Когда мы выехали из Бутырок, облака разошлись, словно в знак действительного окончания этой ужасной истории, и впервые за этот день выглянуло зимнее солнце, холодное, но яркое. В душе моей постепенно воцарялся покой, бурные перипетии недавней, так и не состоявшейся охоты отходили в прошлое.
– А ведь теперь вам, возможно, отменят пребывание под надзором, – сказал я Ульянову. – Думаю, Егор Тимофеевич не откажется представить начальству рапорт о вашем участии в изобличении преступника. Если бы не вы, Володя, урядник наш вряд ли довел бы дело до конца.
Владимир нахмурился.
– Вот уж никак не хочу я фигурировать в рапорте господина Никифорова, – сухо сказал он. – Никто не знает, как повернут все это в полиции. Может, Егору Тимофеевичу еще и пенять будут – зачем позволил поднадзорному совать нос, куда не следует?! Нет, Николай Афанасьевич, лучше всего будет, если доблестный наш страж порядка отметит в своем рапорте, что, дескать, сосланный под негласный надзор полиции Владимир Ильин Ульянов ведет себя образцово, сидит в своем доме тихо как мышь, в шахматы играет… – Владимир засмеялся. – Что, кстати говоря, недалеко от истины.
Далее до Кокушкина мы ехали уже без всяких разговоров. Я не знал, о чем думает мой спутник, и не хотел его отвлекать. Но Владимир заговорил сам – когда мы уже проехали мост через Ушню в обратном направлении.
– А ведь жизнь деревенская очень изменилась, вы не находите, Николай Афанасьевич? – спросил вдруг Ульянов задумчиво. – Ранее я как-то не обращал на это внимания.
Я мысленно усмехнулся этому «ранее» – словно спутник мой был вполне взрослым мужчиной. Между тем, «ранее» для него могло означать лишь гимназические годы – а что ж гимназисту задумываться об окружающей его жизни? Студент наш, разумеется, не заметил некоторой комичности своих слов и столь же задумчиво продолжил:
– Это я к тому, Николай Афанасьевич, что буржуазность экономических отношений все увереннее начинает вторгаться в крестьянство. Я уже об этом читал, а тут и сам наблюдаю…
– Помилуйте, Володя, – сморщился я, – тут у нас такие дела творятся, а вы мне про экономические отношения. Но уж коли о том зашла речь, прошу иметь в виду, что очень я не люблю слово «буржуазность». Как услышу – сразу какие-то буржуазные гадости мерещатся, революции всякие, «онемевшие для высокого чувства сердца буржуазной Европы». Это не я придумал, это я у Лескова вычитал, в романе «Островитяне». Есть же хорошее русское слово – «предприятие», есть слово «предприниматели», все лучше, чем «буржуазия».
– Если говорить честно, Николай Афанасьевич, мне что в лоб, что по лбу – все едино. Ну пусть будет по-вашему – «предприниматели». Я не о том. Вот скажите: разве, к примеру, мельник Яков Паклин – крестьянин? Да нет же, настоящий фабрикант, если угодно – предприниматель. С наймитами, со своей фабрикой мукомольной. И смотрите, ведь даже Феофанов, хоть и убийца, а ведь новый человек, нарождающийся тип. По складу ума, по сухости своей и энергичности, по тому значению, которое придает деньгам. Для него земля – это уже даже и не земля, а те самые пунктиры и линии на чертеже, который нарисовала убитая Луиза и который Феофанов, как ни пытался, так и не сыскал. Пунктиры и линии – а на самом деле суммы денежные. Вот он, Николай Афанасьевич, современный тип сельского жителя. И друг ваш, Артемий Васильевич, я голову готов прозакладывать, такой же. Ну, может быть, чуточку лучше – потому что не готов он ради денег на убийство пойти.
– Бог с вами, Володя… – Я почувствовал себя уязвленным. – А меня вы в этом случае каким же типом числите? Я ведь вроде бы еще не помер. И тоже сельский житель. Но спросите – да вот хотя бы у матушки вашей, Марии Александровны, – спросите у нее, был ли я хоть в чем-то нечестен? Бывали ли нарекания в мою сторону – от нее ли, от Любови Александровны, или же от Александра Дмитриевича покойного?
– Да что вы, Николай Афанасьевич, у меня и в мыслях не было вас обидеть! – воскликнул Ульянов. – Вы, конечно же, человек честный до щепетильности! Но – не обижайтесь только, хорошо? – вы, Николай Афанасьевич, уходящая натура. Исчезающий тип. Вы прошлому принадлежите, а вот Феофанов – будущему.
– Ну, знаете ли, – возмутился я, – по-моему, вы плохо читали вашего Чернышевского. Помните, в «Похвальном слове Марье Алексеевне» он укоряет мать Веры Павловны, что она делит людей только на два разряда – дураков и плутов? «Кто не дурак, тот плут… а не плутом может быть только дурак». По мысли Чернышевского, такая точка зрения принадлежит прошлому. Между тем, этой же точки зрения придерживается и господин Феофанов, а значит, и ему место – в прошлом. Но ежели вы считаете, что за ним будущее, ежели будущее, по-вашему, таким вот подлецам принадлежит, так я, ей-богу, не хочу в это будущее! Тогда, право, уж лучше в прошлом жить да с ним и уйти!
Владимир не ответил, и я почувствовал, что у него нет никакого желания продолжать разговор, тем более что я использовал в качестве артиллерийского снаряда его же любимого Чернышевского. Впрочем, я и сам не испытывал желания длить эту беседу. В конце концов, резкие слова Владимира были продиктованы, скорее всего, юношеской максималистичностью, проявления которой я то и дело наблюдал в моем молодом друге.
Я завез нашего студента в усадьбу, а уж потом отправился к себе.
Дома меня встретила Аленушка.
– Ну что, папенька? – спросила она, едва я вошел. – Затравили шатуна?
– Шатуна? – Я растерялся. Вот ведь как получилось – о медведе я и позабыл вовсе. Посмотрел в глаза дочери и вдруг ответил со всею убежденностью: – А пожалуй что затравили.
– Вот славно! – воскликнула радостно Аленушка. – А то и гулять-то боязно было!
– Гулять… – проворчал я с деланной строгостью. – Гулять вам, уважаемая Елена Николаевна, осталось всего неделю с небольшим – десятого числа извольте отправляться в гимназию…
Дочь моя отцовской строгостью нисколько не была обманута. Засмеялась, чмокнула меня в щеку и побежала к себе.
Как ни хотелось мне отдохнуть, я не провел дома и часа. Вдруг я понял, что просто не могу и не хочу сидеть на месте – слишком много событий произошло за последние дни, слишком много потрясений обрушилось на меня в последние часы и слишком много людей пострадало от этих событий и потрясений.
– Аленушка! – позвал я.
Дочь моя немедленно появилась на пороге моей комнаты.
– А ведь ты была права, – сказал я виновато, – старый же твой отец оказался неправ.
– О чем вы, папенька? – испуганно спросила Аленушка.
– О том, что мы с тобой сейчас отправимся именно гулять! – воскликнул я. – Немедленно! Одевайся, да поскорее. Мы идем в гости.
– К кому?! – еще больше изумилась Аленушка.
– Нам нужно проведать Якова Васильевича Паклина и жену его Ефросинью Ивановну, а ты, я думаю, будешь рада повидаться с Анфисой. Яков Паклин пережил не самые приятные дни в своей жизни, и мне хочется его приободрить. Мы нанесем печальный визит – к Авдотье Трифоновне, вдове сотского Кузьмы Желдеева. Она потеряла мужа и кормильца, и мой долг – спросить, не могу ли я чем-нибудь быть ей полезен. Я хочу навестить Ермека Рахимова и поблагодарить его. Сегодня была опасная история в лесу, и, если бы не помощь Ермека и других охотников, твоему отцу не поздоровилось бы.
Не задавая лишних вопросов, Аленушка убежала одеваться.
Как я и наметил, мы побывали и у мельника, и у вдовы сотского, и у Ермека. В нашем путешествии, пока мы ходили от дома к дому, я рассказал Аленушке – не во всех подробностях, но в значительной степени – о приключениях и страстях последних дней. Она слушала завороженно, иной раз задавала вопросы, но чаще лишь всплескивала руками и прижимала ладошки ко рту.
Я не собирался еще раз видаться с Владимиром. Оставалось у меня к этому молодому человеку чувство двойственное. С одной стороны, я был безусловно благодарен ему за фактическое спасение моей жизни. Но с другой – ведь опасности жизнь моя была подвергнута им же, ведь в ловушке для убийцы, им подстроенной, мне отведена была роль приманки. И вот это ощущение если не уничтожало благодарность, то, во всяком случае, изрядно портило ее вкус.
Так что, попрощавшись с Рахимовым, мы направились домой. Дорога вела мимо усадьбы Ульяновых, и, когда поравнялись мы с нею, дочь замедлила шаг и посмотрела на меня вопросительно. Я вздохнул и отвернулся.
– Но ведь спас тебя Владимир! – сказала Елена. – И по-человечески, я полагаю, ты должен был бы и его поблагодарить, а не только Ермека.
Она была и справедлива, и несправедлива, но я не стал спорить. Не было у меня сил на споры сегодня, а главное – не чувствовал я себя вполне правым, а ее – неправой. И потому, вздохнув еще раз, повернул я к воротам, открыл их – и вот, через минуту, стояли мы с Аленушкой на крыльце флигеля. Нам, как обычно, открыла Анна Ильинична. Я попросил ее проводить нас к брату – если, разумеется, Владимир Ильич не прилег отдохнуть.
Когда мы вошли, Владимир стоял у стола, на котором разложена была шахматная доска. Судя по тому, что фигур на доске было множество, партия только началась. Студент наш негромко напевал какую-то песенку, постукивая левой рукой по столу в такт мелодии.
Рядом с доскою лежала небольшая стопка писем. Раздумывая над игрой, Владимир время от времени сверялся с содержанием письма, лежавшего верхним, распечатанного. Прочая корреспонденция, насколько я мог судить, оставалась пока невскрытой.
Он поднял голову на звук открывающейся входной двери и некоторое время смотрел на нас с таким выражением, словно увидал впервые. Впрочем, это длилось недолго – хотя и неприятно кольнуло меня. Взгляд студента нашего прояснился, он выпрямился и воскликнул:
– Николай Афанасьевич, Елена Николаевна, как я рад вас видеть! – Это прозвучало настолько искренне, что я устыдился своих мыслей. А молодой человек продолжал: – Я, признаться, думал, Николай Афанасьевич, что вы сегодня целый день отдыхать будете. Проходите. Надеюсь, от чаю не откажетесь? Аннушку мы утруждать не будем, я за гостями поухаживаю сам. – С этими словами Владимир кивнул сестре, и та, улыбнувшись моей дочери и попрощавшись легким поклоном со мною, оставила нас.
– Ни от чаю, ни от пирогов, если угостите, отказываться не будем, – ответствовал я. – Мы с Леночкой так нагулялись сегодня, что, если бы вы не предложили, сами напросились бы на горячее.
– Вот и отлично! – сказал Владимир. – Позвольте вашу шубу и ваш, Елена Николаевна, тулупчик!
Споро и сноровисто студент наш раздул самовар, смахнул со стола книги и бумаги, отставил шахматы, постелил чистую скатерть, расставил чашки и блюдца, вазочки с вареньем и тарелки со снедью.
Через четверть часа мы уже сидели вкруг овального стола, пили чай и ели вкусные шаньги и еще более вкусные папушники с крыжовенным вареньем. И все было бы замечательно, но только сладость угощенья отдавала горечью, едва я вспоминал об обстоятельствах окончания дела. Однако говорить о том мне не хотелось, и я спросил, кивая на отставленную доску с шахматами:
– Ну что Хардин? Удается ли вам с ним справиться?
– Хм, скорее он пытается со мною справиться, – Владимир усмехнулся. – Я ведь ему ловушку в прошлый раз подстроил – куда там давешней медвежьей! Пришлось ему признать поражение и начать сызнова.
– А что за медвежья ловушка? – спросила Аленушка. Подробностей того, как именно Владимир и урядник наш устроили западню Феофанову и Равилю, я ей изложить не успел. Да и не хотелось мне, честно говоря. Но Владимир неожиданно начал рассказывать – и как раз в подробностях. Поразил меня его рассказ, пожалуй, тем, что в нем не было ни меня, ни Петракова, а были некие безликие фигуры, носившие наши имена, – и были два соперника: сам он и убийца Феофанов. Еще более удивительным было мое собственное, неожиданное и вполне искреннее сочувствие ему, Владимиру Ульянову, – а вовсе не нам с Артемием Васильевичем, – которое возникло у меня в душе. И точно такое же сочувствие и интерес к его хитроумию прочел я в лице дочери.
– Вот ведь как выходит… – протянул я, едва Ульянов закончил свое пояснение. – Скажите, Володя…
Я попытался подобрать слова, чтобы спросить именно о том, главном, что меня действительно интересовало, о его отношении к участникам этой, как он выражался, игры. Он взглянул на меня, и в его глазах прочел я отстраненную удивленность. Так он, наверное, посмотрел бы на пешку, которой готовился пожертвовать ради выигрыша и которая вдруг заговорила бы. Взгляд этот меня смутил, я понял, что вопрос мой не уместен и что я никогда его не задам. Вместо того я вдруг спросил:
– Скажите, Володя, а вот как так получилось? Вы с Егором Тимофеевичем шли по пятам за Феофановым, человеком опытным, проницательным и очень осторожным. Великолепным охотником. Как же вам удалось ничем себя не выдать? Петр Николаевич, будучи истинным следопытом, должен был услышать и учуять вас за сто шагов.
Холодное удивление тотчас пропало из взгляда Владимира, он усмехнулся и ответил:
– На каждого следопыта есть свой Чингачгук. Знаете, Николай Афанасьевич, книги про индейцев – из самых моих любимых. Еще когда учился в гимназии, я просто бредил прериями. Зачитывался Фенимором Купером, Томасом Майн Ридом. И мы с друзьями часто играли – да, играли! – в индейцев, но так, что это было почти всерьез. В Симбирске у меня был друг, совсем маленький мальчик, Сашенька, на одиннадцать лет моложе меня. Мой отец, Илья Николаевич, как вы знаете, был директором народных училищ. Наша семья дружила с семьей Керенских, а Федор Михайлович Керенский, между прочим, был директором мужской гимназии, в которой я и учился. Но это так, к слову. Сашенька Керенский и есть сын Федора Михайловича. Несчастный мальчик: у него обнаружили туберкулез бедренной кости. Сашеньку заковали в металл и уложили в постель, где он провел много месяцев. Я приходил к нему, развлекал как мог, играл с ним, читал книжки. И здесь тоже самые любимые были – про индейцев. Я даже показывал Сашеньке следопытские приемы и изображал бесшумную индейскую походку. Как недавно это было и как давно – целых два года назад! Кто бы мог подумать, что я не просто утешал больного мальчика, но тренировался для будущей сыскной деятельности! Наверное, теперь вы понимаете, что я могу двигаться действительно бесшумно – хоть в доме, хоть в поле, хоть в лесу.
Я, пожалуй, принял бы ответ Владимира за чистую монету, когда б не ирония, явственно прозвучавшая в этом его объяснении. Но, впрочем, ирония могла появиться и от некоторого смущения: хозяин наш считал себя вполне зрелым мужчиной, а тут вдруг – такие детские забавы. Меня это неожиданное признание растрогало, в какой-то степени оно даже ослабило некоторую холодность, возникшую между нами в последние часы. И я сказал, вполне искренне:
– Вот, значит, почему вы индейцев давеча поминали, Володя! Знаете, такие события, происходящие с нами в детстве и ранней юности, сохраняются в памяти надолго. Представляю себе, как вы с этим мальчиком, достигнувши, скажем, моего возраста, будете вспоминать свои игры в индейцев…
Он засмеялся, махнул рукой. Видно было, что собственное пятидесятилетие для него – нечто более фантастическое даже, чем явление медведяпризрака.
Я спросил:
– А что же наш урядник Никифоров? Тоже в индейцев играл в юности? Огромный мужичина, сильный и бесстрашный, однако неповоротливый и даже неуклюжий. Как же он по лесу шел? Егор Тимофеевич должен не идти, а ломиться сквозь лес, будто бизон в ваших любимых прериях.
– Думаю, вы сильно недооцениваете нашего урядника, – очень веско произнес Владимир. – Это непростой человек, с немалым количеством недостатков, но и с множеством достоинств. И неуклюжесть никак не относится к его слабым сторонам. Он может двигаться с поразительным изяществом. Уверяю вас, в лесу он производил еще меньше звуков, чем я, хотя я считал, что двигаюсь, как тень…
– Володя, а почему вы никогда не давали мне читать этого вашего Фенимора Купера? – вдруг спросила Аленушка. – Чернышевского давали, «Домби и сына» давали, «Хижину дяди Тома» – тоже, а про индейцев – ни разу.
– Дам, обязательно дам вам Купера! – Володя расхохотался. – Просто никогда не думал, что такого рода чтение может вам понравиться.
«Ага, – подумал я, – а Чернышевский, значит, должен нравиться обязательно!»
Вдруг до нас донеслись звуки музыки. Они слышались еле-еле, но было ясно, что это что-то живое и яркое.
Я напряг слух.
– Узнаете? – спросил нас Владимир.
Я покачал головой, Аленушка тоже.
– Ай-яй-яй, Николай Афанасьевич, уж теперьто вы эти мелодии должны узнавать из тысяч. То Аннушка играет на мамином фортепиано. Обычно звуки из большого дома во флигель не доносятся, но фортепиано – особая стать. И Франц Лист – тоже особая стать. Это девятнадцатая рапсодия.
Музыка словно перечеркнула все те неприятные мысли, что роились в моей голове. В самом деле, а что ж я предъявляю столь суровые требования к этому молодому человеку? Схватить злодея, не дать ему уйти от возмездия – не в том ли долг каждого законопослушного гражданина? И не это ли сделал Владимир – возможно, самым верным способом? А что рисковал он при этом нашими жизнями – так ведь и командир на войне частенько рискует чужими жизнями ради исполнения долга. Мне ли не знать? Я посмотрел на умиротворенные лица дочери и нашего студента, с удовольствием слушавших далекое фортепиано. И понял вдруг, что в моей жизни зарождается еще одна традиция.
Сегодня понедельник, первое февраля 1888 года. Сегодня я чудом избежал злодейской смерти и, стало быть, опять родился заново. Получается, что у меня снова день рождения – третий по счету. А это значит, что зимние праздники в нашем доме отныне будут тянуться еще дольше, и заканчиваться они будут теперь первого февраля, и не только «Севастопольские рассказы» будут сопровождать эти праздники, но и венгерские рапсодии Листа.
Все девятнадцать рапсодий.