«Новопоявившийся персонаж». — Первые мемуары эпохи 1812 года. — Грузинские корни. — Хижина на Пресне. — Прогулка a la Chalikof. — Напрасные поиски Ростопчина на Трех Горах
Кн. Шаликов был по происхождению грузинец, что обнаруживала и его физиономия: большой нос, широкие черные брови, худощавость… Он был очень оригинален… Был странен и в одежде: летом всегда носил розовый, голубой или планшевый платок на шее.
М. Дмитриев. Мелочи из запаса моей памяти[187]
Он милый поэт, человек достойный уважения, и надеюсь, что искренняя и полная похвала с моей стороны не будет ему неприятна. Он именно поэт прекрасного пола…
А. С. Пушкин. Из письма П. А. Вяземскому, 19 февраля 1825 г.[188]
Мне сказывал Загоскин, что во время малолетства случалось ему с родителями гулять на Тверском бульваре. Он помнит толпу, с любопытством, в почтительном расстоянии идущую за небольшим человечком, который то шибко шел, то останавливался, вынимал бумажку и на ней что-то писал, а потом опять пускался бежать. «Вот Шаликов, — говорили шепотом, указывая на него, — и вот минуты его вдохновения».
Ф. Ф. Вигель. Записки[189]
В гостиную впорхнул небольшой человек на высоких каблуках лакированных сапожков, очень смугло-желтоватый, с черным с проседью огромным хохлом над высоким лбом, от которого шел длинный горбатый попугайный нос… Новопоявившийся персонаж имел вид веселый, оживленный и был вертляв не по годам… Он с некоторою изысканностью прикладывал лорнет к своим черным глазам… То был князь Петр Иванович Шаликов, издатель «Дамского журнала»…
В. П. Бурнашев[190]
А эти шальные Шаликовы хуже шмелей!.. Гром и молнию бросит он на нас… гром и молнию!..
К. Н. Батюшков — Н. И. Гнедичу. 19 декабря 1811 г.[191]
Принято считать, что в занятой французами Москве не оставалось ни одного поэта и вообще ни одного профессионального литератора. Но это не так. В Москве вынужден был остаться князь Петр Иванович Шаликов, стихотворец, издатель и редактор «Аглаи» — одного из самых популярных в ту пору журналов.
Те, кто наблюдал Шаликова издалека (а не заметить его нельзя было и в толпе), считали его забавным персонажем пестрой старомосковской жизни. Мемуарист вспоминает: «Его за доброту и любезность очень любили, что… не мешало всем, от мала до велика трунить над ним, преимущественно за его почти болезненную страсть к стихоплетству и особенно к чтению своих пиитических произведений направо и налево всякому встречному и поперечному…»[192]
Забавная, нарочито окарикатуренная некоторыми современниками, фигура Петра Ивановича Шаликова плохо вписывалась в апокалиптическую картину гибели Первопрестольной. Кто-то не очень верил в его московские мытарства, а кто-то верил, но упрекал: как же так, гордый Грузинец (одно из его прозвищ на Парнасе), русский дворянин, а остался под французами.
Очевидно, поэтому для изложения и прояснения истинных своих обстоятельств Петр Иванович решился на исповедь. Одним из первых московских жителей он написал воспоминания о пережитом. 24 декабря 1812 года он поставил в рукописи точку, а в 1813 году книга Шаликова под названием «Историческое известие о пребывании в Москве французов 1812 года» вышла в свет. Через много лет Михаил Дмитриев (племянник Ивана Ивановича Дмитриева и сам поэт) так оценивал эту книгу Шаликова в своих мемуарах: «Так как она содержит в себе свидетельство очевидца (а у нас таких книг мало), то и она не должна быть забыта. Это, может быть, из всего, написанного князем Шаликовым, одно, что должно сохраниться в библиотеках…»[193]
Свое краткое документальное повествование Петр Иванович посвятил Александру I: «Прости, Монарх! верноподданному в смелости представить отеческому взору ТВОЕМУ картину бедствий, претерпенных любезными детьми великого ТВОЕГО сердца!..»[194]
Во вступлении Шаликов будто оттягивает свой рассказ, пытается справиться с волнением, и оттого пускается в рассуждения о Наполеоне и тиранах вообще, размышляет о судьбах народов. Понимая, что до Карамзина ему далеко, князь чистосердечно признает «неопытность свою в роде историческом» и обещает ограничиться ролью честного «очевидца происшествий». При этом Петр Иванович предупреждает, что некоторые места сочинения он не может не ознаменовать «духом сильного негодования… от воплей сердца, которые, может статься, вырвутся иногда из груди непроизвольно»[195].
По этим словам чувствуется, что Петр Иванович был человеком чрезвычайно эмоциональным. Очевидно, свой горячий темперамент он унаследовал от деда — грузинского князя Дмитрия Елисеевича Шаликашвили, жившего в Картли. После завоевания Грузии персами дед в свите царя Вахтанга VI нашел пристанище в России.
Отец Шаликова служил в Сумском гусарском полку, командиром которого некоторое время был его родственник Антон Чаликов. В Отечественную войну 1812 года генерал-майор Чаликов командовал гвардейской кавалерийской бригадой, участвовал в сражениях под Витебском, Смоленском, Бородином. Со славой дошел до Парижа.
Сам Петр Иванович в юности служил в одном из гусарских полков, принимал участие в Русско-турецкой войне, брал Очаков, потом ходил на Варшаву, дослужился до чина премьер-майора, командовал эскадроном. После выхода в отставку (в 1801 году) Петр Шаликов продал поместье отца в Полтавской губернии и купил в Москве, в районе Пресни, небольшой деревянный домик, который в стихах неизменно называл «хижиной».
Обстановку этого домика можно отчасти восстановить по очерку Батюшкова «Прогулка в Академию художеств» (именно отчасти, поскольку образ приятеля, к которому обращается в очерке Батюшков, скорее всего, собирательный — он имеет черты нескольких друзей и знакомых Константина Николаевича): «В твоем маленьком домике на Пресне (которого теперь и следов не осталось!) мы часто заводили жаркие споры о голове Аполлона Бельведерского, о мизинце Гебы славного Кановы, о коне Петра Великого, о кисти Рафаэля… Мы спорили; время летело в приятных разговорах. Счастливое, невозвратное время! Пожар Москвы поглотил и домик твой со всеми дурными картинами и эстампами, которые ты покупал за бесценок у торгашей на аукционах, а в Немецкой слободе у отставных стряпчих; он поглотил маленькую Венеру, в которой ты находил нечто божественное, и бюст Вольтеров с отбитым носом…»[196]
О том, что Батюшков вспоминает здесь именно про дом Шаликова, легко догадаться по стихам Петра Ивановича, сочиненным в 1810 году и названным «К моей хижине»:
Не бронза, не фарфор, не мрамор вкруг меня,
Но книги, но портрет, но бюст людей великих.
В немой беседе их не примечаю дня.
А там передо мной горшок гвоздичек диких —
Символ невинности — с левкоем дорогим,
Бесценным для меня…
В канун войны сентиментальные, порой до приторности, стихи Шаликова имели успех. Вяземский признавался в конце жизни: «Сознаюсь, что бывал я в плену и у князя Шаликова, с которым, впрочем, были мы и после хорошими приятелями. Была в отрочестве моем пора, когда вкусил я от „Плодов свободных чувствований“; под этим названием изданы были в свет молодые сочинения Шаликова, собрание разных сантиментальных и пастушеских статей. Однажды с профессором Рейсом, у которого я жил по назначению отца моего, ходили мы на Воробьевы горы. Тут встретился я с крестьянином, и под сантиментальным наитием Шаликова начал я говорить крестьянину о прелестях природы, о счастии жить на материнском лоне ее и так далее. Собеседник мой, не вкусивший плодов, которыми я обкушался, пучил глаза свои на меня и ничего не отвечал. Наконец спросил я его: доволен ли он участью своею? Отвечал: доволен. Спросил я его: не хотел ли бы он быть барином? Отвечал он: нет, барство мне не нужно. Тут я не выдержал: вынул из кармана пятирублевую синюю ассигнацию, единственный капитал, которым я владел в то время, и отдал ее крестьянину. Долго радовался я впечатлению, которое оставила во мне эта прогулка a la Chalikof…»[197]
В 1812 году Шаликову было уже сорок пять лет, о воинских подвигах он давно не мечтал. Заботы у него были не только литературные, но и семейные: его внимания требовали жена Александра Федоровна (урожденная фон Лейснау), дочери Наташа и Соня. Ни поместьями, ни крепостными князь не владел. Жили Шаликовы на скромные доходы, которые Петр Иванович получал от своих журналистских, издательских и переводческих трудов.
Пока война была далеко, грозные события вызывали лишь смутную тревогу и любопытство, но когда Наполеон подошел к порогу Москвы, стало ясно, что происходит полное крушение основ бытия и надеяться можно только на Бога. И царь, и Кутузов, и армия со своими храбрыми генералами, и все городские власти во главе с пламенным генерал-губернатором — все теперь были далеко. Эта беспомощность перед лицом врага переживалась страшнее всего.
Шаликов говорит в своей книге, что остался в Москве из «патриотического честолюбия». Правда, тут же он добавляет, что были и личные обстоятельства, помешавшие покинуть Москву. Скорее всего, Петр Иванович не мог выбраться из города по своей бедности.
Сергей Глинка свидетельствует: «Лошадей нельзя было нанять ни за какие деньги; и за две уже недели за тройку лошадей на пятьдесят и шестьдесят верст платили по полутораста рублей…»[198]
Хотя и «патриотического честолюбия» хватало. Доверчивый князь до самого занятия Москвы французами пребывал под впечатлением афишек Ростопчина и свято верил всему, что в них сообщалось.
Поэтому когда 30 августа вышло очередное ростопчинское воззвание, Шаликов воспринял его как руководство к действию. А Ростопчин в той афишке звал москвичей вооружиться, кто чем может, взять хлеба на три дня, а также хоругви из храма и идти на Три Горы. «Я буду с вами, — обещал Ростопчин, — и вместе истребим злодея. Слава Вышних, кто не отстанет; вечная память, кто мертвый ляжет; горе на Страшном Суде, кто отговариваться станет!..»
Не знаю, чем вооружился отставной премьер-майор Шаликов — кухонным ножом, садовыми ножницами или дедовским кинжалом, — но он простился с женой и двумя дочерями и побежал на Воробьевы горы. Только там он понял, что жестоко обманут: никакого сражения не будет, Ростопчин сбежал, оставив город на произвол врага. Вот когда Петр Иванович вместе со многими другими наивными москвичами непроизвольно издал «вопль сердца».
Как тяжело ему было возвращаться к семье, которую он так долго удерживал от эвакуации! Исправить эту страшную ошибку уже не оставалось никакой возможности. Своих лошадей Шаликов не имел, достать их было негде.
Можно представить, как безутешно плакал Петр Иванович, и в мирное-то время готовый расчувствоваться по самому незначительному поводу. Он бы, наверное, повредился рассудком, если бы не ответственность за близких. Думается, именно это помогло князю собраться с духом, и домой он вернулся полным решимости противостоять ударам судьбы.
Тут пришла очередь женских слез. С них и начинает Петр Иванович свои воспоминания: «Людям чувствительным нетрудно вообразить, что он (сочинитель. — Д. Ш.) должен был претерпеть, видя в беспрестанных обмороках, в ужасном отчаянии ближайших своих родственниц! Собственное страдание конечно для него было легче несравненно…»[199]
Михаил Дмитриев свидетельствует в своих мемуарах: «После французов (т. е. когда они вышли из Москвы) граф Ростопчин призвал кн. Шаликова для объяснения: „Зачем остался в Москве?“ — „Как же мне можно было уехать! — отвечал кн. Шаликов. — Ваше сиятельство объявили, что будете защищать Москву на Трех Горах, со всеми московскими дворянами; я туда и явился вооруженный; но не только не нашел там дворян, а не нашел и вашего сиятельства!“ Еще забавнее, что он к этому прибавил по-французски: „Et puis j’y suis reste par curiosité!“ (И потом я там остался из любопытства. — Д. Ш.)»[200].
Въезд Наполеона. — Среди огня. — Прокламация Лессепса. — Благородное посредничество. — Голландский полковник. — Наполеон в Новодевичьем монастыре
Хронику своей жизни под Наполеоном князь ведет со 2 сентября 1812 года: «В четыре часа перед вечером сказанного дня несколько пушечных выстрелов с горы, называемой Поклонною, на Можайской дороге, верстах в трех от древней русской Столицы, возвестили о дерзновенном к ней приближении неприятеля… Когда завеса ночи стала опускаться с небес, — ужасное пламя вознеслось… и страшные вопли раздались под несчастными кровами оставшихся ее жителей: пожар и грабительство начали свирепствовать! Четверо суток продолжалось то и другое во всём своём ужасе, неописанном, невообразимом…»[201]
3 сентября Шаликов был свидетелем въезда Наполеона в Москву: «Император… вступил в оный под звуками военной музыки, сопровождаемый гвардиями конными и пешими: французскою, итальянскою и польскою, и занял Кремль… Патрули начали разъезжать по городу, спокойно взирая на необузданность солдат, бегающих из дома в дом, из улицы в улицу, под грузом добычи, и ловили одних зажигателей — русских, тотчас расстреливали несчастных, может быть напрасно обвиняемых, и следственно открыт новый источник жестокости, нигде еще до сих пор не соделанной.
За преступленьями идут вослед другие! Были расстреляны зажигатели и французы, вероятно для вида справедливости…»[202]
Рассказ Петра Ивановича о катастрофическом пожаре, начавшемся в ночь с 3 на 4 сентября, немногословен: «Ужасная буря разлила пламень по всем частям города… Сам Наполеон устрашился огненных рек и выехал из Кремлевского дворца в Петровский ночевать… По прошествии суток Наполеон возвратился в Кремль. Ворота Спасские тотчас заколотились наглухо и заставились рогаткою; а в Никольских, под башнею, стали часовые, за нею караул с Офицером, не пропускающий в Кремль из русских никого — выключая гоняемых туда на работу — без билета от Дворцового Маршала, которого, думаю, ни один русский не просил об оном и который без сомнения отказал бы в нем каждому…»[203]
Скромный домик Шаликовых, судя по всему, чудом уцелел среди огня (который уничтожил на Пресне десятки домов), но грабежа, очевидно, не избежал. Впрочем, к чести Петра Ивановича надо сказать, что он вообще не пишет о личном ущербе, который понес во время французской оккупации. Зато он подробно описывает то, что происходило с московскими храмами: «Почти все церкви… заняты были лошадьми, или фуражом и провиантом; некоторые женщинами, посаженными за работу в самых алтарях; многие служили убежищем для жителей, лишенных другого убежища; все без изъятия ограблены, во всех разбросаны иконы, сняты оклады, если они были серебряные; валялись утвари, если они были не серебряные… Грубые вандалы находили ребяческое удовольствие звонить в колокола, и вероятно утешались тем, что обманывали набожных простолюдинов, которые могли подумать, что благовестят к обедне, к вечерне — и обманывались действительно, пока не привыкли к сим богоотступным забавам жалких безумцев…»[204]
Шаликов свидетельствует о благородном и самоотверженном поведении директора Воспитательного дома[205]: «Воспитательный Дом, благодаря деятельной и неусыпной попечительности его Начальника, был пощажен от грабительства и спасен от пожара…»[206]
От личных несчастий Петра Ивановича отвлекала утешительная мысль о том, что судьба подарила ему возможность наблюдать исторические события. Роль очевидца виделась ему не только рискованной, но и высокой, исполненной смысла как для него самого, так и для потомков, которым он оставит свое честное свидетельство.
«…По прошествии четырех дней, — вспоминает Шаликов, — учредился гарнизон, расставились караулы во всех Частях города, показались Комиссары и Коменданты; на шестой гвардии пешие и конные: французская, итальянская и польская, заняли в Москве квартиры; наконец явилась на воротах Комендантов и на некоторых публичных местах следующая печатная на французском и русском языках прокламация, списываемая мною от слова до слова:
„Жители Москвы! Несчастия ваши жестоки! но Его Величество Император и Король хочет прекратить течение оных. Страшные примеры вас научили, каким образом он наказывает непослушание и преступления. Строгие меры взяты, чтобы прекратить беспорядок и возвратить общую безопасность. Отеческая Администрация, избранная из самих вас, составлять будет ваш Муниципалитет или Градское правление. Оное будет пещись об вас, об ваших нуждах, об вашей пользе. Члены оного отличаются красною лентою, которую будут носить чрез плечо, а Градской Голова будет иметь сверх оного белый пояс. Но исключая время должности их, они будут иметь только красную ленту вокруг левой руки. Городовая Полиция учреждена по прежнему положению; а чрез ее деятельность уже лучший существует порядок. Правительство назначило двух Генеральных Комиссаров или Полицмейстеров, и 20 Комиссаров или Частных Приставов, постановленных во всех прежних Частях города. Вы их узнаете по белой ленте, которую будут они носить вокруг левой руки. Некоторые церкви разного исповедования открыты, и в них беспрепятственно отправляется Божественная служба. Ваши сограждане возвращаются ежедневно в свои жилища, и даны приказы, чтобы они находили в них помощь и покровительство, следуемые несчастию. Сии суть средства, которые Правительство употребило, чтобы возвратить порядок и облегчить ваше положение; но чтобы достигнуть до того, нужно чтобы вы с ним соединили ваши старания, чтобы забыли, если можно, ваши несчастия, которые претерпели, предались надежде не столь жестокой; судьбы, были уверены, что неизбежная и постыдная смерть ожидает тех, кои дерзнутся на ваши особы и оставшиеся ваши имущества, а напоследок и не сомневались, что оные будут сохранены, ибо такая есть воля величайшего и справедливейшего из Монархов. Жители! какой бы вы нации ни были, восстановите публичное доверие, источник счастия Государств, живите как братья с нашими солдатами, дайте взаимно друг другу помощь и покровительство, соединитесь; чтобы опровергнуть намерения зломыслящих, повинуйтесь воинским и гражданским Начальствам, и скоро ваши слёзы течь перестанут.
Москва 1812,
Интендант или управляющий городом и Провинциею Московскою Лессепс“.
Все знающие грамоту читали прокламацию и пересказывали не знающим ее содержание; но ни на одном лице не заметил я отрадного впечатления. Казалось, тайный голос сердца говорил каждому, что невозможно ожидать события обещаний; что они заключают в себе какую-нибудь хитрость и опасное обольщение…»[207]
Наученные горьким опытом, обманутые своим градоначальником, москвичи не верили ни одному слову в оккупационных афишках. «Мы увидели белые ленты на левой руке, — пишет Шаликов, — но не видали правого дела торжествующим. Русские, употребленные в полицейскую должность, служили для сограждан своих только переводчиками; ибо на власть, им данную в пользу сограждан, французы не очень смотрели. Грабежи и своевольства в отдаленных местах от караулов продолжались…»[208]
Петр Иванович хорошо знал европейские языки и стал одним из добровольных посредников между притесняемыми москвичами и наполеоновской военной администрацией.
«…B облегчение страдавшего сердца моего и в награду за потерянное имущество дозволяю себе похвалиться, что я, во всё злополучное время, имел счастие быть полезным для сограждан моих, товарищей в бедствии, для жителей одной со мною части города, ходатайствуя день и ночь по кровным жалобам людей всякого состояния и пола на необузданные своевольства солдат Наполеоновых… и непрестанно бодрствуя над предохранением от пожара домов, без изъятия в Пресненской части деревянных… Надлежало иметь дело или с высокомерным французом, или с развратным поляком, и не думать ни о здоровье, и без того ослабленном от скудной пищи, ни о покое, которой давно был отнят…»[209]
Шаликов свел добрые, почти дружеские отношения с голландским полковником, назначенным комендантом Пресни. Благодаря этому удавалось вовремя спасать тех пресненских жителей, кто подвергался насилию или грабежам. «Сим обязан я добродушию и честности… полковника, — пишет Шаликов, — которой часто, подобно мне, вздыхал о своем отечестве. Некогда я спросил у сего почтенного и уже немолодого человека о состоянии славных голландских плотин. „Все наши плотины, физические и моральные, — отвечал он, — разорваны, более или менее, сокрушительною рукою, невзирая…“ — примолвил он, горько улыбнувшись. Здесь глаза его наполнились слезами — он не мог более говорить. В другое время он сказал мне с горестью: „В армии Наполеона служит и сын мой; он здесь, но я не только что не вижусь с ним, не знаю даже, где он именно, куда писать к нему; наконец остаюсь в неизвестности, жив ли он!..“»[210].
Видел ли Петр Иванович Наполеона? Возможно, он наблюдал французского императора издалека, когда тот со свитой приехал осматривать Новодевичий монастырь. «Новодевичий монастырь видел супостата, Наполеона, в святой своей ограде, — пишет Шаликов, — которую осматривал он со вниманием и перед главными воротами которой вскоре явилась высокая батарейная насыпь с глубоким рвом, а самые ворота были заложены брусьями. Вообразите мучительное беспокойство страшной неизвестности, в которой до самого побега французов находились робкие, беззащитные девы, — что будет с монастырем и с ними! Но Бог, которому они посвятили себя, спас их невредимо; батарея и тогда же сделанный на противной стороне пролом в стене остались — грозными следами какого-то злого намерения, и только…»[211]
…Лучше, не дождавшись конца французской трагедии, воспользоваться прекрасным майским вечером на Пресне.
Польский генерал. — Проводы французских актеров. — Последние дни оккупации: взрывы, грабежи и перестрелки. — В руках мародеров
Петр Иванович познакомился с несколькими офицерами из вражеского стана и чистосердечно рассказал об этих людях, не умаляя их достоинств. Один из польских генералов волею судьбы оказался соседом нашего князя. Шаликов называет его «весьма ласковым, снисходительным и добрым человеком» и вспоминает, как ходил к нему в гости: «Генерал польский, раненный пулею в ногу под Бородином и квартировавший на Пресне, сказал мне с явным движением внутреннего удовольствия: „Французы выйдут отсюда (то есть с Пресни), и на место их станут итальянцы: они лучше“…»
Любопытство не раз приводило его к дому генерала Позднякова на Большой Никитской, где был устроен театр и труппа французских актеров, служивших до войны в Московском Императорском театре, давала представления. Говорили, что репертуар театра утверждал лично Наполеон.
Шаликов вспоминает в своей книге: «Достойно замечания, что посреди страшных развалин и печальных остатков пылавшего несколько дней геенским огнем города, нимало не поврежденный, прекрасный, великолепный дом, бывший собранием веселостей, гремевший балами, спектаклями, маскарадами, концертами и проч., остался верен судьбе своей — тем же местом удовольствия: говорю о доме господина Позднякова. В этом счастливом, подобно своему хозяину, доме играли московские французские актеры…»[212]
Возможно, у дома Позднякова пути Петра Ивановича пересекались с путями великого французского романиста Стендаля, который был тогда известен под именем Анри Мари Бейля и в наполеоновской армии занимал высокий пост Инспектора Счетов, Зданий, и Мебели Империи (Inspector of the Accounts, Buildings, and Furniture of the Crown). Стендаль тоже тосковал в Москве по театру, о чем писал 2 октября 1812 года Феликсу Фору: «Все идет к тому, что мне придется провести здесь всю зиму; и я надеюсь, что здесь будут проходить концерты. Безусловно, будут устраиваться театральные постановки при Дворе, но какие актеры будут в них задействованы?..»[213]
Когда Великая армия бесславно покидала разграбленный город, с ней уходили и актеры французской труппы. По всей вероятности, они боялись обвинений в коллаборационизме. Возможно, и военные принуждали актрис ехать вместе с ними, обещая защиту и пропитание. Кажется, никто из этих несчастных не достиг родины, все они погибли на русских дорогах и при переправе через Березину.
Князь Шаликов был одним из тех нескольких москвичей, кто провожал французских актеров и актрис, предчувствуя их горькую судьбу и не питая к ним никакого мстительного чувства. Петр Иванович вспоминает об этих проводах с искренним сочувствием к отъезжающим, что делает честь его сердцу (ведь он пишет эти строки в начале 1813 года, когда за такие откровения и его самого могли обвинить в потворстве оккупантам): «Я спросил у них, куда они едут? „Не знаем!“ отвечали все вместе чада забав таким печальным голосом и с таким жалким выражением, что в самом деле было жалко и печально смотреть на них. Мне вообразились они тогда актерами на обширной, истинно трагической сцене всеобщего бедствия, играющими роль страждущего человечества!.. А особливо трогательно для меня было их прощание на улице с русскими, у них служившими. Казалось мне, что взоры с обеих сторон говорили: навеки! навеки! Несколько раз оглянулся я на путешественников против воли, если не ошибаюсь. У нас было им так хорошо!..»[214]
Наполеон покинул Москву 7 октября, и вот как описывает этот и последующие дни Петр Иванович:
«Около полудня мы услышали страшные удары, медленно один за другим следовавшие и долго повторявшиеся: зажигались пороховые магазины, близ Симонова монастыря бывшие. Это не предвещало ничего доброго для несчастных жителей, под конец мучеников неизвестности!
В тот же самый день перед вечером десять или двенадцать человек казаков из подошедшего к Москве корпуса, командуемого генерал-лейтенантом бароном Винцингероде, влетело в Пресненскую заставу и прогнало стоявший на Пресне гарнизон, захватив несколько человек из онаго. Достойно замечания, что из двадцати или тридцати пехотных солдат, гарнизон составлявших, ни один не отважился поднять ружья своего и выстрелить по казакам; так ужасен неприятелю вид наших казаков, а особливо при нечаянном нападении! Тщетно кричал комендант, при известии что казаки близ заставы: стройтесь! смыкайтесь! выступайте! гарнизон стоял — кому где случилось — неподвижно, и, наконец, бросился бежать в разные стороны. Комендант скрылся как молния.
Ночью сорок человек пехоты с офицером пришли на место сего происшествия и, постояв часа два, ушли обратно. Это был отряд от находившихся восьмидесяти человек пехоты с одною пушкою у мельницы Пресненских прудов, на которой мололась пшеница для путевого продовольствия убегающих орд.
В полночь несколько мародеров кинулось в дома, где квартировали комендант и другой начальник, и принялись за свое дело. Вино, пиво и проч. долженствовавшие оставаться после них, были для мародеров сильною приманкою.
На другой день (8 октября) происходило сражение за Тверскою заставою между польскою конницею и нашими казаками. Пехота неприятельская обратила тюремный замок, находящийся близ оной заставы, в крепость свою, весьма ее достойную; стреляла из пушек и потом бросивши их, ушла в Кремль.
Третий день (9 числа) прошел в перестрелке и сшибках за Тверскою же заставою и в нападении казаками на засевшую близ упомянутой мельницы в каменном доме пехоту с пушкою, которая действовала почти беспрестанно. Перед вечером пришедший с корпусом своим под Москву храбрый и славный генерал-лейтенант барон Винцингероде поехал со всею доверенностью, обыкновенно свойственною истинным героям, сопровождаемый только своим адъютантом, на неприятельский пикет, внутри города стоявший, вероятно для каких-нибудь переговоров, и вопреки военным законам, которые должны быть святы не менее других, взяты оба в плен.
На четвертый день (10 числа) те же перестрелки, те же сшибки и то же нападение, которые происходили накануне. В полночь, темную, осеннюю и туманную, страшный грохот разбудил жителей и поразил ужасом светопреставления. Окна дрожали, подобно сердцам нашим; удары, несравненно сильнейшие самых близких громовых, повторялись один за другим, и эхо, продолжая во влажном воздухе заглушающие звуки, сливало их между собою. Казалось, что земля тряслась под нашими окаменевшими стопами, и готова была провалиться и поглотить нас, отчаянных, несчастных! Небо пылало багровым заревом. — Что же всё это было? Кремлевские башни и стены летели к облакам, взорванные минами, и горели Дворцы, в то же время зажженные.
С утром (11 числа) после ужасной бури воссияло солнце природы и благодати! Варвары очистили уходом — до одного человека — Москву… Жители радовались, почитали себя восставшими из мертвых и поздравляли друг друга как в Светлое Воскресение…»[215]
Но долгожданная радость тут же была омрачена бесчинствами мародеров, которые воспользовались моментом полного безвластия в городе и принялись грабить уцелевшие дома.
Наступившая ночь, вспоминал Петр Иванович, «стоила мне чрезвычайного беспокойства, а семейству моему чрезвычайного страха, ибо один из сих домов по несчастью случился у меня в соседстве; хозяин был эмигрантом, люди его, остававшиеся в доме, бросились ко мне на двор; мародеры за ними, требуя вина и грозя пожаром. Я стал удерживать их от разбойничества просьбами, которые вскоре им наскучили, и они хотели схватить меня и потащить с собою; я ушел и выбежал за заставу, около которой разъезжали казаки, возвратился с ними: но злодеи между тем нашли в том доме вино… и скрылись. Родственницы мои, без меня, в неизвестности, что со мною будет и где я, мучились ужасным образом; и когда я вдруг показался перед ними, то в радостных слезах излилась благодарность их к Провидению за милость, что варварам не удалось разлучить нас, и что грабители, бывши на дворе, не вошли в комнаты. Богу известно, что я тогда чувствовал!..»[216].
Без дружбы, без любви — что лестного на свете?
Ужасная в душе и сердце пустота!
Возвращение друзей. — Работа над книгой Дениса Давыдова. — Нелепая схватка с поэтом-партизаном. — Запах типографской краски. — «Дамский журнал» и «Евгений Онегин». — Послание Батюшкова. — Редактор «Московских ведомостей». — Стихи на Новый год. — Отъезд в деревню
С возвращением мирной жизни возобновились и подшучивания над Шаликовым. Лишь те немногие, кто знал его близко, знал его душу, относились к нему с дружеским уважением. И первый среди них — Иван Иванович Дмитриев. Когда ему в старости по вечерам становилось особенно одиноко, он приказывал, бывало, слуге: «Вели заложить Пегаса и ехать за князем Шаликовым!» Пегую лошадь закладывали в дрожки или в сани и мчались за Петром Ивановичем, который всегда умел развлечь и утешить.
Дмитриев одарил Петра Ивановича такой «Надписью к портрету»:
Янтарная заря, румяный неба цвет;
Тень рощи; в ночь поток, сверкающий в долине;
Над печкой соловей, три грации в картине —
Вот все его добро… — и счастлив! Он Поэт!
Добрым приятелем Шаликова был Василий Львович Пушкин, добрыми знакомцами — Константин Николаевич Батюшков и Денис Васильевич Давыдов.
Шаликов по просьбе автора стал редактором и корректором заветного труда Давыдова «Опыт теории партизанского действия». Понятно, почему поэт-партизан обратился к Петру Ивановичу — у того был многолетний редакторский опыт. Даже те, кто ставил под сомнение поэтическое дарование князя Шаликова, признавали, что «в прозе слог его был чист, правилен и гладок»[217].
Книга Дениса Васильевича вышла в Москве в 1821 году и быстро разошлась. Вскоре появилось и второе, исправленное издание.
Давыдов, зная о финансовых затруднениях Петра Ивановича, в самых изысканных выражениях предложил Шаликову поделить по-братски доход от продажи. Петр Иванович в таких же изысканных выражениях не принял жертвы, отговорившись тем, что работал над рукописью по дружбе, а не по службе.
Денис Васильевич отступать не привык и вновь пошел на приступ:
«Почтеннейший князь Петр Иванович!.. Что же касается до отказа, то вы на сие права не имеете — вы трудились, вы тратили время (не на одну корректуру, а даже на исправление слога) столь вами полезно употребляемое, следовательно со мною должны поделиться в отбитой вами добыче, вам предоставлено употребить ее куда угодно, но весьма и весьма огорчите меня, если вы весь грех на мне оставите. Боюсь очень, чтобы предложением моим я не огорчил вас. Если сие случилось, то простите меня — я партизан, думаю, что отбитую добычу по всей истине следует делить с сотрудниками и товарищами, оттого и я вам сей дележ предложил, находя оный справедливым и должным.
Верьте, почтеннейший князь, в душевной преданности и уважении покорнейшего вам слуги Дениса Давыдова».
Увы, через несколько лет, в 1826 году, столь добрые отношения были разрушены недобрыми шутниками. Князя Шаликова оклеветали в глазах Давыдова, после чего Денис Васильевич вспылил и дал Петру Ивановичу «оплеушину». Одновременно произошла перестрелка эпиграммами. Вскоре оба остыли, осталось недоумение: как же могло так произойти, что два зрелых и порядочных человека доверились слухам и нанесли друг другу горькие обиды?
След этих невеселых размышлений можно найти в «Дамском журнале» № 13 за июль 1827 года, в рубрике «Мысли, характеры и портреты», которую много лет вел Петр Иванович: «Сказывают, что сделанная нам обида забывается; но сделанная нами — никогда, то есть мы можем простить тому, кто нас обидел, но мы не сможем простить тому, кого мы обидели. Если это правда, то желаю быть обиженным, во-первых, для удовольствия простить, а во-вторых, для того, чтобы не носить в душе тягостного памятования…»
Через несколько лет после войны Петр Иванович справил новоселье на Страстном бульваре. А гулял он обычно по Тверскому бульвару, записывая на ходу удачные строки. Здесь он находил и своих почитателей (вернее, почитательниц), и своих насмешников.
Михаил Дмитриев годы спустя сетовал: «Нынче оригиналы так редки, бульвары и гулянья сделались так пошлы, что для современников князя Шаликова — его именно недостает на Тверском бульваре, как необходимой принадлежности…»[218]
Он, так любивший книгу и запах типографской краски, был счастлив, что живет теперь в Редакторском корпусе (он был построен на месте разрушенных войной усадеб, «купленных в казну»). Князь Шаликов поселился в квартире на втором этаже, а первый занимали Университетская книжная лавка и типография, где печатался «Дамский журнал», задуманный Петром Ивановичем еще в допожарной Москве.
«Дамский журнал» был первым в России периодическим изданием, адресованным исключительно женской аудитории. Журнал служил путеводителем не только по миру моды и светских развлечений, но и знакомил с новостями мировой политики, давал юридические консультации, оперативно извещал обо всем важном, что происходило в литературе. «Дамский журнал» рассказывал о новых произведениях Александра Сергеевича Пушкина и делал это с исключительной доброжелательностью.
Издание Шаликова отличалось своим стилем — легким, подчас игривым, но всегда почтительным и галантным. Здесь невозможна была грубая полемика. Петр Иванович крепко держался счастливо найденной им интонации неглупого собеседника хорошенькой женщины.
Яркий пример тому — опубликованная в марте 1825 года рецензия на первые главы «Евгения Онегина» (цитирую в сокращении):
«Талант автора всем известен, всеми оценен по достоинству; и между тем как мы пишем статью о новом произведении любимца муз, оно уже в руках у каждого образованного читателя, каждого светского человека и на письменном столике каждого литератора, друга и недруга музы Пушкина, и, следовательно, все уже судят и рядят о „Евгении Онегине“; и, следовательно, ничего уже не остается сказать журналисту, которого, впрочем, мнение — не закон. Но поэт говорит:
И я, средь бури жизни шумной,
Искал вниманья красоты.
Глаза прелестные читали
Меня с улыбкою любви;
Уста волшебные шептали
Мне звуки сладкие мои:
Но полно; в жертву им свободы
Мечтатель уж не принесет…
И мы, как издатели „Дамского журнала“, имеем долг и право вступиться за красоту и обличить поэта… в неблагодарности против прелестных глаз, которые не устают, не перестают устремляться с улыбкою любви… к таланту автора, на прелестные стихи его, дышащие любовию вопреки пиитической филиппике против… волшебных уст, неумолкающих в похвалу сладким звукам очаровательного поэта!
Нет! женщинам не чуждо вдохновение, и они никогда не судят о произведениях его так смешно, как некоторые мужчины, с восхищением повторяющие о щетках тридцати родов, тогда как ни слова не скажут о стихах, читаемых и перечитываемых с восторгом женщинами, — каковы следующие:
Как рано мог он лицемерить,
Таить надежду, ревновать,
Разуверять, заставить верить,
Казаться мрачным, изнывать,
Являться гордым и послушным,
Внимательным иль равнодушным!
Как томно был он молчалив,
Как пламенно красноречив,
В сердечных письмах как небрежен!
Одним дыша, одно любя,
Как он умел забыть себя!
Как взор его был быстр и нежен,
Стыдлив и дерзок, а порой
Блистал послушною слезой!
Такое познание сердца человеческого и такая верная картина любовной тактики важнее, нежели описание туалета…
Обращаясь к таланту автора, скажем смело, что мы узнаем более и более, к чему способен язык наш; это Протей под пером Пушкина: принимает все формы, все краски, все цветы; а гибкость, а легкость, а гармонии стихов удивительны…
Заметить некоторые погрешности против грамматики обыкновенной не оставят, как надеемся, другие; мы для наших читательниц занялись единственно грамматикою поэзии и чувства. Первая из сих двух, столь противоположных между собою грамматик, принадлежит мужчинам, последняя — женщинам…»[219]
Одно из последних писем, которое написал Батюшков перед отъездом за границу, было адресовано князю Шаликову. Оно датировано 11 сентября 1818 года и начинается с благодарности Петру Ивановичу за присланную книгу:
Чем заплачу вам, милый князь,
Чем отдарю почтенного поэта?
Стихами? Но давно я с музой рушил связь
И без нее кругом летаю света…
Где ж время чувствовать и мыслить?
Но время, к счастью, есть любить
Друзей, их славу и успехи
И в дружбе находить
Неизъяснимые для черствых душ утехи…
Последние строки этого послания совершенно пронзительны:
…И, умирая, не забуду
Москву, отечество, друзей моих и вас!
Последним изданием, которое редактировал князь Шаликов, была газета «Московские ведомости». Ежегодно первый номер газеты открывался приветственными стихами редактора на Новый год. Современник вспоминал, как «в отдаленных губерниях были люди, которые восхищались этими стихами или ждали их на Новый год, как новинки…». Эта традиция, заведенная Петром Ивановичем, благополучно дожила до последних лет XX века. Редкая советская газета не открывала праздничный номер новогодними стихами.
Еще одной доброй приметой «Московских ведомостей» был раздел «Известия о бедных семействах». Александра Федоровна, супруга Шаликова, вспоминала: «Статьи его о бедных, печатавшиеся в „Московских ведомостях“ и в его журнале, сближали его со множеством людей разного класса… У него была рука легка. Его бедные богатели. Отрадно было для нас приближение пасхи, рождества христова или нового года. Со всех концов России посылались от неизвестных лиц деньги для вспомоществования неимущим, о которых писал он; нередко из дальних губерний писали ему незнакомые дети, что откладывали несколько месяцев деньги от лакомства и тому подобного с тем, чтоб скопить некоторую сумму и отправить на помощь такому-то семейству. Ни концерты, ни спектакли не устраивались на эти деньги… никто не веселился, не вальсировал, костюмов себе не шил, а между тем находились люди и во множестве, которые, делая добрые дела, скрывали свои имена и от души благодарили мужа, что доставил им случай быть полезными… Это была потребность его души. Он отыскивал несчастных по чердакам и трущобам и любил, чтоб дети его видели, что такое нужда, и приучались бы отыскивать средства облегчать страданья ближних. Беспечный во всем другом, тут он был неутомимо деятелен, терпелив и практичен гораздо более чем в делах собственного своего семейства…»[220]
Как и во всякой газете, в «Московских ведомостях» случались опечатки. Одна из них особенно запомнилась читателям: «союзные монахи» вместо «союзные монархи».
Когда Петр Иванович оставил службу, то покинул и Москву. Это было неожиданно для всех, ведь казалось, что он всегда будет спешить куда-то по Тверскому бульвару и кружиться в издательской суете. Еще удивительнее было то, что уехал он не в какое-нибудь подмосковное имение и не в Петербург, а в маленькую деревеньку Серпуховского уезда.
Здравствуй, милая, прелестная,
Жизнь, душа всего творения,
Дочь благих Небес любимая,
Гостья для земли бесценная,
Множество сердец чувствительных! —
Я тебя, Весна! приветствую —
Не в стенах высоких города,
Не на шумных его улицах,
Не из окон палат мраморных —
Нет! а в поле — вместе с птичками,
Гимн со мной тебе поющими…
Александра Федоровна Шаликова вспоминала: «Муж мой, проживший более восьмидесяти трех лет, можно сказать, не знал старости. За год до своей кончины он читал очень много, писал твердым и красивым почерком, ездил верхом… О кончине его можно сказать, что она была проста и естественна, как и вся жизнь его. Он без болезни уснул вечным сном как младенец, угас как лампада…»[221]