Глава двенадцатая, в которой охота наша завершается неожиданным образом

Собрались затемно, около семи. Место встречи было назначено заранее – берег Темного оврага рядом с Салкын-Чишмой. Урочище, где обнаружили берлогу, там совсем близко. Всего охотников выдвинулось человек пятнадцать – помимо нас с Владимиром да Петракова с Феофановым, присоединились и урядник наш, и десятский Валид Туфанов, и еще с полдесятка окрестных мужиков. Ну и, конечно же, феофановский егерь Ферапонтов и петраковский кучер, а вернее сказать, правая рука Артемия Васильевича – Равиль. Ефима я с собою не брал, велел лишь к вечеру заехать к Петракову и забрать нас с молодым Ульяновым домой.

Все были в приподнятом состоянии духа, оживлены и нетерпеливы. Исключение составляли двое: невозмутимый Петр Николаевич Феофанов, возглавляющий нынешнее предприятие, – и я, по причине некоторой отрешенности от происходящего.

Петр Николаевич всегдашним своим негромким, бесстрастным голосом отдавал распоряжения и объяснял каждому его место и маневр, как сказал бы Александр Васильевич Суворов. Объяснения были короткими и, сколько я мог судить, точными. Даже удивительным было такое умение человека статского строить настоящий боевой порядок. Другое дело, что судить здравомысленно, при моей угнетенности, мне как раз не очень-то удавалось. Так что, когда Феофанов обратился ко мне, ему дважды пришлось напомнить о том месте, которое должны были занять мы с Артемием Васильевичем. Может, я и со второго раза не услышал бы, не случись короткой перепалки между предводителем нашей экспедиции и Федором Ферапонтовым. Егерь вдруг начал выказывать сомнение в том, что шатун мог вернуться в старую берлогу.

– Никогда о таком не слыхал, – упрямо повторял он. – Воля ваша, Петр Николаевич, а только нипочем шатун не вернется в берлогу, из которой поднялся. Потому и начинает бродить, что берлоги другой нету.

Феофанов, очень не любивший возражений, поджал губы, а потом сухо ответил, что давеча он и Равилька специально обследовали все места, облюбованные медведем, а кроме того, такие случаи бывали, и опытные охотники с ними не раз сталкивались. Однако Федор стоял на своем, и тут Петр Николаевич получил подкрепление с неожиданной стороны.

– Я тоже читал о подобных случаях, – сказал вдруг Владимир. – Господин Феофанов совершенно прав. Не далее как два дня назад я читал о совершенно похожем случае у князя Ширинского-Шахматова. Так что вы, Федор… простите, как вас по отчеству?

– Филипыч, – ответил егерь, с удивлением озирая молодого человека, которого видел впервые.

Я же в очередной раз усмехнулся про себя, отметив привычку студента нашего обращаться ко всем по имени-отчеству.

– Так вот, Федор Филиппович, – молодой Ульянов обращался к егерю, но при этом то и дело поглядывал на Феофанова, – князь Ширинский-Шахматов – знатный медвежатник, более сотни зверей добыл. В своей книге он описал, как шатун, поднятый подтаявшими водами, то и дело возвращался к старой своей берлоге, и сиятельный князь именно там его и взял. А это, согласитесь, точь-в-точь наш случай.

Егерь с сомнением покачал головой, но спорить не стал. Все прочие, и я в том числе, считали Феофанова в полной силе опытным охотником. А поддержка молодого человека лишь подтвердила это мнение.

Петр Николаевич был, как мне кажется, весьма удивлен вмешательством студента нашего, но короткую защитительную речь его выслушал с благосклонностью, хотя и проявил оную лишь коротким кивком в сторону Владимира. Я же, едва инцидент был исчерпан, вновь вернулся в угнетенное состояние.

Спать я нынче толком и не спал, все ворочался с боку на бок, переваривал, так сказать, новости. И на охоту пришел нынче с тяжелой головой и твердым решением как-нибудь переговорить с Артемием Васильевичем. Вот ведь удивительное дело! Пока убийцей представлялся мне некий незнакомец с расплывчатым серым пятном вместо физиономии, испытывал я что-то сродни охотничьему азарту: ату его, голубчика! Прижать! Загнать в угол! Но вот как стало по всему выходить, что преступник – давний мой знакомец, приятель, которого я и вслух, и про себя частенько именовал другом, и чувства радикально поменялись. Теперь несчастным представлялся мне уже Артемий Васильевич, забубенная головушка, поддавшаяся жаркой страсти и не устоявшая перед искушением. И во все время, пока пытался я ввечеру уснуть, стояла перед моим внутренним взором картина: будто бы скатывается Петраков по льду прямо в прорубь, вроде той, из которой выудили мы двух несчастных австрийцев, и руку ко мне тянет – дескать, помоги, брат! А как я мог помочь ему? Улучив момент, шепнуть: беги, друг любезный, не то заберут тебя не нынче завтра в кандалы, а там, глядишь, и в Сибирь угодишь на вечные времена? Нет, не повернулся бы язык у меня такое посоветовать. Не представлял я себя соучастником убийства – а кем, как не соучастником, может считаться тот, кто способствует побегу преступника? Но и смотреть безмолвно за тем, как гибнет не чужой мне человек, я не мог.

Мучался я, ворочался и решил в конце концов убедить Артемия Васильевича самому прийти к уряднику и повиниться. Повинную голову меч не сечет, может, и суд иначе к нему отнесется, и судьба его окажется хоть немного, да полегче.

А потому, понятное дело, распоряжения Петра Николаевича, которые тот продолжал делать, я слушал вполуха, ибо мысли мои были больше заняты предстоящим разговором. Облегчало мою задачу то, что еще накануне мы с Петраковым сговорились вместе быть в засаде – у брошенной шатуном берлоги. Однако следовало торопиться. Не в разгар же гона вести разговор на столь щекотливую тему! Словом, я нетерпеливо переминался с ноги на ногу и озабоченно поглядывал на всех прочих, ожидая команды от Феофанова и Никифорова занять место.

Не в пример мне, Артемий Васильевич был оживлен и весел не менее обычного. Думаю, вчерашний разговор с нашим студентом его нисколько не обеспокоил, хотя, помнится, поначалу он насторожился. Сейчас он то и дело тормошил Феофанова, взявшего на себя нелегкую роль предводителя. Петр Николаевич не обращал на эти тормошения никакого внимания, лишь изредка хмурил густейшие свои брови, продолжая в то же время четко разъяснять каждому его дислокацию и порядок действий.

В отличие от Петракова, мой молодой друг слушал предводителя с явным интересом, то и дело задавал уточняющие вопросы и даже переспрашивал, казалось бы, очевидное. В конце своего катехизиса Петр Николаевич почти исключительно к нему и обращался. Я вновь подивился умению молодого Ульянова завоевывать доброжелательное внимание – точно так же исключительно к нему обращался вчера за столом Артемий Васильевич.

Урядник, не прислушиваясь особенно к наставлениям Феофанова, негромко переговаривался с двумя охотниками – своим помощником десятским Туфановым и егерем Ферапонтовым. Со мною он перемолвился едва ли двумя фразами – поинтересовался здоровьем и спросил, к которой партии я присоединился. Услышав, что моим компаньоном будет Артемий Васильевич, молча кивнул и более ко мне не обращался.

– Ну, хватит болтать! – Терпение Петракова лопнуло. – Что это, Петр Николаевич, вы нас всех поучаете, будто классный наставник – приготовишек? Давно уже все понятно, собаки вон скоро цепи порвут от нетерпения! Пора, господа, пора. – И, повернувшись ко мне, сказал: – Пойдемте, Николай Афанасьевич, уже солнце встает, а мы всё на юру мерзнем!

Феофанов прервался на полуслове, укоризненно глянул на Артемия Васильевича, но спорить не стал. Владимир посмотрел на меня с таким видом, словно хотел то ли спросить о чем-то главном, то ли о чем-то важном предупредить, но в последний момент передумал и лишь кивнул напутственно, когда я направился следом за Петраковым.

Артемий Васильевич шагал размашистым, но удивительно бесшумным, мягким шагом, казавшимся несообразным его немалой тучности и высоченному росту. Я же продолжал размышлять над злодейскими поворотами судьбы, при том стараясь не отставать от моего товарища.

До места – небольшой возвышенности между двумя оврагами – мы дошли примерно за полчаса. В этих местах вообще много оврагов, иные из них носят человеческие названия – Васильев, например, или Иванов, но есть и Каменный, а то еще южнее тянется большой овраг Кадылка. Небо на востоке – в той стороне, где лежало наше Кокушкино, – заметно посветлело. Солнце, наверное, уже взошло, однако над деревьями оно покажется еще не скоро, а то и вовсе не покажется, не сумев пробиться сквозь облачную хлябь. Оглядевшись по сторонам, Петраков указал рукою, в которой держал ружье, на едва заметный пригорок саженях в двадцати от нас.

– Берлога, – пояснил он вполголоса. – Бросил он ее, но, судя по следам и помету, время от времени сюда наведывается. А вон там, – Артемий Васильевич отвел руку чуть правее, – Равиль тухлого мяса прикопал. Так что самое что ни на есть отличное место. Тут мы его и подождем. Вишь ты! – добавил он, заходя за кустарник, росший чуть в стороне от нашей тропы. – Ежели по следам судить – здоровущий хозяин. Вон какие лапы. А что ж вы там стоите, Николай Афанасьевич? Сюда пожалуйте, здесь удобная позиция. Подветренная сторона, учуять нас он не должен.

Я тоже укрылся за голыми, густо растущими ветвями с округлыми, чуть осыпавшимися снежными шапками. Лес вокруг все больше обретал видимость; небо уже утратило темную глубину и стало серым – не только на востоке, но и над головой.

– Ну что же, – сказал Артемий Васильевич, понизив голос до шепота, – тут мы его и подождем. Непременно сюда побежит, в эту сторону. Что скажете, Николай Афанасьевич? – Он оглянулся, подмигнул мне. – Завалим косолапого, а?

– Завалим, – пробормотал я, занятый совсем другими мыслями. – А что ж вы Равиля-то с собою не взяли?

– Феофанов попросил, чтобы Равиль с загонщиками шел. Да мы и сами справимся. Боюсь я, что Петр Николаевич своими учеными приемами только запутает дело. Хозяин посмеется над его хитростями да и уйдет. Он ведь, сосед наш, охоту числит наукой и все делает так, как в «Охотничьей газете» сказано. – Артемий Васильевич презрительно усмехнулся. – А я почитаю охоту искусством, да не просто искусством, а сродни искусству завоевания женского сердца! – Он приладил ружье в развилку меж ветвями, прицелился. Удовлетворенно хмыкнул. Потом бросил взгляд на меня, все еще стоявшего чуть в отдалении, с «крынкой», заброшенной за спину. – А вы что же, Николай Афанасьевич? Так и будете «попэнджоем» рисоваться? Вон место хорошее. – Петраков указал мне на еще одну развилку, в трех шагах от себя. – Вся тропа как на ладони, откуда бы зверь ни появился, тотчас увидим.

Я, признаться, на «попэнджоя» обиделся, но промолчал. Мало того, что слово неприличное, так и то, что оно обозначает, ко мне вряд ли может относиться. Ну какой из меня фат? Что до зверя, то судьба мне его была глубоко безразлична. Я все еще решал, как поступить. На самом деле не было у меня уверенности в правосудности откровенного разговора. Преступление отвращало меня от этого человека, но, несмотря ни на что, я все еще числил Петракова своим другом. И то сказать – нелегко одним махом перечеркнуть столько лет дружбы, даже ежели и совершил он то страшное, в чем подозревали мы его с полным на то основанием. Возбуждения от предстоящей охоты я не чувствовал, но и спокойно поглядывать на тропу в ожидании зверя тоже не мог. И решился – будто с разбегу прыгнул в «салкын чишму» (кто не знает, так по-татарски звучит «холодный ручей»).

– Артемий Васильевич, – я старался говорить спокойно и негромко, – а ведь нотного альбома я у вас ранее не видел.

Сказав это так, словно ничего особенного в моих словах не было, я приблизился к предложенному месту и точно так же, как и Петраков, приладил свою «крынку». Только после этого взглянул на него.

Даже в неярком свете занимавшегося утра видно было, как посерело лицо Артемия Васильевича.

Я не дал ему возразить – мне не хотелось, чтобы он сейчас начал лгать и изворачиваться:

– Не ваш он, альбом-то.

– С чего вы взяли? – спросил Петраков задиристо. – Что это вы такое говорите?

– А то и говорю, – ответил я. – Именно то говорю, что композитор Франц Лист, скончавшийся в позапрошлом году, оставил миру в наследство, среди многого прочего, девятнадцать своих венгерских рапсодий. Именно девятнадцать. А вы вчера убеждали нас, что выдранные из альбома листы несли на себе двадцатую, – улыбнулся я, потому что это действительно было смешно. Смешно, но как-то вовсе не весело.

Петраков растерянно мигнул, облизнул губы.

– Вишь ты, – пробормотал он. – Девятнадцать, говорите? – Артемий Васильевич коротко рассмеялся, но смешок его увял. – И что из того? Чей тогда, по-вашему, этот альбом?

– Он принадлежал Роберту Зайдлеру, – ответил я, – тому австрийскому музыканту, который приехал следом за вашей гостьей и всюду разыскивал ее. И приехал он не через два дня после ее появления, а, я так думаю, дней через шестнадцать, аккурат накануне того, как встала наша Ушня. И на выдранных листах была не двадцатая рапсодия, каковой и в природе-то не существует, а что-то другое, причем вовсе даже не ноты. Уж на одном листе точно не ноты были записаны, а письмо этого несчастного австрийца. Письмо, Артемий Васильевич. Письмо, которое было найдено в его бумажнике и которое ныне хранится у нашего урядника Егора Тимофеевича Никифорова. Я это к тому говорю, что, выходит, вы не только мадемуазель Луизу Вайсциммер знали, но и вторую жертву. И Луиза гостила у вас не два дня, а куда больше.

При этих словах Петраков стал уж совсем серым и нервно переложил ружье из правой руки в левую.

– Да… Да вы… – забормотал он. – Что это вы такое говорите?! Чтобы я…

– Ей-богу, друг мой, не стоит вам сейчас со мною спорить. – Я старался не смотреть на него, а потому весьма неуклюже делал вид, что меня интересуют подходы к берлоге. Говорить же пытался тоном несколько даже легкомысленным, а почему – я и сам не мог понять. – Вы ведь из собственных уст мне рассказывали про свой роман, как раз в те дни случившийся. Распространялись о любви своей, о свадьбе будущей. Неужто забыли? И кто же тогда был объектом ваших чувств, если не приезжая австрийская барышня Луиза Вайсциммер?

Петраков молчал, глядя на меня внимательно и в то же время растерянно.

– То-то и оно! Она это была, больше некому. И ведь австрияк погибший тоже приезжал к вам, разве нет? Вы только не спорьте, – повторил я поспешно, – вы меня послушайте, я ведь вам друг и только добра желаю. Как говорится, повинную голову меч не сечет. Что бы вам не повиниться? Ей-богу, ведь такой грех с души снимете! Я же отлично понимаю – влюбились вы в заморскую вашу гостью, вы человек пылкий, это всем известно. А тут соперник появился, музыкант какой-то. Вот вы…

Петраков мигнул, отступил на шаг, поднял было ружье и снова опустил его. Я отчетливо видел, что он пребывает в крайней растерянности – да и немудрено!

– Погодите, господин Ильин, – сказал Артемий Васильевич ошарашенно. – Уж не обвиняете ли вы меня в убийстве? Уж не полагаете ли вы, сударь мой, что я – я! – титулярный советник, дворянин Артемий Васильевич Петраков – собственными своими руками убил – убил! – ту, которая для меня стала и вправду дороже всех на свете, а заодно и ее конфидента, музыканта этого?

– Так он был у вас? – воскликнул я. – Был, и вы сами только что это признали!

– Что я признал? – Артемий Васильевич тоже повысил голос. – Ну да, был у нас этот музыкантишка, был! И ноты эти проклятые он забыл! Что же из того?

– А то, что в таком случае вы, Артемий Васильевич, ее и убили! – запальчиво сказал я. – Как же иначе? Кто, кроме вас, мог ее отвезти? Больше некому! А значит, вам одна дорога: коли не хотите предстать перед судом законченным, закоренелым злодеем – пойдемте со мною к уряднику нашему Егору Тимофеевичу и честно ему скажите: так, мол, и так – виноват, помрачение разума вышло, взревновал невесту, выстрелил в нее…

– Как, то есть, «больше некому»?! – с необыкновенной силой возмутился Артемий Васильевич. – Равилька ее отвозил! Равилька, говорю вам! Музыкант этот – Роберт, вы говорите? Ну да, Роберт. Появился он у нас в день ее отъезда. Точно, ваша правда. Мы как раз с Луизой возвращались с утренней прогулки. А он ждал нас в гостиной и что-то писал – в этом самом альбоме. Увидел нас, тут же лист вырвал, в портмоне спрятал. Я, из деликатности, вышел, они с Луизой коротко поговорили, после чего она вышла, в кибитку села. Он за ней выскочил, что-то кричал – я, признаться, не расслышал. Она ему в сердцах ответила, мол, ей его попреки надоели. Да и поехала. Он будто сам не свой стал, со мной и не говорил вовсе, постоялпостоял да и бегом побежал – видать, догнать надумал. А больше я его не видел, Христом Богом клянусь! Я задумался. То, что сказал Петраков, звучало правдоподобно, однако тогда совершенно непонятным становилось поведение Равиля, на что я тут же и указал.

– Погодите, что же выходит? Убийцей наверняка был тот, кто ее подвозил. – Здесь я коротко обрисовал Петракову картину убийства, как услышал ее от Владимира. – Ну хорошо, поначалу, когда она уехала, вы могли подумать – дескать, уехала красавица и забыла. Но уж когда нашли тело и когда вы ее узнали – неужели не подступили бы с расспросами к татарину?

– Так я же и подступил! – в отчаянии воскликнул Петраков и правой рукой ударил себя в грудь. – Как же иначе? Прижал я его – отвечай, говорю, такой-сякой! Он и покаялся. Ей-богу, говорит, я ее только до моста кокушкинского довез, а там нас догнал этот австрияк, от Бутырок ведь до моста – всего ничего, она и сказала: дальше не надо, мы с господином в Кокушкино сами упряжку наймем. Вышла из кибитки – и ни в какую! «А вам, Артемий Васильевич, – признался мне мой кучер, – не хотел рассказывать, чтобы не приводить в расстройство ваши чувства!»

– Стойте! – Я поднял руку. – Как же она могла Равилю такое сказать? Она же по-русски не разговаривала! А вы, я думаю, кучера своего ни немецкому, ни французскому не обучали.

Артемий Васильевич растерянно посмотрел на меня.

– И опять ваша правда, – произнес он уныло. – Мне как-то и в голову не пришло, что не мог Равиль ни с нею, ни с ним объясниться.

Я помолчал немного, потом осторожно сказал:

– Вы никому не сказали, что госпожа Вайсциммер гостила у вас так долго – едва ли не три недели. Никому не сказали об австрийском музыканте – что вы и его узнали, когда труп изо льда вырубили, потому как он к вам заезжал. Ведь так? А причина убить ее только у вас и была, Артемий Васильевич. И причина эта – ревность. Так что, – я вздохнул, – лучше бы вам покаяться и чистосердечно во всем признаться. Самому. Не ждать, пока все, что я сказал, вы услышите от жандармского следователя.

Петраков сделал шаг назад, склонил голову и внимательно посмотрел на меня исподлобья.

– Нет, господин Ильин, – тихо произнес он, – похоже, вы все-таки не шутите. И господин Ульянов, сей быстрый разумом молодой человек, похоже, наговорил вам все эти глупости всерьез. Конечно, я сам виноват. Дурак, фанфарон! И трус, конечно, не без того! Но только не убийца, господин Ильин. Нет-с, не убийца! И не буду я признаваться в том, чего никогда не было, только потому, что фантазия ваша и вашего молодого друга сплела из моих ошибок да пустого хвастовства такие вот силки! Нет-с, не буду!

– Полно вам, Артемий Васильевич! – Я замахал руками. – Вы правы – мне совершенно не до шуток. И правы еще раз – это господин Владимир Ульянов так ловко распутал ваше преступление. Но подумайте хорошенько: неужто вы сами не видите, что объяснения ваши ничего не объясняют?! Вы же путаетесь в них! – Я шагнул было к нему.

– Не подходите! – воскликнул Петраков и угрожающе поднял ружье. – Не подходите! Вы безумны, и Бог вас знает, что вам взбредет в голову.

Я замер на месте. Страшное и даже фантастическое зрелище: человек, которого я считал своим другом, направляет мне прямо в грудь охотничье ружье!

– Неужто вы и в меня выстрелите? – спросил я, стараясь не повышать голоса и говорить безмятежно. – Полно, Артемий Васильевич, зачем же усугублять свою вину!

– А пожалуй что и выстрелю, – раздумчиво ответил Петраков. – Вы ведь меня в страшном деле обвиняете, и доказательства, вами изложенные, весьма убедительны. Как же я могу очиститься? И про нотный альбом правду сказали. Я-то, дурак, еще удивился: с чего бы вдруг ваш сотоварищ Ульянов пристал ко мне вчера с этим Листом? Как мальчишка в ловушку угодил, надо же! И с отъездом Луизы складно выходит. А раз Равилька не мог с австрийцами говорить, значит, и тут я солгал. Но коли так, коли очиститься мне не суждено, то, пожалуй, действительно лучше и вас, прости Господи, уложить, а затем в бега податься.

При этих его словах пришел мой черед остолбенеть. Не подумал я заранее, что человек, дважды переступивший черту, может ее переступить и в третий раз. Артемий же Васильевич внимательно рассматривал меня с каким-то особенным выражением лица – будто впервые увидал.

– Удивляюсь я вам, – сказал он. – Вы ведь специально со мною попросились, чтобы рассказать все это? Так сказать, устроили тет-а-тет. И по-прежнему меня своим другом считаете, верно? А вот нимало не усомнились на меня напраслину возвести, да какую! – Артемий Васильевич покачал головою, словно удивляясь. – Чего только на белом свете не случается, скажите пожалуйста…

– Но как же? – растерянно спросил я. – Как же вы объясните обман ваш? Ежели вы не замешаны в этом убийстве, то почему сказали, будто ваша гостья была у вас в Бутырках всего два дня? Почему не признали погибшего музыканта?

– Да хотел я сказать все это! – отчаянно воскликнул Артемий Васильевич. – Хотел! Отговорили меня! Объяснили мне, дураку, что в таковом случае я сам же себя под следствие и подвожу!

– Кто отговорил? Когда? Почему? – Я спрашивал, а сам с облегчением следил за тем, что ружье Петракова, еще несколько секунд назад направленное мне в грудь, постепенно опускается.

Петраков ответить не успел. В разговоре нашем мы оба – и он, и я, разумеется, – давно уже не следили ни за дорогой, ни за берлогой. И лишь сейчас, думая о том, как бы убедить Артемия Васильевича в том, что ему необходимо осторожно отложить ружье в сторону и отправиться со мною к уряднику, краем глаза я заметил в кустарнике какое-то движение. Тотчас что-то просвистело в воздухе и больно ударило меня по затылку. От неожиданности я шарахнулся в сторону, да так неудачно, что полетел прямо в заснеженные кусты. В то же мгновенье грянул выстрел, что-то ожгло мне щеку и с силой впилось в ствол дерева, следом ударил еще один выстрел, а потом раздался отчаянный крик: «Стой! Бросай оружие!»

Загрузка...