ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ ПОЛКОВНИК МАРИН (Сергей Никифорович Марин. 1776–1813)

Глава первая

Как мы ни радуйся, а все похожи мы на дворню, которая в лакейской поет и поздравляет барина с имянинами… Одни песни 12-го года могли быть несколько на иной лад…

П. А. Вяземский. Старая записная книжка[388]

Пророческий марш. — «Высоцкий Двенадцатого года». — Марины из Сан-Марино. — Комета. — Злополучный шарф

19 марта 1814 года Париж впервые услышал «Преображенский марш» — русская армия входила в столицу Франции. Наши солдаты лихо распевали пророческие слова, написанные еще в 1805 году:

Пойдем, братцы, за границу

Бить Отечества врагов;

Вспомним матушку царицу,

Вспомним, век ее каков!

Славный век Екатерины

Нам напомнит каждый шаг,

Те поля, ручьи, долины,

Где бежал от русских враг!

Там, Румянцев где сражался,

Там, Суворов где разил,

Каждый воин отличался,

Путь ко славе находил;

Каждый воин дух геройский

Среди мест сих доказал,

И как славны наши войска,

Целый свет об этом знал.

Между славными местами

Устремимся дружно в бой!

С лошадиными хвостами

Побежит француз домой.

За французом мы дорогу

И к Парижу будем знать,

Зададим ему тревогу,

Как столицу будем брать…

За год до взятия Парижа автор слов «Преображенского марша» полковник Сергей Никифорович Марин скончался от болезни и старых ран в Петербурге и был с воинскими почестями похоронен на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры.

Поэту было тридцать семь лет.

* * *

С кем сравнить Сергея Марина в близком нам времени? Наверное, с Владимиром Высоцким. Веселые и хлесткие сатирические стихи Марина, как и песни Высоцкого, жили вне официальной литературы и при этом были невероятно популярны. Марин нигде не публиковался, но его стихи знало буквально всё офицерство, весь генералитет, его остроты повторяли министры, его человеческие достоинства ценил Александр I.

Как и в песнях Высоцкого, в стихах Марина было яркое мужское начало. Это была поэзия бесстрашная, а порой и бесшабашная.

В армии служили несколько поколений Мариных — с тех самых пор, как в начале XVI века из княжества Сан-Марино перешел на русскую службу некий Паоло Гедруант. Выговорить сложную фамилию выходца из Сан-Марино никто толком не мог, так и появился в России род Мариных.

Ударение в фамилии Мари́н — на последнем слоге. Говорят, что Сергей Никифорович при перекличках на вахтпарадах даже не откликался, если его фамилию выкрикивали неправильно.

Родился Марин в Воронеже. В 1790 году отец отвез четырнадцатилетнего Сергея в Петербург и определил его в лейб-гвардии Преображенский полк, под начало капитана Федора Николаевича Петрово-Соловово — одного из самых образованных офицеров этого славного полка.

* * *

Сергей Никифорович Марин стал легендой задолго до 1812 года. Для многих современников он был в некотором роде исторической фигурой: молва приписывала ему участие в заговоре против Павла I. Некоторые утверждали, что Павел был задушен серебряным шарфом, который убийцы взяли у подпоручика Марина.

Еще рассказывали, что в ряды заговорщиков его привела обида на императора. В 1797 году на параде у Зимнего дворца Марин нес знамя своего Преображенского полка и сбился с ноги. По личному указанию самодержца знаменосец был разжалован в рядовые и посажен на гауптвахту.

Так это было или нет, но тень трагедии, случившейся в Михайловском замке в ночь с 11 на 12 марта 1801 года, тянулась за Мариным до конца жизни. Он стал частью мифологии и, судя по тому, что не опровергал слухи о своем участии в заговоре, эта сомнительная слава его до определенных пор устраивала. Возможно, доживи Сергей Никифорович до того возраста, когда люди пишут воспоминания, мы бы узнали из них правду. Но он ушел рано, и мы вынуждены лишь догадываться о том, как все было на самом деле…

Когда летом 1811 года он наезжал в Москву, встречи с ним искали не только молодые офицеры, знавшие наизусть его стихи, но и завсегдатаи литературных гостиных. Константин Батюшков сообщал Гнедичу о встрече с Мариным как о важном событии. «В Москве был Марин, стихотворец-офицер, который читал нам: 1-е) сатиру, 2-е) сатиру, 3-е) „Меропу“[389], 4-е) послания. Я с ним ужинал часто у Вяземского. Он не пьет шампанского, а пишет стихи…»[390]

А познакомились Марин и Батюшков, очевидно, еще весной в Петербурге. Вместе они участвовали в издании «Драматического вестника». 14 марта 1811 года на торжественном открытии «Беседы любителей русского слова» Марин был торжественно принят в члены нового общества.

Кажется странным, почему в своем письме Гнедичу Батюшков отмечает такую малозначительную деталь: Марин не пьет шампанского. Просто Батюшков, как, очевидно, и Гнедич, помнил ранние стихи Марина:

Шампанское — и дай мне руку!

Вели стаканы нам налить.

Забудем горести и скуку

И станем мы любить и пить…

Как знакома нам эта гусарская интонация! Где же мы ее слышали? Конечно, у Дениса Давыдова в его знаменитом «Гусарском пире»:

Ради бога, трубку дай!

Ставь бутылки перед нами!

Всех наездников сзывай

С закрученными усами…

От начала до конца это стихотворение Давыдова — подражание Сергею Марину. Именно Марин одним из первых оценил талант корнета Давыдова и всячески способствовал распространению его стихов в списках. 27 октября 1803 года Сергей Марин писал графу Михаилу Воронцову, служившему в Грузии: «Давыдов кавалергардский написал две басни, которые я к тебе отправлю с первым курьером, ибо иначе послать их невозможно…»[391]

Но вот загадка: Давыдова помнят, он — один из символов эпохи 1812 года, а о Марине мало кто слышал.

Возможно, одна из причин в том, что Денис Васильевич Давыдов невольно затмил в сознании потомков своего старшего литературного собрата. К тому же Марин не издал при жизни ни одного сборника, да и вообще не заботился о том, чтобы его произведения стали известны потомкам. Он хорошо знал цену ратной славе, а вот к славе на Парнасе был, судя по всему, равнодушен.

И все-таки слава у него была — короткая, как свечение кометы, явившейся на небе в канун войны 1812 года[392]. Во всяком случае, по времени они почти совпали — комета и зенит славы Сергея Марина (европейские астрономы наблюдали комету с конца августа 1811 года по начало января 1812-го).

Глава вторая

Без сердца стал я как без шпаги —

Я под арест тобою взят;

И нет такой во мне отваги,

Чтоб штурмом взять его назад.

С. Марин. Изъяснение заслуженного армейского офицера в любви. 1805 г.

Альбом Мариных. — Молитва Богородице. — О любви. — Письмо другу. — Фридланд. — Секретные миссии. — Стихи на Новый, 1811 год. — Послание самому себе

Марин много писал о любви. Это были искрометные послания, полные неотразимого обаяния, лихости и озорства. И кажется логичным предположить, что их автор — блестящий офицер, красавец и герой — был счастлив в любви.

А счастья-то как раз и не было. Марину так и не пришлось узнать, что такое домашний уют, жизнь тихая, семейственная. Походам, войнам и сражениям не было конца. В Аустерлицком сражении Марин получил несколько ранений: картечью в голову, в левую руку навылет и двумя пулями в грудь. Одна пуля так и осталась в груди. Доктора признавали чудом то, что он не только выжил, но продолжил потом служить Отечеству.

Несколько лет назад в Государственный музей А. С. Пушкина поступил домашний альбом семьи Мариных. Альбом принадлежал Евгению Никифоровичу Марину, брату Сергея Марина. Среди рисунков, памятных записей, стихов и засушенных цветов оказалась страница с молитвой Пресвятой Богородице. Она оформлена с такой любовью, что становится ощутимым вложенное в эту работу бесконечное упование на заступничество Царицы Небесной. Возможно, что эта молитва передавалась из поколения в поколение и была вместе с Сергеем Мариным в походах и сражениях.

«Царице моя Преблагая, надеждо моя, Богородице, приятелище сирым и странным Предстательнице, скорбящим радосте, обидимым покровительнице, зриши мою беду зриши мою скорбь: помози ми, яко немощну, окорми мя, яко странна. Обиду мою веси, разреши ту, яко волиши: яко не имам иныя помощи разве Тебе, ни иныя Предстательницы, ни благия Утешительницы, токмо Тебе, о Богомати, яко да сохраниши мя и покрыеши во веки веков. Аминь…»[393]

На соседней странице альбома — изысканный акварельный рисунок. На нем изображена спокойная река, на берегу, среди дубрав и полей, виднеется светлый дом. Очевидно, те идеальные пенаты, о возвращении к которым мечтает настрадавшийся, израненный воин.

…И вот, после всего пережитого, судьба, казалось, улыбнулась ему. Очевидно, во время своего излечения Сергей Марин встретил девушку, далекую от высшего света, но добрую и сердечную. Ее легко было представить матерью семейства. Это была уже не та бурная, отчасти показная страсть, о которой он писал в стихах. Это было заветное чувство, о котором он мог рассказать лишь самым близким. Сергей стал подумывать об отставке.

В 1806 году он писал своему лучшему другу графу М. С. Воронцову, служившему тогда в Грузии: «Чтоб ты не дивился, что беспрестанно говорю об отставке, то надо мне сказать тебе, что я хочу жениться. Чему ж ты смеешься? Мне кажется, это неучтиво, когда смеются человеку в глаза; другое дело — заочно; и так прошу не улыбаться и слушать. Да, друг мой, ежели мне не помешают, то я женюсь на миленькой девочке; она не коновая, то есть не большого свету, что для меня и лучше, имеет прекрасное состояние, и я теперь на этот счет строю прекрасные воздушные замки. Очень жаль мне будет, если они разрушатся. <…> Нет ли у вас какого-нибудь святого? Помолись ему, чтоб я успел. Право, брат, пора на покой: кости мои и службой, и любовью изломаны…»

И надо же тут было случиться новой войне. В несчастной битве под Фридландом (итогом ее стал унизительный для России Тильзитский мир) Марина ранило осколком гранаты в голову.

За «отличную храбрость» он был награжден орденом Святого Владимира 4-й степени с бантом и золотым оружием. Но для Марина награды уже потеряли свой блеск. Фридланд отнял у него последнее здоровье. Возможно, что, пока Сергей воевал и залечивал раны, барышня, на которой он мечтал жениться, встретила другого жениха — а может, вернувшись домой, Марин просто не захотел тревожить любимую девушку, понимая, что пуля в груди может в любой момент оборвать его жизнь, а никакого состояния семье он оставить не может.

Зато государь Александр I отличил израненного капитана гвардии, пожаловав его своим флигель-адъютантом. Вскоре уже Марин был отправлен в Париж, с депешами к императору Наполеону, затем выполнял другие конфиденциальные поручения государя… В 1809 году он был произведен в чин полковника и командирован в Тверь, где состоял при герцоге Георге Ольденбургском.

Именно в эту пору наезжая часто в Москву, Сергей Никифорович сблизился с Вяземским и Батюшковым. Думается, что Батюшкову были по сердцу многие строки Марина, а особенно эти:

…И так, друзья, схватясь руками

Вокруг вечернего стола,

Мы клятву подтвердим сердцами,

Друг друга охранять от зла.

Понятно, что знакомство с таким популярным в обществе человеком, флигель-адъютантом императора и боевым полковником, было весьма лестным для молодых литераторов. Как относились они к его поэтическим трудам, сказать сегодня невозможно, но очень жаль, что немногие серьезные стихи Марина тогда оставались неизвестны для широкого круга читателей.

Как, например, вот эти, написанные в канун еще относительно мирного 1811 года:

Год кончился — но все ль напасти

Пройдут с его последним днем?

Престанут ли держать нас страсти

Под тягостным своим ярмом?

Исправятся ль народов нравы,

Прервутся ли войны; кровавы,

Грабеж, убийство, плач и стон?

Дождемся ль мы Астреи царства,

И на развалинах коварства

Воздвигнет ли свой правда трон?

Ах! нет, друзья, и мы напрасно

Толкаться будем к счастью в дверь.

Веков с начала солнце красно

Сияло, точно как теперь…

В 1811 году Марину тридцать пять лет. Свой день рождения, 18 января, он, как и Новый год, отметил стихами. Нельзя сказать, что написание стихов к собственному дню рождения — проявление какого-то особенного себялюбия. Нет, это была некая внутренняя поверка, часть необходимой душевной работы мыслящего человека. Жуковский (родившийся также в январе) писал стихи к своим дням рождения на протяжении многих лет.

В послании самому себе Марин невольно подводит итоги увиденного, выстраданного и пережитого:

…Чтоб знать вернее, что есть свет.

Бродил довольно по России,

Шатался и в края чужие,

Ученых многих вопрошал,

Занявшись прозой и стихами,

Искал я правды с мудрецами,

Но труд и время потерял.

………………………………

Я тайну знать хотел природы,

Для нас ли мир сей сотворен,

Даны ль во власть нам тварей роды,

Для нас ли сонм планет вожжен.

Иль мира цепи преогромной,

Подобно твари всей бессловной,

Мы составляем лишь звено?

Но я мой труд терял напрасно.

И признаюся беспристрастно,

Что среди света мне темно.

Так от рождения полвека

В напрасных поисках прошло,

Не мог познать я человека,

Не знаю, свет — добро иль зло.

Куда мой взор ни обращаю,

Везде сомнения встречаю

И к истине теряю след.

Корабль руля и мачт лишенной,

Среди пучины разъяренной,

Так к неизвестности плывет…

Глава третья

Так друг наш — с нами разлучаясь,

И славою войны прельщаясь,

Нас вспомнит в дальней стороне.

Средь пуль, бомб, ядер и картечи,

Среди смертей, среди увечий

Есть чувство дружбы на войне.

С. Марин. На отъезд флигель-адъютанта в армию

Марин в «Войне и мире». — Грек Гераков. — Братья Кайсаровы. — Письмо Оленину. — Письмо Давыдову. — Пуля Аустерлица

В канун 1812 года Сергей Марин — едва ли не единственный русский поэт, для которого круг военной элиты был таким же родным, как и круг литераторов. «Гвардейский речетворец» (выражение Ю. М. Лотмана) Марин создал игровой язык привилегированного офицерства. Это не грубый армейский жаргон, а именно причудливая словесная игра, ироничное смешение не одного, а нескольких языков: русского, французского, реже — немецкого. Стихи Марина расходились как самиздат, чаще всего — посредством писем и домашних альбомов.

Остроумные и бойкие сатиры Марина были популярны в армейском кругу с конца 1790-х годов. Очевидно, именно в ту пору они пришлись по душе Кутузову. Можно легко представить, как Михаил Илларионович умело вправлял цитаты из Марина даже в самый серьезный и глубокомысленный разговор, разряжая тем самым обстановку, а иногда и усыпляя бдительность собеседника.

Лев Николаевич Толстой упоминает Сергея Марина в одной из глав «Войны и мира» (т. 3, ч. 2, гл. 22) — там, где описывается встреча Пьера с Кутузовым на Бородинском поле перед самым сражением:

«Кутузов стал рассеянно оглядываться, как будто забыв все, что ему нужно было сказать или сделать.

Очевидно, вспомнив то, что он искал, он подманил к себе Андрея Сергеича Кайсарова, брата своего адъютанта.

— Как, как, как стихи-то Марина, как стихи, как? Что на Геракова написал: „Будешь в корпусе учитель…“ Скажи, скажи, — заговорил Кутузов, очевидно, собираясь посмеяться. Кайсаров прочел… Кутузов, улыбаясь, кивал головой в такт стихов».

В первые годы XIX века Гавриил Васильевич Гераков, грек родом из Пелопоннеса, был объектом для шуток не только Сергея Марина. Молодые стихотворцы (в основном это были кадеты или сослуживцы Марина по Преображенскому полку) просто изводили доброго грека своими эпиграммами.

Гераков терпеливо сносил шутки, а возможно, даже был доволен такой популярностью среди молодежи. Гавриил Васильевич преподавал историю в 1-м Петербургском кадетском корпусе. Из-за маленького роста его было еле видно за кафедрой, но преподавал он, по отзывам его бывших учеников, великолепно.

Причинами насмешек была не столько неказистость Геракова (кстати, примерно такого же роста был Денис Давыдов), а его простодушные сочинения. Одни лишь названия его произведений много могут сказать о их крайней наивности: «Для добрых», «Слава женского пола», «Твердость духа русских», «Вечера молодого грека», «Совет молодым офицерам», «И мои мысли по истреблении армий бонапартьевых мудрым князем Голенищевым-Кутузовым-Смоленским с русскими»…

Строки Марина, о которых вспоминает Кутузов в «Войне и мире», звучат так:

Будешь, будешь, сочинитель,

Век писать ты будешь вздор,

Будешь в Корпусе учитель,

А потом будешь майор…

У этих виршей был еще один вариант:

Будешь, будешь, сочинитель,

И читателей тиран,

Будешь в Корпусе учитель,

Будешь вечно капитан…

Какой из этих вариантов читал Андрей Кайсаров фельдмаршалу? Думаю, что в реальности — ни того ни другого. Андрей Сергеевич был, конечно, великим знатоком поэзии, и не только отечественной. Он и сам с удовольствием сочинял шуточные послания. Но при этом от грубоватого творчества офицера-преображенца он был определенно далек. Для цитирования маринских эпиграмм профессор Дерптского университета Кайсаров был совершенно неподходящим человеком — слишком тонок, изящен и аристократичен.

Другое дело — его младший брат Паисий. Дежурный генерал армии, руководитель канцелярии Кутузова, Паисий Сергеевич Кайсаров был профессиональным военным, прекрасно знал многих офицеров Преображенского полка. Марин не мог быть для него пустым звуком.

И мне кажется, Кутузову не было никакой нужды подзывать к себе такого интеллектуала, как профессор Кайсаров. Главнокомандующий хорошо представлял себе сферу его эрудиции. А стихи Марина фельдмаршалу скорее бы подсказал любой из офицеров. Мало того: нетрудно было найти и самого автора, ведь полковник Марин пребывал в должности дежурного генерала 2-й Западной армии.

* * *

После Бородинского сражения и гибели Багратиона, в сентябре 1812 года, в Тарутинском лагере, 1-я и 2-я Западные армии были объединены в Главную армию. Полковник Сергей Марин пока еще числился в прежней должности дежурного генерала. В это время он уже ощутил первые приступы смертельной болезни…

2 октября из Тарутинского лагеря Сергей Никифорович пишет Алексею Николаевичу Оленину большое письмо о положении армии и ходе боевых действий.

С Олениным Марин, очевидно, познакомился еще в тот период, когда будущий директор Императорской публичной библиотеки был офицером-артиллеристом. Позднее Марин не раз гостил в доме Алексея Николаевича, где и почувствовал себя профессиональным литератором.

Сохранилось послание Елизавете Марковне Олениной, присланное Мариным ко дню ее рождения.

Из мест, где всё теперь в движеньи,

Где от безделья все шумят,

Готовы, где всяк час в сраженьи

Без робости колоть, стрелять;

Где целый день твердят о бое,

Но всякий мыслит о покое,

Не могут Петербург забыть,

Марин, оставя все походы,

Шеренги, отделенья, взводы,

Желает с вами говорить.

Другим он петь войну оставит,

Веселья нет в людей стрелять.

Он именинницу поздравит

И будет счастья ей желать.

Хочу, чтоб жизнь ее продлилась,

Плясала, пела, веселилась,

Чтоб был ее покоен дух.

А чтобы было ей не скучно,

Была б с друзьями неразлучно,

Чтоб был здоров ее супруг.

Очевидно, что письмо Оленину переправлялось из Тарутинского лагеря с надежной секретной почтой, поскольку в нем множество закрытых для посторонних сведений: от численности тех или иных наших подразделений до мест их дислокации.

По форме письмо напоминает обстоятельный отчет военного аналитика. Оно кажется слишком сдержанным для частного послания, даже суховатым. Но была причина именно для такого стиля письма. Во-первых, Марин знал о гибели Николая Оленина. Он ни одним словом не затрагивает эту тяжелую тему, а о наших потерях упоминает лишь однажды. Во-вторых, Оленин имел большой военный опыт, и одними эмоциями его нельзя было убедить в том, что коренной перелом в пользу наших войск уже совершился. Это можно было доказать только цифрами и фактами.

Так как в официальных сообщениях наши потери по обыкновению занижались, Сергей Марин считает необходимым подчеркнуть: «Пожалуйте не думайте, что число наших убитых и раненых писал я, как обыкновенно в реляциях: оно истинно».

Возможно, на написание этого письма у него ушло полночи. Обстановка не располагала к эпистолярным беседам. В соседней комнате допрашивали пленного французского полковника, беспрерывно входили и выходили штабные офицеры и адъютанты с донесениями… Марин писал:

«Вам угодно знать о состоянии неприятеля и о положении усердных защитников отечества. Чтобы приступить к описанию сего, надо знать несколько об отступлении нашем от Москвы. Вам должно быть известно, что 1 сентября армия, подошед к Москве, заняла позицию на Поклонной горе и начала укрепляться. Светлейший князь провел все утро на биваках, делая распоряжения к защите первопрестольного града. Все были в полной уверенности положить головы, обороняя оный, или искоренить злодеев. В сих мыслях разъехались мы по квартирам. Около вечера собран был совет в Филях, где была главная квартира князя. Между тем граф Ростопчин, обнадеженный Кутузовым, что непременно будут драться перед Москвою, объявлением своим призвал жителей к защите их домов и храмов Божиих и старанием своим достиг до того, что не взирая на приближение неприятеля, в городе было совершенно покойно. В 11 часов вечера армия получила повеление отступить на другой день разными колоннами на Рязанскую дорогу.

2 сентября, в 3 часа пополуночи, армия тронулась, оставя арьергард под командою генерала Милорадовича в нескольких верстах от Москвы по дороге к Можайску. В 5 часов пополудни неприятель вступил в город. Подходя к оному, у самой заставы, был встречен Милорадовичем, который требовал от генерала Себастиани, чтобы идущие из Москвы обозы не были несколько времени обеспокоиваны, в противном случае грозил сжечь Москву. Себастиани обещал и выполнил слово: все выезжали в тот день беспрепятственно.

Армия, отошед от города 15 верст, остановилась и пребыла в сем положении трое суток; между тем на аванпостах происходили малые сшибки, и обозы беспрестанно тянулись на Боровский перевоз. По сем отошли к селу Кулакову, переправясь через Москву-реку на Боровском перевозе. Тут светлейший решился сделать фланговый марш и закрыть Калужскую дорогу, по которой шли к нам транспорты с продовольствием. Переход сей, не смотря на близкое расстояние от неприятеля, совершен был беспрепятственно, и армия, остановясь несколько времени в Подольске, достигла Красной Пахры — селения, принадлежащего графу Салтыкову. Тут, выбрав позицию, укрепились, имея арьергард свой разделенный на две части под командою однакоже г. Милорадовича; одна из оных заняла селение Мостовое на реке Десне, а другая на Пахре, близ деревни, принадлежащей г. Мамонову, на дороге от Подольска. Во все время отступления передовые наши посты беспрестанно брали пленных без малейшей с нашей стороны потери. От Красной Пахры отступила армия к Воронову, а потом к Тарутину за реку Нару, где и по сие время обретается. Граф Ростопчин до Тарутина следовал с армиею; когда же кончилась Московская губерния, то он поехал, как сказывал сам, в Ярославль. Оставляя Вороново, граф Ростопчин своими руками зажег дом свой и истребил пламенем всё к дому принадлежащее строение, оставя в церкви послание французам, которым упрекает их за разорение Москвы и земли Русской. Несколько времени зарево пылающей Москвы освещало темные осенние ночи. Выходящие оттуда жители сказывали, что большая половина превращена в пепел. Зло сие кончилось для нас пользою, ибо с домами вместе сгорели запасы, и неприятель остался совершенно без продовольствия. Доказательством сему служить может то, что выходящие из плену наши солдаты сказывают, что их заставляют молоть муку из заграбленного по селениям в зернах хлеба.

Теперешнее положение нашей армии имеет все выгоды: точка нами занимаемая от натуры хороша и укреплена искусством, так что неприятель не осмелится напасть на нас и нарушить нашего спокойствия, которое нужно для образования вновь поступивших людей. Между тем как наши партии беспрерывно беспокоят неприятеля разъездами, на все дороги, от Москвы к губерниям лежащие, особливо же Боровскую и Можайскую: с сих дорог беспрестанно присылают в главную квартиру пленных сотнями, а если считать с убитыми нашими партиями и крестьянами, то урон неприятельский день в день можно полагать более пятисот человек в сутки. Продовольствием наша армия снабжена по 1-е ноября. Неприятель же, лишенный всех способов, терпит во всем недостаток, питается лошадьми и не имеет в виду получить хлеба ни откуда.

Крестьяне, оживляемые любовью к родине, забыв мирную жизнь, все вообще вооружаются против общего врага; всякий день приходят они в главную квартиру и просят ружей и пороха; то и другое выдают им без малейшего задержания, и французы боятся сих воинов более, чем регулярных: ибо озлобленные разорениями, делаемыми неприятелем, истребляют его без всякой пощады. Сие приносит двойную пользу, потому что уменьшает число войск вражеских, и потому что лишенный продовольствий неприятель не осмеливается посылать своих мародеров в ближайшие к нему селения иначе как с большими отрядами, которые старанием казаков всегда бывают перехвачены или побиты.

Если бы я хотел описывать все случившиеся происшествия в окружных селениях и какие способы употребляют добрые, но раздраженные наши поселяне к истреблению врагов, то бы никогда не мог кончить. Не могу умолчать о поступке жителей Каменки. 500 человек французов, привлеченные богатством сего селения, вступили в Каменку. Жители встретили их с хлебом и солью и спрашивали — что им надобно? Поляки, служивши переводчиками, требовали вина; начальник селения отворил им погреба и приготовленный обед предложил французам. Оголоделые галлы не остановились пить и кушать; проведя день в удовольствии, расположились ночевать. Среди темноты ночной крестьяне отобрали от них ружья, увели лошадей и закричав ура! напали на сонных и полутрезвых неприятелей, дрались целые сутки и, потеряв сами 30 человек, побили их сто и остальных 400 отвели в Калугу. В Боровске две девушки убили 4 французов, и несколько дней тому назад крестьянки привели в Калугу взятых ими в плен французов. Сейчас, как я пишу сие, приведен французский офицер, который сказывает, что у них уже не очень охотно, как офицеры, так и солдаты, ходят на фуражировку: партии наши набили им оскомину.

Между партизанами нашими более всех отличается артиллерист капитан Фигнер. Он начал тем, что пошел в Москву и в числе господских людей получил паспорт от французского начальства. С сим паспортом вышел он на Можайскую дорогу, собрал свой отряд по близости оной и опять пошел в крестьянском платье в сопровождении двух мужиков к французам, с которыми шел несколько времени, высмотрел где у них были орудия, говорил с нашими пленными и, отстав от них, соединился с отрядом своим, напал на неприятеля, взял 6 пушек, одного полковника, несколько офицеров и до ста человек пленных, побив не менее. Его отряд состоял из ста человек казаков, гусар и драгун, и с сею сборною командою был он окружен 7000 неприятелей, сделал плотину чрез непроходимое болото и ушел. Теперь имеет он отряд, из 500 человек состоящий, разъезжает кругом армии Бонапарта и всё что встретит истребляет; и, одевшись иногда французским офицером, ездит по их полкам, расспрашивает, судит с ними о положении армии и всегда удачно возвращается к своим.

Третьего дня, г.-м. Дорохов овладел Вереею, в которой французы с некоторого времени укрепились, причем взято одно знамя, две пушки, один полковник, 14 офицеров, 350 рядовых, побито более 200; с нашей стороны потеря состоит из 20 человек убитых и раненых. Пожалуйте не думайте, что число наших убитых и раненых писал я, как обыкновенно в реляциях: оно истинно.

Ахтырского гусарского полка, подполковник Давыдов с отрядом своим находится близ Вязьмы и нападает на транспорты и парки неприятельские; он много истребил и взял в полон…»[394]

Прервем здесь на время рассказ Сергея Никифоровича и возьмем в руки другое письмо — оно адресовано Денису Васильевичу Давыдову и написано 9 октября, всего через неделю после отправки письма Оленину. Накануне, 8 октября, в районе Вязьмы отряд Давыдова разгромил неприятельскую колонну и взял около пятисот пленных.

«Любезный Денис!

Как я рад, что имею случай к тебе писать. Поздравляю тебя с твоими деяниями, они тебя, буйна голова, достойны; как бы покойный князь (Багратион. — Д. Ш.) радовался, он так тебя любил. Ты бессовестно со мной поступаешь, ни слова не скажешь о себе, или я между любящими тебя как обсевок в поле? Одолжи, напиши, а я на досуге напишу тебе Оду. Я болен, как собака, никуда не выезжаю; лихорадка мучит меня непрерывно…

Армия неприятельская в очень дурном положении, не имеет ни провианта, ни фуража, всякой день теряет пленными множество. Винцингероде один взял в три недели три тысячи, а здесь так каждый день таскают сотнями. Наша же армия имеет все продовольствие, какое только вообразить может. 6-го числа атаковали мы авангард неприятельский. Гнали его как каналью, убили 2 генералов — Дери и Фишера, — более тысячи взяли, с лишком 20 пушек, 1 знамя, до 30 офицеров и до 1000 шельм… на днях к нам пришло до 30 полков казачьих донских. До свидания, друг и брат.

Преданный Марин».

Вернусь к письму Марина Оленину.

«…Князь Кудашев с двумя казацкими полками послан на Тульскую дорогу и тот же день прислал 200 человек пленных.

Граф Винцингероде, прикрывая Троицкую, Петербургскую и Ярославскую дороги, не позволяет неприятелю никак посылать своих разъездов далее 10 или 15 верст от Москвы. Одним словом Бонапарте находится в осаде, и надобно чудом каким-нибудь избавиться ему из сей западни.

Сверх того, кроме армии близ Москвы расположенной, имеем мы: в Риге гарнизон, соединенный теперь с корпусом Штенгеля, что составит около 40 т.; Винцингероде считает в отряде своем до 8 т.; граф Витгенштейн, к которому теперь присоединилась Петербургская дружина, может иметь до 40 т.; но что всего важнее, так это армия Чичагова, в которой под ружьем 90 т., следует теперь к Минску и перережет совершенно коммуникационную линию неприятеля, так что мудрено ему будет посылать курьеров без прикрытия, и то очень сильного. Чичагов в полном марше, и 27 сентября был он в Мозыре. Сверх войск, которые он теперь имеет, должны к нему присоединиться Малороссийские козаки и отряд генерал-лейтенанта Эртеля. Продовольствие он имеет верное, ибо Бобруйская крепость наполнена провиантом. Приближение осени также не может благоприятствовать французам. Лошади их так изнурены, что крестьяне наши не хотят их брать; следственно, при движении, он подвергнет себя опасности потерять всю артиллерию, которая и до сего возима крестьянскими лошадьми и волами. Расстояние, занимаемое его войском, не так велико, чтобы могло доставить фураж для его конницы; они принуждены уже теперь стаскивать крыши с домов и ими кормить лошадей. Что ж будет далее? Отчаяние войск его не можно выразить, когда по взятии Москвы узнали они, что не должны надеяться мира. Это видно по тому, что все их генералы, офицеры и солдаты и даже сам Мюрат беспрестанно говорят о мире; но к счастью нашему о нем не помышляют, что вы увидите из приложенного при сем объявления, присланного сюда из Петербурга.

Таковые обстоятельства более и более улучшивают наше положение и ведут неприятеля к бездне, куда завлекла его буйственная дерзость. Должно ожидать с помощию Божиею погибели врагов и торжества правды. Мы получили официальное известие, что Мадрит занят англичанами и что Иосиф Бонапарте бежит из Гишпании; сие угрожает нашествием самой Франции. Слух носится, что Неаполь взят и что король туда прибыл. Вчерась приехал курьер от Эртеля с известием, что он разбил Домбровского и взял 4 т. в плен.

Есть известие из Малороссии, что дворянство, воспламененное любовью к отечеству, вооружает своих людей, и посланные отсюда офицеры за ремонтами не могли нигде сыскать купить лошадей. Чтоб известить вас о всем, скажу, что для армии выписывают 100 000 полушубков, 100 000 пар лаптей и онучь для зимы и 6 т. лыж для стрелков: ибо в большие снега нельзя будет употреблять конницы, то беспокоить неприятеля должно стрелками.

С тех пор, как мы оставили Москву, неприятель потерял пленными до 12 т.; без малейшей нашей потери; чрез главное дежурство перешло их 4 т., но более еще взято их мужиками и отдельными партиями, которые посылают прямо в губернские города.

У нас жил один пленный полковник, который во всё отступление нашей армии был в неприятельском авангарде и уверял нас честию, что всё сие время не взяли они ни ста человек наших в полон, а что дезертиров наших он не видывал.

Сергей Марин»[395].

11 октября наполеоновская армия стала покидать Москву.

В эти же дни Марин вынужден был подать рапорт о нездоровье вследствие открывшихся старых ран. Виной всему была злосчастная пуля Аустерлица, которую не удалось извлечь из груди поэта в 1805 году.

Последнее письмо своему старому товарищу-преображенцу Михаилу Воронцову, раненному в штыковом бою в Бородинском сражении, Марин закончил словами: «До свидания, друг и командир. Помни и люби Марина».

9 февраля 1813 года Сергей Никифорович Марин скончался на даче графини Веры Николаевны Завадовской за Нарвской заставой.

Полковник Давыдов в этот день воевал уже далеко на Западе, гнал французов где-то между Равишем и Германштадтом. «Летучий отряд» генерала Чернышева вошел в Берлин.

21 марта 1813 года Батюшков писал Вяземскому, из Петербурга в Ярославль: «Марин умер, и я о нем жалею…»

Загрузка...