство’ тоже соотносится со свободой — в виде несвободы. Дело всегда вольное, труд — свободен, а вот работа проходит вне категории «свободы». Свобода ограничивает личную волю общими интересами других членов общества, так что в моральном плане труд действительно может быть «трудным».
Работа всегда описывается как лютая, горкая, злая, даже великая работа (Пчела, 29), что в греческом оригинале соответствует сложному слову δουλοπρέπεια ‘грубый и грязный труд’ раба.
А.С. Демин заметил, что тема труда «не сразу возобладала в рассказах о святых и монахах, но вырастала постепенно. Например, в житийных статьях «Повести временных лет» о первых русских праведниках их жизнь еще не трактовалась как огромный непрерывный труд; больше подчеркивались их разные лишения, то, что праведники «приимаше раны и наготу». В Житии лишь к XV в. подвижничество и труд стали повсеместно превращаться в своего рода синонимы» (Демин, 1977, с. 74).
Действительно, в ранних житийных текстах подвижники заняты «деланием». Еще и в конце XV в. Нил Сорский предпочитал говорить о том, что игумен «братии раздает дѣла», и вообще «дѣлати же дѣла подобаеть подъ кровомъ [монастыря] бывающая», поскольку, понятное дело, спасается человек лишь «нуждею дѣланиа и теплотою вѣры» (Нил, 5, 7, 13).
Впрочем, дела делаются с огромным трудом: «Да утомляють тѣла постомъ и жаждою, и трудомъ по возможному», усмиряя плоть, а тем, которые в стараниях оскудели, «подобаетъ искати люботруднѣ» (там же, 9, 14). У Нила почти рядом употреблены все три слова, и видно, чем они отличаются друг от друга: «Обрѣтающе нуждную потребу от т р уд о в ъ своихъ... и сиа дѣланиа творяща [речь о молитве и службе], руко д ѣ л и е, и аще кыа работы служения и Богови приобщающеся...» (там же, 90). Слово работа использовано только в этом месте, больше нигде о «работе» Нил не говорит; работа служения Богу — не рабство, а обязанность монаха.
Но со временем именно представление о духовном, психологически «трудном» труде вытесняет и «делание», и прямое рабское «делание», когда монахи живут, «работающе братии якоже Богови».
Авраамий Ростовский, «трудом себя источив» (расточив), продолжал «на братию тружатися» — это уже не рабство, не делание, хотя Авраамий именно «в ручном труде тружащеся» (примеры: Демин, 1977, с. 74-90). Труд как внутренняя потребность дела, завещанная Богом, постепенно распространяется на описание трудовой деятельности разных социальных групп: это и воинский труд, и «трудолюбие добрых женъ» — с XVI в. Идеальное, понятое как душевный порыв к «деланию» в каждодневном стремлении, поначалу связано только с подвижнической жизнью за монастырской оградой, но постепенно переходит на все более широкий круг лиц самого разного чина и звания, для которых общим было рвение к труду в будничной его форме, внешне невыразительных «дел», исполняя которые по чувству долга человек получает награду в духовном смысле.
В «Диоптре», переведенной в XIV в., говорится ясно: в творчестве на земле, в своем «подобии» Богу, человек должен трудиться истово, и только тогда «яко да конець, прочее, будеть нашему труду, дѣланья мзда» (Диоптра, 236), что на современный язык переводят так: «чтобы это и было венцом нашего труда, платой за работу» (Прохоров, 1987, с. 237). «Деланье» — не работа, а свершение «дела» в результате «труда»; о рабском труде — работе — в «Диоптре» также речи нет. Рабским трудом не спасешься, и это-то моральное ограничение и становилось особенно тягостным для средневекового холопа.
Труд непомерен и каждодневен, трудятся «в поте лица своего», а не «делают» что-то конкретно, и не «работают бѣсу». «В сознании крестьянина, — пишет историк средневекового быта, — веселье не могло быть пресным. Обычная ссылка на грубость нравов средневекового общества лишь отчасти объясняет эту особенность тогдашнего юмора. Не следует забывать о языческих корнях народных празднеств. Удалое разгулье таких праздников отвечало национальному характеру русских людей. Поговорка — «Гулять так гулять» выражала принцип «ничего не делать вполсилы». Этот принцип воплощался и в постоянном непомерном труде и в недолгом веселье» (Семенова, 1982, с. 167). Как говорится, делу время — потехе час.
Исконное распределение всех трех слов в полной мере выражено в текстах Епифания Премудрого (начало XV в.).
В Житии Стефана Пермского только «раб неключимый» (недостойный) занят работой (Жит. Стефана, 56). Работа — это рабский труд, рабство, определенное русским словом (рабство — славянизм литературного языка, робота — русизм). Работа осуществляется не на основе благодати доброй воли, но по принуждению «закона». «Что стоите праздны от законныя работы... и не приимете ига работнаго и ярьма законнаго?» (там же, 72) Человек не только бежит «работы египетской» (там же, 92), он просит вообще избавить его «от работы идолослужения» (там же, 188). Работа — служба и страдание: «азъ буду ему съслужебник и съработник, и състрадалникъ» (там же, 162). высока цена подвижника, посвятившего жизнь служению людям и словом своим «избавляя ны от насилья и работы».
В отличие от работы, дело всегда добровольно: «чистою свѣстью (совестью) и добрыми дѣлы» (там же, 60) осуществляется «дѣло руку своею» (там же, 88, 90, 160 и др.), рукоделье, конкретное важное дело, которое исходит оть помысла и выражено словом. Ср.: «не токмо же помысли, но и дѣлом створи» (там же, 64), «дѣлом и словом мощен сый» (там же, 192), «по силѣ своей исполних мое дѣло» (там же, 156) и т. д. Сам Стефан «дѣлаше рукама своима всегда трудолюбнѣ» (там же, 62), «дѣло же бѣ ему, еже книги писаше... то бо бѣ ему дѣло присно (всегда)... овогда убо тружашеся, еже в дѣлъхъ руку своею» (там же, 160). «Своими добрыми дѣлы» (там же, 196) Стефан, несомненно, «истовый (истинный) дѣлець» (там же, 164), и даже выше — «дѣлатель вѣрный» (18 раз используется такое определение), ибо «добро дѣло сдѣлал еси» (там же, 280), и от его «дѣлъ праведныхъ» спаслись «вси людие».
«Дело», как и «вещь», понятие многозначное. Конечно, это некий результат добровольно понесенных трудов «во благо», и по мирским меркам, как «нужно» (дѣлець), и по Божеским, как «требѣ» (дѣлатель на ниве Господней). Но дело осуществляется в труде, и Стефан «своима рукама... трудолюбнѣ счинив, яже суть трудове его» (там же, 62) — в писании книг. Трудолюбие помогает делу, оно осуществляется «многими труды и поты» (там же, 234 — интересное уточнение). Труд всегда связан с трудностью исполнения. Епифаний подчеркивает это, напоминая, что всякое дело есть «много тщанья (старательности) и труд, и великъ подвигъ» (там же, 94), «много терпѣние показа, тружаяся и подвизаяся» (там же, 178), дело «устави мнозѣми труды» (там же, 184), «много трудився» (там же, 228), «въздержалным трудом добрѣ потрудившюся» (там же, 204) и т. д. Обращаясь к Стефану, Епифаний восклицает: «Добро д ѣ л о сдѣлал еси!.. и Богъ тебе прослави, възмездье подая тебѣ противу труд твоих» (там же, 250). Соотношением двух слов здесь хорошо показана противоположность завершенного и нескончаемого.
Совсем иная картина в Житии Сергия Радонежского, которое Епифаний написал спустя много лет. Здесь речь идет не о миссионере, а об основателе монастырей и подвижнике. Сергий Радонежский в трудах своих описывается иначе, чем Стефан.
Слово работа употреблено только раз, в Похвальном слове Сергию, когда речь заходит о подвиге святого, который, между прочим, дал «в работах сущим — освобождение» (Жит. Сергия, 94); работа здесь — рабство. Сочетание «раб неключимый» употребляется дважды, в пересказе евангельской притчи, и не может служить примером, как и глагол работати — в традиционном сочетании типа «и аще работати Богу изволисте» (там же, 40), т. е. служить Богу в духе, причем не только духовно, но и «рукама своима». Нанимаясь на работу, Сергий смиренно отказывается получить плату вперед: «Азъ бо преже даже руцѣ мои не поработасте, и преже труда мзды не приемлю» (там же, 53, дважды). Работати Сергий согласился по великой нужде и «ради братии», а для него самого этот поступок — добровольное «рабство» на время, можно сказать, страдание: «и страду земную работающу» (там же, 59); аскетизмом он «удръжа си тѣло и поработи е (его), обуздав постом» (там же, 41). Все примеры с употреблением слов данного корня касаются описания подневольного труда.
Дѣло и трудъ — совсем иное. Эти два слова очень часты в тексте жития, как и другие слова, связанные с «темой труда», — польза и мзда (цѣна), а также лѣность и пр. Все повествование как бы охвачено идеей трудовой деятельности. «Дело» здесь всегда важное, значительное, исполнение предначертанного, может быть, даже Божьей волею («аще будет угодно Богу се»), но совершенное по свободному волеизъявлению. Это «всяко дѣло благо», «дѣло добро», «поспѣшьствующе на дѣло... начать дѣлати церковь» (там же, 70) и мн. др. Когда Сергию предлагают сан митрополита, он отказывается, ибо «выше мѣры моеа есть дѣло сие» (там же, 82), все это — «выше силы моея дѣло бысть» (там же, 11). Поэтому Сергий и «незлобивый дѣятель» (там же, 86), и никто не «видѣ его бездѣлна и бесчьстна» (там же, 60), а «дѣяния того и подвигы» (там же, 10) всем на земле ведомы. Всякое такое дело — жизненно важный (для самого Сергия непременно) труд, сродни труду «древодѣля от села» (там же, 53) или орача, «глаголемый земледѣлець» (там же, 59), в течение всей жизни «рукодѣлия кладуща» (там же, 50). Епифаний еще чувствует внутреннюю связь этого слова с исконным смыслом корня; касание благодати по слову: «и что труды дѣете ему? Дѣло бо добро сдѣла о мнѣ, и аз вины не обрѣтаю в нем», — говорит сам Сергий (там же, 60), употребляя рядом два глагола общего корня. В другом месте глагольный корень предстает еще в одном виде: «И тебѣ умилися, д ѣ е м, еже молитися о нас» (там же, 105) — уже в значении ‘говорим, утверждаем’.
«Труды дѣете» — обижаете, затрудняя его. В отличие от «дела», труд и здесь — неустанное, до пота, многократно повторяемое, беспрерывное погружение в деятельность во имя и во славу — но принятое на себя как оправдание всей жизни. За что посмертно и воспоследует «въздаание дѣлом его и многым трудом его» (там же, 102). Труды вообще и всегда «многы», они «неизчетны», они «въ всем всегда». Сергий, «трудолюбный подвижник, столп терпения» (там же, 94), «труд великъ подъят» (там же, 96); трудятся до изнеможения, дело и пот — одно и то же: «сицевы труды его... и подвизи, и потове» (там же, 100), «многы тмами труды положи, и неизчетны подвигы показа» (там же), «помяни стадо, егоже поты своими събра» (там же, 90 — о монастырской братии) и т. д. Братия не отстает от своего игумена, «темже и труд приимаху братия... и великы труды приат вотще... великаго труда братскаго» (там же, 62). Труду противопоставлен покой: «в них же покой приимати от великаго труда» (там же, 70), а сам Сергий только по смерти перешел «от труда в покой» (там же, 101). Однако это заслуженный покой, в отличие от «покоя» лени: вот Сергий всю жизнь трудился, «а мы не токмо сами не подвизаемся, но и того [Сергия] готовых чюжих трудов... лѣнимся възвѣстити писанием» (там же, 11), — сам себя укоряет Епифаний. Лени противопоставлен труд, делу — зависть, «слабый же убо и лѣнивый в дѣлех своих таковаго упования не может имѣти» (там же, 38), хотя и тщетно о том мечтает в зависти своей.
Таким образом, на протяжении всего Средневековья «дело» осознается в своем концептуальном смысле как необходимое действие касательно действительности, то есть как практически, на деле, и есть и быть должно.
В процессе усвоения христианской культуры, под давлением близкозначных слов происходило развитие исходного смысла словесного корня, в котором четко выделялись два семантических уровня (Зиновьева, 1999).
С одной стороны, «дело» как ‘производительное действие’ («дѣло дѣлати») → ‘занятие’ («безъ дѣла бы не была» хозяйка дома — в «Домострое») → ‘задание’ («ужли ты то дѣло сдѣлал, что яз тебѣ приказал?» — Фенне, 190) → ‘служба’ (холоп должен «работати всякое дѣло черное», грамота XVI в.) → ‘область деятельности’, всякой вообще деятельности. Вся цепочка значений предстает в последовательности метонимических переносов «по смежности», как бы раскрывая различные оттенки объема понятия «дело» в их совместном отношении к социальной действительности. Это именно касательство-отношение к делу, что и выражается попутно многими устойчивыми выражениями типа не у дѣла, без дѣла, при дѣле и особенно «так и дѣла нѣт», в «Домострое» «никому тута дѣла нѣт» — т. е. тебя не касается, к тебе не относится: «не дело говоришь», «к делу не относится». Своеобразное возвращение к исконному смыслу корня, который передавал впечатление о касании, затрагивании чего-то, результатом которого и становилось исполнение «дела».
С XVI в. положение изменяется, и вместо метонимических в силу вступают и широко развиваются метафорические переносы «по сходству». Метонимический перенос значения сохраняет идею действия в конкретной действительности, передавая изменяющийся во времени объем понятия; метафорический перенос переключает внимание на содержание понятия и тем самым сосредоточивается на обозначении остановленного в сознании (извлеченного из действительности для внимательного рассмотрения) объекта действия, а не самого действия.
Теперь родовое значение ‘служба как область деятельности’ как бы рассыпается на множество видовых, внутренне никак не связанных между собою со-значений типа:
‘любое предприятие’: «прислалъ на то дѣло», «разбойное дѣло», или, даже (как у Аввакума Петрова) «плюново дѣло» — дело плевое;
‘род занятий (профессия)’: «сапожное дело», «кузнечное дело», «корабельное дело»’ («духовные дѣла», «девица... блудному дѣлу» у Аввакума);
‘практическая деятельность’: «промышляти дѣломъ» («не ихъ то дѣло, но дьявольское» у Аввакума);
‘ситуация (положение вещей)’: «тово плачевнова дѣла», «что тебѣ дѣло до меня» у Аввакума;
‘досье’: в Уложении 1649 г. как обозначение судебных дел, тоже — производство касательно лица или группы лиц: «сыскивати про то дѣло», «замять дело» («от тайныхъ дѣлъ», «мое дѣло тут же помянуть» у Аввакума).
Таким образом, развитие значений и в древнерусском, и в старо-русском языках направлено концептом слова (идеей в этимоне), но проявляется по-разному, видоизменяясь в социально-историческом контексте (уровень конкретной «вещи»). Сама идея связана с обозначением «деятельно касаться», но контекст постоянно изменяется, направляемый, в числе других причин, и взаимными соотношениями близкозначных слов — трудъ и работа.
Семантические изменения слова дѣло проходят три узловые точки, которые можно описать с помощью модальных определителей. Исходное «дело» есть проявление обязательной внутренней потребности действовать в творческом порыве, затем потребность становится простой повинностью (соотнесение со смыслом слова работа на уровне значений ‘задание’ и ‘служба’), с тем, чтобы в конце концов развиться в неизбежность трудового усилия (соотнесение со смыслом слова трудъ), которая в наше время уже предстает как обязательность всякого труда и дела. Ныне все значения, возможные в слове, исходя из его концепта, развились до конца и одновременно представлены все вместе; это одна из причин, почему для современного человека разница между «делом», «трудом» и «работой» практически несущественна.
Средневековые тексты подтверждают внутреннюю логику описанной реконструкции. Вот как распределяются все три слова в полной редакции «Домостроя» (с дополнительными к нему текстами), составленной протопопом Сильвестром в середине XVI в.
Основные слова в «Домострое» — дѣло, дѣлати, дѣется, они употребляются часто. Герои повествования заняты именно д е л о м, и слово дѣло является основным для обозначения свободного производительного труда. «Работа» здесь — исполнение подневольных обязанностей, это слово всего девять раз использовано в тексте (однажды как определение: «малымъ дѣтем и работным людемъ» — Дом., 32). «В работу... охолопит» (там же, 49), «ни ранами, ни работою тяжкою» (там же, 23), «и напрасно (тотчас) продаст в работу» (там же, 120), — из контекстов понятно, каково значение слова работа: это — рабский труд.
Столько же раз употреблено слово трудъ, и также в традиционных сочетаниях типа «добрыми дѣлы и праведными труды» (там же, 44), «подаровал от своих трудов» (там же, 24), «от своих трудов по силѣ» (там же, 34), «не забывайте труда матерня и отцова» (там же, 38). Противопоставление «дела» и «труду» и «работе» вполне ясно.
Слово дѣло постоянно расширяет свои значения, в контексте изменяющейся жизни оно «растет» в своих смыслах, оно живое. Наоборот, слова трудъ и работа используются только в книжных клише, они как бы «замерли» в определенных значениях, которые не изменялись на протяжении всего Средневековья.
«Делают» здесь все, «дѣлають добро», «дѣлают пироги», «дѣлаютъ хорошо» и не очень, делают неустанно, с вдохновением, не упуская никакой мелочи. Но когда речь заходит о самом «деле», его «творят» («неподобная дѣла творит» — там же, 120, 123), в других случаях этот глагол не употребляется. Все старые значения существительного в тексте «Домостроя» выражены так или иначе: и ‘производительное действие’ вообще («делом и словом угожайте родителям своим» — там же, 38), и ‘занятие’ (пример приведен), и ‘задание’ («даст дѣло рабынямъ» — там же, 40), и ‘служба’ («по винѣ и по дѣлу смотря» — там же, 65), и ‘область деятельности’, которая понимается еще не очень конкретно, скорее как оценочное определение, распространяемое на все предыдущие виды деятельности («заемное, кручиновато дѣло» — там же, 103). Из метафорических значений известны только первые три, они представлены уже и в другой форме — в форме множественного числа («объекты» наблюдения, в отличие от действий, уже поддаются счету). Это — ‘любое предприятие’ («никоими дѣлы» — там же, 40, «и дьяволи записують дѣла их» — там же, 31), ‘род занятий’ («у таможенных дѣлъ» — там же, 105), ‘практическое действие’ — например, в «Чине свадебном», там, где речь заходит о брачной ночи и жених, войдя к молодой жене, «промышляет» (там же, 151): «Время ѣхати жениху к своему доброму дѣлу», — возглашает дружка. Точно так же определенными (значащими) действиями выдают себя и «бабы потвореныя» — сплетницы и «сими дѣлы [те] бабы [и] опознаваются» (там же, 118). Чем ближе к первым, исходным значениям слова, тем синкретичнее по смыслу они предстают, и только широкий контекст позволяет догадываться, о чем, собственно, здесь говорится.
Но не так ли обстоит дело и сегодня, когда прежнее различение дельного и трудного уже утрачено и мы можем говорить не только о «дельном человеке», но и о «дельном предложении»? О «трудном деле» и — одновременно — о «трудном характере»? «Дело» как цель и «труд» как форма осуществления этой цели совпали в общем понимании, став в общий ряд с «работой». Словесные образы, символически наводившие средневекового человека на смысл каждого отдельного слова, в процессе развития семантики слова сгустились в понятия, а понятия обладают той особенностью, что стремятся к логическим обобщениям, к собиранию в родовые смыслы. Символы становятся гиперонимами и тем самым как бы стирают следы прежде конкретных и выразительных со-значений в слове.
То же самое происходит во всех словах, косвенно связанных с темой труда. Дело совершается ради практической пользы, а результатом всякого дела становится обретение богатств.
Легкий, как можно понять из сопоставления с другими словами древнерусского языка, — это ‘пустой’.
В этом смысле слово льгъкъ могло заменяться самыми разными по основному значению словами: тъщии, дупль, ослабъ, удобь и т. д. «Облакъ тъщий еси. Богородице!» — в мефодиевском еще переводе церковного песнопения. По нашим современным понятиям, сказано слишком смело, однако в XI в., как и позже, в Древней Руси, тъщии всего лишь ‘пустой’, ‘полый’ внутри и потому, конечно же, ‘легкий’. Так и «тъщие коровы» могли быть скорее яловые («пустые»), чем «безмясые». Всякий, кто «влазить въ церковь и тъщими словесы молится» (Пост, 11), тоже всего лишь ленив, ибо обращается к Богу легковесно пустыми словами. «Сыпахуть ми тъщими тулы поганыхъ тлъковинъ великыи жемчуг на лоно» в «Слове о полку Игореве» попросту значит, что князю на грудь (во сне) сыпали крупный жемчуг из пустых (легковесных) колчанов, предрекая слезы и смерть. Пустой и легкий одновременно и быстрый.
Тъщета — ‘пустота’, тъщетный — ‘пустой’ и к тому же еще ‘легковесный’. В старинных списках древнерусских переводных текстов то и дело заменяют близкие по смыслу слова, сознавая и как бы обновляя в сознании древний образ: пустой — значит легкий. Каждому последующему поколению книжников кажется более удачным другое, новое слово, которое заменяет слово оригинала. Текст постоянно обновляется, живя своей особенной жизнью, и новые поколения читателей остаются при своем понимании исходного образа: пустой — значит легкий. Льгъкъ — тъщь — дупль, т. е. дуплистый, и тоже, следовательно, пустой, а если пустой — то и легкий. Вот и нужный пример: «Се Господь сѣдить на облацѣ дупли» — на «легком» облаке. Перевод этот древний, но список текста новый, его сделал новгородский поп по имени Упырь Лихой в середине XI в. Может быть, он и заменил слово тъщь словом дупль, но возможно, что это сделали следующие переписчики, ибо читаем мы рукопись XV в. Важно одно: говоря о легком, никто из них не решается использовать слово льгъкъ, постоянно заменяя его другим, по смыслу близким, по образу подобным словом. Символический текст и требует «многосмысленного» слова, которое одновременно указывало бы не только на «легкость», но и на условие-причину, которые вызывают подобную легкость.
В переводе «Пандектов Никона Черногорца» говорится: «Да мы въ легци будемъ» делать то-то и то-то; в болгарской версии текста «въ ослабѣ»; и то и другое значит ‘свободно, легко’. Если бы дьявол боролся с человеком «въяве» — «славна бы брань и у д о б ь побѣда» — в болгарской редакции здесь стоит слово «легчайшая», что также понятно, поскольку удобное и есть «легкое». Русскому слову тъщии в болгарской редакции «Пандектов» также соответствует слово легкий. Здесь еще сказано: «Мужь жену не тъщи въспритѣщаеть!» — в болгарском списке «съ слабостию стягнути». Такое же пересечение значений двух слов: ‘легко, пусто, чуть-чуть’; так и жену за провинность муж должен посечь не легко, не чуть-чуть, а совсем напротив, как следует (не тъщи). А еще говорят о жестокостях «Домостроя»! Там в соответствующем месте сказано иначе: «вежливенко постегати».
Слово льгъкъ древнее, однокоренные слова в латинском и в арийских языках тоже значили ‘легкий, быстрый’, но в старославянских и даже в древнерусских текстах слово это употреблялось не часто. Дело в том, что это слово имело еще и другие значения, среди которых и ‘хороший’, и даже ‘свободный’. По смыслу было оно многозначным, использовалось в зависимости от того, какой оттенок смысла требовалось передать.
С одной стороны — ‘свободный’: будут вас истязать, так вы скажите им — «будити милосерди, възмѣте легко!» (Кирик, 25) — схватите свободно и долго не мучьте. «Легко спал» — спал свободно, без сновидений, «безмолвно». То, что легко, то «ослаба и отрада» (Апостол, III, с. 88-89), но, с другой стороны, «легкость сердца» есть сокрушение, переживание уже не столь и приятное (Пандекты). «Бѣ же Василко... сердцемь легокъ, до бояръ своихъ ласковъ» (Повесть, 467); «быть в добром сердце» сочетание распространенное — ни на кого не держит зла. Сердце свободно от мести. В 947 г. «устави» княгиня Ольга по северным своим владениям «оброки и дани и ловища» (Лавр. лет., 17), но составитель ее жития в XIV в. счел нужным уточнить: «и уроки легкие и дани полагаше на людех» (Жит. Ольги, 382), что становится прямым подлогом, потому что «легким», т. е. свободным, налог быть не может. Автор себя выдает, косвенно указывая на время составления Жития.
В XIII в. «легкий» как признак скорее осуждается; возможно, к этому времени слово свободный стало включать в себя значения ‘пустой’ и ‘легковесный’.
Феодосий Печерский «немощнымъ же и слабымъ худаа и легкаа дѣла замышляеть» (Печ. патерик, 141), т. е. несложные, не требущие приложения сил. «Всяка напасть легъка есть мужю нелегъкоумному» (Пчела, 176) — не обременительна для человека, который не является слабоумным. Сопоставление легкости и дерзости, легкости и высокомерия (там же, 129 и др.) подтверждает, что признак легкости в некотором отношении опасное свойство. Чрезмерная легкость осуждается.
Но и в значении ‘легкий’ слово относилось не к выражению душевного (нравственного) отношения к факту или лицу, а к реальному исполнению дела. «Брѣмя мое льгъко есть» — читаем уже в Остромировом евангелии 1057 г. «Бысть льгъко по волости Новугороду», сообщает новгородский летописец под 1225 г., и снова имеет в виду ношу. Нетяжелая это ноша, но вместе с тем — и душевная свобода.
Словом льгъкъ переводили самые разные греческие слова: κουφος ‘легковесный, нетрудный, пустой’, ελαφρός ‘легковесный’, но также и ‘резвый, быстрый’ и даже ‘легкомысленный’ — целая россыпь значений, связанных друг с другом метонимически; ανεκτως — это льгъко, а греческое слово значит ‘вполне сносно, терпимо’. Каждый раз, когда требовалось передать исконный смысл славянского слова легкий, его сводили на смежные — тъщь, дупль и др. И ‘пустой’, и ‘тощий’, и ‘свободный’ — все они выражают представление о легкости состояния, наполнения или действия, а сама «легкость» понимается как родовой признак, на основе которого можно объединить все разновидности определений в их переносно-образном смысле. Легкость физическая представлена как свобода.
Напротив, «тяжесть» понималась как несвобода, это — зло. Литовское прилагательное tingus ‘ленивый’ и другие родственные славянскому языки указывают на то же значение ‘ленивый’: т. е. тяжелый для движения или действия. В древнерусском языке исконный словесный «образ» уже позабыт, а в противопоставлении льгъкъ — тяжьлъ оказывалось важным не отношение ‘свободный’ — ‘ленивый’, а представление о чисто физической легкости или тяжести дела. При этом, как обычно бывает, все противопоставление целиком сохранило и прежние свои оценки: «легкий» всегда хорошо, а «тяжелый» — плохо. «Тяжько ти, головѣ, кромѣ плечю, зло ти тѣлу кромѣ головы», — пел в XI в. славный Боян (плохо тебе, голова, без плеч, не хорошо и тебе, тело, без головы). Слова зъло и тяжько здесь близки по смыслу, хотя в общем они различались по значению, и смысл этот, незримо противопоставленный к понятиям о «легкости» и «добре», никаким образом иначе, кроме как в данном тексте, не показывается. Потому что зло вообще, абстрактное зло, вовсе не противопоставлено ничему хорошему. Всякое зло конкретно, да и добро — тоже.
Поскольку все легкое хорошо, хороша и польза, или, в северном русском произношении, польга, льга. Льгота и есть ‘легкость’ (ελαφρία), льга или льза — ‘возможность’, а форма льзѣ употреблялась в значении сказуемого: ‘можно’. Русское произношение слова пользя используется редко, в литературной речи закрепилась форма польза, но вместе с этой искусственной формой пришло и новое значение слова — ‘выгода’, некий практический «интерес». В древности слово такого значения не имело.
Польга — это простое благо, взятое в прямом его смысле, сочетание по-льга означает то, что приходит «по», т. е. после того, что дозволено, что можно, что легко само по себе, что доступно каждому. Украинское слово пільга до сих пор значит ‘облегчение, успокоение’; такое же значение слова известно и русским народным говорам. В «Толковом словаре» Даля пользя и польга — это льгота, облегчение, даже помощь, особенно в излечении от болезни (кого-то пользовать и значит лечить); пользует сам человек, т. е. приносит пользу, а не добивается ее.
Слово польжение в древних текстах также обозначает ‘облегчение’ и даже ‘льготу’; «льготные годы» в начале XVII в. — это обозначение «легких» годов, когда либо оброк не платили вовсе, либо могли переходить от одного владельца к другому. Каждая форма, напоминавшая разговорную русскую, сохраняла и старое значение слова, указывая на то, что легко и возможно. Этот корень содержит в себе неизбывную модальность с обратным знаком: то, что лѣпо, то ‘надлежит’, а то, что льзѣ, то ‘дозволено’. Странное вскрывается состояние: нашим предкам нравилось (казалось красивым) соответствие долгу и правде, а легким (пустым и свободным) представлялось все, что можно исполнить без затруднений.
Зависимость книжной традиции от значений греческих слов в сакральных текстах привела к тому, что довольно рано, в старославянских текстах X в., представление о «помощи» незаметно стало подменяться (или замещаться) понятиями о «выгоде» и «интересе». Все указанные значения (а еще и ‘добыча’) свойственны греческому слову ωφέλεια. Другое греческое слово, которое переводилось славянским польза, συμφέροα, определенно значит ‘польза, выгода’. Пожалуй, только с XIII в. имеем мы надежные примеры употребления этого слова в привычном нам значении ‘(практическая) выгода’, ‘(мелкий) интерес’.
«Какая бо польза есть человѣку приобрѣсти вьсь миръ и отъщетити (лишиться) душю свою?» (Остр. ев.; Мф. 8, 36) — евангельское выражение, которое уж точно не имеет в виду никакой практической пользы, подобной купеческому «интересу». Греческое слово ωφελήσει, употребленное в этом тексте, обозначает скорее помощь-подмогу, чем интерес. «Велика бо бываеть польза от учения книжного» (Лавр. лет., 51б, 1037 г.) — вот о какого рода пользе говорят сборники древнейших поучений. Такая польза — подспорье и помощь, потому что ее творят и деют, ее имеют и принимают, о ней говорят: на пользу, къ пользи, въ пользю, бес пользы и т. д. Пользовати или пользѣти означает приносить помощь; чаще всего так говорят о враче, который, излечивая болящих, не всегда получает барыш. Непосредственной практической выгоды нет и в «учении книжнем»; недаром рыдали и разбегались дети знатных бояр, собранные Ярославом Мудрым «на почитание книжное».
Последовательное развитие значений слова от значения ‘помощь’ через ‘успех’ (положительный результат, благо) к значению ‘выгода’ (интерес) (СлРЯ, 17, с. 284-286) знаменует изменение отношения к «легкости» дела или его исполнения. Успешное завершение помощи рождает надежду на будущую выгоду. Отчасти это определяется смыслом тех формул, в которые входит слово польза. В XI в. говорят о «пользе души», т. е. о благе, ей доступном (Печ. патерик, 126, 163 и др.); «о, чадо! нѣсть ти польза праздну сѣдѣти» (там же, 125) — нехорошо сидеть без дела. В определении всегда сохраняется только это значение слова: «Зависть бо не вѣсть предпочитати, еже полезное створити» (там же, 153)— благое; поэтому определение и используется на первых порах при описании церкви, верных христиан и всё вообще — «то и то зѣло полезно и добро» (Клим, 125).
Особенно интересно самое распространенное сочетание — не льзѣ. Это ведь два слова, форма второго из них — родительный падеж при отрицании. В «Правде Русской»: «Не льзѣ речи: не вѣдъ (не знаю), у кого есмь купилъ» — о ворованном, скажи сразу, у кого ты взял! Не льзѣ — не легко; не следует, потому что — нелегко. Когда подожгла княгиня Ольга городок древлян, мстя за убитого мужа, стало видно с холма, на котором стояла она с дружиной: «и не бѣ двора, идеже не горяше и не бѣ льзѣ гасити, вси бо двори възгорѣшася» (Лавр. лет., 17). Не льзѣ — невозможно, затруднительно. «А князь скупъ, аки рѣка, великъ брегъ имущь каменны: нелзя пити, ни коня напоити», — пишет Даниил Заточник в XII в.
У Епифания Премудрого «польза» представлена как «душеполезная» категория, поскольку «предати толику пользу» можно лишь «на ползу людемъ» (Жит. Стефана, 50, 180). В текстах его Житий польза представлена как трисоставная сущность: это облегчение жизни («о лготѣ и ползѣ нашей» — там же, 212), приводящее к успеху («успѣх не худ и ползу немалу» — там же, 50) в достижении блага («на все полезное — блага да подасть ти» — там же, 76). В XV в. церковному писателю полезным кажется все то, что хорошо, правильно, и, наоборот, нехорошо, например, забывать о праведниках: «не полезно есть еже в забыть положити житие его» (там же, 50). В Житии Сергия Радонежского «о ползѣ» говорят, ей учат и «наказывают», пользу принимают, просят и обретают. Те же оттенки нравственного поведения «в пользе» находим и в сочинениях Нила Сорского, который взывает о «пользе душевной»; в его понимании «все полезная» «полезно душамъ» и проявляется, прежде всего, в славословии Богу.
Так, постепенно обогащаясь все новыми со-значениями, древний корень в новой своей форме приобретает не известное прежде значение, передает возможность «облегчающей» дело помощи, с которой (после которой и благодаря которой) в конце концов приходит и выгода: ‘легкий’ → ‘облегченный’ → ‘помощь’ → ‘выгода’.
Основной мотив «пользы» в древнерусском обществе — облегчение жизни в разных его формах, в зависимости от сферы действий субъекта. Для монаха это «польза души», для мужика — «польза дела». Одновременно заметна сосредоточенность мысли на помощи и защите, главным образом в жизнеобеспеченности. По-спеш-ить на выручку попавшему в беду родичу — это и есть у-спѣх-ъ, а успешное дело определяется степенью его легк-ости, после чего (пользѣ) можно уже говорить о какой-то пользе. Словом успѣхъ переводили греческие слова ωφέλεια, όφελος, συμφέρον с общим для них значением ‘польза, выгода, помощь, интерес’, причем последнее из указанных греческих слов буквально значит ‘снесенное в одно место’. Надо думать, для общей пользы. Основные (как единственные в инварианте) значения этих греческих имен можно представить в таком виде: ‘выгода’ (удобная возможность) → ‘помощь’ (другим) → ‘интерес’ (в общем). Славянские переводчики понимали эти слова в полном соответствии с их коренным смыслом — или же традиционное словоупотребление заставляло их понимать славянское слово именно таким образом. Более поздние переводы с латинского уже привносили в славянские тексты «коммерческий» смысл дела. Utilitas ‘услуга, дело, польза’ или gnaestus ‘прибыль, выгода, доход, промысел’ переносили внимание на другое, в сторону личной пользы, и тут все чаще употребляется слово потрѣба. То, что потребляется, употребляясь на пользу лицу — в личном интересе.
Бескорыстная помощь сменяется взаимной услугой, интерес становится прибылью, а выгода изменяет смысл: указание на то, что «время делать добро», оборачивается призывом накапливать личное «добро». Трудно сказать, благоприобретенное ли это качество или же его вынуждены были заимствовать восточные славяне, постоянно попадавшие под ростовщический гнет чужеземцев-лихоимцев. Ясно одно: не в переводных текстах рождалось новое отношение к «пользе» дела. На это указывает изменение смысла близкозначных слов, развивавших такую же цепочку метонимических со-значений.
Исконное значение слова корысть — ‘(военная) добыча’. Это — существительное того же корня, что и глаголы рыскать, ристать ‘стремительно двигаться туда и сюда’ (Варбот, 1972). Развитие значений таково: ‘добыча’ → ‘прибыль’ → ‘доход’ → ‘(материальная) выгода’ → ‘польза’; при всей отвлеченности последних значений (а к тому и стремится понятийное содержание слова) всегда сохраняется понятие о чем-то отторгнутом, отрезанном от чужого, отчужденном в свою... пользу.
Скряга поначалу тоже не имеет ничего общего со скупцом и скаредом. Родственные слову глагольные формы до сих пор сохраняют исконное значение корня: ‘усердно работать, не разгибая спины (коряжиться), радеть о других, заботиться’ (там же). Но внутренний образ, заложенный в слово, на фоне происходящих в жизни социальных движений приводил к развитию первообраза к инвариантному понятию. ‘Согнутый, сжатый’ до «твердого», обособленного в своей самодостаточности, лица — и вот уже понятие о «скряге» готово. Может быть, он и работает, не разгибая спины — но при этом держит все при себе, в кулаке: кулак.
Первоначально речь шла все-таки об «успехе» и «легкости», с которыми славяне поспешали на «помощь» друг другу. Теперь по всему пространству смежных обозначений широко пошло размывание исконных образных номинаций.
Заметно, что красота, истина и польза в древнем представлении о благе действительно совмещены в общем нераздельном согласии друг с другом; каждый из признаков Блага всегда понимается в зависимости от характера лица, предмета или действия, которые необходимо оценить. При этом критерием красоты остается естественность, критерием истины — необходимость, т. е. такое соответствие природному, которое только и воспринимается как правда. Польза же — это всегда целесообразность, причем и эта модальность осуществления связана с полным соответствием природе. Еще нет «искусства» в современном его понимании, нет и искусственности. Сила восприятий средневекового человека — в синтезе всех ощущений и оценок, исходящих от действительной (т. е. действующей природной) вещи.
Вот несколько соответствий.
Рассматривая историю славянского письма — важного завоевания культуры и «искусства», — мы видим изменение в начертаниях букв. От четких, красивых уставных, выписанных каждая наособицу в XI в., — до скорописи XVII в., со многими степенями перехода от «нерентабельной» уставной до полезной и обычно не очень красивой скорописной буквы. Красота уступает место пользе, потому что полезно писать быстро, и места занимается мало, и в чести оказывается не отдельная буква, а целое сочетание слов, заряженное каким-то общим смыслом. «Книжная хитрость» становится ремеслом, утрачивая признаки «искусства». Красивое хоть и уступает место полезному, но истинное — соответствие последовательности букв языку устному — остается обязательным условием и сдерживает дальнейшие упрощения письма. До какого предела ни упрощали бы письмо в интересах практической выгоды, всегда необходимо, чтобы написанное было понятным.
Другой пример — одежда, утварь, всякие прочие прикладные художества. Здесь постоянным остается полезность вещи, потребность в ней. Красота рисунка на миске или вышивки на платье варьирует в зависимости от изменяющихся представлений о его целесообразности, от того, что в данный момент понимают соответствующим истинному. А истинное тогда понимали как момент введения реальной вещи в символический ряд идеальных сущностей, которые определяют ценность каждой отдельной вещи, явленной в мир. Не случайно авторы «Домостроя» столь подробно перечисляют всякую плошку на столе и лоскуток в сундуке. Каждая вещь символически выражает нечто идеальное, и только идеальное ценно. Однако здесь все признаки красоты и истины подчиняются правилу пользы, которая в данном случае ограничивает возможные пределы вариаций.
Цвет в древнерусском восприятии также представлен в языке синкретично: одним словом обозначался не только собственно цвет (красивый или некрасивый), но и его целесообразность и полезность (в каких природных красителях он существует) и даже «истинность, выраженную в интенсивности (светлый или темный) и в отражаемости (блестит — не блестит). Какие бы признаки мы ни приняли во внимание, представление о красоте как доминирующем признаке Блага в отношении к цвету сохранялось всегда. Поэтому красив именно красный цвет, затем — золотой (желтый) и различные оттенки теплых тонов, и вплоть до XVIII в. зеленый, коричневый и синий не воспринимались как красивые — они естественны (истинны) или полезны (имеются красители), но обыденно каждодневное красивым быть не может.
И так во всем: два качества Блага могут варьировать и до известных пределов изменяться, в степенях и оттенках постепенно преобразуя само свое качество, а третий всегда остается неизменным как основание Блага, которое вечно. Потому что для этой конкретной вещи данный признак является главным. Именно он в представлении и создает саму «вещь», отражая идеальную ее сущность.
Тут есть еще одна подробность, которую не следует упускать из виду при рассмотрении семантических изменений слова.
Польза всегда конкретна, красота — в известной мере отвлеченна, поскольку она не связана с явным выражением предметности, с назначением «вещи». Истина же совершенно абстрактна, она требует для своего построения умственного напряжения. Красота определяется чувством, она — в представлении; истина осознается мыслью, умом; полезность явлена в действии, она есть то, чем мы пользуемся и что признаем полезным для дела.
Таково соотношение трех качеств-предикатов Блага, как его понимали в средневековой Руси — в проекции на отдельную вещь, на конкретное лицо, на всякое действие. Если использовать известную градацию этих качеств, данную Уайтхедом, согласно которому добро (польза) вне видимости, но всегда в реальности, истина в видимости, но вне реальности, а красота и в видимости и в реальности (Уайтхед, 1990, с. 643), тогда можно говорить о преобладающем развитии красоты как ценности в древнерусском понимании Блага. Красивое и существует, и явленно, тогда как истина всего лишь видимость, а польза, конечно, возможна в виде «добра», но никогда не явлена в законченно полном виде.
Потому что (и это кажется верным) «польза не есть только польза, но она — и добро; она прекрасна, она и свята» (Флоренский, 1994, с. 31), т. е. истинна. Все качества-признаки-категории Блага в представлении современного человека сошлись в общем фокусе пользы — и красота, и истина — в пользе. Развитие этого мотива и поглощение пользой всего остального — прямое следствие рассудочного мышления, которое заменило и волевое усилие, и неиспорченность чувств.
Три основные философские добродетели: умеренность, мужество, мудрость — от исходных (стыд — жалость — благоговение) и от богословско-этических (вера — надежда — любовь) отличаются тем, что являются добродетелями только в отношении к целесообразности, т. е. к пользе дела или мысли. Это — основная идея Владимира Соловьева в его «Оправдании Добра». У русских в основе отношения к мысли, слову или делу лежит не материальное вознаграждение, а представление о награде, определенной конечной целью осуществления. Не причина, причиняющая неудобства в осуществлении, а цель, одухотворяющая деяние в его целом.
Такова же основная установка средневекового сознания.
Иностранцев многое поражало в средневековой России. Но главное, чего они никак не могли понять, — это смысл существования русских. Они не гонялись за прибылью, за добыточком сверх жизненно необходимого. Мужик не запахивал поля весной, и земля пустовала. Почему он бездельничал? Не «почему», а «зачем» тут важно. В прошлом году был большой урожай, хватит и на зиму. Мужик давал земле отдохнуть, а сам занимался скотинкой. Говорят, такое отношение к делу связано с тем, что русский мужик и не волен был что-то решать, да и рынков сбыта особых нет — зачем тратить силы? Переверните посылку и следствие и получите правильный вывод: целесообразность поведения в природной и социальной среде направляет развитие общественных отношений.
Самым древним словом, косвенно обозначавшим материальный достаток семьи, имущество вообще, было слово добро. В текстах Кирилла Туровского (XII в.) оно уже употребляется в таком значении, а в некоторых местах Руси в том же самом значении и столь же символически используют для обозначения имущественного обеспечения семьи и другое слово: жизнь. В «Слове о полку Игореве»: «Сѣяшеться и растяшеть усобицами, погыбашеть жизнь Даждьбожа внука» — «Брата моя! Се еста землю мою повоевали, и стада моя и брата моего заяли, жита пожьгли, и всю жизнь погубила еста» (Ипат. лет., 332, 1146 г.).
Достаток — не богатство, его достаточно для житья, тогда как богатство всегда предстает как духовная часть «имения», она — от Бога.
В земледельческом культе дохристианской Руси Бог — податель всех благ, и главным образом того, что у-род-ится — урожая. Это особенно хорошо видно в противопоставлении к скотоводам и охотникам, например к германским племенам, у которых представление о богатстве связано с обозначением скота.
У славян такого бога называют просто «бог или богач — характерные названия, уясняющие и первоначальный смысл прилагательного богатый, т. е. имеющий хороший урожай, точь-в-точь как латинское opulens, происходящее от имени Ops, которое означает одновременно и урожай, и богиню урожая» (Никольский, 1929, с. 27). В украинских говорах богач — ‘огонь’, что Ф. И. Буслаев объяснял как ‘сын бога’, бога Солнца (Буслаев, 1848, с. 49). В русских говорах слова богач, богатье тоже обозначают огонь под пеплом; связь со Сварогом несомненна: в любое время вспыхнет пламя, стоит только разворошить живые угли. Огненная стихия языческого божества в представлении славян заменялась на излучающего свет христианского Бога. Творение (производное от огня — свет) подчинялось Творцу (источнику света — огню), т. е. символически равным образом наоборот, чем того требовало христианское учение: поклоняться Творцу, а не твари. Это казалось невозможным, поскольку и Творец, и тварь в сакральных словах имели общее имя.
Однако в белорусском языке слово багатье — это ‘скарб, имущество, богатство’. Сопоставление изменившихся значений слова, данных в разных народных говорах, позволяет представить цепочку семантических изменений: ‘божественный огонь’ → ‘огонь в очаге родного дома’ (богач или убожъе обозначают также сберегающего такой огонь домового) → ‘часть жизненных благ, полученных членом дома’ → ‘стремление к такому богатству’.
В старых учебниках для студентов мы найдем объяснение, которое давалось учеными этой цепочке семантических переосмыслений — метонимического раскрытия древнего символа. Таково «индоевропейское bhag- с чисто конкретным, материальным значением ‘делить, уделять (главным образом пищу)’ — отсюда ‘принимать участие в дележе пищи, вкушать’, отсюда санскритское bhagas ‘богатство, счастье’ (первоначально ‘счастье, удел’, что сохранилось в среднеперсидском bag ‘доля, участие’), затем ‘распределитель, податель счастья или доли, т. е. Бог’. Имя Bhagas носит одно из светлых божеств индийской мифологии ведийских времен (и авестийское bago, древнеперсидское baga) — древнеиранский светлый бог. В славянском бог — уже более высокое понятие. Обобщенное, но конкретное представление (материального) счастья сохраняется в прилагательном бог-атый..., ср. русск. бажить ‘сильно хотеть, алкать, жаждать’, баженый ‘страстно желаемый, любимый’...» (Булич, 1907, с. 15-17). Современные этимологические словари такую реконструкцию не отменяют, а она выразительно показывает направление мысли: еда как доля → доля как счастье → стремление к счастью... Алкать можно пищи, жаждать — питья. С этого все начиналось когда-то. Воистину, в разные времена пределы «богатства» различны.
Да и убогих понимают по-разному. У-бог-ъ — это лишенный такого рода «богатства», а вовсе не стоящий «у Бога». Физическая увечность определяет возможности в осуществлении «добра»; таковы и «маломожные люди» в отличие от «житьих людей» (Колесов, 1986, с. 184, 189). Одни ничего не могут — другие живут в «зажитье». Архаические представления о богатстве и термины, с ними связанные, дольше всего сохранялись на Руси как раз там, где идея личного обогащения развилась раньше всего — в Новгороде.
Bogatъ — от bogъ, скорее ‘счастливый, удачливый, обладающий жизненной энергией, изобильный’, чем ‘обладающий состоянием, богатством’. Переносные значения в современном слове богатый («богатая натура» и др.) вторичны. В «Толковом словаре» Даля (1, с. 250) связь идей ценности и изобилия, находящегося в личном владении, хорошо прослеживается, на это же указывает и сравнение с другими славянскими языками (ЭССЯ, 2, с. 158; ср. также: Звегинцев 1957, с. 257).
Древнерусские переводные тексты определение богатъ соотносят с греческими словами εχόντως ‘обладающий’, ευτυχής ‘счастливый, преуспевающий’, κτημα ‘ценность, сокровище’ (Менандр, Пчела и др.). Возможны и варианты. В древнерусском переводе «Пчелы» есть выражение «славу и богатьство», а в «Мериле Праведном» по Новгородской «Кормчей» 1282 г. оно передается как «славу и вазнь» (т. е. удачу — при греч. ευτυχία). Богатство — это удача. «Луче малое имание с правдою, нежели мъногое богатьство бес правды» (Пчела, 48) — в болгарской редакции имѣниа, но в греческом тексте γεννήματα ‘порождение; натура, характер’. Речь идет о даровании. При переводе с латинского в XII в. слово богатьство соотносится с лат. spolium ‘военная добыча, трофей’ или вообще ‘награбленное’, а богатьствие — с лат. stipendium ‘солдатское жалованье’ или ‘дань, налог’; выражение «въ богатьствѣ рая» соответствует лат. in deliciis paradisi ‘в райском наслаждении’ (Соболевский, 1910, с. 56). Это выражение переведено на древнечешский, в котором bohatstvie понимается как имущество вообще, почему и отличается от древнерусского, в котором речь идет скорее о духовно личном изобилии, о даровании идеального характера.
Выражения вроде «богатый милостью и благый щедротами», съ богатеством и добрыими дѣлы» (Иларион, 195а, 195б), «богатъ и добръ душею» (Александрия, 42), «богатии и славнии» (Жит. Авр. Смол., 23) «распространи Богъ землю свою богатествомъ и славою» (Жит. Ал. Невск., 8), «о глубина богатьства и силы и разума» (Печ. патерик, 15) и мн. др. — показывают, что нерасчлененное значение ‘обильно наделенный’ какими-то идеальными качествами является основным в этом слове. Когда в Житии Авраамия Смоленского говорится, что Бог «подасть богатно дождь» (Жит. Авр. Смол., 15), ясно, что только так Бог и может одарять — обильно, в высших степенях силы, славы и духа: «неции высоци, или богати...» (Кн. закон., 85). Богатство всегда много, безчисленое, бесконечно, и числа не бѣ, бесконечно есть богатьство благодать (Ипат. лет., 275; Флавий, 206; Пчела, 95).
Идея «сокровенности» всякого богатства также присутствует во многих средневековых текстах: «И идохъ, радуяся, яко нѣкако скровище богатьства нося, — говорит игумен Даниил, — идохъ въ келию свою радуяся великою радостию — обогатився благодатию божиею» (Игум. Даниил, 139). В текстах Иоанна Экзарха богатьство — то, что закопано, спрятано, «отдано Богу» (золото, драгоценности), но это всегда именно ценности (πλουτος); в переводе «Златоструя» (Златоструй, 178г) богатьство — θεσαυρός ‘сокровище’. В афоризмах «Изборника» 1073 г. «богатьство некрадомо» — вечная жизнь, которая принадлежит тебе лично, а в Житии Мстислава говорится, наоборот, что никакими ценностями князь не обладал, «срѣбра въ руцѣ свои и злата не приимаше, зане не любляше богатьства» (Жит. Мстислава, 53б). Общее, что объединяет представление о богатстве идеальном и вещном, — это убеждение в необходимости со-держать его в тайне как сокровище.
Богатство всегда свое, это благо-дать, снизошедшая на тебя лично; говорят о «богатествѣ своемъ», «в руку твоею есть богатество» и т. д. «За праведное богатьство Богъ не гнѣвается на нас», — утверждает в 1281 г. Серапион Владимирский (Серапион, с. 9).
В «Киево-Печерском патерике» представлены все оттенки «богатства». Прежде всего, это «духовное богатьство» (Печ. патерик, 145), которого нельзя «окрасти». Богатства всегда много (там же, 142) — это основной его признак; богатство бесчисленно (там же, 144), всякое богатство и есть «обилие» (там же, 166), оно принадлежит именно тебе («собѣ»), а будучи украденным (извлеченным из «съкровища»), уже богатством не является (там же, 121) — это «истощенное богатьство» (там же, 162). Богатству противопоставлены нищета и убожество, но связано с силой и властью (там же, 143); это именно (драго)ценности, поскольку перечисляются в общем ряду с другими ценностями: «грады и села, богатьство и домы...» (там же, 92). Богатство от Бога, тогда как «діаволъ не възможе того богатьства имѣниемъ прельстити» (там же, 162). Противопоставление идеального богатства и материального имения (приобретения, а не данного Богом) нередко в ранних текстах. Некто «уязвенъ бывъ от діавола и мнѣвъ приобрѣсти богатство» (там же, 12) — просчитался, поскольку богатство — от Бога, богатство не приобретают, а получают.
Столь же выразительные оттенки смысла слова богатьство находим и в других средневековых текстах.
«Повесть временных лет» под 1051 г. (Лавр. лет., 54) говорит о средствах, собранных для построения храма в Киево-Печерском монастыре, употребляя при этом слово богатьство. Князь Святослав похваляется своим богатством («бещисленое множсьво злато и сребро и паволока»), но монахи Киево-Печерского монастыря на это «рѣша: Се ни въ что же есть, се бо лежитъ мертво, сего суть кметье (воины) луче» (там же, 66об.). Одно дело — собранные для дела дружинники, и совсем иное — мертвое сокровище, а не орудие для получения новых богатств.
В более поздних источниках богатство понимается как имущество, вообще как всякие материальные ценности, которые можно отчуждать в свою пользу. Связано это с влиянием переводных текстов, в которых встречаются прямые глоссы: «Мамонѣ рекше богатство» (Амартол, 207). Оригинальные русские тексты только с начала XV в. связывают с этим словом значение ‘богатство; владение материальными ценностями’. В «Житии Сергия Радонежского» Епифаний Премудрый говорит об отце святого, Кирилле, который «богатством многымъ изобилуя», — это написано в 1418 г.
Итак, благо — то, что поддерживает жизнь, но когда это существительное стало собирательным обозначением Бога, подателя жизни и благ, идея «богатства» стала передаваться с помощью слова, выражавшего то же «благо» в более слабой, материально земной степени: добро, или даже — жизнь.
Все другие слова, обозначавшие богатство, имели конкретное значение и были связаны с обозначением пищи, еды.
Первое из них — обилье. «Аще убо добрѣ живущи во обильи» (Пандекты, 300) — в болгарской версии перевода употреблено слово гобзование, которому в древнерусском может соответствовать и слово изобилье: «Понеже когда множьство вещии примемъ и изобилье — не можемъ себе удержати» (там же, 293). Сопоставление двух редакций этого важного в отношении нравственности текста подтверждает, что изобилие — это богатство: «Многа буди добродѣтель — изобиленъ будеть огнь (в человеке) (Пандекты, 202об. — в болгарском тексте богатенъ). Изобилие — это прежде всего доброденьствие (там же, 300об.), т. е. безмятежная жизнь. Так древнерусский переводчик понимает «богатство», в греческом тексте выраженное словом с общим значением ‘имущество’.
Переписывая тексты, переведенные южными славянами (у них свое понимание «богатства»), древнерусский книжник последовательно заменял слово гобино на обилно (Патарск., 74). Изобилие «подаваеть Богъ» (Феодосий, II, 9), благодаря Богу «вся обилна есть зѣло», «обиленъ есть всемъ добромъ» (частые выражения у игумена Даниила и у Антония Новгородца). Слово обилье как синоним слову богатство находим в соответствии с греческим ευθηνία ‘достаток, изобилие’ или ευφορία ‘плодородие’. Слово обилье, как и обильно, часто употребляется не только в летописях, но и во всех древнерусских переведенных с греческого, причем очень обширных текстах (например, Флавий).
Чрезмерное «обилие» осуждается как нравственно неприемлемая избыточность, оно не всегда целесообразно, и на это указывают другие слова (общего корня): из-быт-ъкъ, при-быт-ъкъ, а также смежное по смыслу слово из-лиш-ькъ. Прибытокъ, конечно, прибыль, прибавление к уже наличному. «Кыи убо прибытокъ наслѣдовахомъ, оставльше божья правила?» — вопрошает митрополит Кирилл в 1274 г., говоря не только о материальном, поскольку «скарѣднаго дѣля прибытъка отлучають нѣкыя от церкве» (Кирилл, 86, 92) — это справедливо при осуждении всякой скаредности вообще. «Прибыток» — это угодие, у-год-ное в у-доб-ное время, и приобрѣтение, которое получают.
Однако прибыток чем-то сродни из-быт-ку. Феодосий Печерский призывает состоятельных горожан «отъ изъбытка вашего питати убогыя» (Феодосий, IX, 215), т. е. лишенных «имения». Преизбыточество, избытъчьство, избытокъ — это синонимы в древнерусской редакции «Апостола» (середина XII в.), а в светских переводах того же времени соотношение слов излишекъ — избытокъ — изобилие (не обилие!) показывает предпочтение восточных славян последнему слову, которое в отвлеченном смысле постепенно заменялось словом избытокъ. Именно его уже предпочитают церковные авторы, например Феодосий Печерский. Греческое слово πλησμονή ‘пресыщение’ передается обоими словами, при наличии поясняющего их смысл третьего: избытокъ — изобилие — сытость (Евсеев, 1897, с. 107). Пресыщение излишним и есть избыток, идет ли речь конкретно о еде или о «словесной» (умственной) пище. Выбор корня -бы(т) для выражения всеобщего «излиха имѣй», несомненно, связан с предшествовавшей тому, языческой по происхождению, связью с корнем -жи(т)-: житьи люди, жизнь как имущество. Житье субъекта определялось бытием мира вещей, быт заявляет свои права на «достояние» в жизни. Здесь еще очень далеко до понятия о личном достоинстве, но «достаточность достояния» постепенно формирует такое понятие.
«Имением» являются всякие избытокъ, излишьство, изобилье. Эти слова соседствуют или заменяют друг друга во многих древнерусских текстах. В русской редакции «Апостола» XIII в. всегда представлены варианты изобилие, изобилуеть, а в переводе «Пандектов» — излише, излишнѣ, изобилуеши (Пандекты, 294, 296б, 302) при болгарских изобилие, избытчьствие. Прибытокъ, избытокъ, добытокъ русского перевода соответствуют в болгарском словам приобрѣтенье, истязанье, имѣние, не полезни, слово изобиленъ русского перевода соотносится с болгарским богатенъ, а все, что в русском излиха, излише, в болгарском — преобило, изобила. В целом, соотношение корней показательно, а на фоне греческих соответствий περισσόν ‘избыток’, κατακόρως ‘чрезмерный’, πλησμονή ‘пресыщение’ понятно, что избыток и изобилие одинаково чрезмерны и воспринимаются как «не полезни». Древнерусские переводы предпочитают слова типа обилно, обилие, а не гобино, не плодове (для греч. ευφορία ‘плодовитость, плодородие’), т. е. подчеркивают общий признак изобилующего множества в «имении» (Патарск.).
Предпочтение в древнерусских переводах и текстах слов с корнем обил- словам гобзовати, гобзование (в болгарских вариантах тех же текстов) подчеркивает общий смысл множества материализованных в предметном качестве богатств. Именно это и обеспечивает уровень жизни, причем собирательно для всех, а не для одного человека; в переводе «Пандектов» это постоянно подчеркивается: «яко во обильи быша кротци» (Пандекты, 299), т. е. смиренны, поскольку «добрѣ живущи во обильи» (там же, 300). «Житие града сего добро и обилно есть» (Жит. Георгия, 29, 31); у игумена Даниила те же характеристики: «и въ томъ островѣ рыбы многы всякы и обиленъ есть всѣмъ островотъ» (Игум. Даниил, 7-8), «Ефесъ же градъ есть на сусѣ, от моря вдалѣ 4 версты... обиленъ же есть всѣмъ добромъ» (там же, 7), «и нынѣ по истиннѣ есть земля та Богомъ обѣтованна и благословена есть отъ Бога всемъ добромъ: пшеницею... и всякимъ овощомъ обилна есть зѣло» (там же, 72-73) и мн. др. Словом, «бѣ же и земля та к и п я щ и обильемъ благимъ» (Пост, 15-16). Обилие доставлено Богом, оно и есть добро, но почти всегда определяется пищей, едой, брашном («брашна обилно» — Флавий, 190).
Нам важно уяснить связь языческих обозначений с новыми, приходящими с принятием христианства. В принципе, глубинный смысл слов никак не изменяется, но уменьшается степень жизненных проявлений, например того же Блага. Как «благо» в земной юдоли становится простым «добром», так и «жизнь» оборачивается своим земным проявлением в виде «бытья». Потому что и Благо, и Жизнь теперь приписаны к сферам возвышенным, идеальным, небесным. Удвоение сущностей, явленных в слове, является всеобщим правилом; дуализм «мира» оправдан идеологически. Языческая сила «быта» не поддается до конца христианской «вечной жизни».
Потому и обилье, как раньше богатство, — от Бога и приходит к человеку само по себе, независимо от его воли. Прибытокъ тоже естественно возникает по воле Божьей. Иначе обстоит дело со всеми прочими обозначениями имущества. Они связаны с насильственным приобретением.
Слова стяжание, имение, приятие, приобретение как бы соревнуются друг с другом в конкретном обозначении оттенков имущественного «приобретения», описательно передавая способы такого «получения»: от «принятия» до простого «захвата» (стяжание). Воин стяжает славу вместе с честью — с частью добычи. Греч. χρημάτα ‘товары, вещи’ в древнерусских переводах всегда именно стяжание (Пчела, 65), а в болгарских — имание. И то и другое — насильственное отчуждение чужого добра. Чужое добро приносит с собой выгоду и потому полезно: χρεία ‘польза, выгода’ в разных редакциях переводится словами имѣние, потрѣба (Патарск., 97). Традиционно богатство не осуждается, это праведное добро, дарованное Богом, тогда как всякого рода «имания» порицаются. «Богатство» — отвлеченно понимаемые ценности, не только «мое» и «свое», однако и без покушения на чужое; богатство получено и по возможности скрывается как ценность. «Имение» всегда конкретно вещно, только материально, и обычно «мое» и «свое», захвачено неправедно, является чужим и никогда не скрывается, намеренно выставляется напоказ.
Определяющий признак такой собственности — совокупность вещей в личном владении, переходящая из рук в руки (Флавий). Связь со значениями соответствующих греческих слов несомненна; более того, славянские слова, не имевшие прежде «имущественного» значения, получают его именно в переводных текстах, поскольку возникает необходимость передать общий смысл греческих слов. Понятия о новых имущественных отношениях восточные славяне получили раньше, чем у них самих сложились соответствующие отношения. Κτησις ‘имущество’ — сътяжание или имѣние (Михайлов, 1912, с. 382; также Дурново, 1925, с. 104), κτημα ‘ценности’ тоже сътяжание или богатьство (Jagič, 1913, S. 90). Как можно судить по оригинальным древнерусским переводам (например, Флавий), стяжание обычно отнимают (отъя), оно возникает в результате насильственного захвата, его присваивают силой или по мзде (умьзди).
Имѣние — то же «имание», но полученное не насильственно. Поэтому идея действия, еще сохранявшаяся в образе слова сътяжание, здесь отсутствует: «Да или то они за т[ъ]щую славу и изгыбающую не помнять ни жены ни дѣтей ни имѣниа; да что мню имѣние — еже есть хуже всего» (Феодосий, III, 13). Из «имания» (приобретения) имѣние превращается во владение, как дано это в древнерусском переводе «Пчелы» (48) для греч. ληψις ‘захват’ (в болгарской версии — приятье) или как представлено это в переводе книги «Сирах» (40, 13) по «Изборнику» 1076 г. Имание → имѣние в древнерусской «Пчеле» последовательно дано как стяжание, которому в южнославянских списках текста по-прежнему соответствует слово богатьство. Слово имѣние чередуется со словом съкровище при передаче греческого πανοικησία ‘всем хозяйством (всем добром дома)’. В принципе имение — это все, чем владеешь («имения сущая»), именно владеешь («имение — господьство» при переводе латинского слова dominium), что следует охранять от других (имѣние — съкровище при переводе греч. θησαυρός ‘сокровище’), имение всегда «свое», хотя никогда речь не идет о собственности (Колесов, 1986, с. 106).
Имѣние всегда конкретно обозначено. В переводах с греческого (Пчела, Менандр, Изборник 1073 г.) это κτημα ‘недвижимое имущество’, приобретенное или нажитое, τα υπάρχοντα ‘наличное имущество’, τα χρηματα ‘товары, добро в узлах’. Имение может быть и «сокровищем»; в древнерусской редакции «Апостола» слово имѣние заменяется словом скровище в тексте «имамъ же скровище се въ тиньныхъ съсудѣхъ» (2 Кор., 4, 7) — все «имущество» должно быть при себе. Виды «имения» постоянно конкретизируются в переводе «Пандектов Никона»; это либо деньги, либо вещи, либо «домы цѣлы» — но в болгарской редакции во всех случаях стоит слово имѣние. В русском переводе «Пчелы» имѣнье — это и προίκα ‘приданое’, и даже отвлеченно как ‘чувственно-предметные вещи’ (’αδιάφορα). Во всех таких случаях имѣнье соответствует варианту богатьство в болгарских источниках (например, для χρημαία — Менандр). Христианский писатель убежден, что всякое земное приобретение связано с действием бесовских козней, поскольку «свое имение проныривому бѣсу дають» (Нифонт, 47), хотя, конечно, «дѣлание правдиво — имѣние честно» (Менандр, 16 — κτημα), но сколько таких, по зову диявола, «иже великая имѣнья чюжая въсхытають!» (Пчела, 214).
Имѣние соотносится со сътяжанием как κτησισ, с «потребой» как χρεία, но как отвлеченная идея богатства вообще «имение» представлено только совместно с «властью»: сочетание «имѣние и власть» в переводе «Менандра мудрого» (Менандр, 17) передается как ‘богатство’ (δύναμις πέφυκε τοισ βρότοις τα χρηματα). Богатство — один из признаков власти, властной силы, которая может отбирать и насильничать. А потому оно осуждается. Естественное представление о том, что личного богатства «не наживешь трудом праведным», — тоже выходит из общинных представлений родового быта.
Вся эта разбросанность со-значений в славянских корнях слов, привлеченных к переводам греческих текстов (а некоторые из них составлены искусственно по принципу кальки), показывает, что общего представления о личном богатстве (о соб-ственности) у восточных славян еще нет. Есть лишь желание понять, что же это такое в «цивилизованном» мире: κτησις, χρεία и все остальное.
Однако идея «богатства», восходящая к образу «богач», все же укореняется и у славян, и слово богатство в необходимых случаях точно соответствует греческому πλούσιος ‘богатство’. Такое богатство — от Бога, и потому это слово чаще всего используется там, где заходит речь о богатстве — милости Божьей. Житие Василия Нового именно тот текст, где такое употребление слова богатство представлено четко. Богатство как «милость божья» (Жит. Вас. Нов., 466), как избавление от мук (там же, 381), как «богатый духомъ» (там же, 447), хотя возможно и переносное значение: «зѣло бѣ богатъ господин его (власть имеющий!) златом и сребром и имѣньемь всѣм благим» (полученным во благо!)» (там же, 441). Но все-таки богатство — это сокровище духа (θεσαύρος), удача и слава (εύτυχια), а также υπαρξις ‘достояние, имущество’ (древнерусский «Златоструй» XII в.)
Представление об «имании — имении» постепенно как бы осветлялось соотнесением идеи о грубо захваченном с пожалованным от Бога. Богатство души разменивалось на богатство вещей. Процесс заземления высокой идеи можно проследить на текстовых вариантах, представленных в древнерусских переводах четьих памятников XII в., в сравнении с южнославянскими их версиями. В «Пандектах Никона Черногорца» слово богатьство встречается редко, разве что в прямом его значении как противоположность у-бог-им. «Не помысли стяжати богатьства на раздаяние от себе убогымъ» (Пандекты, 293-294; в болгарской редакции использовано то же слово). Но слову сътяжание (то, что приобретено в монастыре отдельным монахом) в болгарском соответствует «потрѣбы своя» — то, что монаху необходимо для жизни в монастыре. Слово имѣнье в обеих версиях текста обозначает вещи как конкретные формы личного имущества, уже находящегося во владении; связи с захватом-иманием уже нет. То, что в древнерусском тексте понимается как прибытокъ, в болгарском выражено (при переводе того же греческого слова) как приобрѣтенье, стязанье (т. е. как действие); что для древнерусского переводчика просто добытокъ, для болгарского редактора — имѣние, сребролюбие, то же приобретенье и даже польза. Незнание монахом Писания — его признак: «лѣнивая житья и бес прибытка трудъ» (там же, 204 — в болгарском не полезнии, т. е. бесполезная жизнь); «еже с помощью, даною намъ не хотѣти имѣти прибытъка, но виде лежаща, писанья презрѣти» (там же, 19 — в болгарском ползовати) — та же мысль о бесполезности существования, если (как в данном случае) человек не может и не хочет добавлять к прежнему знанию нового. Русский перевод неоднократно говорит о «излишнѣмь богатьствѣ» (там же, 302об.), все необходимое следует давать «излише по потребѣ» (там же, 296об.); болгарский текст использует в этих случаях слова изобилье, избыток. Эти же слова употребляет и древнерусский переводчик, но всегда уместно, не столь обобщенно. Учитывая тонкие оттенки смысла, он говорит: «Очисти келью свою от брашенъ и от избыток» — от лишнего мусора (там же, 293), «сице же и сам всѣхъ изобилуеши, дажь лишаемому» (там же, 294), т. е. «богатый, отдай убогому!»
В переводе «Пчелы» использовано слово стяжание для греч. χρηματα (в южнославянских версиях имание или богатство); для греч. αδιάφορα ‘(совокупность) вещей’ — имѣнье (вариант — прибыток); для греч. слова γέννηματα ‘(все) произведенное’ — богатство (в других версиях имѣние). В этих случаях ясно лишь то, что процесс получения, владения и охранения богатства различали с помощью разных слов. В целом же древнерусский автор видит пользу не в «имании» и «стяжании», а скорее в прибыли-прибытке, полученную же в результате «корысть» — не в выгоде или каком-то «интересе», а в целесообразной пригодности полученного.
Насколько точно такое книжное понимание «богатства» соответствует житейской практике восточных славян, сказать трудно. Понятно лишь то, что раздвоенность представления о личном богатстве существовала постоянно и была связана с тем, что «потребно», и с тем, что «полезно». Слова польза и потреба часто варьируются в разных списках одного и того же текста. Можно понимать дело таким образом, что по-трѣб-а есть по-льза, т. е. то, что требуется душе, и то, что облегчает достижение потребного.
Похоже, что по данному признаку восточнославянская культура не отличалась от современной ей западноевропейской; там тоже господствовала идея верности долгу, тогда как византийская идеология предпочитала принцип пользы (Ле Гофф, 1992, с. 134). И на Западе, и на Востоке Европы «цивилизованные» формы владения и собственности развивались органически, исходя из собственных представлений о собственности «для себя» (о-собѣ). Тем более что церковь осуждала избыток такой собственности в личном владении. А варвары простодушно этому верили.
В XVII в. представление о «благе» окончательно сместилось в сторону «пользы». Юрий Крижанич в своей «Политике» государственными добродетелями признавал благо (это — богатство в торговле и в ремеслах), силу воинства и мудрость власти.
Развитие идеи «богатства» хорошо изучено историками. Обширный материал предоставляют десятки летописей и «уложений»; тысячи грамот и множество частных случаев-казусов, реально происходивших в обществе, также свидетельствуют о развитии идеи «собственности». Нет смысла повторять цитаты из источников, они хорошо описаны, и не раз (Смолина, 1990). Воспользуемся этими результатами и попробуем представить себе в самом общем виде, как изменялись представления о богатстве и собственности.
В сочетании с глаголами определенного действия слова, в разное время обозначавшие «богатство», показывают, что всякое богатство можно было (или следовало):
дать — или взять (получить, стяжать),
принести — или раздать (давать),
даровать — или наследовать,
увеличивать — или лишиться (расточить и т. д.).
Представление о богатстве не выходит за пределы очерченных традицией границ, и в древнерусских источниках ничего не говорится о личной соб-ств-енности, принадлежащей кому-то на постоянной основе. Каждый и в любой момент может лишиться или раздать «имение свое» — как и получить его самым неожиданным образом. Бог дает как богатство, как и убожество, лишенность всякого «имения». Мы уже убедились, что богатство понимается как обилие материальных ценностей, денег, «сокровищ», недвижимого и движимого имущества: все это «Бог дает». Самое важное из «богатств» — еда, многочисленные добавления к «Домострою» тщательно описывают виды пищи и способы ее приготовления; надо заметить, из небольшого списка наличных продуктов (Лутовинова, 1997). Поэтому конкретным воплощением богатства является именно обилие, основное в ХІ-ХІV вв. слово для обозначения «богатства». Обилие — это прежде всего ‘хлеб, продовольствие’ или даже не собранный вовремя ‘урожай на корню’. Летописи переполнены сообщениями о том, что «поби морозъ обилье по волости» — и начался голод.
Богатство и обилие в идее сошлись вместе, и после XIV в. второе слово исчезло как синоним слова богатство, но зато включило в себя дополнительное указание на безмерность и беспредельность: обилье обильно.
Богатству «от Бога» противопоставлены имение и стяжание по праву захвата. Это вовсе не имущество, это указание на некие «ценности», которые в глазах современного человека, может быть, и не имеют никакой цены. Например, необходимые в быту вещи или, как сообщает автор «Слова о полку Игореве», различные предметы роскоши, ради которых подобные походы и устраивались. Именно бесполезность вещи ценится как богатство. Иностранцы изумляются одеждам русских бояр: чем неудобнее покрой — тем выше признак богатства. В таких одеждах поневоле будешь работать «спустя рукава». Церковные писатели осуждают «имение», но не «богатство», которое «от Бога» и должно быть роздано «ради Бога». В своем конкретном значении ‘имущество’ слово богатство является только после XV в., и лишь тогда началось расхождение его смыслового содержания в зависимости от традиций и местности. Для одних имение — это земельное владение, для других — движимое имущество. Естественно, что такое имущество его владельцами осмысляется как «данное Богом», а это, как мы помним, и есть богатство.
Стяжание — то, что особенно следует хранить в заветном месте. Сотни лет после древнерусской эпохи находили в земле подобные «стяжания» в горшках или в истлевших коробах, некогда заботливо спрятанных их владельцами. На протяжении ХІ-ХІV вв. слово стяжание было собирательным названием добычи, но не добычи воина, а «прибыточка» купца или ростовщика. Имущество, главным образом недвижимое, это слово стало обозначать с конца XIV в., причем в значении весьма конкретном: ‘средства иждивения’.
Богатство дано — и оформляется посредством книжного имени в отвлеченном значении; имение и стяжание добываются лично — и оформляются книжным словом отглагольного происхождения. Отвлеченным книжным терминам противопоставлены народно-разговорные формы, указывающие на конкретные предметы владения. Важна не идея «владения», важны «вещи», подпадающие под такое понятие. Это могут быть дом, вещь, животъ (скот), товаръ (то, что перемещают; например, движимое имущество), быто (бытъ) — всякие пожитки, скарб, рухло (обиходные мелкие вещи), добытокъ (доход, прибыль) и т. д. Собирательно родовым для всех них было слово добро, понятое как материализованное про-явление блага. А благо есть бог-ат-ство.
Раздвоение «богатства» на идеально общее и практически конкретное понятно для той поры, когда только таким образом и можно было соотнести виды с собирательным родом. Метонимическое мышление не допускало иных представлений о целом и его частях. Целое идеально, его части должны быть овеществлены.
Но что заметно, так это отсутствие идеи «принадлежности». В XI-XIV вв. во всех указанных словах «приглушена более конкретная сема ‘принадлежность’» (Смолина, 1990, с. 73). Даже в юридических документах права личного владения сохранялись за князем, все остальные «имели» свои имения по его «поручению»: «жалуя», вовсе не полагали, что отдают навсегда. Владение предполагает использование — в этом польза имения; то, что принадлежит одному (князю), используется другим (вассалом), и разведенность в понятиях владения затрудняет появление идеи личного владения. Такое владение возможно лишь у абсолютно свободного человека, а это князь; но князь собирает дани-оброки, он не пользуется самим имением... Кто же владелец?
В текстах Епифания Премудрого находим системное соотнесение слов, совместно выражающих идею «богатство»; все они поставлены в один ряд как различные формы материального воплощения идеального «богатства».
Когда Стефан Пермский разоряет «идольския требища», он бросает в огонь не только «прелестные кумиры» и всяческих деревянных «блъванов», но и принесенные язычниками подношения этим «бълванам», в том числе и весьма ценные (соболиные шкурки и пр.) Изумленные «пермяне» вопрошают бескорыстного служителя церкви: «Како не приимаше всего того в корысть? Како не искаше себѣ в том прибытка? Како... презрѣ толико имѣнья си? Како поверже и потопта ногама си толика стяжанья?» (Жит. Стеф., 116). Иманье → корысть → прибытокъ → имѣнье → стяжанье описываются как последовательность действий. Корысть — это выгода. Стефан может «принять користь» как высокое духовное служение, он и делает это, «любезне цѣлуя десную епископлю», благословившую его на подвиг святительства; при этом он вспоминает слова Псалтири «възрадуюся азъ о словесех твоих, яко обритая користь многу» (там же, 80). Тем не менее вещные проявления блага — добро — его не интересуют. Недоумение язычников понятно, для них добро и есть благо, они изумлены, что «толика богатьства... изволил еси огнем ижжещи паче, нежели к собѣ в казну взято, в свою ризницю на потребусвою» (там же, 122). Словом богатьство обобщаются все виды имущества и отношения к ним на правах владения. Это род, а не виды; все идеальное — род, а не виды. Богатство хранится в сокровищнице — это казна в церковной ризнице, «исполнь богатства церковнаго» (там же, 226). Прибыток-прибыль ищут, стяжание собирают, имение имеют. В Житии Сергия Радонежского Епифаний специально подчеркивает, что «богатство многим изобилуя» (Жит. Сергия, 27), связывает «богатство» с идеей его множества. О самом Сергии Епифаний говорит: «Ничтоже не стяжа себе притяжаниа на земли, ни имѣниа от тлѣннаго богатства, ни злата или сребра» (там же, 98). В соответствии с трехчленностью каждой текстовой формулы у Епифания, это место следует понимать как развернутую риторическую тираду с последовательностью выражения форм «богатства»: на земле не хватал → ничего не имел → всякого богатства избегал (слово богатство и здесь является обобщающим весь смысл высказывания). Этимологически по смыслу такое же значение имеют все эти слова и у другого писателя XV в. — Нила Сорского; можно полагать, что такое словоупотребление было обычным в это время.
Идея «собственности» возникает на исходе XV в., тогда же входит в обращение и термин собина: «а игумену и чернцемъ, живущи въ монастырѣ... собинъ имъ не держати» (там же, с. 87). Здесь тот же словесный корень, что в слове свобода (Колесов, 1986, с. 105), и слово собина становится производящим для слова собственность.
Каковы бы ни были экономические отношения между людьми и какие бы политические связи их ни объединяли, нравственное понимание «собственности» как свободного владения и одновременно использования «имения» было именно таким. Имати (приобретать), имети (владеть) и собину держати (использовать в своих интересах) — аналитически разные моменты средневекового понимания «собственности». Заключительный этап — собина — появляется не без польского влияния: в Польше имущественные отношения нового типа сложились раньше, и польские слова типа статокъ (имущество по наследству), статочный ‘зажиточный’ появились и у нас. Современное их значение дано в «Словаре» у Владимира Даля: «статок — достаток»; пожитокъ — прибыль, выгода, польза (получение имущества). И то и другое понималось как ‘состояние’, т. е. то, что является твоим достоянием, достоит тебе — принадлежит.
Некоторые формы имущества принадлежали только знатным людям (казна, скарб), но имущество вообще могло принадлежать любому (рухлядь, утварь, борошень, заводь и пр.). Заводь — то, что завел у себя в хозяйстве или в производстве (современное слово завод имеет то же происхождение); борошень — взятое с собою мелкое имущество, как и рухлядь, а утварь — принадлежность какого-нибудь обихода (одежда, посуда), но с интересной подробностью: утварь — сотворена человеком, причем идея «украшенности» в этом случае очень важна. Первоначально утварь — это украшенные церковные сосуды (например, в текстах Епифания Премудрого).
Включение эстетической составляющей в оценку каждого вида «имения» переводит некоторые из них в разряд малоценных (рухлядь, скарб, пожитки и пр.). И только со второй половины XVIII в. появляются вполне осмысленные и лексически отработанные термины: имущество, собственность, состояние, иждивение и т. д.
Все сказанное можно обобщить в самом отвлеченном смысле.
Средневековый «реализм» (неоплатонизм) направляет движение мысли, оформляющей в слове социальные установления. Идеальное двоится — реальное множится. Идеальная дуальность «богатство (обилие всего) / имение (стяжание неправедное)» есть совокупное множество и потому предстает как неразрывная длительность; к тому же она аксиологична, она позволяет оценивать реальное, которое, в силу своей конкретности и членимости (дискретности) своих составов (скарб, достаток, вещь и т. д.), оценивается в отношении к идеальному, частью которого в соответствии с «реализмом» является. Путем ценностной отмеченности происходит наделение смыслом предметов вещного мира. «Богатство» определено этически положительными терминами: состояние, достаток (которого достаточно), товар (который может быть продан или обменен), добро (которое вообще является проявлением блага). «Стяжание» этически оценено отрицательно: это — всякая рухлядь, случайные пожитки, ненужный скарб и пр.
Исходная функциональная равнозначность богатства и стяжания в синкретизме всех их, в дальнейшем возможных для выделения, созначений, после XIV в. сменилась градуальностью конкретных воплощений «добра» (материальных проявлений блага), потому что исходный синкретизм этих слов стал распределяться (и оцениваться) по своим особым различительным признакам, среди которых: «имущество» — «владение» — «собственность» — «недвижимость» — «деньги» и т. д. Специализация оттенков владения, зафиксированная в словах, направлена идеальной составляющей (это — «материал» процесса), но теперь уже и «оттенки» нуждались в объединении их основным различительным признаком, который является после XV в.: «собственность» как признак личной свободы («сам по собѣ»). Когда это случилось, идеальное также изменило свои параметры, и после этого стали возможны самые разные преобразования столь важной для Древней Руси идеи — идеи о «захвате» как признаке личного стяжания.