Я закрыл глаза. Я открыл глаза. Прошло часов 16. Рядом никого не было, я лежал один, голый, на кухне кто–то копошился — видимо Тор. Я попытался перевернуться с одного бока на другой и тут же почувствовал жуткий приступ тошноты, поэтому просто улегся на спине и смотрел в потолок. Потолок не желал статично фиксироваться перед моими глазами и все кружился и вертелся, плясал в пост–баклосановом макабре. Внутренности тоже танцевали безумное пого, да так, что дрожь отдавалась в самую глотку. Я отчетливо слышал стук сердца, это был нездоровый стук. Я хотел встать с постели, но понимал – еще одно резкое движение и меня тут же вырвет.
Собрав остатки воли в кулак, я встал, натянул трусы и джинсы, двинул к ванне, пытаясь побороть рвотные рефлексы. Во рту стоял мерзкий привкус застоявшегося пива — вкус последнего глотка в бутылке, того что на дне, в котором больше слюны, чем пива, теплой, мерзкой, желтоватой слюны с привкусом хмеля.
Из глотки пару раз попытались сфонтанировать капельки пива вкупе с желудочным соком, но я благополучно их проглотил. Махнул Тору, хозяйничающему на кухне — он кипятил чайник, собирался завтракать старым добрым ролтоном (или более бюджетным мивимэксом, не суть), спросил, буду ли я, но я ничего не ответил — я целенаправленно влетел в уборную, застегнул шпингалет на двери (шпингалет болтался на одном шурупе и едва держался), поднял стульчак, облокотился локтями на края унитаза и начал хлестать в бездну сточных труб. Я чувствовал, как кожа на моих руках прилипает к пятнам засохшей мочи на краях унитаза, вдыхал их кисловатый запах, но чувствовал себя достаточно конченным, чтобы не обращать на это внимание. Это был поцелуй, из глотки в глотку. Ничего кроме пива, пены и желудочного сока из меня не выходило, глаза слезились как у актрис фильмов категории «Deep throat/Gagging/Fuck face». Минут 15 я просидел в обнимку с моим новым другом, поминутно сплевывая в него накопившуюся во рту пену — так хуево мне не было давно. Затем я встал, скинул одежду на пол, забрался в душ и включил холодную воду, окатил себя несколько раз, задыхаясь, словно астматик, облил голову, умыл лицо, выдернул из уголков глаз запекшиеся корочки, обтер уголки губ, прополоскал рот, сел на пол ванной и просто минут 10 поливал себя с головы едва теплой водой, была бы моя воля — я бы так просидел до вечера.
Встал, обтерся серым полотенцем (белым, но его давно не стирали, да и пахло оно отсыревшей тряпкой для мытья полов). Взглянул на себя в зеркало опустошенным взглядом, не испытал никаких эмоций — ни отвращения, ни злости, ни презрения, будто в чужое лицо глядел, мутный хер с потухшими глазами, субтильными телом, запущенной небритостью, припухшим лицом. Оделся и вышел на кухню. На ноги налипли сотни песчинок, пыли, крошек и прочего дерьма с пола. Очень неприятное ощущение.
«Чайку будешь?». Тор нагребал сахар прямо из неаккуратно разорванного полиэтиленового пакета и кидал в грязные, покрытые разводами и подтеками чашки, затем оглянулся, не нашел чая, раскрыл мусорный пакет, где на пустой упаковке от основы для пиццы лежал использованный пакетик чая, он поднял его из мусора за ниточку и бросил в кружку, достал второй и кинул в другую. Залил кипятком — со дна электрического чайника почему–то капало, странно, что не закоротило, когда он кипел.
Мы уселись друг напротив друга, за окном было очень светло, солнце било мне прямо в глаза и я щурился словно Ким Ир Сен. Тор просто пялился сквозь чай на дно кружки.
«Ну как?», он по всей видимости спрашивал про мою предыдущую ночь с одной из его соседок. Я не знал, что ответить, толком я ничего не помнил, да и удовольствия особого не испытал, разве что порцию зверинной похоти, разбуженной алкоголем и Ко.
«Недурственно». Он ухмыльнулся.
В общем и целом, нам было до пизды на все произошедшее и происходящее. В прямом смысле этого слова. В самом наипрямейшем. Обычно, когда человек говорит, что ему на что–то «до пизды», это скорее всего означает, что он просто не хочет думать об этом «чем–то», маскирует свою озабоченность проблемой, старается не вспоминать и не будоражить себя. Как ребята, которые расставшись со своей «второй половинкой» обычно говорят «да мне до пизды ваще», хотя на самом деле страдают и распускают сопли словно эмокиды, поросшие челками и черно–розовыми напульсиниками с тимобертоновским джеком. Нам же в этот момент было действительно «до пизды». Наше «до пизды» было кристаллизированным и абсолютным, тотальным «до пизды», нас не беспокоили ни наши отношения с окружающим миром, ни какие–либо внутренние переживания. Если бы в тот момент за окном вырос гриб от взрыва ядерной бомбы — мы бы просто поглядели в окно, отхлебнули чайку и со стоическим смирением приняли бы на себя взрывную волну.
Кстати, очень часто мне снится один и тот же сон, в котором я стою на поросшем травой холмике, а вокруг простирается огромная поляна, смахивающая на Ширские раздолья из книг Толкиена: кругом дубы, скрученные временем, яркая зелень, словно в Новой Зеландии, какое–то чудо чудное, празднество, каравай и хоровод. Вокруг ходят люди, в костюмах, масках, шляпах–цилиндрах, и кажется, что я действительно очутился в Шире и Бильбо Бэггинс собрался сегодня праздновать свое 111летие. Рядом со мной на холмике сидят оба моих отчима, они почему–то улыбаются, они сильно постарели и изменились: мягкие, уютные, добрые люди (абсурд!). Моя мать, тоже уже в возрасте, седая, улыбается мне теплой материнской улыбкой, напротив мой младший брат, играет со мной в мяч, он уже взрослый парень, да и я, судя по всему, уже в годах в этом сне. Вокруг царит идиллия, гармония, мир и уют, словно бы я попал в рай. Ярко светит солнце. Затем в какой–то момент оно внезапно ослепляет всех вспышкой и начинает тревожно моргать, как лампа дневного свечения в привокзальных туалетах или в кульминационных сценах фильмов ужасов. Солнце лихорадочно мигает, на мгновения оставляя мир в кромешной тьме, чтобы затем ослепить всех яркой зарницей, а потом снова окунуть во мрак. Люди начинают паниковать, переглядываться, переговариваться. Я чувствую, как тревога вгрызается мне в глотку. После солнце взрывается пестрыми брызгами света, обжигая лицо и руки, ослепляя всех, люди падают на землю — последнее, что я успеваю увидеть. А потом только мрак. Стопроцентная темнота. Слышны только крики потерявшихся людей, все верещат «солнце погибло», «солнце погасло», «оно умерло». И ничего не видно, очень страшно и безумно беспокойно, кромешная тьма и вопли обреченных людей. Я чувствую сильный холод, а затем мороз, падаю на землю, слышу, как люди умирают, хрипя и воя, пытаясь что–то сказать, и сам оказываюсь придавленным смертью к земле. Я еще в сознании, но двигаться не могу, будто бы на грудь мне уселся несуразный гоблин с картины Генриха Фюссли «Ночной кошмар». Этакий сонный паралич внутри сна. После этого я медленно начинаю умирать, внутри себя мечась в конвульсиях, на деле же не в силах пошевелить ни одним мускулом. А после смерти просыпаюсь в своей постели. И этот сон повторяется раз за разом.
Я глубоко вонзился сам в себя на кухне, с кружкой отвратного чая в руке, хотя, скорее это была просто подсахаренная вода. Помню в «лихие девяностые» наша семейка скатилась в такое лютое нищебродство, что перед нами стоял выбор: купить заварку и пить чай без сахара или купить сахар и пить сладкую воду без заварки.
В моей голове среди всего кипиша и царства Гекаты и Лиссы, посреди всего хаотичного нагромождения помпейски–хиросимских развалин атрофировавшихся мозгов, коротили кусочки более–менее ценных мыслей. Нахлынула какая–то необъяснимая, очень неприятная измена, раздирающая виски и лоб тревогой и напряжением, каким–то животным страхом неизвестности и опасности, словно паркеровское паучье чутье проснулось. Я глядел на весь этот антураж вокруг и меня коробило, выворачивало наизнанку от осознания того, что все мы, все наше и без того гнилое поколение катится в сточную канаву. Ричи Хелл как–то визжал под гитару «I belong to the blank generation», вот и мы все принадлежим к пустому поколению: мы — социальная парша, лишай общества, фимоз. Правда, Хелл строчку продолжал словами «I can take it or leave it each time», у нас же выбора нет, никаких там «take it or leave it». Нам всем пизда. Без исключений. Я смотрел на Тора и понимал, что ему пизда, как и мне, как и двум его соседкам, как и еще нескольким десяткам ребят и девчат из круга моих знакомых. Нам всем пизда, будущего у нас никакого нет, а ведь мы могли бы стать интеллектуальной элитой общества, учиться, ездить на Селигеры, писать масштабные проекты, получать за них гранты, открывать свои дела, идти к успеху, зарабатывать деньги, создавать социальные ячейки, расти, ветвиться, стремиться вверх, к тому искусственному солнцу, которое питает весь социум своими амбициями и перспективами, надеждами и обещаниями, стандартами и стабильностью. Но что–то в нашем исходном коде пошло не так, где–то мы все слетели с рельс, ебнулись оземь и весело и задорно, распевая панк–рок, покатились по склону в кювет, обдирая колени о песок, разбивая лица о камни, сжигая кожу борщевиками и крапивой. Мы катимся на хуй. У нас были все возможности стать людьми, а какие–то возможности у нас еще остались. Но когда–то что–то пошло не так, когда–то кто–то все проебал, в нас живет какой–то ебаный вирус, который не дает нам воспользоваться всеми нашими способностями. По сути, нам просто напросто абсолютно нечего делать, мы гнием и разлагаемся от безделья, мир ничего не может предложить нам, кроме второсортных передач по телевизору, стандартных опостылевших развлечений вокруг, ебаных засанных парков, грязных улочек, убогих концертов и вялых дискотек в антураже прошлого десятилетия, ничего кроме дешевого интернета, порнографии, смакования насилия, дешевого алкоголя, потребления, ебаных шмоток и жратвы, ярких образов, вульгарности, культа цинизма и самолюбия, упрощенных механизмов жизни, все как в антиутопиях Хаксли или Брэдбери. Все упрощается, примитивизируется, предлагается некий шаблон жизни — это все банальное дерьмо, расписанное сотней–другой более умных парней до меня, более умными словами и оборотами, с более глубокими мыслями, но на моем примитивном уровне все так и есть. Мы ничего из этого брать не хотим. Поэтому нам пизда. Мы хотим больше. Поэтому нам пизда. Мы хотим быть лучше. Поэтому нам пизда. Мы хоть жить. Поэтому нам пизда. На самом деле — мы очень хотим жить, как бы часто мы не слушали заунывные суицидальные песенки Joy Division или Lifelover, как бы возбужденно мы не обсуждали самоубийство, как бы часто мы не писали в своих твиттерах и контактах меланхоличные депрессивные посты и заметки — мы все безумно хотим жить. И только поэтому мы ноем и кричим о том, как нам эта жизнь настопиздила. Мы хотим жить, но не тут, не сейчас, не с ними, не на одной планете хотя бы, не в одной реальности, не в одной вселенной. Только потому мы бежим. Эскапизм — наш стиль жизни, blank generation — наша субкультура. В свои жалкие «едва за 20» я знаю людей, скуривающих горсти ядерных синтетических смесей разносортных канабиоидов по 4–5 раз в день, объебывающихся до блева и детского лепета, просыпающихся только ради того, чтобы сходить в магазин за шоколадками с колой и бич–пакетами. Я знаю людей, которые оккупируют аптеки и закидываются барбитуратами, всяческими колесами и прочим дерьмом 7 дней в неделю, находясь в обсаженном состоянии 24 часа в сутки. Знаю ребят, которые в 18–19–20 уже бухают как безумные, страдая от почечной недостаточности, знаю и тех, что бахаются в вену время от времени, твердя, что это все баловство и все байки о наркомании — пиздеж. И тех, которые месяцами сидят на тарене, умудряясь приходить по утрам на работу и отрабатывать полную рабочую смену. Знаю студентов, которые за семестр ни разу не приходили на пары не на отходняках, не с похмелья или не под чем–либо. И мое окружение — еще не самое плохое, из тех, что могло бы быть. Мы гниль. Мы дерьмо. Будущего у нас нет. Мы валимся, катимся, рушимся, проваливаемся «как нос сифилитика», я не могу представить себя через 10 лет, не могу представить Тора через 5 лет, не могу представить никого из моих знакомых счастливыми в будущем, нас всех ждет либо быстрая просаженная жизнь и скорая долгожданная смерть от цироза, передоза или суицида, либо медленная проебаная бытовухой рутина и вечный страх смерти в старческой немощи. Мы никогда не проживем ту жизнь, которую нам хотелось бы, мы никогда не станем теми, кем мы хотели бы стать, мы не когда не достигнем своих целей, не исполним своих мечт, не удовлетворим своих желаний. Мы будем крутиться в круговороте тех мечтаний, целей и желаний, которые нам навязаны, которые нам с детства вбивали в голову, мы никогда не станем личностями. За нас все уже итак решили: кем мы будем, как нам прожить свои жизни, по каким путям идти и к чему стремиться. И только потому, что мы не хотим идти этими путями, только потому, что мы сами хотим решать, что с нами будет и как нам жить — нам пизда. Обществу не нужны самостоятельные личности. Обществу нужны верные муравьи, которые будут, следуя всем заветам социал–дарвинизма, ползти вверх по пирамиде социального блядства, выстраивая одну гигантскую муравьиную многоножку, пожирая дерьмо тех, кто сверху, кормя своим дерьмом тех, кто снизу. Вот и вся суть нашего демократического общества, жрать и гадить, изо рта в рот. Наверное, в человеческой многоножке все же был некий социальный подтекст. Нам всем конец. Мы все сторчимся, сопьемся, загнемся в быту, просадим жизнь на заводах, рынках, в торговых центрах, складах, офисах за 8–10–15–20–30 тысяч рублей в месяц, оплачивая бетонные коробки, воду, свет и газ, покупая замороженную еду, откладывая месяцами на новую микроволновку, нажираясь раз в неделю дешевым пойлом, грузясь под вечер мыслями о проебанной жизни, иногда веселясь, хватая кредиты, обсуждая по понедельникам субботние скучные кутежи, приукрашивая их и дорисовывая сознанием более яркие краски. Мы будем жалеть. Жалеть о проебанной молодости, о том, что не добились ничего, мы будем винить себя, винить всех вокруг, падать духом, разлагаться, деградировать, деградировать, деградировать. Потом мы сдадимся, и социум поглотит нас, и перманентное чувство вины и жалости к себе превратится в покорность и безвольность, нами можно будет вытирать пол, плести из нас веревки, мы станем такими, какими нас хотели бы видеть, мы будем воспроизводить такие же поколения, пустые поколения. Одно пустое поколение за другим. Нам всем пизда. И от осознания всего этого мне еще сильнее хотелось бежать, скрыться, снова упороться, напиться, накуриться, запереться, не видеть, не чувствовать, не понимать, не осознавать больше.
Не отрывая взгляда от чая, Тор проговорил: «Надо будет за ремантадином сходить что ли, денек нудный предстоит, хоть как–то скрасить». Я улыбнулся. Наверняка весьма натянуто, учитывая оползень мыслей, который осыпался в моей голове в тот момент.
Мы неспешно собрались, словно пара мух, едва проснувшихся после зимней спячки в окне между рамами. Я предвкушал свое шествие по ненавистным улочкам родного города, баклосановый абстинентный синдром только подкреплял это предвкушение маленькими цунами социопатии, пульсировавшими в висках.
Неоднократно отмечал безумный агрессив мод на отходах с баклосана, концентрированную мизантропию и ненависть ко всему живому, мертвому, материальному и метафизическому. В такие дни необходимо сидеть дома, завернуться в клетчатый плед, пить наикрпечайшие кофейные напитки, залипать в какой–нибудь Монти Пайтон и ни за что, ни в коем случае не выходить на улицу, не видеть людей, не разговаривать, не вступать в контакт. Однако выбора не было, я снова шлялся по улочкам столь родного и любимого города, ощущая как каждая клетка моего субтильного организма кричит на прохожих " я буду убивать детей ваших матерей и насиловать матерей ваших детей, суки вы блядь разэтакие!».
Самое худшее, что может случиться на отходах после баклофенового марафона, например – поездка в общественном транспорте. Вот ты едешь в душном, трясущемся автобусе, подскакивающем на каждой дыре в асфальте, швыряющем тебя к потолку на лежачих ментах (я был бы не против, если бы лежачих полицейских делали из настоящих блюстителей порядка, живьем закатанных в асфальт). В этом автобусе все гремят мелочью, ржавыми монетами, шуршат помятыми чириками и полтинниками, пакетами, бабули достают из глубин своих пропитанных нафталином пальтишек пакеты из под молока, перевязанные резинками от волос, достают свои несметные богатства дрожащими ссохшимися ручонками, жирная кондукторша необъятных размеров, разрезая кормой своего рифленого брюха массы человеческих тел прорезается к необилеченным беднягам, судорожно пытающимся устоять на ногах, одновременно достать деньги за проезд и не заехать ближнему локтем в лицо. Рядом школьник тычет в тебя своим огромным рюкзаком нелепой прямоугольной формы с катафотами и принтами с детскими героями, наполненным кучей учебников, контурных карт, атласов, тетрадей, пеналом с тремя отделами, набитым наборами гелевых ручек, карандашей, фломастеров, резинками и прочим дерьмом, позволяющим превратить юного падавана в послушного долбоеба. От школьника пахнет какими–нибудь булочками с повидлом или утренними бутербродами с колбасой, заботливо приготовленными его мамашей. Рядом кто–то тихонько срыгивает, и ты чувствуешь запах какой–нибудь омерзительной котлетки или опять же колбасы, запахи еды, пота, перегара, бензина, немытых волос. Толкучка. Тут школьник, чуть поодаль мужик, едущий на завод, у него на плече сумка, в сумке пюрешка с котлеткой, наскоряк брошенная в литровую банку перед сменой, рабочая форма, быть может, затертое до желти полотенце, скорее всего нольпятка пива для утренней мотивации. Чуть дальше жирная тетка, в нелепых нарядах, купленных в мещанском стремлении выглядеть броско, красиво и солидно, в нарядах, которые она наверняка считает весьма роскошными, делится обновками с сотрудницами на работе, обсуждает с подругой по телефону, наивно полагая, что у нее есть вкус, при чем вкус самый правильный, не в пример всем остальным. Двигатель гремит, кондуктор кричит «Передаем за проезд! Кто там на задней площадке еще без билета?», шум, гам, парочка на сидении лижется и воркует, бабка рядом смотрит на них со злостью и презрением, искренне считая, что благодаря своей немощи и старости заслуживает уважения и почтения. Запахи, вонь, кто–то орет в телефон, кто–то ржет как оголтелый, все под аккомпанемент хит фм, лав радио или европы плюс с потрясающими хитами и самыми модными и трендовыми треками современных исполнителей. И во всем этом аду едешь ты. Тебя воротит от любого лишнего движения, выворачивает наизнанку от любого запаха, ты не желаешь видеть ни одного человека на расстоянии ближе 100 метров, не желаешь слушать никакой музыки, кроме депрессивно–суицидального блек–метала или вязкого трип–хопа, не желаешь слышать простую человеческую речь, не хочешь вникать в происходящие вокруг вещи, да и жить особо не горишь желанием. И у тебя не возникнет ничего, кроме желания крошить черепа вашим попутчикам, спустить весь жир кондукторши на пол автобуса актом принудительной липосакции, раскроить голову школьнику его же гелевыми ручками, набить ебало миловидной парочке, сломать шею старухе, разбить банку с пюрешкой об голову похмельного люмпена, задушить тупую жирную шмару ее же бусиками из ЦУМа.
Да и на улице никогда не оставит уже столь родная и уютная атмосфера абсолютной ненависти и чистой, девственной мизантропии. Суетящиеся, спешащие прохожие, с пакетами, сумками, мешками, в одинаково разных шмотках, с одинаково разными лицами. И ничего в них нет. Они будут нестись тебе навстречу, или обгонять со спины, толкать плечами, наступать на ноги, задевать сумками, кто–то извинится, кто–то огрызнется, но для тебя это не будет играть значения, ты как зомби будешь влачиться вдоль улицы, возможно, ты будешь идти быстрым шагом, пытаясь обогнать всех, скорее спрятаться во дворах и подворотенках, но даже так твое шествие невозможно будет назвать никак иначе, кроме как влачение. Как растертая в кровь мозоль на пятке, ты будешь пульсировать, а каждый звук, каждая вспышка света, каждый проходящий мимо человек, любой раздражитель будет острым жжением впиваться в самое ядро мозоли. А ты будешь идти и молча кровоточить, воспаляясь и детонируя.
Я вышел на улицу, на ходу застегнув пальто под самое горло и подняв воротник — не то чтобы мне было холодно, на улице на самом деле было достаточно душновато для весеннего денька — просто так мне было гораздо комфортнее, этакий Чеховский Беликов — человек в футляре, адаптированный под суровые реалии российской провинции.
Мы разделились с Тором, он двинул к аптеке, я в противоположную сторону, пока еще не придумав, куда направлюсь далее. Меня все еще покачивало и мутило, в районе желудка все стягивало тугим узлом, в то время как в области глотки — наоборот расшатались все крепления и развязались все узлы. Казалось все люди на улице пялятся на меня и сверлят глазами — привычная паранойя, но не в этой ситуации. Дальше меня ждала не очень приятная встреча, маленькое экстремистское приключение, весьма внезапное.
Проходя мимо почты, я завернул в дворик, дабы срезать. Периферийным зрением я уловил персонажа позади меня — узкие спортивные штаны, однотонная толстовка. Персонаж из тех, кто променяли бомбер и варенки, закатанные в омоновские ботинки, на модные аирмаксы и лякокспортивы с фредаками.
«Постой!», я сделал вид, что не расслышал.
«Погоди–ка», я обернулся.
«Ты от Тора?», я промямлил что–то невнятное, понимая к чему идет разговор.
«Так да или нет? Вас видели вчера».
Загнанный эпсилон ответил «Ну да».
Спортсмен ухмыльнулся — «Так ты правый?».
Я осмотрел его с ног до головы — килограмм 85–90, даже в фаерплее я выхвачу пиздюлей, потому я напряг пресс и скулы, в предвкушении сочного удара.
Я сразу понял, что передо мной стоял представитель левого крыла оппозиции, радикально настроенный антифашист, скорее всего быдло–анархист, любитель битдаун–хардкора, возможно неуклюжего белорусского краста, какого–нибудь идейного ой и стрит панка и прочего шаблонного творчества однообразных исполнителей, без конца мусоливших одни и те же темы в своих песнях о «смерть системе», «менты ублюдки», «церковь это бизнес», «у власти диктатор», «выше черный флаг», «семья и юнити», «революция», «свобода равенство братство».
«Нет», он переминался с ноги на ногу.
«А зачем тогда с ним общаешься».
Я подумал было о том, что я ведь тоже по сути окололевый говнарь, читающий Генри Торо и Прудона, Кропоткина и Роккера. Но я уже не успел ничего ответить — плотная струя газа из перцового баллончика едким камшотом оросила мое хмурое опухшее лицо. Я согнулся пополам, а мой собеседник уже удалялся с места происшествия с чувством выполненного долга.
Вероятно Тор, будучи боном в далеком прошлом, да и теперь придерживаясь околофашистских идей, приобрел себе не самую лучшую репутацию среди леворадикалов своего района, но если с ним самим они боялись связываться, то видимо решили отыграться на щуплом дрище вроде меня. Однако в тот момент я об этом не думал вовсе.
В тот момент кожу и глаза мне выедало остервенелым жжением. Довольно неприятное ощущение.
Попытки открыть глаза не увенчались успехом, стереть с лица рукавом пальто также не удавалось. По глупости своей, я, почти вслепую, обливаясь слезами, на ощупь добрался до лужи и начал омывать лицо грязной водой, попутно стряхивая с лица бычки, нечаянно попавшие в лицо вместе с водой. Весь двор наверняка пялился на мои нелепые телодвижения. Откуда же мне было знать, что от воды все только усугубится. Это уже позже я узнал, что смывать это лучше молоком, ну или на крайний случай стирать сухими полотенцами и салфетками, а тогда я чуть не заверещал как побитая шлюха от новой порции едкой маски для лица, раздирающей лицо и выжигающей глаза агонией жара. Я истекал слезами, шмыгал носом, как школьник, выхвативший пиздюлей от старшеклассников, отнявших деньги на обеды, дышал как безумец, постоянно пытаясь рукавом стереть с лица порцию острого скраба. Мне это не удавалось, потому я брел в слепую, пытаясь хоть как–то разлепить глаза и найти место прижать зад и отойти.
Люди шарахались от меня в стороны, я видел это сквозь узкие, залитые слезами, щелочки между веками. Наверняка я выглядел словно бутиратчик, словивший бэд трип, размахивающий хаотично руками, натыкающийся на людей, мычащий и передвигающийся зиг–загами. Никто не спешил помогать. Действительно, зачем?
Хотя напавший на меня антифа–боец по сути прав. Я действительно был его идейным врагом, самым что ни на есть злейшим. Даже во времена моего самого активного позиционирования себя как анархопанка, леворадикала и антифашиста – в глубине души, я всегда понимал, что я самый что ни на есть конченный, ортодоксальный, убежденный и фанатичный фашист. Мало того, что меня с детства привлекала вся атрибутика третьего рейха, весь этот антураж, цвета, помпезность, пафос, подача, весь этот идейно–политический мусор. Так, помимо этого, я всегда делил людей на уберменшей и унтерменшей. Сколько себя помню, всегда проводил четкую грань, между биомусором, которого за людей считать и не стоит вовсе, а только принимать за человеческую единицу, товар на рынке труда и потребления. И также выделял настоящих личностей, интеллектуалов, харизматичных, живых, ну и себя я само собой в эту группу заносил, правда, только время от времени.
У кого–то из Стругацких есть занятное эссе на тему фашизма, где автор доступно разъясняет, что есть фашизм и как определить – фашист ты или нет. Конкретики я не помню, но общая суть такова – как только ты начинаешь делить людей на группы, причем выделять их не просто по какому–то отвлеченному критерию, например рост, вес, цвет глаз, размер ноги, без соотнесения с неким единым стандартом, а начинаешь делить всех по принципу лучше–хуже, выносить какие–то нормы, соотносить всех с ними, грубо говоря, начинаешь делить людей на достойных и недостойных, высшую касту и низшую, плебеев и патрициев ну и прпрпр. – вот тут–то ты и попался на фашизме. Таким образом, выходит, что при любом строе и времени общество в самом своем корню было насквозь фашистским и строилось на дискриминационной иерархии, да и вообще, любая иерархия или система – уже есть не что иное, как фашизм. Даже сейчас, если взглянуть, например, вокруг, есть некий образ успешного человека, некий апофеоз мечтаний всех представителей современного общества – чаще всего это такой Патрик Бэйтман, офисный работник, ползущий к светлому будущему, карьере и успеху, скорее всего менеджер, скорее всего разбирающийся в брендах одежды, имеющий определенный ряд пристрастий и хобби, стиль одежды, набор посещаемых магазинов, предпочитаемых марок, круг общения, ценности, идеи, посещаемые сайты и читаемые журналы, трендовые книги и фильмы, определенная марка телефона, определенная операционная система, марка обуви, форма носка туфлей, подворот джинс, картинка на рабочем столе, жесты, мимика, корпоративный стиль, марка автомобиля, предпочитаемые развлекательные заведения и рестораны/кафе, оформление страниц в социальных сетях, форма и дизайн визитных карточек, любимый сорт кофе, предпочитаемая начинка к блинчикам, темы для разговора – все должно соответствовать. На смену майн кампфу – приходит фурфур.мэг, лукэтми, эскваер и менс хелф, на смену форме СС – корпоративные костюмы, рубашки от Брионии и туфели от Джона Уайта, наушники битс, подключенные к последнему айфону, а в ушах только последние релизы самых трендовых и модных исполнителей в этом сезоне. Это четвертый рейх штурбанфюреров в белых воротничках, со своей идеологией, своим офисно–корпоративным фашизмом, со своей борьбой, своей классификацией, они – арийская раса, мы – скот.
У меня же была своя борьба и свой фашизм. Фашизм на основе интеллекта что ли, элитарности, я всегда смотрел на человека и думал «построй я свое государство, свою утопию, поселил бы я этого персонажа в своем Городе Солнца?». У меня был и есть некий стандарт идеального сверхчеловека, с которым я сравниваю всех и каждого, вынося приговоры, отправляя в страту ниже или выше (Питирим Сорокин – тоже фашист, причем самый что ни на есть откровенный идеолог фашизма).
Прости меня, Оруэлл, но диктатура – единственный разумный режим в этом безумном, безумном, безумном мире. Человечество спасут только массовые репрессии и расстрелы, тотальный надзор и контроль, постоянный страх и муштра. Люди ведь не хотят жить свободными, свобода – это очень страшно, это ответственность, это самостоятельность, для этого нужно быть сильным, нужно превозмогать себя, заставлять себя что–то делать, постоянно себя мотивировать, поднимать зад с дивана. Гораздо проще, когда тебя ебут 24*7, приказным тоном вещая, что, как и когда тебе делать, когда ты никто и ничего не стоишь, гораздо проще проживать жизнь по уже заданным стандартам, по уже выданному техническому заданию и функциональным требованиям. Ничего не нужно решать, ничего придумывать, не нужна фантазия, не нужно сознание, не нужен разум, есть инструкция, есть приказ. Людям нужна диктатура, людям не нужна свобода. Люди рабы, их хлебом не корми, дай подчиняться, пресмыкаться, ползать и раболепствовать. Люди хотят, чтобы их освободили от свободы. «Лучше поработите нас, но накормите нас“. «Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее». Потому 80% людей нужно спасти от этого тяжкого бремени, загнать в загоны, кормить как свиней и содержать в уютных хлевах, целый класс послушных эпсилонов, готовых за уют и жилье выполнять любую работу, люди ведь именно так и хотят жить, на деле так и живут – за квартиру и более–менее приемлемую зарплату человек готов терпеть любые унижения, давления, уничижения, оскорбления, ограничения, этот список можно долго продолжать, любой работодатель затыкает своим работникам рты кляпом купюр. Остальные 20% элиты буду вещать и править, задавать тон и пожинать плоды власти и диктатуры. «Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла». Я не политолог и толков раскидать все это дерьмо не смогу. Скажу одно – хочу, чтобы люди были в подчинении, раболепствовали и пресмыкались, вот и все. И не хуй этим червям свободу давать, ишь чего напридумывали либерализмов всяких.
Хотя, стоит отметить, что я настолько же далек от левого фронта, как и от правого. Помню, будучи малолетним обсосом, лет одиннадцати, я с моим другом и одноклассником собирались у него дома после школы и гоняли на старом кассетном магнитофоне записи Эксплойтед, Оргазма Нострадамуса и Секс Пистолс, а потом на видеомагнитофоне смотрели записанные с МТВ клипы нирваны и подборки Джэкэсс. Позиционировали мы тогда себя как отъявленные панки, у нас даже была одна акустическая гитара на весь моб, на которой играть никто не умел, но каждый считал своим долгом похуярить на открытых струнах и поорать глубокофилософские песни вроде «УБИВАЙ УБИВАЙ УБИВАЙ!». Мы ставили себе модные прически мамиными лаками и муссами, воняли отечественной косметикой, делали напульсники из клепанных ошейников, купленных в зоомагазинах, обвешивались цепями, купленными там же, рвали джинсы на коленях, искали кеды на городском рынке, более–менее напоминающие конверсы, одевали футболки поверх водолазок и рисовали штрихами на портфелях, партах, стенах и дверях кривые значки анархии, абсолютно не подозревая что это за штука такая, но будучи на сто процентов уверенными, что анархия – это нечто безумно охуенное и вообще лучшее, что может случиться с нами в этом мире. А потом однажды старший брат моего друга пришел к нам и дал листовки РНЕ, а его друзья пояснили нам, что во всех бедах человечества виноваты исключительно черномазые, всякие чурки, хачи и жиды, которые «творят незнама че не в своей стране», отнимают рабочие места, насилуют женщин, воруют и торгуют героином. Мы послушали ребят постарше, ведь они знали «за жизнь», и уже через неделю я ходил в омоновских берцах и джинсах с подворотами, на руке у меня была повязана бандана с рунами, а на теле красовалась футболка с черепком и флагом конфедеративных штатов Америки (я знать не знал истории США, но ребята тогда мне объяснили, что это был флаг правильных пацанов, которые в свое время рубили всяких черных ниггеров и тоже чурок не любили и вообще знали толк в расовой верности). Вот так мы и ходили по городу с такими же малолетками, брили друг друга машинкой на кухнях, прыгали на маленьких цыганят во дворе, забирали у нищих азербайджанят в школе деньги на обеды, порой хлестали их по ляжкам цепями из пресловутого зоомагазина, на партах мы теперь рисовали свастоны и значки РНЕ. И так бы оно и продолжалось, если бы мое природное любопытство не заставило меня пойти в библиотеку за книгами, ведь, по сути, я был задротом, маленьким мальчиком, который учился без троек и показывал маме дневник каждый вечер, за тарелкой супа рассказывая ей как провел вечер, травя байки о том, как гонял очередного малолетнего будулая с цепью наперевес в компании друзей из нашего кружка юного националиста. Мама относилась к этому весьма несерьезно, как к детскому баловству и всяким прочим шалостям переходного возраста, и просила разве что не ввязываться в истории и быть аккуратнее. Это к тому, что по сути я был (и остаюсь) паинькой и маменькиным сынком, неожиданно для себя попавшим в маргинальную уличную среду, неизвестно как я на протяжении уже черт знает скольки лет вращающимся среди околобонов, околоанархистов, торчей, токсикоманов, гопоты, говнарей, обрыганов, конченных алкашей, бесперспективных отщепенцев и прпрпр., но судьба распорядилась именно так. И я всегда много читал, потому и поплелся искать пресловутый Майн Кампф в библиотеку, искренне полагая, что раз уж я теперь боец ультраправого фронта, значит, мне необходимо быть подкованным и эрудированным в вопросах политики и идеологии, читать основные труды теоретиков и практиков фашизма и национал–социализма и знать историю. Как же я заблуждался: на самом деле, чтобы быть правым, нужно посмотреть пару фильмов про скинов, например американская история икс и ромпер стомпер, купить имперку, научиться кидать зиги под расово–верных углом, выучить пару лозунгов, желательно нацепить пару шмоток от лонсдэйла и слушать rac (рок эгэйинст коммунизм – такая музыка, хойпанк с элементами национализма, см.коловрат). В библиотеке я само собой не нашел Майн Кампф, зато нашел дневниковые записки лидеров национал–социалистического движения в Германии, например мемуары Альберта Шпеера, личного архитектора Гитлера. Конечно мемуары, написанные в Шпандау, были насквозь пропитаны раскаянием и критикой тоталитаризма и фашистского режима, а также подробным описанием всех бюрократических механизмов тех времен. Начитавшись историй о том, как Геринг, этакая драг–квин третьего рейха, расхаживал по своим роскошным пенатам, отстроенным на казенные деньги, накрасив ногти красным лаком и напялив шелковый халатик, время от времени вмазываясь морфием, или о том, как все партийные лидеры даже в годы самого ожесточенного противостояния и военного кризиса продолжали разворовывать государство, купаясь в роскоши, попутно нашептывая на ухо фюреру различные сказки и россказни друг о друге, пуская слухи, сговариваясь и сбиваясь в маленькие коалиции, и о том, как Борман ловко руководил Гитлером, словно Гримма Гнилоуст, трущийся у трона короля, или о том, как сам фюрер допускал десятки роковых ошибок, вел себя как истеричный дилетант и абсолютный профан от мира политики, я понял в какое же дерьмо я вляпался. Так, в 12–13 лет я отписался от правого движа.
С левацкими идеями история схожая. Типичное начало – от обрыганского панк–рока к не менее обрыганскому анархопанку и красту. Все, как и всегда, начиналось с музыки. Затем Крейг О’хара и Наоми Кляйн, веганство, антикапитализм, сыроедение, вес под 53–55 килограмм, обувь из кожезаменителя, даже в 35 градусный мороз, куртки на искусственном меху, подушки без перьев, леденцы зула с витамином б12, прыщи по всему ебальнику, никакой кока–колы и нью–белансов, промывка мозгов всем друзьям и близким на тему трупоедения, корпоративизма, капитализма, социал–дарвинизма, цивилизации, политики, революциях и прочего никому не интересного мусора (хотя стоит отметить, что с десяток человек я подсадил на вегетарианство благодаря фильму «Земляне»). Зачитывался всякими, уже упоминаемыми, Прудонами, Торо, Качински, Бакуниным, штудировал Оруэлла, Хаксли, все утопии и антиутопии. И дочитался до того, что разочаровался в людях, во всех левых идеях, в ценностях. Вера пропала, социализм — глупость, люди скот, на хуй так жить. Хотя я уже описывал свое отношение к общественному и политическому строю абзацем выше: репрессии, хлева, расстрелы, диктатура. Но, повторюсь: люди не смогут жить в свободе, равенстве и братстве. Люди ненавидят друг друга, ненавидят себя, люди не хотят свободы, люди не равны, с самого рождения, со стартовой точки – равенства уже нет, мы начинаем жить в атмосфере дисгармонии, несправедливости и обоюдной ненависти, зависти, и с годами эта ситуация только усугубляется. Вся суть человека – топтать тех, кто слабее и ниже на лестнице социальной иерархии, делая при этом качественный техничный римминг тем, кто сильнее и выше на этой же самой лестнице. Поэтому все эти анархо–синдикализмы и прочие левачизмы ждет крах и погибель, провал и коллапс, это только в повести у Эрика Фрэнка Рассела люди могли уживаться на целой планете без денег, властей и контроля, в реальности людям нужно доминировать над кем–то, а перед кем–то лебезить – это обязательное условие существования. Я не верю в человечество, я не верю в Город Солнца, я не верю в здравый смысл, не верю в любовь, дружбу и торжество равенства и братства, не верю в людей, ведь как пел еще Егорка Летов: «Ненависть, ненависть, Всех объединяет ненависть, Всех объединяет ненависть, Всех объединяет одно желание. Убивать и насиловать всех иных прочих».
И тут можно подвести черту под этой унылой, несуразной политико–философской размазней и сделать один вывод: политика – это огромная куча дерьма, смердящего букетом разнокалиберной вони; куча разноцветного дерьма, разной консистенции и формы, растекающаяся, перемешивающаяся и живущая своей жизнью. А все эти правые, левые, центристы – стоят у разных краев этой кучи и жадно, ложками нагребают дерьмо и пихают себе в рты, чавкают, истекают слюнями и просят добавки, жадно проглатывая все, что успеют выхватить. При этом каждый считает, что его дерьмо – самое вкусное, самое душистое, самое густое и правильное, а вот у тех ребят, с другого края кучи – дерьмо пресное, пахнет не насыщенно, жиденькое, да и вообще не понятно еще какой свежести. Но суть остается сутью – все они жрут дерьмо. Политика – есть кал, а все кто в ней варится – лобби копрофагов.
Я рухнул костлявыми ягодицами на ступени близлежащего подъезда и молча обтекал выделениями своего организма, словно какая–нибудь заслуженная народная артистка, вроде Белладонны или Саши Грей. А организм неустанно выделял жидкости из всех отверстий моего лица, лишь усугубляя ситуацию. В тот момент я подумал, что перцовые баллончики – самое зловещее и коварное изобретение человечества, ведь что бы я не делал, все приводило лишь к усилению жжения. Потому я просто сидел и терпел, стараясь силой мысли заставить организм выделять меньше слез, соплей и прочих жидкостей.
Из подъезда и в подъезд заходили и выходили люди и косо посматривали на меня, обходили сторонкой. А я косым взглядом, из под собравшихся в кучу надбровных дуг и судорожно дергающихся век глядел на них, всем своим перекошенным лицом, напоминая обсаженного объебоса на отходах.
Минут 20 просидел я на лесенке, пугая матерей, выходивших выгулять своих отпрысков; старух, опасавшихся того, что я наркоман, пришедший выпытать у них похоронные деньги; сновал туда–сюда и прочий человекообразный скам, выползавший на прогулки из своих бетонных коробочек. И, когда, наконец, меня чуть–чуть попустило, и я смог более–менее поднять свои тяжкие, изувеченные перцем веки, я встал, отряхнулся, обтер лицо рукавом, испытав еще один приход жуткого жжения, и направился в сторону расположенного неподалеку крупного кинотеатра, в котором был бесплатный туалет с бумажными полотенцами, водой и зеркалами. А это как раз таки то, что мне в тот момент было необходимо.
Я слегка шатающейся походкой двинул свое и без того измученное тело к кинотеатру, корча нелепые мины, словно кошка в которую брызнули водой, щурился как пиздоглазый азиат и шмыгал носом как школьник, размазывающий сопли по перилам школьных лестниц.
Странно, но я не чувствовал того привычного отчужденного чувства ненависти ко всем прохожим, не было того рваного внутреннего кипения и раздражительности, хотя, надо отметить, настороженных взглядов я ловил гораздо больше обычного. Источников раздражения, казалось бы, было на порядок больше, и, соответственно, я должен был бы быть нервознее и психованнее, но в тот момент меня беспокоило только жжение на лице. Я как пьяный в говно обрыган, не замечающий никого и ничего вокруг, движущийся на автопилоте зигзагами домой, с единственной приоритетной задачей в голове и одним акцентом в жизни: добраться до дома живым и невредимым. Так и я – шел, устремив свой мерцающий, полуослепший взор к зданию кинотеатра, не замечая, ну или не обращая внимания на шептания и смех за спиной, косые взгляды и ухмылки, недоумения и прочие негатив окружающего меня мира. Все, что я видел перед глазами, это раковина с краном, источающим чистую хлорированную воду, кусок мыла и бумажные полотенца, которые спасут меня от этого едкого раствора на лице, надо только добраться.
Доковыляв, наконец, до здания, я вошел внутрь и, пропихнувшись сквозь толпу мудачья с ведрами поп–корна и стаканами колы, стоявшего в очереди за билетами, прямо таки ворвался в гальюн, метнулся к первой попавшейся раковине и, схватив обкусанный, склизкий кусок мыла, стал мочить его и мылить лицо. Жжение не проходило, а скорее усиливалось, но я мыл и мыл, раз за разом, остервенело намыливая и смывая, намыливая и смывая, натирая кожу все сильнее. Наконец устав от ванных процедур, я направился в кабинку, где вымотал метров 20 туалетной бумаги, прикладывая обрывки к лицу. Мне таки полегчало. Я присел на унитаз, схватившись за голову. Устроил своим легким гипервентиляцию, голова закружилась, но стало легче и свежее. Я еще раз промокнул туалетной бумагой глаза и высморкался.
Скомкав все обрывки туалетной бумаги в один огромный ком, я собирался было уже сбросить его в мусорную корзину, как среди измазанных в дерьме перфорированных листочков внезапно увидел две купюры достоинством в 100 рублей и одну в 50. Погребены эти сокровища были под несколькими слоями использованной туалетки, мусора и прочих отходов и проглядывали лишь сквозь сетку мусорной корзины. Не берусь утверждать, откуда эти деньги там появились. Был ли это чей–то розыгрыш, или результат чьего–то спора, а быть может, кого–то попросту прижало, а бумаги под рукой не оказалось. В тот момент меня это беспокоило меньше всего, ведь это были 250 рублей, а в моем кармане были лишь размякшие с прошлой стирки несчастливые билетики, мусор и пыль. Деньги не пахнут. Я просунул руку в корзину и без тени отвращения (какое может быть отвращение, когда тебя с утра пол часа рвало дешевым пивом на баклосановом отходняке, после чего юный боец окатил с перцового баллона и вынудил умывать лицо в луже) начал копошиться в ведре. Когда я, наконец, извлек три смятые купюры, я достал из кармана связку ключей и самым тонким из них стал отскребать самые крупные куски кала в унитаз – я отмывал деньги прямо–таки как какой–то мафиози, правда, отмывал я их в самом наипрямейшем смысле, в отличие от криминальных авторитетов. Приведя купюры в более–менее божеский вид, я скомкал их и запихнул в карман. Вышел из уборной, помыл руки и сполоснул ключи. Решение, на что потратить вырученные нелегким трудом деньги пришло сразу: купить пару банок гликодина, смешать с запрятанным дома терасилом «д», запив грейпфрутовым соком,, поставить фоном атмосферный блэк метал, отправиться в экзистенциальное путешествие по глубинам своей мрачной душонки, кишащей личинками трупных мух.
Я улыбнулся самому себе в зеркало — я уже не казался себе таким безнадежным и омерзительным, ведь в моем кармане лежали деньги. Маленькие деньги давали мне маленькую власть, хотя бы над собой, хотя бы над своим рассудком, над своим сознанием. Мне вспомнился эпизод фильма «Они живут», в котором главный герой впервые взглянул на деньги в своих волшебных очках и обнаружил на них надпись «Это твой Бог!». Но я тут же отбросил эти антикапиталистические мрачные мысли, предвкушая третье плато и незабываемое путешествие по глубинкам своего сознания.
Я, озаренный кривой улыбкой, вышел из уборной. Вокруг сновали дети, верещали, шумели, бегали друг за другом, примеряли очки с 3д эффектом, нудили, выпрашивая у родителей всякие вкусные ништяки в буфете. Кругом кишела жизнь и, по всей видимости, предстоял показ какого–то очередного дебильного детского мультфильма про очередных говорящих животных, ну или, быть может, мультфильм про какого–нибудь русского былинного героя. Это не столь важно. Важно лишь то, что в моем кармане таятся грязные (опять же в самом прямом смысле этого слова) деньги. А еще важнее то, что я намеревался на эти деньги сделать. А намеревался я сказать унылой реальности — «Прощай, до новых встреч, никчемное уебище».
Для начала мне было необходимо несколько отдохнуть, перевести дух, поскольку больно уж насыщенным и богатым до приключений и происшествий оказалось мое утро, а мне, тихоне, паиньке и маменькиному сынку, такое форсированное и остросюжетное развитие событий было не по нраву, я предпочитал более неспешный, даже скорее ленивый и скудный до всплесков ход вещей. Стоит призадуматься, а не потому ли я так несчастен и недоволен своей жизнью? Не потому ли, что сам опасаюсь этой самой жизни, боюсь крутых поворотов, непредсказуемых ходов, внезапностей, тех самых «случайностей, неверностей», в которые был влюблен Бальмонт? Несомненно, это так. Тут даже задумываться не стоит — я так недоволен своим бытием постольку, поскольку оно анорексично и не насыщено, однообразно и рутинно, а рутинно оно потому, что я сам боюсь вносить в него что–то новое и сочное, боюсь «как бы чего не вышло». Моя ссыкливая натура никогда не давала мне жить на широкую ногу, позволять себе безумствовать. Даже напиваясь вдрызг, я, мнительный и опасливый, всегда старался обходить стороной приключения и конфликты, всегда возводил инстинкт самосохранения в Абсолют, не давая чувствам и порывам возобладать над разумом, подавляя свое id своим superego, на выходе получая изодранное в клочки и изувеченное внутренними конфликтами ego. Я — ссыкливое ничто, моя жизнь — одно сплошное избегание и путь в обход. Даже будучи маленьким ребенком, я всегда по пути из школы обходил дворы, где кучковались местные гопники, отжимающие обеденные деньги, брелки, фишки, все, что имело какую–либо ценность, даже шапки, которые можно было потом продать или выменять в ларьке на что–нибудь (лихие 90е). Да что там скрывать, я и сейчас стараюсь стороной обходить лихие шумные компании, даже если это удлиняет мой путь. Я всегда обхожу, избегаю, ухожу от всех мало–мальски значимых и ответственных путей, решений и событий. А потом жалуюсь на то, что в моей жизни ничего не происходит. Нытик и паскуда. В этом моя ссыкливая сущность.
И разговор тут не зря зашел о ссыкливой сущности — не успел я приземлить свои тощие ляжки на мягкое кресло в зале ожидания кинотеатра, как увидел свою уже бывшую благоверную напротив. Я нервно сглотнул, хотя вернее будет сказать, что я имитировал глоток пересохшей глоткой. Она сидела в компании некого сударя, по всей видимости, ее нового избранника, перехватившего эстафетную палочку терпилы и мазохиста этих прокрустовых отношений. Дама таки времени зря не теряла, и я всегда знал об этой ее отличительной особенности — мстительности и взбалмошности.
Казалось бы, все так просто, в таких ситуациях необходимо включать самца, тумблер «режим альфа» задрать вверх и «go on», показывать, у кого тут самый короткий член. Однако Создатель, при проектировании лохмотьев моей душонки несколько просчитался, быть может, пошутил или был с похмелья и просто забыл, не суть, в общем, не было во мне этого модного тумблера решительности и напористости, зато был коротящий разъем мнительности и нерешительности. И вот как раз таки в этот момент он яростно закоротил, засверкал искрами боязни. В свет прожекторов вышла моя ссыкливая сущность, чтобы сыграть свою трагическую роль.
Я, опасаясь как бы меня не заметили раньше времени, стал проигрывать в голове все возможные варианты развития событий, я смерил взглядом моего возможного оппонента, прикинул в голове рост–вес, представил комплекцию, взглянул в лицо, попытался охарактеризовать личность паренька, но не смог — больно типичный, больно стандартный. Слегка волосат, в меру, слегка зауженные джинсы, в меру, не до колгот, который порой натягиваю я, слегка модная куртка, так, чтобы и не сильно выделяться, но при этом и выглядеть довольно прилично и стильно, кроссовки из скейт–шопа, тоже неброские и довольно обычные, но как бы говорящие о принадлежности индивида к модным молодежным течениям, о его осведомленности в тренадах нынешнего поколения. Я анализировал и сканировал, представлял свой подход, представлял, что скажу и что отвечу, думал куда ударю и в какой момент, да так, чтобы в итоге не оказаться на полу с выстегнутыми зубами. Представлял также и напряженную беседу с пассией, возможные ее фразы, возможные мои ответы, возможные претензии обеих сторон, любопытно было и то, за кого же она заступиться, случись сейчас потасовка, что будет кричать и кого поддерживать. Я анализировал, анализировал, анализировал. Но выстраивая все новые и новые проекты и прогнозы, я все больше боялся, ссыкливая сущность росла, как злокачественная опухоль, пульсировала и истекала собственными соками.
Тут стоит заметить, что каждый раз, когда я заводил более–менее серьезные отношения с той или иной особью противоположного пола, я отмечал трех предвестников конца, так сказать, трех всадников апокалипсиса отношений, если можно так выразиться. Если попробовать изложить их вкратце — это всеми любимая фраза «я тебя люблю», местоимение «мы» и общие даты, они же годовщины. Наверняка, следует прояснить ситуацию, предоставив подробную аналитическую записку на каждый из выше обозначенных пунктов.
Начну, пожалуй, с самого банального пункта, а именно со слов «Я тебя люблю». Практически все отношения строятся поначалу на неком подобии симпатии, каком–никаком общении, родстве интересов, ёбле и прочих плотских инстинктах и социальных потребностях. Однако со временем один из партнеров (независимо от половой принадлежности) изрекает эту всеми любимую фразу. Происходит это чаще всего на пике эмоциональной бури, например, после секса (или во время его), в состоянии алкогольного или наркотического опьянения, романтического настроения, в конце концов. В общем, в моменты эйфорического и аффективного прилива нежности, тепла, комфорта и душевного уюта, в моменты, когда потенциальный раб отношений внезапно для себя осознает, насколько ему комфортно в кандалах, насколько близок ему очаг галер близости и духовного сплетения с его пассией. В эти вот моменты, краткосрочные моменты безумия, индивид чаще всего и изрекает впервые эту эпохальную, культовую и роковую фразу, несомненно, влекущую за собой коллапс и трагедию. И никак иначе. В эти мгновения пассия влюбленца чаще всего слегка негодует и скорее всего отвечает нечто вроде «я тебя тоже», возможно «на отъебись», хотя вполне вероятно и с некой долей искренности, будучи объятым(ой) тем же облаком влюблённости и ласковым тленом безумия. Вот с этого момента и начинаются беды. Ведь обычно, даже по сути и не будучи влюбленными, обреченные, изрекая эту трехсловную околесицу, уверовывают в нее сами, убеждают себя, в искренности своего порыва, сами себе вбивают в голову, в и без того уязвимую и хрупкую подкорку своего сознания, миф любви и вечной эйфории двух начал, двух взаимодополняющих душ, или, как это принято говорить на отечественной эстраде и в статусах страниц социальных сетей, двух половинок одного целого. Все как в песне – «А где–то есть моя, любовь сердечная, неповторимая, вечная, вечная!». Большинство человеческих единиц очень подвержено самовнушению. И вот. Произнеся эту фразу единожды, они начинают повторять ее вновь. И вновь. И вновь. Поначалу робко и неуверенно. Редко, слегка запинаясь и сомневаясь, будто бы осколки разума еще не до конца погибли в этой пылающей Помпее чувств, инстинктов и всякой прочей такой несуразной похоти. Чаще всего у этой фразы лишь один инициатор, так сказать «человек–катализатор соплей» (и не обязательно – девушка, встречаются ведь и ранимые и чуткие юноши, готовые к жесткому фемдому, к разыгрыванию спектаклей по сценариям Барона Фон Захер Мазоха, готовые осыпать любимую лепестками роз и купать в ванной из шампанского/ягуара/блейзера/жигулевского (нужное подчеркнуть) только лишь за то, что данная особа снизошла до его невзрачной персоны, одарила его вниманием и, быть может, плотскими ласками. Такие юноши встречаются сплошь и рядом, обычно их принято называть романтиками). Этот «человек–катализатор соплей» обычно сперва несколько односторонне выражает свою признательность за внимание, получая на свое «я тебя люблю» либо робкие улыбки, либо то самое «я тебя тоже, только отъебись». Однако «человек–катализатор» рано или поздно начнет требовать взаимности, ведь никто не хочет страдать от неразделенной любви, все хотят двухсторонних, взаимодополняющих отношений. И тогда, путем нехитрых манипуляций человек–катализатор катализирует все больше и больше соплей, тем самым привязывая несчастную пассию к своей особе и вот уже и вторая половинка верит в непоколебимость и вечность их священных чувств. Вот так рождается любовь. И вот уже оба обреченных как заведенные повторяют эту мантру погибели «я тебя люблю». Как я уже говорил – сперва редко и неуверенно, а затем все чаще и напористее, будто бы вера их с каждым повторением все крепнет и поднимается на новый уровень, будто бы мантра, написанная на стене в социальной сети делает их чувства все бездонее и глубже, глубже глотки Аннет Шварц или Саши Грей. Но в этом алгоритме повторения мантр можно проследить одну особенность – некую закономерность. Слова эти тождественны обратной параболе или одному витку синусоиды какой–нибудь – ведь сперва они растут, тянутся верх, заявления все громче, слова все чаще, сопли все гуще. И вот однажды они достигают своего пика, своей точки максимума, а затем по той же траектории движутся вниз. И уши обреченных все реже слышат уже вроде бы столь любимые, но настолько приевшиеся и набившие оскомину слова, и это их разочаровывает, дымка мифа, созданного ими же, рассеивается. И тут уже в дело вступает тот, кто сильнее уверовал в эту легенду, в этот сказ о любви до гроба и страсти безумной и дикой навечно и навсегда, со смертью в один день и общим бытом без бытовухи. Срывается, так сказать, следующая печать апокалипсиса отношений и ангелы трубят в очередной раз. Тот, что уверовал сильнее, назовем его человек–лемминг (человек–катализатор и человек–лемминг могут быть одним и тем же человеком) начинает негодовать по поводу спада функции, его не устраивает консистенция соплей, он, словно эксперт передачи контрольная закупка, сравнивает свои отношения в данный момент с отношениями своими же в более ранних контрольных точках, с чужими воспоминаниями и с неким идеалом отношений вообще и приходит к плачевному выводу. Слова о любви произносятся реже, а значит любовь гибнет, и тогда он изрекает еще одну не менее эпохальную и культовую фразу «Ты все реже говоришь, что любишь меня!» или, что звучит еще более трагично – «Ты меня не любишь/разлюбил(а)!». Эти фразы влекут у второй стороны конфликта (а это уже не отношения – это конфликт, внутриличностный и межличностный) нервозность, сомнения, страхи, опасения и тревоги. Это обвинение. А оно пугает, никто не хочет быть обвиняемым, неприятно сидеть на скамье подсудимых. И на помощь приходят различные отмазки, защитные механизмы, старое доброе «отъебись» и прочие попытки сохранить былую пылкость и страсть. Однако обреченные уже обречены на поражение. Можно было бы привести ряд сравнений нелепых, например – бисквитный торт, который по началу сытен, вкусен и невероятно насыщен, но после третьего куска – ты уже блюешь и смотреть на это кремо–бисквитное безумие не можешь. Или сравнить с плотно сидящей на ноге кроссовкой, которая сперва создает иллюзию комфорта и надежного облегания стопы, а потом натирает пару–тройку кровоточащих мозолей и вот ты уже хромоногое ничтожество, а не красавец в модных лаптях. И с фразой этой так же, сперва ее присутствие создает некую бисквитность, придает вкус, дарит комфорт и иллюзию уверенности, а затем провоцирует тошноту и раздирает тебе голову до крови, превращая тебя в немощного, отравленного бисквитом хромоногого калеку эмоций и чувств. Фраза–иллюзия. Фраза–наебалово.
Слово «Мы». И не только «Мы», а все местоимения типа «нам», «у нас» и «наш». Со словом «наше» все обстоит критически строго и максимально опасно, поскольку, как только в обиходе и лексиконе обреченных возникает все чаще что–то «наше» — это есть верный знак приближения погибели. Эти местоимения намекают на наличие некой общности, совместности, двусторонности, а, соответственно, неполноценности и увечности. Ведь как только у обреченных появляются некие общие «Их» идеи, ценности, мечты, планы, вещи, в общем, разного рода материальные и духовные блага – именно тогда у них возникает общий наручник на двоих, который, как и в случае выше, лишь по началу будет казаться комфортным и надежным, со временем лишь сильнее стягивая и впиваясь в запястье. Если в вашей жизни возникает что–то «Наше», значит что–то «Мое» вместе с этим уходит, кусочек свободы уходит с молотка. Это некий коммунизм для двоих, общежитие, двухстороннее раскулачивание. Подобие кругов Эйлера, накладывающихся один на другой, теряющих тем самым кусок своей собственной площади, в обмен на кусочек общей площади. Чаще всего «Наше» является лишь умело навязанным «Моим» одного из обреченных. Ведь, по сути, большинство отношений строятся на взаимном навязывании: навяжи свои вкусы, навяжи свои ценности, навяжи свои планы, свои мечты, взгляды, потребности, установки, свои идеалы, морали, шаблоны жизни, устремления, заставь смотреть на мир через «Твои» линзы и они станут «Вашими». В итоге, все это нагромождение, эта вавилонская башня навязанностей превращается в крепкий узел привязанности или, как принято говорить, крепкие узы отношений, ну или если быть совсем уж наивным – нерушимую любовь. Идеалом в данной ситуации будут два абсолютно тождественных круга Эйлера, которые будет возможно наложить друг на друга, не оставив не одного зазора в площади. Это, наверное, и будет та самая мифическая любовь, но нет необходимости быть именитым психологом, чтобы понять, что это миф, что это невозможно, это все сказки и глупости, существующие лишь в вакууме. На деле же все чаще всего превращается в пресловутый конфликт, конфликт одного «Моего» с другим «Моим», в котором никто не хочет навязанного «Нашего». Хотя, по началу, каждый из обреченных с радостью принимает чужое «Мое» и дарит свое «Мое», добровольно создавая «Наше», но это лишь до поры до времени, до тех пор, пока общая площадь кругов не вырастет настолько, что начнет задевать какие–то личные, интимные, ранее неприкасаемые свободы. Тут рождается протест, отторжение, ссоры, проверки переписок, подозрения, требования, маленькая диктатура, «Тебе есть, что скрывать от меня?». Местоимение погибели, местоимение зависимости, местоимение несвободы, способное скрепить лишь сферическую любовь в вакууме.
И третий всадник – годовщины, совместные праздники. По сути, их можно вписать в пункт выше, ведь каждая вновь образовавшаяся пара обожает отмечать эти похороны, громко заявляя «МЫ вместе уже месяц/пол года/год», как бы обозначая новый этап в создании общей площади кругов Эйлера. Это опасный момент. Не то чтобы я считаю, что совсем нельзя даже помышлять о подобных датах, ведь одно дело, когда ты неосознанно запоминаешь дату и время от времени вспоминаешь о том, сколько времени вы уже вместе, возможно ты даже подсчитываешь в голове, но не придаешь этому особого значения. Но совершенно другая ситуация, когда обреченные целенаправленно отмечают, справляют, планируют, помечают в календаре, делают заметки в телефонах и на рабочих столах, лишь бы не забыть, вспомнить, отдать дань традиции. Опять же, это лишь по началу может несколько забавлять обреченных, которые как будто бы проходят некие чекпоинты в увлекательном квесте, но, учитывая, что каждый из обреченцев верит в нерушимость их союза, данный квест конца не имеет, а чекпоинты будут длиться пока смерть не разлучит их. Кому это может понравиться? Ведь когда человек отсчитывает время, он тем самым дает понять, что уверен, пусть даже где–то в глубине подсознания, что у этого есть конец. Люди отсчитывают время, чтобы узнать, сколько они продержаться под водой без воздуха, сколько смогут простоять на одной ноге, провисеть на перекладине, обойтись без сигарет. Обычно у всего этого есть предел и никто не рассчитывает прожить под водой всю жизнь или стоять на одной ноге вечно, и человек рано или поздно вынырнет на поверхность, чтобы наполнить легкие сладким кислородом, встанет на обе ноги, спрыгнет с перекладины с утомленными мышцами, схватится за сигареты, измучанный рутиной. Так и тут, рано или поздно господа обреченцы спрыгнут со своей перекладины, утомленные и измучанные тем, что так долго отсчитывали. Отмечая даты своих отношений, особи тем самым будто бы говорят всем их окружающим и близким «Смотрите! Смотрите! Как долго мы продержались! Как долго мы терпим друг друга! Мы уже год вместе и еще не устали! Поглядите на наш мазохизм и отчаянное мученичество!», и каждый в отдельности будто бы вопит «Смотрите, я терплю уже такой долгий срок и горжусь этим! Я готов и дальше выдерживать это!». Мученики любви! Это даты мучений, даты истязаний, даты гордости за вымученное («Стерпится – слюбится»).
И так я прокручивал в голове целые рулоны текста, убеждая себя, что любые отношения – есть тлен и не нужно сейчас ни за кем бежать, лучше стерпеть и уйти на встречу свободе, широко расправив плечи (читай: трусливо поджав хвост). Исход подобных душевных стенаний и мук предсказуем — я не решился даже подойти к воркующим голубкам, а всего–навсего опустил взгляд в пол, укутался поглубже в воротник пальто, судорожно перебирая в голове защитные механизмы, как герой какого–нибудь фильма ужасов, перебирающий связку ключей.
Я все рационализировал, убедив себя в том, что все последние события вели именно к такому исходу и иначе ничего сложиться и не могло.
Я все инстинктуировал, найдя положительные стороны в подобном стечении обстоятельств, а именно обретение неких свобод, и возможность вести беспорядочные половые связи.
Я сместил акценты, обвиняя всех вокруг в том, что произошло, находя все новых и новых виновников своих бед.
После чего просто выместил из своего сознания такой элемент как «отношения» и все связанные с ними переживания, просто на просто забыл, что что–то когда–то было.
Затем включил так называемое защитное фантазирование, сперва нарисовав себе глобальные планы на будущее, представив как чудно, гладко и пиздато я буду жить в отсутствии этих тиранизирующих, утомительных, садо–мазохистских, унизительных отношений, как упоительна и свежа станет моя жизнь, без всех тех опостылевших обязанностей, традиций, необходимостей, условностей и прочих правил, которые необходимо соблюдать, лишь постольку, поскольку ты состоишь в отношениях.
Затем я погрузился в более конкретные фантазии, представляя свой вечер на третьем плато гликодинового трипа, выписывая и вырисовывая себе возможные сюжеты предстоящего дня.
В общем, защитные механизмы сложились в один большой элемент построенной из подобных механизмов гигантской защитной конструкции — меня.
Стремительной походкой я направился по диагонали к дверям, пытаясь привлечь как можно меньше внимания к своей персоне. Голубки сидели по правую сторону от траектории моего движения, а потому я уставился в стену слева, надеясь, что мой затылок будет не узнан. Преодолев столь мучительный и, казалось бы, бесконечный промежуток от кресел до выхода, я остановился в ожидании, пока автоматически открывающиеся двери распахнуться передо мной.
Итак, я был снаружи. Не сбавляя темпа я решил завернуть в ближайшую подворотню и скрыться подальше от этого несчастного кинотеатра, про жжение на лице к тому моменту я уже напрочь забыл. Я двигался, словно находясь в вакуумной коробке, не замечая и не слыша ничего происходящего вокруг, как вдруг почувствовал резкий рывок — кто–то схватил меня за плечо и что есть силы развернул.
Я вздрогнул и даже отскочил на шаг назад, устремив испуганный взгляд через плечо. Затем развернулся еще градусов на 60 и увидел перед собой свою благоверную с взглядом кишащим аскаридами ненависти и нематодами презрения. И вот она этими самыми хищными нематодами и аскаридами впилась мне прямо в душу и высасывала страхи и тревоги из всех самых потаенных сосудов моего подсознания. Я наверняка дрожал, как лихорадочный. Ладони сырые и пальцы скользили, соскакивая друг с друга, в попытках зацепиться хоть за что–то. Глаза забегали. А в мыслях было только «Какого хуя ты хочешь от меня, оставь меня в покое скорее и иди к чертям». Она изобразила какую–то до боли знакомую гримасу, но я как будто уже позабыл, что она означает. За эти несколько дней я много чего позабыл, и она сейчас была лишь персонажем из какой–то прошлой жизни, из чужой истории. Она что–то говорила, я не слышал. Наверняка что–то желчное и обидное, в стремлении самоутвердиться, сжечь чувство вины, она наверняка пускала в ход свой излюбленный метод — виктимное поведение, повадки жертвы, пассивной, ни в чем не повинной страдалицы и мученицы. Я не слышал. Я не хотел слушать. Защитные механизмы скопом набросились на меня. Я был в толстой оболочке симбионтов. Я отсутствовал. Режим «в самолете». А она все говорила и говорила, наверное, даже кричала. Губы плясали в каком–то безумном пасодобле, смыкались и презрительно вздергивались, метались рваной раной. Я не силен в описаниях мимики, но выглядело это агрессивно и жутко, однако страх я испытывать перестал, лишь ощущение неизбежности глупого и по сути бессмысленного конфликта (хотя любой конфликт глуп и бессмысленен) пришло ко мне. Я понимал, что мне стоически нужно выдержать всю эту словесную диарею, льющуюся на меня потоками, не опуская взгляда и не вставляя реплик, затем выдать пару–тройку завершающих фраз, исчерпать конфликт и удалиться, не выматывая себе нервы очередной ссорой. Однако чутье мое мне подсказывало, что так просто все не закончиться.
Тревоги не было, тоска и апатия, сходная с эффектом 20–25мг диазепама, я был слишком потаскан и вымотан приключениями последних дней, чтобы злиться и выражать ответную агрессию. Все, что я мог — это молча изображать слушателя, плотной броней своих защитных симбионтов впитывая всю струю ненависти, хлеставшую из глаз и уст моей бывшей избранницы. Голова моя занята была лишь мыслями о моих репликах. Быть может не отвечать, улыбнуться, развернуться и уйти.
Я стоял, потупив взгляд, я не смотрел ей в глаза, я смотрел на ее губы. Мне почему–то хотелось смеяться. Вся эта ситуация казалась мне до жути нелепой: вот он я, стою, на жутких и мучительных отходняках после баклофена и изрядной дозы алкоголя, в моем желудке и кишечнике плещется и переливаться ядовитая жижа разного рода спиртов и медикаментов, мои глаза — разбухшие посиневшие влагалища, скулы вот–вот разрежут исхудавшее лицо, сухие губы, сырой лоб, сальные волосы склизким, омерзительным спрутом облепили мою голову, я грязен, омерзителен сам себе, потерян и абсолютно безразличен ко всему, что происходит внутри и снаружи; и вот стоит она: нарядная, выкрашенная, благоухающая духами от бруно бананни или еще каким приторно сладким запахом из рив гоша, на 12 сантиметровых каблуках, с чрезмерно выштукатуренными глазами, выпрямленными волосами, тональным кремом и прочими бабскими заморочками, такая будто–то бы безупречная, но краснеющая от злости и ненависти, готовая вот–вот кинуться на меня с кулаками — ухоженный той–терьер в нелепом розовом комбинезончике, сорвавшийся с поводка, пискляво лает на ошпаренную кипятком, лишайную дворнягу, мирно бредущую копаться в очередной мусорный бак.
Я уже было совсем закопался в себе, размышляя о том, как наверняка болят икры на таких–то каблучищах, вспоминая истерики из–за этих самых каблуков, якобы одетых для меня, копаясь в голове в поисках возможного развития сценария этого конфликта и дальнейших ее и моих действий. Я вспоминал о заветах дзен саморазрушения, клятве данной мною мне же самому, и столь быстро забытой. И ведь так всегда, я каждый раз обещаю себе стать другим, сломать выдавить из себя раба, вытравить вшей и сломать тварь дрожащую, но каждый раз максимум, на что меня хватало — это несколько дней запоя и ни к чему не приводящие конфликты. Надежды на то, что в этот раз все пойдет по–другому, было мало. Нерешительность, бесхарактерность, бесхребетность, слабоволие. Я тряпичная кукла, пущенная на лоскуты для протирания пыли с полок. И дзен саморазрушения это всего лишь очередной одноразовый защитный механизм, еще одна ненадежная фантомная крепость, уже взятая, захваченная и сожжённая дотла моими трепетами, страстями и комплексами, а изумрудный трон, на который я так величаво взобрался пару дней назад, разбит на осколки стеклотары у пивного ларька.
Помню, в детстве зимой я катался со стихийно возникших неподалеку от такого пивного ларька снежных горок, нагроможденных снегоуборочными машинами. Итог: разорванное осколком стекла колено, шесть швов и я впервые в жизни повидал коленную чашечку, вылезшую наружу. Вот и сейчас я раскроил об осколки все свои внутренности и наблюдаю вылезшую наружу утробу.
Помню, какое презрение к Рокантену я питал, читая строки о его раболепстве пред Анни, о том как он играл в ее садистские игры, плясал под ее дудку, услужливо, словно пес или еще какая ручная зверушка подчинялся всем ее правилам. В этом нет ничего странного – зритель/читатель испытывает больше всего ненависти и презрения к тем персонажам или к тем их чертам, которые он сам в себе, рефлексируя, видит, к тем слабостям, в которых он больше всего боится себе признаться, к тем характеристикам, которые он не хочет в себе видеть и замечать. Так и я не хотел быть Рокантентом, никаких «Now I wanna be your dog». Но был.
Мое спокойствие нарушила хлесткая и резкая пощечина. Показалось, будто пару капель густой слюны слетели с моих губ. Я закрыл глаза и ощутил несколько ярких зигзагообразных вспышек. Я не очень сильно понимал, что происходит. Слишком много нападений за одно утро (или день), я будто бы уже привык и не обратил внимания на эту пощечину, лишь по инерции сделал пару шагов в сторону, упер растерянный взгляд в лицо девушки — она опять что–то кричала. Мне было плевать. Я провел указательным пальцем по разрезу между губ, они по прежнему были сухими, словно пораженные себореей, а значит, губа не была разбита.
Я не испытывал эмоций, я просто констатировал факты, как Клерик из фильма Эквилибриум: я вышел из кинотеатра, меня настигла и насильно вынудила на диалог (монолог) моя бывшая избранница, она кричала, залепила мне пощечину, я испытал легкое сотрясение и пощипывание на коже лица, она продолжила словесные излияния, я, повинуясь инстинкту самосохранения, дабы обезопасить себя от очередной пощечины, отошел на два шага назад, я слушал.
Я постарался вникнуть в льющиеся из ее ротовой полости слова: капали какие–то проржавевшие фразы о любви, отношениях, верности, предательстве, измене, что–то угасло, что–то я должен был помнить, что–то я опять упустил, на что–то мне всегда наплевать, я плохой, я должен был 1, я должен был 2, я должен был 3, я должен был n, невозможно доверять, слабак, нет стержня, нытик, не способен даже, характер, бесхребетный, воля, стремление, ты не знаешь, не понимаешь, кто ты, впустую, зачем, потеряла, потратила, не понимаю как, идиот, кусок, пользовался, проку нет, ненавижу, презираю, сухой, тряпка, готова убить, неужели так трудно, почему ты не 1, почему ты не 2, почему ты не 3, почему ты не n, не мужик, никто, ноль, пустой, тянул на дно, без, не, будет лучше, проваливай, давно пора было, не любишь, не уделяешь, пропал, как ты мог, тебе не кажется, может быть стоило, ошибка, катись, мразь, не хочу знать, столько времени, к чему, зачем, лучше бы, не хочу знать, к чертям, сука.
Еще один сочный удар внахлёст. Какое–то кольцо, быть может одно из подаренных мной (хотя, вероятнее всего, все кольца, подаренные мной, уже давно лежат в скупке ювелирных изделий) чиркнуло за ухом и прошлось косой линией к виску. Кожу зажгло, наверняка она разодрана. Я бросил взгляд на руку — таких колец я не дарил. Наверное, если бы мне разодрали лицо подаренным мною же кольцом — было бы обиднее. Я почувствовал тонкую струйку на своей щеке. Это была кровь. Совсем тонкая и безобидная ранка, я не обратил внимания, лишь обтер рукавом пальто. Последовали еще несколько пощечин, уже менее веские, даже я бил себя сильнее в припадках аутоагрессии, хотя, стоит заметить, она никогда не отличалась тяжелой рукой, а потому меня лишь слегка шатало от ее выпадов.
Я даже не защищал лицо, и тем более не отвечал ударом — еще в детстве я зарекся не бить девочек («они мягкие» — как сказал Скотт Пилигримм), слишком часто я видел, как отчим в состоянии алкогольного опьянения вызывает маму на спарринг, помню, как он разбил ей затылок об угол кровати и мы тогда ушли жить на улицу. Помню, как он приходил замаливать грехи, дарил цветы и умолял вернуться, был плюшевым и милым, а затем все повторялось сначала, помню, как хлестал меня шлангом от душа, а маме пробивал сочные лоу–кики, помню, как применял на ней удушающие приемы, схватив за волосы, разбивал ей лицо об стол и заламывал руки, а потом мы уходили из дома и жили в неотапливаемом пивном ларьке и спали на пластиковых коробках из–под пива. Тогда я ненавидел отчима (как, впрочем, и сейчас) и обещал себе, что когда вырасту, никогда не подниму руку на девушку, хотя, стоит признаться, в этот момент руки чесались безумно.
Она закипала все сильнее, видимо от моего бездействия и пассивности. Один из ударов попал мне в переносицу и я, не задумываясь, устав от жгучей боли на лице и постоянных встрясок, просто толкнул ее ладонью в плечо. Быть может несколько сильнее, чем следовало — она оступилась и упала наземь, не удержав равновесия на каблуках, нелепо взвизгнув и выругавшись матом. Прохожие и прочие зеваки, мгновение назад с упоением наблюдавшие за разыгравшейся перед их глазами сценой, негодующе закачали головами и недовольно зажужжали словно рой мух, облепивших свежий кусок дерьма – на самом деле они именно этого и ждали, зрелищ, конфликтов, открытой ненависти прямо на улице, все люди – эмоциональные вампиры, им нужна ненависть.
Периферийным зрением я уловил приближающийся силуэт. Я поднял голову — мои догадки оказались верны, на помощь поспевал новоиспеченный кавалер. Я не испытывал к нему агрессии, тотальная апатия все еще царила у меня в душонке, но тем не менее я понимал, что если продолжу также бездействовать, то, скорее всего, испытаю на своем лице что–то увесистее пощечины. Я поднял с асфальта пустую бутылку из–под темного жатецкого гуся и, что было сил, запустил в приближающегося ко мне оппонента – он сгруппировался, так, что бутылка днищем угодила ему в плечо, он забавно крякнул и на мгновение растерялся. Этого мгновения мне хватило, что преодолеть пространство в два метра между нами и залепить ему смачного леща тыльной стороной ладони. Он попятился. Я не теряя ни секунды, понимая, что, промедлив, я рискую оказаться на асфальте, униженный и оскорбленный, схватил с земли уже упоминавшуюся бутылку жатецкого гуся и с размаху зарядил им в затылок противника. В жизни не бил людей бутылкой по голове, только лишь видел подобное в крутых боевиках, но мне процесс понравился: бутылка разлетелась вдребезги, оставив в моем кулаке лишь горлышко, а смельчак, ухнув, присел на одно колено. Я отошел на пару шагов назад и с легкого разбега впечатал подошву своего лаптя в его щеку и висок, тот пошатнулся и упал на бок.
Я плохо дерусь, можно даже сказать отвратно и неумело, но в этот раз я был более чем доволен собой. Хотя, победа была по большей части обеспечена тем, что мой противник, по всей видимости, был совсем не искушен в драках. Я сбросил горлышко от бутылки в мусорный бак , огляделся: зеваки наблюдали, пара человек снимали на телефон, у типа с затылка по щеке текла тонкая струйка крови, не вызывавшая опасений. Один из отскочивших осколков оставил ссадину и у меня на щеке. Я рванул за угол, в ту самую подворотню, в которой хотел с самого начала скрыться, избежав всех этих приключений. Мой горбатый субтильный силуэт провожали взглядом, никто не пытался меня остановить, что очень странно, учитывая ситуацию: грязный наркоман напал на невинную девушку, и избил ее молодого человека, когда тот попытался вступиться. Наверняка, со стороны это выглядело примерно так.
Унылые обсосы вроде меня имеют одну странную и мешающую жить особенность. В личной жизни они обладают чрезмерной неразборчивостью. Молодые люди из числа тех, которым в детстве все их окружение намекало (а быть может и говорило в открытую) об их ущербности, некрасоте, уродливости, бесперспективности, унылости и неликвидности, рано или поздно с этой мыслью свыкаются и начинают воспринимать ее как норму. И таких молодых людей уже вовсе не удивляет тот факт, что в любом коллективе, будто то одноклассники, одногруппники или сотрудники, они становятся белыми воронами, аутсайдерами и изгоями, объектами для насмешек и косых взглядов, скверных и плоских шуточек и гнобления. Само собой к подобным персонажам все вокруг с самого детства относятся крайне несерьезно и даже с пренебрежением. Такие ребята вырастают нерешительными и никчемными ноулайферами, непривыкшими к любому, самому малейшему проявлению внимания в их адрес (за исключением насмешек и разного рода подъебок), вплоть до наивности. А именно, вплоть до того, что любого человека, проявляющего к ним хоть малейшую благосклонность, персонаж (назовем его, к примеру, «альбинос») начинает боготворить и в наивном порыве становится готов открыть ему всю свою душу. Любой человек, проявивший малейшую симпатию альбиносу (смайлик :* в сообщении, уменьшительно–ласкательный суффикс в общении, комплимент, милая улыбка, что угодно) рискует стать объектом воздыхания, преданности и влюблённости. А это, в свою очередь, приводит к тому, что альбиносы кидаются на первую попавшуюся особь противоположного пола, снизошедшую до ничтожной, по их мнению, персоны. И вот, альбинос, опьяненный вниманием (быть может, просто доброжелательностью или, что хуже, лицемерием) рисует в голове некий романтический образ, строит красивый и незыблемый идеал, наделяя его всевозможными исключительно положительными чертами и вешая на него мечтательный ореол. Таким образом, альбиносы склонны отдаться в руки первым встречным, выразившим лишь некоторую благосклонность. А затем альбиносы обжигаются. Один раз, другой, третий. После чего замыкаются в себе еще сильнее, доверие пропадает и вера в какой бы то ни было идеал стирается. Альбинос превращается в сухое таксидермическое чучело.
Окружение рождает комплексы, комплексы провоцируют насмешки, насмешки порождают новые комплексы и замкнутость, замкнутость толкает к стремлению раскрыться, стремление раскрыться это шаг к наивности, наивность наталкивает на неразборчивость в связях, а неразборчивость в свою очередь порождает роковые ошибки, ошибки приводят к разочарованиям и провалам, а разочарования к недоверию, укоренению в комплексах, черствости и окончательному замыканию альбиноса в себе. Так было и в этот раз: в силу своей закомплексованности и низких социальных навыков, а следовательно простодушия и доверчивости я вцепился в человека, проявившего мизерный интерес к моей персоне, возвел этого человека в Абсолют, выстроил грандиозный образ, нарисовал мнимые чувства, придумал любовь, заблудился, сделал с десяток промахов, обжегся, разочаровался, почувствовал отторжение, поджав хвост забился в угол от возникших проблем, нутро зачерствело, ссохлось и превратилось в рыхлый, крошащийся гербарий, а сам я окончательно рухнул в вязкую, тягучую хлябь своих комплексов и страхов.
Я проскочил несколько дворов, описывать которые нет необходимости, поскольку текст итак кишит довольно большим количеством описаний дворов и улочек, домов и прохожих. И, наконец, я вырулил на одну из центральных улиц моего города, стыдливо оглянулся — за мной никто не шел, моя неряшливая потасовка осталась незамеченной, если не учитывать видео на телефонах тех зевак, которое, наверняка, вот–вот появится в социальных сетях и ютюбах.
Я шел по левой стороне улицы. Левая сторона — была моей по той простой причине, что левая сторона была менее обитаема, прохожих там всегда куда меньше и соответственно дорога куда шире и свободнее, а значит меньше поводов для стресса и раздражения, в то время как на правой стороне расположены в ряд с десяток магазинов, пара аптек, учебное заведение и оживленная автобусная остановка, а соответственно трафик человеческих тел там куда интенсивнее и проходимость на правой стороне ниже. Пробиваться сквозь толпы вышедших покурить студентов, семей, снующих от магазина к магазину, старух, ковыляющих к остановке у меня желания не было. А потому я предпочел левую сторону. В своем внутреннем навигаторе я давно пометил красным все людные и густонаселенные улочки, районы и дворы, стараясь обходить их стороной, изобретая все новые замысловатые маршруты, только лишь для того, чтобы избежать лишнего контакта с людьми.
Ненавижу город. Даже такой провинциально–никчемный как мой. Особенно такой провинциально–никчемный как мой. Весь этот шум, мельтешащая возня, снующие туда сюда люди, снующие не быстро и поспешно, как скажем в каком–нибудь мегаполисе–милионнике, а снующие влачась и переваливаясь мерзкой желеобразной массой старух, детей, рабочего класса, офисных леммингов, продавщиц гастрономов, школьников, бомжей. Все они никуда не спешат — им некуда спешить. В таких захолустьях в принципе некуда спешить, в таких захолустьях у людей нет жизни, в таких захолустьях нет людей, а есть лишь шумная, раздражающе дребезжащая, хаотично движущаяся лавина лиц и обмякших тел, гигантская многоножка, размахивающая своими бесчисленными конечностями, неспешно проползая вдоль улиц. «Они думают о Завтрашнем дне, то есть, попросту говоря, – об очередном сегодня: у городов бывает один — единственный день – каждое утро он возвращается точно таким, каким был накануне.» Обрыдлые тошнотворные лица, подобные моему, сливающиеся в одну большую сонную, ленивую морду города.
По узким, плохо асфальтированным дорогам, изрытым кратерами, словно поверхность Марса, раскатывались туда–сюда автомобили, глядя на которые можно было прочувствовать всю классовую дифференциацию нашего общества: тут тебе и дешевые обшарпанные отечественные ведра с поникшими мертвыми типами возраста за 40, возящими своих ожиревших жен, вульгарно красящих глаза зеленой тушью; малолетние выродки, посрезавшие витки на амортизаторах, раскачивающие свои дребезжащие тазы под однообразные ритмы российского шансон–хопа; дешевые иномарки, а также разные приоры, взятые в кредит с зарождающимися личинками среднего класса; тут и короткоствольные представители буржуазной прослойки предпринимателей и чиновников, разъезжающих на больших черных автомобилях, этакие мещане, дорвавшиеся до денег, жадные до удовольствий, развлечений, пытающиеся всеми возможными способами выделить жирным курсивом свою персону, и, в этом своем стремлении выглядеть роскошнее, становящиеся образцом безвкусицы. Хотя мне ли рассуждать о вкусе. Все эти жестяные коробы, перемешиваясь с маршрутками, мусоровозами и ПАЗами с грохотом проносились по дорогам города гигантской металлической сколопендрой, каждый раз заставляя меня скрежетать своими крошащимися зубами.
В двух шагах впереди шел солидного вида господин: нелепая дорогая кожаная куртка, брюки, скучные дорогие кожаные туфли, нелепая дорогая кожаная кепка, в руке дипломат. Шел он размашисто, уверенно, чеканя каждый шаг, будто бы маршировал, а позади лебезил я, своими короткими, робкими мельтешащими шажками, не отставая и не обгоняя его — я был в тот момент тем, кого я так ненавижу – преследующий прохожий, прохожий паранойи. Мужчина слегка сбавил шаг, зажал одну ноздрю, смачно высморкался, выстрелив дробью зеленоватых соплей на асфальт, сопли врезались в землю и расшиблись омерзительной склизкой кляксой. Он зажал вторую ноздрю и оставил еще одну кляксу а–ля Джексон Поллок на асфальте. Меня передернуло, я мысленно пожелал господину всяческих мук и терзаний (И увидела святая богородица железное дерево, с железными ветвями и сучьями, а на вершине его были железные крюки, а на них множество мужей и жен, подвешенных за ноздри, кишащие червями, сороконожками и змеями. Увидев это, святая заплакала и спросила Михаила: «Кто это и в чем их грехи?» И сказал архистратиг: «Это те несчастные, что сморкались на улицах». И сказала святая, утерев слезы и расхохотавшись: «Ну, так им и надо, уебкам») и обогнав его, двинулся дальше.
Я прошел мимо парочки заведений общепита, громко именуемых кафе и пиццериями. Большие окна, беседующие и жующие рты, между столов мотались официанты с гримасой фальшивой доброжелательности и улыбками. Большие стеклянные аквариумы. Все это напоминало какой–то фарс: люди заказывали невкусную еду, давились, официанты заискивали и улыбались, все, мучаясь, старательно пытались есть роллы палочками, неумело обращались вилкой с ножом. Вместо того, чтобы нормально утолить свой голод, люди превратили обыкновенный прием пищи в ритуал с абсурдными правилами, нелепыми традициями. Довольно глупо — питаться на публике. Люди вообще имеют одну довольно странную особенность: превращать все в ритуал, делать из простых, обыденных вещей какие–то церемонии, все оборачивать в простыню неуклюжих обычаев и несуразных обрядов. Даже в 21 веке. Особенно в 21 веке.
Все, что мне было необходимо на тот момент — найти частные, негосударственные аптеки и купить пару банок сиропа от кашля, содержащего столь любимый юными кайфожорами декстрометорфан — морфиноподобный диссоциатив и психоделик, позволяющий, по словам некоторых «шаманов», испытать разного рода измененные состояния сознания, внетелесный опыт, выйти за рамки своей биологической оболочки. Я же использовал декстрометорфан только ради того, чтобы покопаться в самых темных гадюшниках и забегаловках своих внутренностей, посетить все притоны и кабаки своей души, населенные разного рода персонажами, заботами, страхами, тревогами, нервозами, беспокойствами, бессонницами, кошмарами, опасениями, желаниями, прочей грязью, похотью, мечтами, стремлениями, мыслями и идеями. Все они сидят там вдоль липких, потертых барных стоек, на высоких стульях, обтирая рукавами пальто свежие сырые кольца от стаканов с пивом. Они пьют темное нефильтрованное и никогда не разговаривают друг с другом, а лишь сидят, уставившись на дно стаканов, задрав повыше воротники своих коричневых пальто и напустив на глаза поля шляп, бубнят себе что–то под нос, стуча ногтями по краю стаканов, неспешно прихлебывают и изредка поглядывают по сторонам с опаской, едва поблескивая белесо–тинистыми, тусклыми зрачками. Уродливый бармен в грязном, заляпанной фартуке протирает стаканы серым, пятнистым вафельным полотенцем и ставит их в закопченную, давно нечищенную сушилку. У него залысины, непропорциональные черты лица, грубые, вытесанные неумелой рукой, заплывшие глаза, тупой взгляд, кривые скулы, торчащий подбородок, щетина, редкие светлые с сединой волосы, торчащие уши, он омерзителен. Изредка он улыбается посетителям, обнажая свои редкие, кривые, изломанные подгнившие с желтизной зубы, его пасть зияет щербинками и щелями, словно пробитыми монтировкой, и, наверняка источает жуткий смрад. Улыбаясь, он становится еще более омерзительным. Но на него тут никто не обращает внимания. Посетители расплачиваются потемневшими, изъеденными коррозией монетами, швыряя их через барную стойку к ногам бармена, тот просто ходит по монетам, улыбаясь рваной раной своего рта. Шаркая пятками, он доходит до большой пивной бочки, поворачивает краник и наливает в стакан темную нефильтрованную. Она густой слизью плещется в стекле, булькая и пузырясь словно флегма, время от времени из крана вместе с жидкостью падают шмотки ила или тины. И вот стакан темной, нефильтрованной слизи на стойке. Клиент поудобнее усаживается на скрипящем высоком барном стуле и отхлебывает. За спинами посетителей тьма и пропасть. На другом краю пропасти играет уставший джазовый оркестр. Нескладный и ломанный нуарный джаз. Играют время от времени невпопад, некоторые музыканты отчаиваются и мгновениями просто перестают играть, опуская музыкальные инструменты и обречённо глядя в пол, но тут же ловят на себе свирепый и точеный взгляд бармена и хватаются за свои инструменты, продолжая играть. Тут лишь две тусклых лампочки, свисают петлями из ниоткуда — одна над барменом, едва освещает лица по обе стороны от стойки. Вторая бросает желтоватые отблески на музыкантов оркестра, придавая их гримасам еще более болезненный и уставший вид. Это место висит посреди моей внутренней пустоты как парящий остров. В символике и образах разбирайтесь сами. Пивная бочка – нутро, бармен – внутренний зверь, ID, питающий страхи и тревоги; оркестр – гибнущие лоскутки и мощи живого и человечного. В общем,
«Пригласил на ужин я гостей –
Страх, бессонницу, кошмар и похоть.
Тех, кто ближе всех мне и родней,
Тех, кому себя я позволяю трогать».
Я занырнул в закуток по правую сторону, просочился в арку и вынырнул в очередном дворике. Металлические коробы припаркованных у подъездов машин покрывали двор жидковатой, шелушащейся чешуей. Разбитые детские площадки, одинокие прохожие, мужик в спортивных штанах и пуховике с набитым под завязку мусорным пакетом в одной руке и дымящейся сигаретой в другой.
Где–то тут неподалеку должна была располагаться аптека. Я остановился и огляделся. Чуть поодаль, на первом этаже жилого дома болталась зеленная вывеска «Аптека/Оптика». Я встряхнулся, постарался разгладить верблюжью осанку, протер глаза. Небольшая зарядка перед подвигом. Аптечный ковбой вышел на тропу.
Я двинулся по диагонали сквозь детскую площадку. Детей тут не было: редкий родитель позволит своему ненаглядному чаду резвиться на проржавевших, местами обвалившихся железных прутьях, лишь издали напоминающие пост–апокалиптичные руины, антуражах картин Здислава Бексински. Теперь тут выпивают подростки, курят мужики, бабы сушат белье, выгуливают собак, выбрасывают мусор, когда лень идти до баков.
Миновав площадку, я еще раз перед входом настроил себя на серьезный лад. Я должен выглядеть более–менее презентабельно. Условно–рецептурные препараты надо еще завоевать. Я взглянул на свое отражение в стеклянных дверях аптеки. Терпимо, быть может, сойду за простуженного, температурящего больного.
Далее предстоял маленький маневр. Хитрость. Ну, или просто формальность. Я прошел внутрь. Встал в очередь. Солидного вида дама покупала три теста на беременность за 9 рублей. Очень стеснялась, пыталась говорить тише, но в меру, так, чтобы вокруг не подумали, якобы она стыдится такой покупки и специально говорит тихо. Далее старушка закупалась шампунями и гелями, масками для волос с какими–то лошадиными силами или еще чем–то лошадиным, не суть, но на всех упаковках были изображены кони с вьющимися гривами, а верхом на них улыбающиеся девушки с не менее шелковистыми и пышными шевелюрами. Настала моя очередь.
Пытаясь сдержать дрожь в голосе, я испытал свой маневр: попросил таблетки от кашля, самые дешевые, зеленые в бумажной упаковке, с рвотным противным вкусом. Купил одну упаковку. Обошлась в 2 или 3 рубля. Затем осмотрел стеллаж с сиропами от кашля и как бы невзначай попросил одну упаковку гликодина, не глядя на фармацевта, а копаясь в кармане, всем своим видом изображая занятость и беспечность. Хотя был момент, когда на одной из гласных мой голос неприятно дрогнул, из–за чего я внутренне весь переживал и трясся. А что если попросят рецепт. Со мной такого еще никогда не случалось. Это будет неловкая ситуация, а ведь позади меня уже выстроилась очередь из молодой пары (должно быть за презервативами или тестом) и пожилой женщины. Оправдываться перед фармацевтом — одна беда, оправдываться перед фармацевтом в присутствии публики — куда постыднее и страшнее. И зачем только голос вздрогнул. Секунды после моей просьбы тянулись вечно. Колени подбивало, хотелось сорваться с места и уйти без покупок. Однако фармацевт нагнулась под прилавок, вынула заветную оранжево–черную картонную коробочку, пробила и протянула мне. Я расплатился, выкинул коробку, упаковав бутылек в карман. Таблетки запихнул в задний карман джинс. Отправился искать следующую аптеку.
Двор. Двор. Еще двор. Переполненные баки. Бездомные дворняги, жрущие пакеты с каким–то заплесневелым мусором, матки с колясками, площадки, стрит–арт, теги, неуклюжие куски граффити, все в подтеках, с плохим закрасом, зассаные подворотни. Мусор, мусор, мусор. Полицейские уазики. Коллажи из оборванных объявлений у каждого подъезда. Грязь, грязь, грязь. Люди. Рыхлые тела, высунувшиеся с балконов покурить. Ошивающиеся у домофонов школьники. Они же курящие в арках. Пустые бутылки. Россыпь окурков. Плевки. Детская перчатка. Мелочь. Я присел, собрал около 20 рублей. День неожиданных встреч и приятных находок.
Вот и еще одна аптека. Вход со стороны двора, на углу дома, разбитые ступени, растасканная дверь. Одна из тех частных аптек, где при необходимости и нужном подходе вам продадут тропикамид, трамадол или нурофен плюс без лишних вопросов. А мне всего–навсего нужен был гликодин. Проблем возникнуть не должно было. И они не возникли. Никакого экшна, никаких внезапных поворотов. Это манифест уныния и однообразия.
Нафтизин за 5.90 и еще одна банка гликодина приятно постукивала по моему бедру. Я был весь в предвкушении. Маневры удались и все, что теперь было необходимо – попасть домой, предварительно купив в магазине грейпфрутовый сок.
На пути от аптечных пунктов до продовольственного магазина все оставалось по прежнему: угрюмые люди, грязь, лужи, косые взгляды, неприятные существа, бездомные собаки, семьи, бомжи, беременные, коляски с детьми, контейнеры с мусором. Просто попробуйте выйти из дома и прогуляться до ближайшего ларька или супермаркета и — вуаля!
Супермаркет. Точнее магазин самообслуживания среднего размера — недостаточно большой, чтобы заблудиться или вынести незаметно бутылку Джека Дэниэлса, но позволяющий умыкнуть шоколадку–другую, орешки или еще какую приятную мелочь. Несуразный маркет, один из десятков местной торговой сети, минилента, миниашан, провинциальный «окей».
Я внутри. В утробе потребления, скопления семей, тележек, корзинок, доступных покупок, социальных цен, угрюмых продавцов, немощных охранников и очередей у кассы. Вокруг делают покупки семейные пары, мужчины несут в руках корзинки с продуктами или толкают тележки, женщины держат их под руку или подкидывают очередной товар в корзину. У некоторых тележку венчает детское тело, верещащее, смеющееся, требующее сладостей — маленькая гедонистичная потреблядь. Потные тетки и бабки скупают, казалось бы, все что видят, но это не так, их голова на деле с утра до вечера забита вечерним продуктовым шоппингом: что приготовить, где купить, сколько, где подешевле, опять из заначки придется взять, на стиральную машину ведь откладываем уже четыре месяца, может кредит, не потянем, хлеб есть еще или взять пол буханки, а масло, рублей 400 выйдет, а если не хватит, тысячу придется разменивать, а разменяешь, считай, потерял ее, вроде и ничего не купила, пакет пустой, а денег сколько ушло. В виноводочном отделе юноши и девушки поддерживают государственную программу развития досуга и культурного отдыха в молодежной среде. Мужики покупают чакушечки, кто посостоятельней — коньяку. Хилые охранники с испуганным бегающим взглядом — случись что, они вряд ли смогут оказать действенное сопротивление воришке или еще какому смутьяну. Этак и меня, пожалуй, можно охранником взять. Кассиры выдыхают ненависть и раздражение, суетливо пробивая товары и судорожно отсчитывая сдачу, периферийным зрением пытаясь отследить, насколько длинная очередь выстроилась у ее кассы. Наверняка у них к концу рабочего дня болят сухожилия пальцев. Стеллажи, стеллажи, стеллажи. Я нашел грейпфрутовый сок, выбрал самую экономную ценовую категорию (в удачный день можно приобрести напиток богов — ягуар по промо–цене в 40 рублей за банку). Как бы между делом в рукаве моего пальто оказались два суперсникерса, я не сопротивлялся, когда они случайно рухнули из моей ладони в рукав, да и к тому же голод истязал меня уже не первые сутки, а денег хватало едва–едва на сок. Я не украл, я просто не заметил, а затем забыл оплатить, это была чистая случайность.
Скучая в очереди за кассой, я дал волю своему танатос и раскрошил несколько шоколадных яиц, просто проткнув их пальцем. Наконец подошла моя очередь. Я был немного взволнован, ощущая тяжесть в рукаве, неуклюже отсчитал мелочь, стараясь не опускать рук, в то время как коварная продавщица то и дело норовила заглянуть мне в пальто, наверняка она учуяла шоплифтера по запаху. Запах пота, сырых ладоней, взмокшего лба, запах волнения и страха. Я насыпал мелочью нужную сумму и, схватив сок, стремительно удалился, ожидая визга сигнализации или оклика охранника, хотя прекрасно знал, что «пищалок» в этом магазине нет, да и авантюру с шоколадками я провернул настолько ловко, что ни одна из камер наблюдения (за которыми опять же никто не наблюдает) не выкупила моего подлого и греховного поступка. Прости меня, Отче, я украл.