ГЕЙША

Как тихо начало японского празднества! Иностранец, впервые присутствующий на японском банкете, не может представить себе, как он шумно кончается.

Тихо входят нарядные гости и молча рассаживаются на подушках. Девушки неслышно, скользя по полу босыми ногами, расставляют лакированные приборы на ковриках перед гостями. Сначала в зале только шелест и колыхание, легкое волнение, улыбки — все еле внятно, как в сновидении. Извне тоже не доносится ни единого звука, потому что увеселительные дома обыкновенно строятся вдали от улиц, среди больших тенистых садов. Наконец церемониймейстер, хозяин или устроитель прерывает молчание обычной фразой:

— О-сомацу де годзаримасу га! доцо о-хаши!

С безмолвным поклоном гости берут свои хаши (палочки, служащие для еды вместо наших ножей и вилок) и принимаются за трапезу. Но и хаши в их искусных руках не производят ни малейшего шума.

Девушки наполняют кубки гостей горячим саке; и только после того, как опустеют несколько блюд и осушатся несколько кубков, начинается разговор.

Вдруг появляются с тихим смехом несколько девушек в вале; по установленному церемониалу они кланяются до земли, легко вьются между рядами гостей и начинают угощать их вином с такой грацией и ловкостью движений, как никогда не сумела бы угостить обыкновенная девушка. Они очень красивы, одеты в богатые шелковые одежды, опоясаны как королевы, а их нарядные прически украшены искусственными цветами, роскошными гребнями, шпильками и чудесными золотыми изделиями. Они приветствуют чужих, как старых знакомых, шутят, смеются, издают забавные нежные возгласы. Это нанятые для оживления праздника гейши или танцовщицы (в Киото их называют майко).

Раздаются звуки самизена, и танцовщицы собираются на свободном месте в глубине зала; зал всегда настолько велик, что мог бы вместить больше людей, чем собираются обыкновенно на празднество. Часть гейш под управлением женщины средних лет составляет оркестр — несколько самизенов и хорошенький барабан, на котором играет ребенок. Остальные в одиночку или по парам танцуют. То они быстро и весело пляшут, то принимают лишь грациозные позы. Вот две девушки танцуют вместе — такого соответствия и такой гармонии жестов и па можно достигнуть лишь долголетним упражнением. Но чаще это скорее пластика, чем то, что на Западе принято называть танцами. Пластика, сопровождаемая движением рукавов и вееров, игрой глаз и мимикой, сладостной, нежной, сдержанной, мягкой — совершенно восточной. Гейшам знакомы и сладострастные танцы, но в обыкновенных случаях или перед избранной публикой они воспроизводят прелестные древнеяпонские предания, как, например, легенду о юном рыбаке Урасиме, возлюбленном дочери морского царя; или поют древнекитайские песни, передающие несколькими словами так изящно и живо все то, что волнует человеческие сердца. И все снова наполняют они кубки вином, теплым, золотистым, отуманивающим мысли; быстрее и жарче кровь струится по жилам; будто дымка сновидений отделяет всех от прочего мира, и сквозь эту дымку будничная действительность кажется чудесной, гейши превращаются в райских дев, и в мире разлито блаженство невозможное, несбыточное по естественным законам.

Праздник, молчаливый вначале, становится понемногу веселым и шумным. Ряды гостей размыкаются: образуются группы; гейши, смеясь и болтая, переходят от одной группы к другой, все время разливая саке, наполняя пустые бокалы; гости с низким поклоном принимают бокалы и меняются ими[1]. Мужчины запевают старые самурайские или древнекитайские песни, один или двое даже начинают плясать. Самизены заигрывают веселый мотив: «Компира фунэ фунэ»[2], — и одна из гейш поднимает платье выше колен. Под звуки музыки танцовщица быстрым бегом начинает описывать восьмерку; молодой человек с бутылкой саке и бокалом делает ту же фигуру. Если они столкнутся на одной линии, то тот, по чьей вине произошло столкновение, должен выпить бокал саке. Музыка играет все скорее, шаги танцующих становятся все быстрее, потому что они не должны отставать от темпа музыки; и гейша почти всегда выигрывает.

В другом конце залы гейши играют с гостями в «кен»; играя, они поют и заглядывают друг другу в глаза, бьют в ладоши и с тихим смехом поднимают пальчики в воздух.

А звуки самизена льются:

Хотто, — дон-дон!

О — тагай до нэ;

Хотто, — дон-дон!

Ойдемашита нэ;

Хотто, — дон-дон!

Шимаймашита нэ[3].

Чтобы играть с гейшей в кен, надо быть хладнокровным, внимательным и ловким. Приученная с детства ко всем разновидностям этой игры — а их много, — она проигрывает только из вежливости, и то редко.

Знаки обыкновенного кена — лисица, человек и ружье. Если гейша делает знак ружья, то тотчас же в такт музыки должен следовать знак лисицы, которая не умеет обращаться с ружьем. Если же вы сделаете знак человека, то она ответит знаком лисицы, которая хитрее человека, — и вы проиграли. Если же она начнет с лисицы, то вы должны ответить ружьем, которым можно застрелить лисицу. Во время игры смотришь на ее блестящие глазки и изящные ручки — они очень красивы, — но если хотя на полсекунды залюбуешься ими — все пропало: вы зачарованы и побеждены.

Но несмотря на непринужденное отношение, на японском празднике всегда сохраняется известный строгий церемониал между гейшами и гостями. Как бы гость ни был отуманен вином, он никогда не осмелится приласкать девушку; он никогда не забудет, что на банкете она только цветочек, которым можно любоваться, но которого трогать нельзя. Фамильярность, которую приезжие часто позволяют себе с японскими гейшами и прислужницами, туземцы хотя и терпят с покорной улыбкой, но в действительности глубоко презирают и считают крайне вульгарной.

Одно время веселье все возрастает, но после полуночи один гость за другим незаметно исчезают. Понемногу шум затихает, музыка умолкает, гейши со смехом и возгласом «Сайонара!» провожают последних гостей; и только тогда им, наконец, позволено вместе присесть и в опустевших залах нарушить свой долгий пост.

Такова роль гейши. Но что происходит в тайнике ее души? Каковы ее мысли и чувства, ее святая-святых? Чем она, в сущности, живет вдали от праздничного блеска ночных огней, вдали от иллюзий, которыми ее окружают вино и веселье? Всегда ли она так легкомысленна, как кажется в то время, как ее голосок с лукавой нежностью поет старую песнь о том, что «возлюбленная дороже пяти тысяч коко»?[4] Или можно ли поверить ее страстному обещанию, так очаровательно провозглашенному ею, будто она не отдаст возлюбленного могиле, а, собрав его пепел, выпьет его в кубке вина?

Один из моих друзей рассказал мне, что O-Кама из Осака в прошлом году осуществила эту песенку: она собрала пепел сожженного трупа своего возлюбленного, смешала его в кубке саке и выпила на банкете в присутствии многих гостей. В присутствии многих гостей! О романтизм!

В доме, где живут гейши, вы всегда увидите в нише своеобразную фигурку, иногда из глины, реже из золота, чаще всего из фарфора. Ей молятся, ей приносят дары: рис, хлеб и вино; перед ней тлеет благовонное курение и теплится лампада. Это изображение кошечки, стоящей на задних лапках и протягивающей переднюю; поэтому ее называют «манэки-нэко» — манящая кошечка. Это genius loci, он приносит счастье: покровительство богатых, благосклонность хозяев. А тот, кто знаком с психикой гейши, утверждает, что эта фигурка — символ ее. Игривая, прелестная, нежная, юная, гибкая, ласкающая, стройная, — но хищная и жестокая, как палящее пламя.

О ней носятся и другие, более страшные слухи: говорят, что за тенью ее следует дух нищеты, что лисицы — сестры ее; говорят, что она губит юность, разоряет благосостояние, разрушает семейный очаг; что любовь для нее — лишь источник безумия, которым она пользуется для своих целей; что она обогащается на счет мужчин, которых толкает на гибель; говорят, что она отъявленнейшая из всех хорошеньких лицемерок, ненасытнейшее из всех продажных созданий, опаснейшая из всех авантюристок, безжалостнейшая из всех любовниц.

Не может быть, чтобы все это было правдой, но одно несомненно: гейша по существу хищница, как и кошка. Но на свете много прелестных кошечек и много очаровательных гейш!

Гейшу — такою, какова она есть — создала безумная человеческая жажда любовной иллюзии, ищущей наслаждения и красоты без угрызений совести и без ответственности; и поэтому наряду с игрой в кен ее научили играть и людскими сердцами. Но от века существует в нашей земной юдоли закон, позволяющий играть всем, чем угодно, за исключением любви, жизни и смерти. Это право боги оставили за собою, потому что смертные, играя любовью, жизнью и смертью, неминуемо доигрывались до беды. Поэтому боги не любят, когда с гейшей затевают более серьезную игру, чем в «кен» или «го».

Девушка с самого начала своего жизненного пути уже рабыня; хорошеньким ребенком бедных родителей ее продают по контракту, по которому ее покупатель может пользоваться ею 18, 20, даже 25 лет. В доме, где живут только гейши, ее кормят, одевают, воспитывают и держат в ежовых рукавицах. Ее учат хорошему обращению, грации, вежливым разговорам; у нее ежедневно уроки танцев и ее заставляют заучивать наизусть множество песен. Ее учат разным играм, прислуживанию на банкетах и свадьбах; она должна обладать искусством наряжаться и быть красивой. Всякую физическую способность в ней тщательно развивают. Затем следуют уроки на различных музыкальных инструментах: сначала на маленьком барабане, «цудзуми», требующем большой ловкости. Потом она учится немного играть на самизене плектроном из слоновой кости или черепахи. Восьми-девяти лет она участвует на празднествах, главным образом играя на барабане. В это время она — прелестнейшее создание и уже умеет между двумя барабанными трелями наполнить ваш кубок вином — одним наклоном бутылки, не пролив ни одной капли.

Дальше ее учение делается более жестоким. Голос ее может быть гибким, но недостаточно сильным. Поэтому ее заставляют в морозные ночи взбираться на крышу, чтобы там петь и играть, пока ее руки окоченеют и голос замрет.

Результатом является злейшая простуда. Но спустя некоторое время хрипота исчезает, голос крепнет и приобретает другой тембр. Только тогда она созрела для роли публичной певицы.

В качестве певицы она обыкновенно выступает в первые двенадцать или тринадцати лет. Если она ловка и красива, ее услуг требуют часто и оплачивают хорошо — от 20 до 25 сен в час. Только тогда ее хозяин начинает возмещать свои издержки за ее обучение. И такой хозяин редко бывает великодушен. В течение многих лет он берет себе все, что она зарабатывает; ей же ничего не достается — у нее нет даже собственного платья.

Семнадцати или восемнадцати лет утверждается ее артистическая слава. Она к этому времени уже успела принять участие в нескольких сотнях празднествах, познакомиться со всеми знаменитостями города, узнать характер и жизнь большинства. Ее жизнь почти исключительно ночная, и с тех пор, как она стала танцовщицей, ей редко приходится видеть восход солнца. Она научилась пить вино, не пьянея, даже тогда, когда при этом приходится поститься семь-восемь часов. Она успела сменить многих любовников: ведь до известной степени она свободна дарить улыбку каждому, кто ей приглянется; но главным образом она научилась ловко пользоваться своей чарующей силой. Она постоянно надеется найти того, кто захотел и мог бы купить ей свободу, но ее избавителю придется открыть много новых мудрейших истин в буддийских текстах о безумстве любви и о непостоянстве людских отношений.

В этот момент жизни лучше покинуть гейшу, потому что в дальнейшем ее судьба может сложиться трагично, разве что она умрет молодой. В таком случае останется совершить над ее трупом посмертные церемонии, присущие ее положению, и в память ее исполнить ряд своеобразных ритуалов.

Если вы бродите ночью по японским улицам, вашего слуха иногда вдруг коснутся странные звуки: из широких врат буддийского храма доносится тренькание самизена и высокие девичьи голоса. Это вас поражает. Глубокий двор наполнен внимательно слушающей толпой. Пробравшись сквозь густую толпу, стоящую на ступенях, вы увидите внутри храма двух гейш, сидящих на циновках, и третью, танцующую перед столиком. На столе — «ихаи», дощечка в память умершего; перед дощечкой — зажженная лампочка и благовонное курение в маленькой бронзовой вазе. Тут же маленькая трапеза из плодов и сластей, какую обыкновенно приносят умершим. Вам говорят, что «каймио» (посмертное имя) на дощечке принадлежит гейше и что товарки усопшей по известным дням собираются в храме, чтобы веселить ее душу пением и пляской. В этой церемонии может принять участие всякий, кто пожелает.

Но танцовщицы прежних времен не были похожи на современных гейш. Некоторых называли ширабиоши, и их сердца были не слишком суровы.

Они были прекрасны; их головы украшали своеобразные шитые золотом уборы; они наряжались в роскошные богатые платья и плясали с мечами в руках в княжеских замках.

Об одной из них дошел слух и до нас; ее судьба достойна быть рассказанной.

В прежние времена в Японии было принято — да и теперь этот обычай еще не вывелся, — чтобы молодые художники пешком обходили страну, знакомились с сельскими ландшафтами, делали с них наброски и изучали художественную сторону буддийских храмов, находящихся обыкновенно в очень красивых местностях.

Во время таких пешеходных экскурсий возникло большинство великолепных альбомов с пейзажами и жанром, свидетельствующих лучше чего-либо другого о том, что только японец способен воспроизвести японский пейзаж. Если сродниться с японской интерпретацией местной природы, иностранные попытки на том же поприще покажутся нам необыкновенно плоскими и бездушными. Западный художник дает реальное воспроизведение того, что он видит, но не больше. Японский же художник передает то, что он чувствует: настроение времени года, какого-нибудь мгновения или места. Его произведение проникнуто гипнотической силой, которою редко обладает западное искусство. Западный художник воспроизведет мельчайшие детали, а его восточный собрат скроет или идеализирует деталь: его дали тонут в тумане, виды окутаны облаками, его впечатление становится воспоминанием, в котором живо только его настроение, а из виденного лишь своеобразность и красота. Он проявляет необычайную фантазию, разжигает ее, усиливает ее жажду очарования, на которое он лишь намекает мимолетным, как молния, намеком. Но таким намеком он способен, как чародей, вызвать в зрителе ощущение известного времени, характерную особенность места. Он скорее художник воспоминаний и ощущений, чем резко очерченных линий; в этом тайна его изумительной власти, которую только тот может вполне оценить, кто сам созерцал природу, вдохновившую художника.

Прежде всего он совершенно безличен: его человеческие фигуры лишены всякой индивидуальности, но они неоценимы как типы, олицетворяющие характерную особенность известного класса людей: вот наивное любопытство крестьянина, девичья застенчивость, геройство воина, самоуверенность самурая, забавная, прелестная неловкость детства, покорная кротость старости.

Путешествия и наблюдения породили это искусство, оно никогда не было тепличным растением.

Много лет назад один юный художник совершил пешком горное путешествие из Киото в Иеддо.

В те времена было еще мало дорог, да и те были так плохи и путешествие было так затруднительно, что существовала пословица: «Каваии ко ни ва таби во сасэ ио» — «избалованного ребенка надо отправить путешествовать».

Но страна была такая же, как теперь. Те же кедровые и сосновые леса, те же бамбуковые рощи, те же деревни с высокими, крытыми рогожей кровлями, те же рисовые поля, террасами поднимающиеся вверх, с мелькающими кое-где большими желтыми соломенными шляпами крестьян, наклоненными до земли. И на перекрестках те же статуи бога Джизо улыбались странникам, идущим на богомолье. И в те времена, как теперь, голые загорелые дети возились в мелкой реке, и все реки радостно улыбались высокому солнцу.

Молодой художник не был «Каваии-ко». Он уже много путешествовал, был закален трудностями и суровыми ночлегами и не терялся ни в каком положении. Но на сей раз он как-то вечером после заката очутился в стране, которая казалась такой дикой и далекой от всякой культуры, что он уже потерял надежду найти ночлег. Желая сократить дорогу через горный перевал, он заблудился.

Была безлунная ночь, и тени сосен еще больше затемняли все вокруг. Местность, куда он забрел, казалась совершенно безлюдной. Не было слышно ни звука, только ветер шумел иглами сосен, да раздавался непрестанный трезвон кузнечиков. Спотыкаясь на каждом шагу, он шел дальше в надежде достигнуть берега реки и вдоль ее добраться до какого-нибудь селения.

Вдруг широкий поток пересек его путь; бурные воды катились меж скал и падали в горное ущелье. Невозможно было дальше идти, и юноша решил взобраться на ближайшую сосну, чтобы оттуда поискать хоть признака человеческой жизни. Но и с высоты он не увидел ничего, кроме сплошных гор и холмов.

Приходилось мириться с мыслью провести ночь под открытым небом. Но вдруг в некотором отдалении у подножия холма показался одиноко мерцающий желтый огонек, вероятно светящийся из какого-нибудь жилья. Он побрел по направлению огонька и скоро достиг маленького домика, очевидно крестьянской усадьбы. Огонек проникал сквозь щель закрытой ставни. Художник ускорил шаги и постучал у ворот.

Он несколько раз тщетно стучался и звал; наконец в доме что-то зашевелилось, и женский голос спросил, что ему нужно. Голос был необыкновенно мелодичен, и речь невидимой женщины поразила его: она говорила на утонченном языке столицы. Сказав, что он, странствующий художник, заблудился в горах, он попросил, если возможно, ночлега и немного еды; в крайнем случае он был бы благодарен и за указание, как достигнуть ближайшей деревни; он присовокупил, что за проводы мог бы вознаградить. Женщина со своей стороны предложила ему несколько вопросов и выразила удивление, что дом можно было видеть с указанной стороны. Но очевидно его ответы рассеяли в ней всякое подозрение, потому что она решительно произнесла:

— Сейчас я приду; вам было бы трудно сегодня достигнуть деревни; к тому же дорога опасна.

Скоро ставни дверей раскрылись и на пороге появилась женщина с бумажным фонарем, который она так приподняла, что свет его падал на гостя, оставляя в тени ее собственное лицо. Молча и внимательно осмотрев его, она коротко сказала:

— Подождите, я принесу воды.

Она принесла таз с водою, поставила на пороге и дала гостю полотенце. Он снял сандалии и смыл с ног дорожную пыль; после этого хозяйка ввела его в хорошенькую комнату, которая, казалось, занимала весь домик, за исключением маленькой кухни. Она постелила перед ним бумажный ковер и поставила жаровню.

Только теперь он мог рассмотреть свою хозяйку, и ее красота поразила его. Она была старше его года на три-четыре, но ее юность и красота были еще в полном расцвете; очевидно, она была не крестьянкой. Тем же нежным, мелодичным голосом она сказала ему:

— Я теперь одна и никогда здесь не принимаю гостей. Но вам было бы опасно ночью продолжать путь. Хотя по соседству и есть несколько хижин, но вам не найти их одному в темноте. Лучше всего, если вы до утра останетесь здесь. Вам, конечно, будет не очень удобно, но постель я все-таки могу предложить вам. Вы, конечно, проголодались; но, к сожалению, у меня лишь несколько шоджин риори, и то не из лучших; уж не взыщите!

Усталому и голодному страннику это предложение пришлось весьма по душе. Молодая женщина зажгла огонь, молча приготовила несколько блюд — растительных, местного приготовления — и поставила все это перед ним с извинением за бедность трапезы. Но пока он ужинал, она почти ни слова не говорила, и ее сдержанность смущала его. На вопросы, которые он решался предлагать ей, она отвечала односложно или только немым наклонением головы; тогда и он скоро умолк.

Он заметил, что маленький домик блестел чистотой, как зеркало, и посуда была безупречно чиста. Немногие простые предметы, расставленные в комнате, были очень изящны. Раздвижные двери гардероба и буфета, хотя из простой белой бумаги, были покрыты великолепными китайскими рисунками, изображавшими, по законам этого декоративного искусства, любимые темы поэтов и художников: весенние цветы, горы и море, летний дождь, небо и звезды, луну, реку и осенний ветер. У одной стены стояло нечто вроде низкого алтаря, на нем буцудан; сквозь отворенные крошечные лакированные дверца виднелась дощечка в память умершего; перед нею, среди полевых цветов, горела лампадка. Над этим алтарем висело необыкновенно ценное изображение богини милосердия с луною вместо ореола.

Когда юный художник окончил трапезу, хозяйка сказала ему:

— Я не могу предложить вам хорошей постели, да и занавеска от москит только бумажная. Этой постелью и занавеской я обыкновенно пользуюсь сама, но нынче ночью у меня много дела и мне некогда будет спать. Поэтому прошу вас устроиться по возможности удобно.

Он понял, что по какой-то таинственной причине она была здесь совершенно одна и искала любезного предлога, чтобы предоставить ему единственную постель. Он всеми силами старался отклонить ее чрезмерное гостеприимство, уверяя, что он прекрасно заснет на голом полу и что москиты ничуть не помешают ему. Но она тоном старшей сестры настаивала на своем, повторяя, что у нее действительно дело, что он ее ничуть не стесняет, но что от его рыцарского чувства она ждет, что он предоставит ей поступать, как ей заблагорассудится. После этого отказываться было невозможно. Она расстелила подстилку, принесла деревянную подставку под голову, повесила бумажную занавеску от москитов, заставила постель большой ширмой и пожелала ему доброй ночи. По тону он ясно понял, что ей хочется скорее остаться одной. Он так и поступил, но совесть продолжала мучить его за весь труд и беспокойство, которые он причинил ей, хотя и против собственной воли.

Хотя молодому человеку было очень неприятно, что его хозяйка жертвовала ночным покоем ради него, однако он испытал истинное блаженство, когда ему наконец удалось вытянуться и расправить усталые члены. Не успел он положить голову на подушку, как сон одолел его и прогнал все сомнения.

Но скоро его разбудил странный шорох, похожий на быстрые неровные шаги. У него мелькнула мысль, что разбойники напали на домик. За себя ему нечего было бояться, потому что ему нечего было терять. Он боялся только за милую женщину, выказавшую ему столько заботы. В бумажной занавеске от москит было два маленьких четырехугольных кусочка коричневой сетки; через одну из этих дырочек он старался выглянуть. Но между ним и тем, что происходило в комнате, стояли высокие ширмы. Он хотел уже крикнуть, но тотчас же понял, что в случае действительной опасности было бы неосторожно выдать свое присутствие раньше, чем узнать, в чем дело. Всполошивший его шорох продолжался и становился все таинственнее. Он решил пойти навстречу опасности и, если нужно, отдать жизнь за свою хозяйку.

Быстро накинув платье, он проскользнул под бумажной занавеской, подполз к самому краю ширм и выглянул из-за них.

То, что он увидел, страшно поразило его.

Перед освещенным буцуданом в роскошной золототканой одежде молодая женщина танцевала в полном одиночестве. По одежде он узнал в ней ширабиоши, но наряд ее был богаче, чем все то, что он когда-либо видел на профессиональных танцовщицах. Роскошь наряда еще увеличивала ее красоту; и в этот таинственный час в этой таинственной обстановке она казалась положительно неземной. Но обворожительнее всего ему показалась ее пляска. На одно мгновение в нем промелькнуло жуткое подозрение: ему вспомнились крестьянские суеверия, сказания о женщинах-лисицах; но буддийский алтарь и священное изображение рассеяли его страх и он устыдился своего малодушия. Вместе с тем он понял, что подсматривает и видит то, что молодая женщина хотела скрыть от него; он понял, что долг гостя повелевает ему тотчас же снова спрятаться за ширмы. Но зрелище заворожило его. Восторженный и пораженный, он говорил себе, что никогда не видывал такой идеальной танцовщицы, и чары ее красоты охватывали его все сильнее.

Вдруг она остановилась, тяжело переводя дыхание, обернулась, чтобы поправить платье, и содрогнулась в испуге, встретившись с ним глазами. Он рассыпался в извинениях, сказал, что таинственный шорох шагов разбудил и испугал его, главным образом из-за нее, вследствие уединенности ее жилища и позднего часа. Потом он признался, как сильно все виденное поразило и очаровало его.

— Простите мое любопытство, — продолжал он, — но я не могу представить себе, кто вы и где научились так изумительно танцевать. Я видел всех самых знаменитых танцовщиц Сайкио, но среди них не было равной вам. С первого взгляда на вас я был зачарован и не мог оторвать от вас восторженных глаз.

Сначала ей, видимо, было досадно, но по мере того, как он говорил, выражение ее лица изменялось, она улыбнулась и села с ним рядом.

— Нет, я не сержусь, — сказала она, — мне только жаль, что вы подсмотрели, потому что вы, конечно, сочли меня безумной, видя, что я пляшу совершенно одна. А теперь я должна объяснить вам все это.

И она поведала ему печальную повесть свою.

Тогда он вспомнил, что мальчиком слышал ее имя — ее профессиональное имя, — имя самой известной ширабиоши, столичной любимицы, внезапно исчезнувшей в момент апогея славы и красоты своей — неизвестно почему и куда...

Она бросила славу и блеск и бежала с юношей, который ее полюбил. Он был беден, но их совместных средств было довольно для скромного счастья в деревне. Они выстроили домик в горах, где провели несколько лет, безмятежно счастливы, живя только друг для друга.

Он боготворил ее. Его величайшим наслаждением было любоваться ее пляской. Каждый вечер он играл какую-нибудь из их любимых мелодий, а она танцевала. Но вдруг во время суровой зимы он захворал и умер, несмотря на ее нежный уход. С тех пор она жила совершенно одна со своими воспоминаниями, совершая все ритуалы верности и любви, которыми чтут умерших.

Ежедневно она ставила перед памятной дощечкой обычные дары, а по вечерам она плясала для него как при жизни его. Таково было объяснение тому, что видел молодой путешественник.

— Невежливо было с моей стороны будить утомленного гостя, — продолжала она. — Но я дождалась, пока вы крепко заснули, и старалась плясать как можно тише. Надеюсь, вы мне простите, что я невольно потревожила вас.

Окончив свое объяснение, она приготовила чаю, который они выпили вместе, после чего она так убедительно стала упрашивать его снова лечь, сделать это ради нее, что ему пришлось опять отправиться за ширмы под бумажную занавеску, он так и сделал, рассыпаясь в извинениях и благодарности.

Он спал превосходно. А когда он проснулся, солнце уже высоко стояло на небе. Встав, он нашел приготовленный маленький простой завтрак. Несмотря на голод, он почти ни до чего не дотронулся из боязни, что его хозяйка из гостеприимства отдала ему свою часть.

После этого он стал прощаться. Но о плате за ночлег и труды она и слышать ничего не хотела.

— То, что я могла предложить, не стоит платы, — сказала она, — что я дала, я дала от души. Поэтому прошу простить неудобства и только помнить мою добрую волю, которая, к сожалению, ничего лучшего не могла дать.

Он еще попытался уговорить ее взять хотя бы что-нибудь за труды, но видя, что его настойчивость огорчает ее, распростился, стараясь, как умел, выразить ей свою благодарность.

Сердце его нежно затосковало, когда пришлось расстаться. Красота и душевная прелесть ее обворожили его больше, чем он сам сознавал.

Она указала ему тропинку, по которой он должен был идти, и провожала его глазами, пока он спускался с горы и исчез за поворотом. Час спустя он уже очутился на знакомой горной тропе. Вдруг он вспомнил, что забыл назвать ей свое имя. Он замедлил на мгновение шаги, потом сказал, махнув рукою:

— Ах, не все ли равно! Ведь я навсегда останусь тем же безвестным бедняком!

И отправился дальше.

Много лет прошло и многое изменилось. Художник стал стариком. Но прежде чем состариться, он стал знаменит. Очарованные его чудными произведениями, владетельные князья наперерыв старались выказать ему свое расположение; он стал богат и знатен и жил в собственном роскошном доме в столице. Молодые художники из разных провинций были его учениками, жили с ним и, пользуясь его уроками, всячески старались ему угождать. Во всей империи знали его.

Раз к его дому подошла старушка и сказала, что желала бы видеть его. Слуги, видя ее бедную одежду, сочли ее за обыкновенную нищенку и грубо спросили, что ей нужно. Когда она ответила им, что может сказать о цели своего посещения только самому благородному господину, они подумали, что она полоумная, и спровадили ее, сказав, что их хозяин уехал из города и неизвестно, когда он вернется.

Но старушка возвратилась и приходила каждый день в течение целых недель; а ее каждый раз гнали под новым предлогом: «сегодня он болен», «сегодня он очень занят» или «сегодня у него много гостей и не приказано никого принимать».

А она все возвращалась, каждый день в тот же час, все с тем же узлом в полинявшем платке.

Наконец слуги, не зная, что делать, решили все-таки доложить о ней своему господину. Они пришли к нему и сказали:

— У ворот нашего благородного господина стоит древняя старушонка — вероятно, нищенка; она уже приходила более пятидесяти раз и просила быть допущенной к нашему господину; и не хотела поведать нам, что ее приводит сюда; она говорит, что может сообщить об этом только самому господину. Мы гнали ее, потому что она казалась нам сумасшедшей, но она все возвращалась, и поэтому мы сочли за лучшее доложить об этом нашему господину, дабы он сам решил, как поступить с нею.

Тогда художник сердито крикнул:

— Почему мне раньше никто не доложил об этом?

Он сам вышел к воротам и ласково заговорил со старой женщиной; он еще не забыл своей прежней бедности и спросил ее, не нужно ли ей денег.

Но она ответила, что ей не нужно ни денег, ни пищи, — ей хотелось бы только, чтобы он написал для нее картину. Это желание очень удивило его, но он все-таки ввел ее к себе в дом.

Войдя в вестибюль, она присела на пол и начала развязывать узел. В развернутом узле художник увидел богатые золототканые платья, но изношенные и полинявшие — остатки роскошной одежды ширабиоши прежних времен. Пока старушка бережно вынимала платья, одно за другим, стараясь разгладить их дрожащими пальцами, в художнике возникло неясное воспоминание; сначала туманное, оно вдруг озарилось. Будто молния прорезало тьму, так внезапно отчетливо и ясно воскресло в его памяти прошлое: одинокий домик в горах, где он раз пользовался неоплаченным гостеприимством; изящная комнатка с бумажной занавеской от москитов, приготовленный ему ночлег, теплящаяся лампадка перед буддийским алтарем, чарующая прелесть пляшущей женщины в одинокой, безгласной ночной тишине.

И к неописанному удивлению дряхлой гостьи, он — любимец сильных мира сего — низко ей поклонился и вымолвил:

— О простите, что я не тотчас узнал вас. Но с тех пор, что мы виделись, прошло более сорока лет. Но теперь я вспомнил и наверное знаю: вы приняли меня раз в своем доме, вы предоставили мне свою единственную постель; я видел, как вы танцевали, а вы поведали мне свою повесть. Вы были ширабиоши — я вашего имени никогда не забуду.

Пока он говорил, старушка стояла перед ним, смущенная, пораженная, не зная, что отвечать. Ведь она была так стара, так много перестрадала, и память начала изменять ей. Но он говорил с нею все ласковее, напомнил ей многое из того, что она ему рассказала, описал ей с такими подробностями дом, который она обитала тогда, что наконец и в ней пробудилось воспоминание и она воскликнула со слезами радости на ресницах:

— Наверное богиня, склоняющаяся к земле на звуки молитвы, привела меня к вам. Но тогда, когда мое недостойное жилище удостоилось посещения высокочтимого гостя, я была не такой, как теперь! Поэтому мне кажется чудом нашего Великого Учителя Будды, что господин узнал меня!

И она рассказала ему обыкновенный конец своей печальной судьбы.

С течением времени нищета заставила ее расстаться со своим маленьким домом и уже старушкой она вернулась в столицу, где имя ее уже давно было забыто.

Ей было очень больно потерять домик, но еще больнее от того, что она стала такой старой и слабой и не могла больше танцевать каждый вечер перед алтарем, чтобы развлечь усопшую душу своего возлюбленного. И поэтому ей захотелось иметь свой портрет в костюме и в позе пляски, чтобы повесить его перед алтарем.

Она всем сердцем молила об этом богиню Куаннон; и ее выбор пал на этого художника за его талант и известность, потому что для дорогого покойника ей хотелось не обыкновенной картины, а действительного произведения искусства. И вот она принесла с собою те платья, в которых она некогда танцевала, в надежде, что знаменитый художник будет столь великодушен и напишет ее в этом наряде.

Художник выслушал ее, ласково улыбаясь, и ответил:

— Для меня будет большим удовольствием исполнить ваше желание и написать эту картину. Сегодня мне необходимо окончить спешное дело; но если вы завтра вернетесь, я напишу картину в точности по вашему указанию и так хорошо, как только сумею.

Тогда она сказала:

— Я еще не поведала великому художнику, что смущает мою душу: ведь за такое большое благодеяние я ничем не могу отплатить; у меня ничего нет, кроме этого старого платья, но оно ничего не стоит, хотя и было когда-то очень ценным. Но я все-таки смею надеяться, что великий художник примет его — оно теперь стало редкостью: ширабиоши перевелись, а нынешние майко не носят такой одежды.

— Об этом не думайте, — отказывался художник. — Я так рад, что теперь представляется случай отплатить вам хоть часть моего старого долга. Итак, завтра я начну писать ваш портрет в точности по вашему указанию.

Рассыпаясь в благодарности, она трижды поклонилась ему до земли и сказала:

— Пусть простит меня господин, если я еще попрошу об одном: мне не хочется быть написанной такою, какова я теперь, а молодой — такою, какою господин меня видел когда-то.

— Я вас отлично помню, — ответил художник, — вы были прекрасны.

Отблеск радости осветил ее морщинистое лицо. Благодарная, она еще раз поклонилась ему и воскликнула:

— Итак, все исполнится, о чем я молилась и на что надеялась! И если господин помнит мою жалкую юность, я заклинаю его не изображать меня старой и дряхлой, а такою, какою я была в те времена, когда он видел меня и соблаговолил найти меня недурной. О великий художник! Творец! Верни мне юность, верни красоту, чтобы я казалась прекрасной той душе, ради которой я, недостойная, молю об этом! Дорогой мой увидит творение твое и простит мне, что я состарилась и не могу больше плясать!

Художник еще раз попросил ее не тревожиться ни о чем и сказал:

— Завтра непременно приходите, и я напишу ваш портрет. Я напишу вас юной, прекрасной, и так буду стараться, как если бы писал портрет самой богатой женщины всей страны. Будьте уверены в этом и приходите в назначенный час.

Старуха пришла в назначенный час, и художник написал картину на мягком белом шелку. Не то он писал, что видели его ученики, — нет, он воспроизвел свое воспоминание, воспроизвел ее ясноокой, как птичка, гибкой, как бамбук, светозарной, как теннин, в ее шелковой златотканой одежде. Его волшебная кисть воскресила увядшую красоту, и она вновь расцвела. Когда какэмоно было готово и снабжено его печатью, он натянул его на дорогой шелк, укрепил на кедровых палочках и привесил к нему гири из слоновой кости и шнурок. Потом он все бережно уложил в ящик из белого дерева и передал старой ширабиоши. Ему очень хотелось дать ей и денег; но сколько он ни просил, она не приняла помощи от него.

— Нет, — говорила она сквозь слезы, — мне ничего не нужно; картина была моим единственным последним желанием, о ней я молилась; теперь, когда моя молитва услышана, я знаю, что в этой жизни мне больше нечего желать. И если я умру так, без желаний, мне будет нетрудно пойти по пути, намеченном Буддой. Одна только мысль печалит меня: я ничего не могу предложить великому художнику, ничего, кроме этой одежды, в которой я когда-то плясала. Заклинаю его принять ее, хотя цена ей невелика. И ежедневно я буду молиться, да будет счастливо его будущее существование за безграничную доброту, которую он мне оказал.

Художник, улыбаясь, старался отклонить ее благодарность:

— Что же я сделал особенного, — говорил он, — право же ровно ничего. Что касается одежды, то я с удовольствием возьму ее, если вы этого желаете; она во мне воскресит приятные воспоминания о той ночи, когда вы ради меня, недостойного, отказались от всех удобств и ничего не хотели взять за это в уплату. Я еще в долгу у вас. А теперь скажите мне, где вы живете, чтобы я мог видеть картину на месте.

Он в душе решил впредь заботиться о ней. Но она извинилась словами, полными смирения, и отказалась от указаний, говоря, что ее жилище слишком убого, чтобы столь благородный гость его посетил. И снова полились потоки благодарности. Потом, прижав свое сокровище к сердцу, она со слезами радости на глазах удалилась.

Тогда художник позвал одного из своих учеников и сказал ему:

— Последуй незаметно за этой женщиной и скажи мне, где она живет.

И юноша незаметно последовал за нею. Долго он не возвращался, а когда он вернулся, то улыбался смущенно, будто ему предстояло сообщить нечто неприятное.

— Учитель, — сказал он, — я последовал за нею за город к высохшему речному руслу — туда, где казнят преступников; там я увидел нищенскую хижинку — такую, в каких живут парии, — и там она обитает! Одинокое, безнадежно грустное место, учитель!

Художник ответил:

— Завтра же ты меня проводишь туда; пока я жив, я буду заботиться о ее питании, одежде, удобстве.

А когда он увидел удивление своих учеников, он рассказал им повесть о ширабиоши, и они поняли слова его и поступок.

На следующее утро, час после восхода солнца художник отправился со своим учеником к высохшему речному руслу, далеко за городскою чертой, к приюту отверженных.

Вход в маленькое жилище был заперт ставнями. Художник стучал, но никто не откликался. Тогда он заметил, что ставни не были заперты изнутри; он потихоньку толкнул их и позвал. Когда и на зов никто не ответил, он решил войти. В нем необыкновенно живо промелькнуло воспоминание о той ночи, когда он, усталый странник, стоял у одинокого домика среди гор и просил приюта.

Осторожно войдя, он увидел женщину, закутанную в старый полинявший футон; она лежала и, очевидно, дремала.

На простой деревянной полке он узнал буцудан с памятной дощечкой, виденный им сорок лет тому назад; и теперь, как тогда, крошечная лампадка горела перед каймио.

Какэмоно богини милосердия с лунным ореолом исчезло, но на стене напротив алтарика висело его собственное произведение, а под ним офуда — офуда Хитокото Куаннон, той Куаннон, которую можно молить один только раз, потому что она исполняет одну только просьбу.

Больше ничего не было в этом безнадежно грустном жилище: только одежда странницы, нищенский посох и чашечка для сбора милостыни еще лежали в углу.

Но художник не обратил внимания ни на что. Ему хотелось скорее разбудить и обрадовать старушку. Он весело позвал ее по имени — позвал раз, два раза, три...

И вдруг увидел, что она мертва... Но когда он заглянул ей в лицо, то поразился, потому что лицо не было старым... Призрак юности коснулся его и придал ему нежную прелесть; горестные морщины и складки, как чудом, разгладились рукою всемогущего художника — Творца...

Загрузка...